Неправдоподобные отрывочные заметки
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2007
1. Желтый закат. Жолтые окна
“Кровь не желтеет, есть и борьба и страсть”, – записывает Блок, вернувшись с лекции Владимира Васильевича Гиппиуса, читанной в религиозно-философском обществе 20 ноября 1911 года. Лекция называлась “Пессимизм и религиозное сознание в русской литературе” и, судя по всему, содержала обычный для того времени (и того круга людей) набор тем и рассуждений. Главное из них – противопоставление “эстетического идеализма” и “религиозного сознания”; первое оценивалось в ту эстетскую эпоху сугубо отрицательно, второе – столь же безоговорочно положительно. Сам Блок так и пишет: “В нашу эпоху общество ударилось в “эстетический идеализм” (это, по моему определению, кровь желтеет)”.
Зловещее “желтое” царит в дневниковых записях Блока осени 1911 года. “Конец этого: горечь полыни, оборванная струна скрипки, желтый, желтый закат бьет в неизвестное окно, и “женщина” (только женщина – никто) с длинным шлейфом свистит “мущину” (тоже никто, без лица) мертвыми губами, а “мущина”, как собака, ползет на свист к ее шлейфу” (запись от 15 ноября). Картина какой-то метафизической пустотой, зловещей важностью происходящего, смесью символического и убогого, напоминает некоторые полотна Де Кирико. Только у Де Кирико повествуется о разложении, точнее – о пустоте античных, классических форм и пространств, а здесь пространство самое, что ни на есть, русское – дачное или слободское. И тут становится ясно: конечно же, не Кирико, нет. Пивоваров.
Любопытное совпадение: той самой осенью 1911 года, когда Блока одолевали желтые страхи, его заклятый друг Андрей Белый сочинял роман “Петербург”, в котором, как считают специалисты, желтый стал господствующим цветом. Смысл этого цвета в романе двойственен. С одной стороны, цвет официальных зданий1 и особняков (“Желтый дом окнами выходил на Неву”), с другой – знак угрозы с Востока, безумия, наползающего на Российскую империю, символ хаоса, который пытается заклясть сенатор Аблеухов, рассылая циркуляры в разные концы страны. Желтые обои украшают комнату террориста Дудкина, провокатор (и чуть ли не сам черт) Липпанченко облачен в желтую костюмную пару. Что же до жалкой Софьи Петровны Лихутиной, списанной, говорят, с Любови Дмитриевны Менделеевой, то она и вовсе обожала все японское, да и сама: когда “в своем розовом кимоно по утрам пролетала из-за двери к алькову, то она была настоящей японочкой”.
Историк литературы объяснит, что Блок был в это время – как и Белый, как многие их современники и сопластники – заворожен видением “желтой опасности”. Об опасности этой они прочли у Владимира Соловьева; вспомним и мы хрестоматийное:
Панмонголизм! Хоть слово дико,
Но мне ласкает слух оно,
Как бы предвестием великой
Судьбины Божией полно.
…………………………………………….
О Русь! Забудь былую славу:
Орел двуглавый сокрушен,
И желтым детям на забаву
Даны клочки твоих знамен…
Блок отдает дань этим всеобщим страхам перед нашествием “желтой расы”; страхам, которые уже после смерти Соловьева получили унизительное для Третьего Рима подтверждение в японском триумфе 1904–1905 годов. 14 ноября 1911 года Блок записывает в дневнике: “Мы, позевывая, говорим о “желтой опасности”. Аничков раз добродушно сказал мне (этим летом): “Вы узко мыслите. Цусима – неважное событие. С Японией воевала не Россия, а Европа”. Так думают все офицеры, кончая первым офицером, который выпивает беззаботно со своими конвойцами”. Запись замечательная, особенно хорош Николай Второй, этот “первый офицер” империи, беззаботно опрокидывающий лафитничек “ерофеича” под одобрительный гомон офицеров своей охраны, “конвойцев”, еще не ставших “конвоирами”. Еще семь лет осталось до Ипатьевского дома, еще можно быть беззаботным.
Но Блок знает, что конец близок. Он знает и другое, то, о чем не подозревал Владимир Соловьев. Для Блока дело не в восточных ордах и вообще не во внешней угрозе – японские броненосцы и толпы китайцев здесь уже не при чем или почти не при чем. “Желтая болезнь” – внутри; желтое уже незримо присутствует в русской жизни. Это – ленивая и кокетливая профанация высоких ценностей, пошлость, пустой эстетизм, все, что не отвечает вполне протофашистским блоковским представлениям об арийской расе и ее высокой миссии. В сущности, “желтое” для зрелого Блока – тлетворный дух ползучего мещанства, грязной русской слободы и ее обитателей, но в то же время и дух эстетического обывательства; в конце концов дух всеобщей капитуляции перед так называемой “жизнью”: “Так и мы: позевываем над желтой опасностью, а Китай уже среди нас. Неудержимо и стремительно пурпуровая кровь арийцев становится желтой кровью. Об этом, ни о чем ином свидетельствуют рожи в трамваях, беззаботный хохот Меньшикова (ИУДА, ИУДА), голое дамское под гниющими швами каракуля на Невском. Остается маленький последний акт: внешний захват Европы. Это произойдет тихо и сладостно внешним образом. Ловкая куколка-японец2 положит дружелюбную крепкую ручку на плечо арийца, глянет “живыми, черными, любопытными” глазками в оловянные глаза бывшего арийца” (14.11.1911).
Впрочем, за восемь лет до этой дневниковой записи в качестве пролегоменов к рассуждениям 1911 года о “желтом” Блок сочиняет стихи, ставшие потом хрестоматийными:
В соседнем доме окна жолты.
По вечерам – по вечерам
Скрипят задумчивые болты,
Подходят люди к воротам.
………………………………………….
Они войдут и разбредутся,
Навалят на спины кули
И в жолтых окнах рассмеются
Что этих нищих провели.
Кажется, что здесь, почти за два года до Цусимы, ужас желтого (или “жолтого”3 ) еще чист от геополитического или антикультурного пафоса, здесь “жолтый” – цвет обмана, цвет порабощения, цвет мистического ужаса капиталистической эксплуатации. Однако вчитаемся в последнюю строфу. Кто-то смотрит из жолтого окна, как измученные русские работяги таскают кули, – совсем как те самые измученные работяги в Китае и Индии, которых гордые высокомерные колонизаторы-европейцы и называли “кули”. Не та ли эта ловкая куколка, которая потом “глянет живыми, черными, любопытными глазками в оловянные глаза бывшего арийца”? Эдвард Саид сказал бы, что в “Фабрике” “жолтый” – вполне естественный ответ Европе на унижение и порабощение Востока. Мысль не очень глубокая, как и любые попытки нынешних раздраженных идеологов объяснять самолет, медленно таранящий башню Всемирного торгового центра, наличием в Саудовской Аравии американских баз, а в Египте – “Макдоналдса”.
2. Желтый человек
Промотаем несколько десятков русских историко-культурных сюжетов прошлого века, формально (именно формально!) связанных с “желтым”. Ни слова не скажем о “желтом” в русском авангарде, у обэриутов, и даже в московском концептуализме (и постконцептуализме). Нас интересуют приключения формального цветового принципа и смыслы, которые можно извлечь из сопоставления обычно несопостовляемого. Итак. Знаменитый художник Виктор Пивоваров в 2001 году рисует альбом под названием “Желтый”. На третьем листе этого альбома мы видим странную желтую человеческую фигуру, с какой-то лисьей мордочкой, грустно опущенной вниз, в длинном одеянии, на коньках, одна рука – за спиной, одна нога странно задрана, над головой – кружочек, в который вписана дорога, уходящая в горы, за горы, прямо в горизонт, прямо в небо. Рядом с фигуркой – непропорционально маленькое строение, похожее то ли на уездный дом культуры, то ли на помещичью усадьбу, с классическими колоннами и портиком, перед строением – озеро или пруд идеально овальной формы. Желтый странник в империи классических фасадов – России. Желтый очарованный странник на коньках в ледяной пустыне. Кюстин, Победоносцев, Соловьев и Блок на одном альбомном листе. Подпись под рисунком гласит: “Вскоре я заметил странную желтую фигуру, быстро передвигающуюся на коньках”4. Так где же опасность? Ее нет. Судя по всему и не было. Следующий лист пивоваровского альбома подписан так: “Только потом до меня дошло, что тепло и никакого льда, чтобы кататься на коньках, нет”. Значит, нет и ледяной пустыни, по которой гуляет лихой человек. Значит, нет и Третьего Рима. Так кто же такой желтый приехал? Что это такое желтое вдруг явилось?
Желтый человек возникает внезапно и незаметно, бочком, скользит на коньках, свесив голову. Нет, желтое появляется здесь, в нашем мире, вовсе не ордой, как пророчил Владимир Соловьев, и не куколкой-японцем, как грезилось Блоку. Оно появляется, когда и где хочет. А что же (или кто же) имеет привычку поступать так беспечно – привычку шататься по своему усмотрению? Ответ напрашивается – Дух. Дух витает, где хочет, в том числе и на коньках, в том числе и там, где никакого льда и в помине нет. А если и не на коньках, то так просто, задумчиво, свесив голову, “болтаться” у фирменного пивоваровского мистическо-пейзажного сквознячка, поигрывая чем-то таких лунным… “Через какое-то время Желтый появился снова. Он подбрасывал ногой какой-то круглый предмет”.
Итак, Дух. Справимся в другом альбоме Пивоварова, прилежно (но не без некоторой аффектации) копирующем одно хармсовское письмо. Тот альбом называется “Философу. Письмо N#3”, и в объяснительной записке к цветовой его гамме читаем – около желтого прямоугольничка: “Цвет Духа, части Бога”. И верно, как же мы раньше не догадывались?
Дух витает, где хочет. Иногда он материализуется в виде настольной лампы, торжественно озаряющей аллегорию Дома. Это – Дом Духа, его торжество и апофеоза: “Лампа освещала комнату теплым уютным светом”. Уют является предикатом Дома Духа, так же, как аллегорией его является чайная чашечка с блюдцем. Об этом пел еще Гребенщиков: “Гармония мира не знает границ. Сейчас мы будем пить чай”. Но чаще Дух проходит по касательной, и мы видим его в крайне странных положениях и в окружении крайне странных вещей: “Иногда Желтый появлялся в самых неожиданных ситуациях”. “Несколько раз я замечал его на качелях, но разглядеть его было трудно”. Он – движется, он – застает нас врасплох. Но мы тоже хороши, точнее – плохи; нас Дух почти не интересует, до тех пор, пока мы не столкнемся с ним нос к носу; но некоторые, самые упорные, настойчиво избегают встречи с ним, пока не столкнутся носом уже с Безносой. “Нет, я не думал о нем. Совсем другие предметы требовали моего внимания и заботы”. Надо же. Нет чтобы о себе позаботиться… Впрочем, Дух изобретателен, он подстерегает нас в совсем неожиданных местах, и, что делать, мы привыкаем к его появлениям (или проявлениям?). Мы привыкаем жить с ним, с нашим желтым двойником, собственно говоря, “внутренним человеком”, который не имеет отношения к таким понятиям, как “душа”, “карма”, или “мистическое тело”. “Казалось, что он существует сам по себе, а я сам по себе”.
Объяснимся. У каждого из нас есть свой внутренний человек, даже если мы почти никогда с ним не встречались. Точнее – это не мы встречаемся со своим внутренним человеком, это он иногда попадается нам на глаза, иногда просто возникает рядом с нами, вставляя слово-другое в разговоре, поправляя надетую набекрень шапку, а то и вовсе незаметно прошмыгивает на заднем плане. Его задача проста: быть и давать нам знать, что он есть. Мы можем совсем не думать о нем, занимаясь другими делами, но мы всегда уверены в его существовании. Именно внутренний человек освещает желтым светом наши тела, предметы вокруг них, наши поступки, но прежде всего наши внутренние ландшафты. В результате все вышеперечисленное отбрасывает тени. По этим теням мы определяем маршрут жизни и ведем ее отсчет. Только ангелы не отбрасывают теней.
Ничего мистического, просто внутренний человек. Дух.
Рассуждать о желтом и о Желтом – дело неблагодарное. Язвительный критик заметит: а при чем здесь Соловьев, Блок и весь этот историко-литературный орнамент? Модный журналист побранит за занудство, а искусствовед – за отсутствие библиографии и именного указателя. Все верно, я смиренно склоняю голову над бумагой. Но чу! кто-то метнулся прямо у меня за спиной… “Только бумаги, на которых я писал или рисовал, становились все желтее и желтее”. “Желтый, желтый закат бьет в неизвестное окно”.
Он здесь.
3. Кода №1. Историко-символическая
Попробуем взглянуть на блоковскую одержимость “желтым” сквозь детскую опрятную каллиграфию пивоваровского альбома “Желтый”. Шаг рискованный, антиисторичный, ничем не оправданный, но попробуем. Нерешительно предположим: может быть, несчастный поэт боялся заглянуть своими огромными светлыми глазами сына профессора права в черные глазки желтой куклы, своего внутреннего человека? Что бы он там увидел? Какие тени бросились бы по углам квартиры на Офицерской? Перед смертью, в помешательстве Блок схватил кочергу и разбил статуэтку Аполлона. “Я хотел посмотреть, на сколько кусков расколется эта гнусная рожа!”. В кого метил кочергой умирающий поэт?
Как и почти во всем остальном, в этом эти блестящие люди начала прошлого века ошиблись. Желтый – не тлетворный дух ползучего мещанства, эстетического обывательства и всеобщей капитуляции перед так называемой “жизнью”, а высокий Дух самой этой жизни. Каждой отдельной жизни каждого отдельного человека. Блок и компания тщательно задирали голову и прошляпили все самое главное. Они бежали низкого желтого, но погибли от подземного извержения красного.
4. Кода №2. Мистический журнализм
Альбом “Желтый” можно было увидеть на выставке Виктора Пивоварова в Московском музее современного искусства в конце прошлого – начале нынешнего года. Выставка называлась “Едоки лимонов” – по названию цикла пивоваровских работ последних нескольких лет. Подзаголовок цикла – “Московская поэма”.
Лимон, он какого цвета? Лимон – желтый. На одной из картин обнаженная девушка держит в руке металлическое (не исключено, что и серебряное) блюдечко, на нем лежит, разрезом вверх, половинка лимона. Другую руку она положила на плечо маленького, красноморденького, лысенького старичка, который наклонился над блюдцем, высунул маленький язычок и лижет лимон. Худая, с выпирающими ключицами девушка и одетый в темное дяденька с огромной вздутой жилой, почти шрамом, разделяющим лысину на две половинки. Впрочем, жила не доходит до затылка, голова старика так и остается недоподеленной. Багроватый оттенок носа и щек старика говорит о его многолетней и нежной дружбе с рюмочкой. Нос девушки тоже лиловат – то ли озябла (легко ли голышом вот так стоять!), то ли выпила со старичком на брудершафт. Вообще лизание лимона и красные носы героев картины наводят на мысль о текиле, но мы не пустимся в слишком легкие и очевидные спекуляции. Может быть – мысль возмутительная, но заманчивая, – перед нами церемония? Ритуал? Причастие? Напомню, лимон – желтый. “Желтый для меня – цвет света”, – говорит Пивоваров. Девушка причащает старичка светом. Только вот каким? Земным, домашним светом настольной лампы, в круге которого тетрадь, ручка, чашка с чаем? Светом Духа Жизни? Или здесь все-таки Свет иной, Неземной, за-земной, а-земной? Не дает Пивоваров ответа. Не доверяет толкованиям, хотя сам обожает толковать картины. Не доверяет толкованиям своих картин, а обожает толковать чужие. Что естественн: он художник. Но художник – особенный, современный; один из героев, пожалуй, самого авто-рефлексивного движения современного искусства – московского концептуализма. Оттого “не объяснять”, как какой-нибудь расхристанный романтический гений с кистью, он не может. Но объясняет с хитрецой, с некоторым недоверием, тем более что перед выставкой в Москве я спросил Пивоварова как раз о “доверии” – в жизни и в искусстве. Мы сидели за маленьким пустым столом, на который я поставил свой диктофон.
“На чем строится доверие или недоверие? На неуверенности. Просто человек изначально не уверен. Он выброшен в этот мир и ощущает себя, с одной стороны, ему принадлежащим, с другой – чужим. Он окружен опасностями, и недоверие есть определенная форма самосохранения. Вот почему я настаиваю на том, что недоверие важнее, чем доверие… Что касается искусства, здесь я снова должен употребить это слово – “компетентность”. Я сталкиваюсь с огромным количеством фактов абсолютно необоснованного доверия. Создается невероятное количество мифов вокруг определенных личностей, которые окружены энергетическим полем доверия. В этой области нельзя доверять никому…”.
Так говорил недоверчивый Пивоваров, разговор наш шел и шел, петлял меж трех сосен Жизни, Искусства и Доверия; поговорили о пивоваровском детстве, о тяге советских “военных детей” к культуре, о том, как внутри художника в семидесятые годы воевали детский иллюстратор со взрослым концептуалистом. Много о чем говорили, но на уловки мои художник не поддавался:
“Я скорее всего принадлежу своему времени. К сожалению, недоверие к себе у меня преобладает. Это не однозначно, без доверия вообще ничего невозможно делать, но недоверие перевешивает”.
Что же, пора сворачивать разговор, – подумал я, и тут вдруг:
К о б р и н. Но в слове “доверие” есть корень…
П и в о в а р о в. Да, это правда.
К о б р и н. То, что откладывается на веру.
П и в о в а р о в. Да, но я бы сказал, что это до веры.
К о б р и н. На этом мы закончим. Спасибо!
Я нажал на кнопку Stop, красный огонек погас, запись сделана. Я нагнулся, чтобы достать упавший под стул карандаш. Когда я выпрямился, никакого Пивоварова напротив меня не было. На столе лежала желтая спиралька аккуратно срезанной лимонной корочки.
1. Мандельштам подхватывает два года спустя: “Над желтизной правительственных зданий…”
2. Как тут опять не вспомнить Софью Петровну Лихутину, похожую в кимоно на японку, ту самую, которая в разгар веселья спрашивала гостей: “Я ведь кукла – не правда ли?”
3. Кажется, буква “о” прибавляет в этом слове ужаса; “о” – это дыра, куда исчезают гордые смыслы Справедливости и Братства, или просто даже полная луна, она тоже ведь жолтая: “Ужасна полная луна – под ней мир становится голым, уродливым трупом” (запись от 25 октября 1911 года).
4. Все выделенные курсивом цитаты являются точным воспроизведением подписей к рисункам из альбома Виктора Пивоварова “Желтый”. Я понимаю всю сложность, если не сказать – безнадежность, попытки словами пересказать произведение изобразительного искусства. Поэтому я попытаюсь не пересказать, а переписать своими словами то, что нарисовано Пивоваровым. Словом, погибать – так с музыкой, с музыкой русского языка.