Стихи
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2007
Гурзуф маслянисто отваливается
замшелым телом,
открыткой глянцевой
по волне пены.
Я стою на палубе, с набережной крики.
Тот момент мимолетный,
незабвенный миг.
Ситец, пижамы, белье на балконах,
козы на взгорье, дымок шашлычный.
Все же, наверное, жизнь – не горе,
а просто разлука с делом личным.
Берег все дальше, и лица близких
плывут по сумеркам за Карадагом, Форосом.
Звук летит до Феодосии над волнами, низко,
тающим голосом,
греческим островом,
невидимым, нелюдимым, дымным,
почти забытым на расстоянии.
Чего уж таить: полвека были,
полвека истории заржавленным остовом,
как подбитый танкер в чаще кораллов,
и эхо неба, как гул из раковины.
Пока слышны голоса, но довольно слабо,
уже все глуше, еще не сдавленно.
* * *
Усредненный согласно утруске,
иссушенный согласно усушке —
вот надел. Он, наверное, так же
плох, хорош ли, ни хуже, ни лучше.
Для тебя, невозможный, понятно,
говорю: не спеши в свою клетку.
Не грусти по тому, что там станет.
Будешь ты, как и я, с расставаньем
расставаться то утром, то ночью.
Серы кошки любви на рассвете.
Далеко плачут взрослые дети.
Тих и чист одиночества вечер.
Посвящение
Свободный перевод Р. М. Рильке
Кто бы ты ни был, выйди вечером
Из комнаты, где ты знаешь каждый угол.
Твой дом – последний, там, где начинается бесконечность,
Кто бы ты ни был.
Потом, когда взгляд покинет порог
Твоего дома, он медленно поднимет черное тенистое дерево
И оставит его в небе – хрупким, одиноким.
Так ты создаешь мир (и он будет расти и зреть, как слово,
Несказанное, неподвижное).
И, когда усилием воли ты поймешь его смысл,
Только тогда глаза твои отпустят его с нежностью…
ВВЕДЕНСКОЕ
Возле Семеновской взять левака:
азербайджанец, Чечня или Нальчик.
Дальше – Бурденко,
Лефортова остров.
Словно висящий в сознании остов
в отсвете города – вроде огня.
Неизменяем знакомый уклад
в этой безвременной летней метели.
Я приезжаю сюда иногда.
Это отрава моя и отрада.
Словно лечебная, эта беда
в чаще древесно-гранитного сада.
Все здесь по-прежнему, даже трамвай.
Рельсы, ведущие в мутную бездну
фабрик и складов, в Кукуй, Разгуляй.
А за оградой – немые слова,
пластик цветов и иссохшие вести.
Пыльный гранит и медленный шорох,
крылья улыбки на мертвенном камне.
Я обращаюсь к лефортовской ели:
где мне искать эти старые тропы?
Вот и бреду к чугунным воротам
весь по колено в июньской метели.
* * *
Не случайность – есть форма надежды.
Одежда зимняя, парадная:
джинсы да куртка, окурок во рту.
Так и не знаю, где я иду.
Идея любви или, там, близости,
по меньшей мере близорукости,
в некой осенней легкости, хрупкости,
но не в нежности, в мягкой резкости.
И до самой кости ранена!
Осень, и вправду, осень!
В школу опять вставать рано.
Вот и спасибо за птичий язык,
птиц, улетевших на лето в Левант
к соли, слезам и к сухим ветрам.
Блажен, кто главное не сказал.
Вот иногда прилетает строка,
неуловима, бездумно легка,
когда мусор берут за окном по утрам.
ПРОЩАНИЕ
1.
Все говорит: зажилась, зажилась…
Во рту горчит, губы спеклись.
И не узнать, какая там власть
в голос роняет капельки слез,
словно монеты на долгую жизнь.
Все под контролем. Больничных палат
в крике немом тягучие сны.
Свет поднебесный в завесе густой
ищет погасший зрачок наугад.
И распадается медленно вслед
освобожденный прижизненный смысл.
Светлое фото стоит на столе.
Вот – истекая, пульсирует жизнь.
Память, поставив в углах зеркала,
ловко прическу поправит навзлет.
Глянет нечаянно в бездну угла.
Там, за газетой, забытой вчера,
время отчаянье тихо убьет.
2.
Теперь все чаще тянется рука
набрать знакомый номер телефона.
Откуда-то — и то издалека –
сквозит дыханье двойника.
Дыхание неровно.
И не забыть на голос поворот
усталой головы по направленью
к пустому сумраку.
Душа с ума сведет
от горя до ума,
да тут не до ума.
Лишь до безумья, светопреставленья.
Я выхожу один, сажусь за руль
и еду безымянный по хайвею.
Я слышу безвозвратный мерный гул,
и пригород безличный и глухой
беззвучно на глазах седеет.
Куда я еду? Да куда? К сестре!
За киселем на той, седьмой версте.
Но нет сестры, и не было, не будет.
Остыл несуществующий обед.
Но тут несуществующих не судят.
ГОРОД
Город – не нагромождение
камней, дерева, цемента, пешеходов,
отбросов, пленной воды, шумов,
утренних и ночных, пронзительных
и сдавленных. Это — давление поля,
память боли и счастья,
whatever comes first, как говорят
в страховом полисе.
Въезжая в этот город,
ты не застрахован ни от того,
ни от другого, когда, взорвав
ракетой выхлопа туннель
вертикального гаража,
вылетаешь на крышу
и неожиданный свет Адриатики
дарит тебе ту же вечную, подгнивающую
суету Местре, которая открывалась
бедному Владиславу Фелициановичу
при прощании с любимой.
Воистину, одно из редчайших мест,
где душа плывет – по Большому Каналу,
не заплатив два евро за катер,
потому что прозрачна,
и находит свою влажную нишу
между ущельями гетто
и нагретыми кипарисами Острова Мертвых.
Она ест мороженое на набережной Мурано
со спутниками, с которыми нет
ничего общего, кроме одного:
седьмого чувства. Оно витает,
как воздушный змей над ржавым
румынским крейсером, над
каменной баранкой, над Мерчерией,
над всем этим тонущим в закате и гнили
счастьем, и на минуту кажется,
что время остановилось
в этот текучем и тонущем месте,
где место встречи с самим собой
изменить нельзя.
* * *
Две лодки по реке пустынной,
дорожкой лунной вдоль лесного берега.
Закат слабеет над смурной Америкой.
Над дельтой дальней – ни дождя, ни снега,
ни стога, ни стожар. И только ветер
гуляет по холмам, по ветхим крышам.
Так было в прошлом на карельском Севере,
где мох ползет, могилы мягко метя,
как время метит невесомым бременем.
На лунной остывающей поляне
просушим лодки и согреем чаю.
Мы постарели. Просыпаясь рано,
рассвет редеет и тоска мельчает.
Прости за то, что мы, слегка коснувшись,
проплыли мимо острова родного.
Так иногда я думаю, проснувшись,
вскочив во сне, как будто от ожога.