О замысле одной «трансокеанской» экспедиции
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 2, 2007
Обещание темы состоялось в одной из предыдущих поездок, к устью реки Печенги (98-й год, север Кольского полуострова). Эти места представляют собой некий полюс: место впадения Печенги в Ледовитый океан есть крайняя точка, предел московской миссии на севере. Нас интересовали: северная география, фигуры первопроходцев. Устье реки, проливающейся на “московский полюс”, было отмечено такой фигурой.
Преподобный Трифон Печенгский,1 подвижник XVI века.
Вот он, крестик на краю земли, – выше святого Трифона не забрался никто.
Географически это вершина, изъеденная фьордами макушка Скандинавии. Суша здесь словно собирается в узел. География и история сходятся в фокус; если представить Москву планетой со своими координатами и центром тяжести, в устье Печенги можно обозначить ее полюс.
Преподобный Трифон встает на самой вершине, в высшей точке Третьего Рима.
Что такое пространство, имеющее высшую точку, полюс? Конус, сфера, планета? Планета Москвы в географические рамки не укладывается. В чем особенность ее пространства? В чем особенность восприятия московитом обстоящей его бесконечности? Как он складывает, сплачивает в воображении эту бесконечность?
Тема выглядит отвлеченно; она еще уточнится.
I
<Помню, следуя за Трифоном на москвополюс, я ожидал увидеть тундру, мглы, и валуны, и полет нетопырей, летучих мышей, с которыми зачастую только и мог общаться полярный отшельник. Виделся заранее горизонт во льдах – откуда эта наивность? Поход состоялся в конце июля. Стоял нескончаемый северный день, солнце в два часа ночи плавало в синем небе; было тепло и сухо, разве что немного ветрено. Берега Печенги стояли зелены и кудрявы от дерев. Вместо Заполярья открылось подобие Швейцарии.>
Вместо возвышенной абстракции явилась географическая реальность: этим местам ближе не север, а запад – Скандинавия, фьорды и теплое течение Гольфстрим.
Полюсом и не пахло. Это было главное в ответе на вопрос о русском “глобусе”: устье Печенги не составляет его верхней точки, тем более конечного пункта миссии. Русская миссия шла здесь по побережью океана на запад. Шла и не собиралась останавливаться. На берегах Печенги она столкнулась с встречным движением из Европы. Нарисовался фронт: трещина, разводящая [образы] пространства, Москвы и Европы.
<Над рекой стоит солдат; статуя из самолетного металла. Перед ним долина, трещина реки, уходящая на север, к океану. Но солдат стоит спиной к отверстому пространству, к океану и полюсу. Он не видит даже реки; отчего солдат развернут? Логика строителей, наверное, была такая: к солдату нужно подойти и возложить цветы, и он стоит так, чтобы видеть подходящих. Сценарий ритуала важнее того, что видно въяве. Чтение важнее зрения. Этот русский римлянин, герой из алюминия, пребывает вне пространства; он в слове. Полчаса наблюдал я грозную сцену, за это время ничто вокруг не шевельнулось, только по небу пролетали легкие облака и солнце катилось, оставаясь на месте. Где-то внизу, за поворотом шоссе, в Печенгу впадал невидимый ручей; в месте слияния вод на остром мысу помещалась небольшая деревянная церковь. Здесь восстанавливали монастырь, обитель преподобного Трифона. Я постучал в низкую дощатую дверь, мне не открыли. Граница на замке. “Все-таки ночь, опасаются случайного человека, – сказал заливаемый солнцем провожатый, – они и днем-то не всегда открывают”.>
Защитник русских рубежей Трифон Печенгский был в юности разбойник, главарь известной шайки, разорявшей Белое море и ближние к нему воды. Душегуб, зарезавший молодую жену и после того раскаявшийся; отшельник, ушедший далеко на север, в ледяную пустыню. О нем рассказывали весьма горячо жители Мурманска – случайные встречные, едва узнавшие о цели моего приезда. Трифон? Вот вам Трифон. Герой народной сказки, богатырь саженного роста, шутя поднимал быка, тяжелые жернова для мельницы катал по земле за две сотни верст. И еще: он ходил в Москву, там встречался с Иваном Грозным, царь отдал ему в освоение весь север Кольского полуострова, и Трифон правил на севере, как правил бы сам Грозный.
Все же сфера Москвы меж сопок и фьордов понемногу открылась – не в пространстве, но в портрете, сюжете, а также характерном приеме роста. Не вверх, но вширь раздвигалась ее планета, таким [как Трифон] был типичный образ ее первопроходца.
И далее: рисунок здешних мест, их символ оказался не вертикалью, растущей от Константинополя до Ледовитого океана (как я полагал, отправляясь в поход), – не меридианом, но широтой. Трифон двигался по горизонтали карты, по широте на запад.
[Примерно так же спустя немного времени на восток от Москвы пошел посланец того же Грозного, Ермак. Трифон и Ермак были узнаваемые московские представители; они синхронны и во многом схожи, и в этом сходстве они еще тверже обозначают характерные черты Москвы, особенности ее миссии. Акцент не на просветительской (“вертикальной”) составляющей, но в большей мере на военной и торговой, политической (“горизонтальной”). Казачий атаман. Раскаявшийся разбойник. Один машет саблей, другой катит жернов, оба успешно – широтно – раздвигают русские пределы.]
Образ первопроходца выходил несколько лубочный, но оттого еще более московский. Скорее это был набросок, обозначены направления сторон света. Солдат Москвы, подвижник Трифон, встал на ее западном краю; на востоке утвердился Ермак.
II
Здесь и явился впервые Стефан Пермский. Текст о преподобном Стефане <Мурманск, областная библиотека, читальный зал> в тот момент наверное явился не случайно. Текст содержал важное сообщение: были другие фигуры русской полярной миссии, другие характеры и типажи. Вместе с ними обнаружила себя другая геометрия севера.
[Лучше замысел; геометрия – это слишком определенно. Достаточно мысли о вертикали как маршруте, о пределе духовного устремления. Замысел еще одна замена пространству. Наши головы из металла обращены на свой магнитный полюс. Замысел вне (географической, реальной) карты. Нам важнее рисунок сил душевного притяжения и отторжения: в нем нет случайности. Наяву пусть будет хаос и гуляющие по морю острова, зато замысел (миссии) останется прост и понятен. Вверх, вверх по карте.]
Стефан Пермский, миссионер XIV века, – книгочей, полиглот, просветитель, составитель азбуки для народа зырян (нынешний народ коми). Он действовал не жерновом и не саблей, но исключительно мирными средствами: словом, убеждением, тихой логикой. (Так говорит его житие, “Слово о Стефане” Епифания Премудрого; другие источники иначе описывают его отношения с туземцами.) Политически Стефан выглядел не так, как Трифон и Ермак. Он был умозрителен – “вертикален”. В этом смысле он был более северянин, нежели Трифон Печенгский.
Стефан родился в Устюге; это не строго на север от Москвы – на северо-восток.
Обсуждаем поворот “москвокомпаса” с экспертами.2 Вот следствие работы русского магнита: север (верх, предел московской карты) склоняется к востоку. (Запад, как мы заметили, может подняться до самой вершины Скандинавии.) Восток ментально сходится с югом.
Этому повороту румбов есть много объяснений. В северо-восточном направлении в момент создания и первого возраста Москвы работал политический магнит: там был центр ростово-суздальских земель. Туда стремилась Москва, там с самого начала ей рисовался верх – предел стремления, метафизический “полюс”. Позднее в этом месте встала Троица, в ней сосредоточился фокус духовного притяжения Москвы. С противоположной стороны был Киев – там виделся низ, “юг”, хотя на самом деле там был и есть юго-запад. На “юге” было начало русской миссии; продолжение и завершение ее мыслилось на (подобном же, воображаемом) “севере”. Так пересекала карту Москвы исходная (римская) стрелка. И компас в представлении московита повернулся. Север пошел на восток; так, в повороте румбов, принялся обустраивать себя новый Рим.
Вот еще упражнение: если продолжить далее склоняющуюся на восток “северную” стрелку, провести ее по сферической поверхности глобуса, то эта стрелка взойдет сначала на северо-восток, обогнет Северный Урал и дальше пойдет клониться все восточнее, по верху Сибири, а затем и вовсе “опустится” к югу, к Камчатке и Сахалину.
Так, кстати, летают самолеты – по самому короткому направлению – из Москвы на Дальний Восток.
Московский “север” постепенно становится востоком и югом; в результате стрелка столичного компаса, указывающая московиту предел его стремлений, проникает всю страну до Тихого океана. Направление почти бездонное. Если смотреть вдоль Ярославского шоссе на северо-вовсток, то там, по направлению взгляда, окажется в конце концов Владивосток. Также поезда идут туда с Ярославского вокзала. В географии подобная пересекающая глобус прямая называется “ортодромией”.
И тут опять география сходится с историей. Для Москвы ее “римский” меридиан, проходящий по прямой до Владивостока, оказывается судьбоносным направлением. Это направление принципиально важно для Москвы: оно не столько в пространстве, сколько во времени. На этом пути постепенно собирается вся Россия. Тут являются соображения профетические (таким был замысел Москвы?). Тут же следует остановиться: смешение реального и ментального пространств может нарисовать многие и много обещающие картины. Но здесь может сказаться и случайность, совпадение факторов, не имеющих реальной связи.
Пока достаточно отметить, что искомая фигура Москвы (условно – сфера) имела условную вершину, и эта вершина находилась от столицы по направлению северо-восток.
Там и встает Стефан Пермский. Умозритель, “вертикальный” прожектер, указывающий на (свой) север, как на предел Москвы.
III
Трифон и Стефан: показательные, знаковые фигуры. Они фиксируют ментальные румбы Руси. Их сопоставление можно продолжить. Их судьбы различны, но при этом есть моменты связующие, как будто подготовленные для сравнения.
Стефан, как и Трифон, родился в семье священнослужителя; с детства оба они при церкви. Далее их дороги противоположны. Стефан учится, предается чтению; в юные лета он прочитывает все книги, что есть в Устюге. Ему уже знакомы основы греческого, он вообще дружен с языками, к тому же мать его зырянка – двуязычие, меж-язычие с детства ему знакомо. Далее он отправляется в Ростов. Этот выбор неслучаен: в Ростове находится лучшее на Руси собрание книг. Здесь Стефан постригается в монахи; он служит в “Братском затворе” Григорьевского монастыря. В мире книг, бумажном, большем мире, он проводит более десяти лет – в учебе, в напряженном размышлении, в прояснении всякого вопроса, в доведении всякого ответа до совершенной ясности, прозрачности, видения сути. До очевидности чертежа. Эту черту как главную в его характере отмечают его современники. Стефан, точно немец среди русских; иные над ним посмеиваются. В Ростове “русский немец” составляет план просвещения севера. Несомненно, он подражает Кириллу и Мефодию, которые в свое время также двинулись на север: подвигать вверх по меридиану границу христианской ойкумены. Здесь же, в Ростове, следуя примеру просветителей, Стефан составляет азбуку, основу письменности народа зырян. Примерно к тридцати годам он готов к миссии.
Его замысел оформлен; готов рисунок, на котором север есть верх, предел миссии.
Далее новая параллель с Трифоном. Они оба идут в Москву.
[Москва всегда в центре карты. Она – точно яблочко в середине русской мишени. Она ядро русского атома – в ядре сошлась половина его плоти. В известной мере московский материк пуст, как ноль: он раздвинут, растянут, приколочен по краю гвоздями пограничных столбов. Путешествие от края в центр неизбежно: так сказывается притяжение московского ядра.]
Стефан идет в Москву, где получает санкцию на расширение ее пространства. И затем отправляется вверх по карте – за Устюг, Северную Двину, в земли, христианством не освоенные. Там он осуществляет опыт роста русской сферы, во многом уникальный (затем никем не повторенный). Стефан не отшельник (как Трифон) и даже не руководитель отдаленной колонии – он епископ, глава новой пермской церкви. Поле его деятельности весьма обширно: от Новгорода до Урала, от внешнеполитических шагов, миротворческих поездок и войн, до вопросов внутренних, частных, малых.
Деятельность его была непродолжительна. В одну из поездок в Москву преподобный Стефан скоропостижно умирает. Ему было тогда не более пятидесяти лет.
IV
Безусловно, Стефан предъявляет иной образ, нежели “лубочные богатыри” Трифон и Ермак. Его отличие в готовности к собственному сочинению, сложному самостоятельному действию. Он сам читает карту, составляет маршрут и план христианской надстройки Москвы. Долго и тщательно готовит эту надстройку, находит для нее теоретическое основание, проводит параллель между Москвой и Константинополем, доказывает ее актуальность светским и духовным властям.
Он космограф, который отчетливо сознает свое исходное, стартовое положение. Он ставит на карте точку, от которой ведет невидимый вектор; не продолжает ничьей линии, но чертит свою. Закладывает матрицу, от которой затем отпечатывается, над которой всходит новое “римское” пространство, встают церкви и монастыри. Он архитектор, художник, пишет иконы и возводит храмы.
Если тема исследования замысел севера, то сюжет со Стефаном Пермским составляет для него лучший материал.
Одновременно сразу обнаруживается некая логическая ловушка.
ДВА СТЕФАНА
В тот момент вся Русь была в проекте. Она сама была замысел. Москва подчинялась Орде; ее самостоятельное существование было лишь предположением. Стефан отправляется в северный поход в 1378 году. Спустя два года Руси предстоит Куликовская битва, в которой только обозначатся претензии Москвы на самостоятельность. Ее карта в самом деле подвижна (доступна сочинению). На эту подвижную карту Стефан накладывает свой метафизический чертеж.
Проблема в том, что мы сами готовы присоединиться к этому сочинению, пересочинить Россию заново. Тут нужно всякую минуту держать себя за руку, не увлечься собственной химерой, слышать и учитывать возражения историка.
К примеру, говорит историк, есть и другие (без поворота компаса), куда более здравые объяснения тому, что Москва в своем первом расширении двинулась на северо-восток. Только в этом направлении для нее был возможен реальный рост. С запада и востока путь ей закрывали Литва и Орда, на юге была степь, на севере действовал Новгород. Только на северо-востоке открывалась возможность коридора, в расширении которого Москва могла развиваться, искать выход во внешний мир. Этот выход шел через Устюг по Северной Двине в (будущий) Архангельск. Туда и двинулась Москва; все просто. Нет надобности в передвижении румбов, поиске “ортодромии”. Были основания земные и действенные, они и определили рисунок русской карты.
Все так – если бы не рисовальщик (новой карты) Стефан. Его фигура меняет или по крайней мере существенно дополняет здравую, “земную” картину. Действительно, движение Москвы вовне в тот момент осуществлялось в единственно возможном северо-восточном направлении. Более того, это движение шло и до Стефана. Московские владения в середине XIV века уже были в Устюге, ее торговые люди, разведчики и “довотчики”, тиуны и сборщики дани действовали за Двиной и, кстати, снискали будущей столице недобрую славу. Стефан и его замысел явились некоторым исправлением уже существующего положения. Вослед купцу, шпиону и воеводе Москва посылала просветителя. Но, кроме того, Стефан заговорил о большем, предложил идею легитимизации состоявшегося движения (во всяком случае, так восприняла его проект светская власть, сразу поддержавшая Стефана). Он заговорил о высшем промысле и судьбе миссии, о предначертанности для Москвы северо-восточного маршрута.
Кстати, московская церковь не сразу его поддержала; иерархам нужно было разобраться в его “неземном” отвлеченном черчении. Его рассуждение о миссии, о продолжении цареградского пути на север наверняка вызвало у них интерес (если не настороженность: всем известно, чем продолжилось начинание Кирилла и Мефодия – новый мир, ими основанный, со временем отделился от Константинополя и далее искал только большей самостоятельности; предложение Стефана несло скрытую угрозу северного сепаратизма). И были долгие беседы Стефана с епископом коломенским Герасимом, который тогда исполнял обязанности московского митрополита, прежде чем церковь одобрила его “вертикальный” проект.
Нет, не просто дополнение, не одно исправление первых ошибок московской экспансии: Стефан предложил Москве иной замысел – расти на север, как Царьград, добиваясь перемены своего статуса.
Лучше так: нетрудно предположить, что Москве в тот момент ее истории был предложен замысел продолжения христианской миссии. Москва с ним согласилась, и это определило ее судьбу. Большая Москва едва себя замышляла; ей предлагалось выйти за привычный предел, более того, переменить статус, не просто уподобиться, но в чем-то сравняться с Царьградом, приобрести право христианской колонизации. Для этого шага требовалось серьезное основание, масштабный, концептуально обоснованный замысел.
Деятельность Стефана, некоторые подробности его судьбы позволяют предположить существование такого замысла. Исторически это было уместно. Все совершилось так, как если бы этот замысел был.
Или так: позднейшие толкования судьбы Стефана, метаморфозы русской истории, несколько раз переписанной, рисуют картину, согласно которой Москва уже в XIV веке замышляла свой безграничный рост. И далее: этому стратегическому замыслу отыскиваются авторы, и среди них (первопроходец, миссионер, мыслитель) Стефан Пермский.
Но даже и в этом случае, пусть общий рисунок был наведен позднее и стратегия московского развития была присвоена XIV веку задним числом, пусть мы смотрим не на Стефана, а на его образ, весьма условный, – и в этом случае его образ становится ключевым. Даже этот гипотетический Стефан чрезвычайно важен. Глядя на Стефана, мы судим о рисунке московской карты и смысле истории Москвы.
V
Мы не просто судим, мы спорим. Вот что важно: мы спорим о Стефане и его образе. Мы придаем или отнимаем у него способность к самостоятельному стратегическому действию. Вместе с тем мы придаем или отнимаем у Москвы право выбора, движения и роста. Адресуясь ко времени, когда Москва была в проекте, мы проектируем сами. Какова была или могла быть Москва? И неизбежно: какова она сейчас и какой ей быть дальше? История указала на возможность альтернативы: Москва во времена Стефана стояла перед выбором – мы со всей душой вмешиваемся в этот выбор и спорим.
Этот скрытый, тлеющий спор о (иной, неведомой, желаемой) Москве обнаружился немедленно, едва речь зашла об экспедиции по пути Стефана Пермского.3
<Наши давние знакомые, Игорь Дубинин и его команда, затеяли пройти путем Стефана, повторив его маршрут из Москвы на север, в Усть-Вымь. По суше и воде: реконструкция исторической трассы, эстафета музеев (не менее двадцати), археографическая программа, сбор материалов, опись памятников – развернутый, многоступенчатый проект. Пригласили и “метафизиков”, искателей исходного замысла и правильного чертежа, что важнее случайностей географической карты. Сличили карты – вот он, “север”, на оси от Москвы до Камчатки; планы совпали. Начали сборы – и начался спор.>
Вопрос о Стефане скоро обнаруживает своеобразную (московскую) партийность. Кому-то ближе Стефан-интеллектуал, книжник, космополит, смотрящий поверх национальных и этнических рамок. Но московский ли это тип? Сегодняшней Москве (см. выше) как будто ближе Трифон или сказка о Трифоне: доблестные подвиги, яркие краски. Сюжет с раскаявшимся разбойником легко принимается такой Москвою как “свой”. В случае со Стефаном образ иной: ученый священник, полиглот и “немец” – этот выходит “чужой”. Простое действие, различение своего и чужого; тут легко составляются партии. Просветители против патриотов, “казаков-разбойников”.
И являются – явились – разом несколько Стефанов, написались несколько историй.
ПРОТИВ МОСКВЫ
К примеру, такая. Стефан Пермский не просто дополнял или исправлял образ Москвы, уже показавшей себя миру не самым лучшим образом, но искал новый мир, новый град – вне Москвы и даже против Москвы. Согласно этой версии его замысел был: основать следующий, после- и над-московский (северный) мир, написать его по чистой странице на удаленной от Москвы территории. Его подражание Кириллу и Мефодию подразумевало ту же, что у славянских просветителей, скрытую цель: поиск нового света, который был бы избавлен от нестроений старого, себя дискредитировавшего.
Стефан – антимосковит; его замысел был о новом пространстве, ином Третьем Риме.
Это кардинальный поворот темы. В самом деле, северная русская сказка, под таким углом прочитанная, обнаруживала иной сюжет и смысл.
Следует признать, эта крайняя версия, полагающая Стефана против Москвы, нашла для себя много оснований. Она объясняла многое: взять хотя бы тот факт, что после Стефана Москва ни разу не предприняла столь масштабной просветительской акции. Далее она подвигалась только Трифонами и Ермаками. Более не наблюдалось стефановского, умного расширения Руси. Его опыт по созданию письменности для малого народа ни разу не повторился; сама зырянская азбука не прижилась, вскоре после своего создания она была заменена традиционной кириллицей. Стефан не стал образцом для подражания, каким, без сомнения, мог стать – Москва того не допустила? Это подозрение скоро прирастало новыми, острыми против Москвы вопросами. Разве не заметно, что Стефану попросту не доверяли, оттого московские иерархи так долго тянули с санкцией на его поход? Москва так и не признала его вполне своим. А его скорый и внезапный уход? Как раз в Москве – наверное, Стефан был отравлен; и так далее.
Так постепенно повернулся исходный академический вопрос. Московский спор о Стефане переменил акценты. Не просто – как черчен (в голове московита) Третий Рим? Не просто – кто такие Трифон и Стефан, какими были их дела и замыслы, их “румбы”, но – что такое они были на фоне подвижной, выбирающей свое будущее Руси? Искал ли Стефан альтернативы Москве? Был ли возможен второй Третий Рим?
VI
Чтение о Стефане нужно было начинать заново.
Основные сведения о его жизни мы берем у Епифания Премудрого.4 Он, сколько это возможно в настоящем контексте, объективен. Не искажает фактов и не приписывает герою лишнего; таково общее мнение экспертов. Он заслуживает доверия, хотя следует помнить, что Епифаний, не переменяя фактов, все же склонен к их интерпретации. Поверх реальной истории он способен расстелить собственный рисунок – невидимый, явленный в интонациях и предпочтениях. Епифаний эмоционален, поэтичен, позволяет себе акценты личного характера.
Стефана он именно знал лично. Они сталкивались в молодости, видимо, много спорили. Они были два ростовских “студента”; оба монашествовали в “Братском затворе”, эти подробности сохранены Епифанием в его “Слове о Стефане”. Более того, Епифаний был тем оппонентом (“досадителем”, как пишет о себе автор), который подолгу оспаривал, проверял на прочность ранние замыслы Стефана. Именно у Епифания Стефан выходит “русским немцем”: аналитиком, который добивается максимальной ясности и прозрачности всякого своего вывода и ставит эту ясность выше очевидного, полагает метафизический чертеж важнее “случайной” карты бытия.
Епифания нельзя назвать другом Стефана; лучше знатоком вопроса, экспертом. Неслучайно сразу после кончины Стефана именно ему поручается жизнеописание преподобного. (Поручение Москвы: лишний повод для полярных предположений – что хотела услышать московская церковь в рассказе о Стефане?)
Так или иначе поручение получено, Епифаний приступает к работе – и отправляется в путь. Это важно для настоящего исследования. Есть предположение, что, собирая материалы о Стефане, Епифаний повторяет его странствие из Москвы в Усть-Вымь. Если так, то его работа становится не просто описанием жизни Стефана, но еще и проверкой его космографии.
Мало этого, и тут еще интереснее – в отличие от Стефана, который наблюдал и “достраивал” только северную половину русской карты, а южную (от Москвы до Царьграда) додумывал по книгам и рассказам, Епифаний имел возможность наблюдать всю карту, снизу доверху. Он много путешествовал; во время паломничества посетил Святую землю, Иерусалим и Константинополь. Он наблюдал всю панораму православного мира, осмотрел его ключевые точки от центра (Царьграда) до Стефанова “полюса”. Можно предположить, что он составил себе собственное мнение о логике и целостности “римской карты”; теперь ему предстояло сравнить это свое мнение с проектом Стефана.
Нельзя придумать лучшего эксперта для оценки этого проекта. Епифаний проходит сквозь те земли, которые Стефан “расставил” по карте согласно отвлеченной идее, как будто шагая разом по земле и по карте. Ему предстоит отозваться о своем впечатлении, о результате сравнения. Читая его “Слово о Стефане”, мы знакомимся со свидетельством очевидца внимательного и неравнодушного.
VII
На первый взгляд его “Слово о Стефане” может показаться нейтральным или исполненным умолчаний. Его читают очень по-разному. Георгий Федотов5 видит в Стефане [Епифания] лучшего представителя национальной идеи. При этом (что выясняется не сразу) речь у Федотова идет не столько о московской церкви, сколько о некоей особой пермской церкви, в лоне которой угадывается новая нация. Северная, пермская или зырянская, во всяком случае, внемосковская, независимая от Москвы. Похоже, Федотов, глядя через “фильтр” Епифания, полагает Стефана за искателя нового света. При таком чтении первоисточника выходит, что Стефан замышлял против столицы. По крайней мере на воображаемой карте Федотова “остров” Стефана отстоит далеко от Москвы. (Возможно, здесь сказывается то, что Федотов составлял свою карту Руси в эмиграции; он сам бежит от [большевистской] Москвы).
Другие читатели (школа Флоровского) наблюдают у Епифания Стефана-эллиниста, который не помышлял об автономных христианских островах, но только умножал единое православное пространство, раздвигал границы всей цареградской ойкумены – от Царьграда, не от Москвы.
Третьи не сомневаются в промосковской позиции обоих, Епифания и Стефана, и не желают высматривать между строк никакой интриги, никакого сепаратизма или излишней самостоятельности.
Сначала мне также показалось, что сочинение Епифания спокойно и ровно, укладывается в рамки жанра и не содержит политического намека. Только одна фраза показалась многозначительной. Епифаний говорит о необходимости учреждения на дальнем севере новой епархии, ибо территория, опекаемая Стефаном, слишком далека от центра, сноситься же по всякому вопросу с соседней епархией, тем более с Москвой из-за большой потери времени невозможно. “Земля та властно требовала себе епископа, поскольку до митрополита и до Москвы [от Усть-Выми] было так же далеко, как далеко от Царьграда до Москвы”.
Надо отдать должное сдержанности автора: только так он позволил себе обозначить свое знание (прямое видение) предмета.
Какое, однако, в эту фразу вложено пространство! Русь распадается в обе стороны, вверх и вниз, бесконечным полем. И начинается графическая (метагеографическая) игра. По карте расходятся точки – Царьград, Москва, Усть-Вымь; равные расстояния между ними предполагают идеальную схему устройства мира. Мы как будто видим три разных мира (Рима?): Царьград, Москву и Рим иной, северный, – три части света, непохожие одна на другую. Мы знаем, что путешественник Епифаний видел все три эти “части света” и мог с основанием судить об их кардинальном различии.
Возможно, сам Епифаний видел возможность иного, следующего после Москвы (или альтернативного ей) русского мира?
VIII
Сразу становится ясно: чтобы ответить на этот вопрос, мало читать Епифания и читать его читателей. Нужно ехать во все указанные стороны и смотреть одну за другой три его “части света”. В Царьград (на юг); в Москву и Ростов (из центра в центр); наконец, вместе с основной экспедицией в северную страну Усть-Вымь.
Сначала непременно в Ростов – туда, где Стефану явился его замысел; тем более тут недалеко, до Ростова.
Так начиналась экспедиция по пути Стефана Пермского – до того, как стал ясен его замысел. Собственно говоря, прояснение замысла Стефана (о новом Риме) в известной мере составило цель экспедиции. Еще интересовали приемы – как тут выразиться точнее? – художественной, про- или вы-мыслительной картографии. Какое было начало рисования большой русской карты? Стефан начал рисовать свою карту в Ростове.
РОСТОВ ВЕЛИКИЙ
По Ярославской дороге вверх по карте, расстояние под двести километров.6 По нынешним расчетам три-четыре часа пути (во времена Стефана не менее недели). Все же в целом, на фоне всей русской карты, близко. По идее, Москва и Ростов стоят вместе, представляя на идеальной схеме Стефана–Епифания некий сдвоенный центр. Еще и Троица между ними: центр “утроен”.
До Троицы едешь как будто все еще по Москве; тело столицы распухло, протянулось вдоль дороги пестрой мелочью – указатели, рекламные щиты, там и сям дома, словно съехавшие с этих щитов, гладкие, плоские, плохо приклеенные к пейзажу.
Москва заканчивается за Троицей, на холмах-складках, встающих поперек пути; дорога начинает всходить и падать, как на качелях. Высоты приличные, выше московских. Здесь ощущается некая граница. Примерно по Троице проходит край пологого блюдца, в центре которого покоится Москва. Северный край блюдца весьма интересен; возможно, здесь поднимаются горбом две соседние тектонические плиты. Поверхность земли как будто морщится, окрестность идет широкими складками, протяженными впадинами (на дне одной из них Плещеево озеро, на холмах вокруг Переславль-Залесский). За этой областью волн, разделяющей плиты, начинается новая, совершенно не московская земля: плоская, как стол. Над нею даже небеса другие; облака разбегаются стаями, низ у всех одинаково ровно подрезан. На небе правильный чертеж, такой же внизу, на плоской, годной для черчения земле. Это земля Ростова.
Мысль о правильном ростовском чертеже явилась не сразу. Отметили только “стол”, на котором он разложен. Подъехали.
Из-за поворота выехал и застил все зрение ростовский кремль: резной, точеный, сейчас готовый поместиться на открытке или в кадре кино о русской древности. Стены, башни с чудными главками, крытыми лемехом, и сверху флюгеры и веселые флажки; за стенами храмы с куполами-луковицами: их тут целый огород. Все как будто по-московски. Внизу ворота в невысокой арке, с тяжкими створами дверей; перед стеной, в торговом ряду, где в три слоя сувениры, серьги, броши и финифть – все тот же кремль. Все пестро и весело, хоть и несколько однообразно; колотил бы колокол – нет, было тихо, жарко, и хотелось купаться, а был бы колокол, и он трезвонил бы в три звука мелкую развеселую дребедень.
Впечатление от собственно Ростова, малого города вокруг кремля, иное. Он спокоен и полон достоинства, которое не везде встретишь на Золотом кольце. Его тихие улицы чисты от рекламы и тех фигур и блесток, коими с головы до ног осыпана, к примеру, Троица. Та вся обросла цветным столичным мхом, вся под Москвой – этот не тронут.
Нас встретили,7 провели вокруг кремля и пустили с другого входа, через двор, где можно оставить на время машину экспедиции (черный, как галоша, японский джип “Следопыт”). Двор расступился черченым квадратом, ясно и просто. Как-то незаметно исчез московский фон; подступило иное пространство. – Что вас интересует конкретно? – спросили у нас. – Четырнадцатый век, время Стефана – Вот оно, у вас под ногами. (Ровная, аккуратно расчищенная площадка.) Мы недавно докопались до этого слоя. Все, что вокруг, все, что сверху, встало гораздо позже. Вот, еще четырнадцатый век…
Нас заводят за угол, за белый цилиндр башни.
По земле расстелен зеленый прямоугольник. На траве выставлены четыре большие камня; они образуют еще один прямоугольник, невидимый, меньший на фоне зеленого.
– Вот еще четырнадцатый век, – говорит директор музея. – Как раз ваш Стефан Пермский. По этим четырем углам (большим камням) стояло здание “Братского затвора”, где он был монахом.
Когда-то деревянный, теперь невидимый дом из некоей [довольно прочной] пустоты встает на четыре камня. Его прозрачная плоть в самом деле столь прочна, что крепость, вставшая много позже, не может двинуть его с места. Напротив, сама крепость, надвигаясь на невидимый куб “Затвора”, начинает расступаться и, точно каменное тесто, отекать его исходный прямоугольник. Кремль обходит его с трех сторон. Он образует в своем белом теле нишу, и в этой нише, на зеленой плоскости двора, продолжает стоять нетронуто “идеальное” здание Стефана.
IX
Почему он так бумажно подвижен, этот чудный кремль? Подвинулся, точно макет, обошел Стефанову “пустоту”. Он исторически деликатен. Рассказ продолжается; Кремль не вполне кремль; это митрополичий двор. Он возник много позже “Затвора”, в XVII веке, после Смуты, разорившей Ростов. После этого разорения, по сути, уничтожившего старую крепость, в Ростове появляется новый митрополит, Иона Сысоевич. (“Появляется в Ростове” – неточно. Иона был местный уроженец, это важно.) Он затевает не столько восстановление прежнего кремля, столько строительство чего-то принципиально нового. Что именно строит Иона? Каков его сокровенный замысел? Этот замысел еще в макете учитывает “фигуру” Стефана, его чертеж вместо дома.
Крепость как таковая, в прежних древних формах, Ростову в то время была уже не нужна; с точки зрения военной стратегии требовались иные формы, эффективные противу пушек: бастионы, контрэскарпы и тому подобное.
Тем более не нужен был кремль: столицы в Ростове не было со времен Ивана Калиты. Но Иона строит будто бы древнюю крепость, украшая ее так, словно это кремль.
По сути, он возводит великолепную декорацию, выдержанную в древнерусских формах. Стилистически выверенную, грамотную с точки зрения истории архитектуры. При этом его митрополичий двор оборачивается собранием зодческих приемов, коллекцией или выставкой, экспонаты которой последовательно и весьма искусно расставлены вдоль стен. На стенах, в теле стен. Удивительное место. Оно все целиком и всяким своим фрагментом сделано в лучшем смысле напоказ, для утешения (обучения) глазу. Нет ничего лучше Ростова для фотографирования на память или помещения в фильм, в кадр. Фильмов здесь было снято немало. Ростовский кремль блистательно и как будто осознанно раскадрован.
При этом один кадр – первый – оставлен Стефану. Зеленый прямоугольник и камни.
(Очередное “приземление”: легко предположить, что так застраивалось разоренное место: спонтанно, по мере возможности. Собиралась посильная сумма денег, прибывала очередная порция белого камня и проч.; хозяин приходил на новое место и заказывал возвести на нем, скажем, башенку, в другой раз покои, потом погреб, тут над воротами церковь, там колокольню с лесенкой. Так постепенно собралась вся “крепость”, весь “кремль”. Восстановление шло долго, более полувека.)
Наверное, отчасти так и было; определенная спонтанность присутствовала в создании ростовского ансамбля. Лучше так – таким мог быть способ исполнения, но исполнения чего? какого замысла? Можно ли отказать этому кремлю в едином замысле? Нет, невозможно. Его единство очевидно; одна художественная идея во всякий момент его строительства имела силу. Она достаточно отчетлива, показательно декоративна.
Предположение таково: у авторов ростовского проекта XVII века была единая идея – декорации, [намеренно] архаической упаковки. Но опять-таки – упаковки чего?
Нам рассказывают о библиотеке, в то время крупнейшей на Руси (это мы помним, читали о Стефане и его бумажной жажде). Москва и мечтать не могла о подобном книгохранилище. Ростов был местом великой учености, он стоял – как тот невидимый дом на четырех камнях – на книгах.
Тогда, возможно, замыслом Ионы Сысоевича, восстановителя ростовского “кремля”, было оформление этой вековой учености Ростова? Не просто крепость, но цитадель знания, в котором в свое время никто не мог сравниться с Ростовом Великим. Вооруженный этим высшим (выше московского) знанием, Ростов оставался своеобразной столицей и после его присоединения к Москве. Это очень важно: мы смотрим, как это место соотносит себя с Москвой, и видим – оно выставляет себя книжной столицей, не только не уступая Москве, но по-прежнему ее превосходя.
<По-прежнему: нелишнее напоминание: Москва долгое время была под властью Ростова. Он на триста лет ее старше, был основан в IX веке, вместе с Новгородом, и к моменту подъема Москвы составил о себе прочную легенду. Ростов – большой грамотей, знающий себе цену умник. (Понемногу в ходе экскурсии начинает проявлять себя упомянутое “партийное” видение – спустя час разговоров мы уже за Ростов и против Москвы, потому уже, что болеем [в другом времени] за своих, грамотеев и умников.)>
Своим академическим набором средневековых архитектурных форм Иона продемонстрировал ученое превосходство, умную власть Ростова. Он напомнил согражданам и всему миру о той (до-московской) эпохе, когда сложное знание имело силу. Его действие было реконструкцией былого книжного величия; оттого его кремль выглядит в некоторой степени анахронизмом. Оттого его крепость выглядит деликатным макетом, искусной раскадровкой, игрой в пространство.
X
<Экскурсия по стенам и башням продолжалась, между тем из головы не шел тот малый двор и на нем невидимый идеальный “дом Стефана”. Кремль не просто его обошел, не тронул, отек каменным тестом, не просто отдал должное умной древности. Совершилось большее и важнейшее: отсутствующий параллелепипед “Затвора” оказался модулем, согласно которому был сложен весь новый кремль.>
В самом деле, этот минус-дом стал как будто тем кирпичиком, той мерною линейкой, которые использовали строители, возводя ростовский ансамбль.
Или так, проще: и тот, и другой, дом и кремль были построены в одном модуле. Действительно, это просто: в основу того и другого встроен “римский” куб. Матрица, скелет пространства, которому в Ростове подчинены все большие и малые формы. Это и дает ощущение подчеркнутой грамотности, с которой возведены и сочленены все элементы ростовского кремля. Все связано и проложено невидимыми кирпичами-кубами.
Почему так важно это сугубо профессиональное строительное действие? Потому что это очень не по-московски.
[По-московски оформлена, к примеру, Троицкая Лавра. С пафосом ничуть не меньшим, задавшись тою же задачей (показать древность, ученость, духовность) и даже действуя примерно тем же способом – постепенного, по-элементного собирания ансамбля, Троица складывается во что-то принципиально иное, нежели ростовский кремль. Узел, улей, клумба, в цветении которой являют себя стили всех эпох, в том числе претендующих на регуляцию пространства – классика и барокко. Мозаика (местами, там, где приложили руку современные строители, весьма аляповатая), роение форм, отсутствие строгого “римского” модуля, отрицание его – таков “московский” портрет Троицы.]
Здесь, в Ростове, все наоборот, все не Москва – при том, что на жесткий каркас планировки навешаны как будто московские детали: выпушки, петлички, флюгеры и флажки. Нет, они именно декорация; это “лишние” детали из бумаги, они вырезаны аккуратно и так же ровно наклеены на прямоугольники стен. Они привычно веселят глаз, но при том применение их остается упражнением, в известной мере рассудочным.
Ощущение такое, что здесь приложили руку итальянцы.
<Как по заказу, будто бы случайно мы попадаем на фотовыставку, развернутую здесь же, в кремле, в палатах, к которым нужно подняться сначала на обширный балкон и только с него в дом. В вестибюле по стенам развешены снимки: “Города Италии”. Не веря собственным глазам, перехожу я от фото к фото и вижу то же, что только что наблюдал в ростовском кремле: галереи и балконы, кубы домов и башен, углы, повороты, перспективы, начиненные внятным пространством. И там и здесь Рим. Не второй, не переведенный на греческий, не пропущенный через константинопольский фильтр, но просто Рим, Европа в ее буквальном проявлении.
Сюда же, для окончательного утверждения в палладианском впечатлении: в музее, в отделе археологии, выставлена деталь абсиды, закругления алтаря древнего Троицкого собора – единственный крупный фрагмент, сохранившийся от времени Стефана. Из плоскости в объем выпирает белокаменное полукружие, выпуклая оболочка алтаря. Реконструкция: стена была найдена в обломках и затем собрана – вид ее совершенно античный, римский; белые небольшого роста колонны на фоне грубой кладки.>
Легенда составляется сама собой: здесь до Москвы был Рим (не Константинополь), и он был “римлянин”, наш искатель Стефан. Учился в “университете”, который сообразно обстоятельствам того времени был монастырь и назывался “Затвором”. И затем проектировал и прикладывал ко всея Руси свой (бумажный, книжный) Рим. Не Москву.
Важно отметить следующее: “римское” устроение Ростова Ионой Сысоевичем было на самом деле совершенно русским. Зачем притягивать сюда Италию? Это нам, московитам, привыкшим к столичному узлу и улью, здесь могла почудиться Италия. Здесь просто главенствует свой стиль, не менее московского русский. Здесь властвует грамота, умный расчет: непривычный, владеющий пространством, иной русский стиль.
XI
Тут, кстати, вспоминается давнее размышление о ростово-ярославском акценте, о пресловутом “окании”. Акцент ли это? Возможно, здесь сказывается ошибка “акающей” Москвы: столичным жителям режет уши то, что соседи букву “о” произносят именно как “о”, скажем, правильно выговаривают “Москва”, вместо нам привычного “Ма-а-асква”. Это воспринимается столицей от противного, как “оканье”. Москва записывает это в акцент. Но тут нет акцента, нет никакого “оканья”. С тем же успехом в Ростове можно услышать “еканье”. Здесь просто честно выговариваются все буквы. Может быть, не столько выговариваются, сколько “читаются”. Местный народ говорит как по-писаному; он так обучен, глубоко и крепко, притом в незапамятные времена.
<В музее, возле белокаменной “античной” стены, что выпирает из тринадцатого века в наш, мы производим съемку. Фотографируем русский Рим. Смотрительница, тщательно выговаривая каждую букву – окая на “о”, екая на “е” – спрашивает: “Что снимаете? По телевизору показывать будут?” Попробуйте повторить эту фразу так же тщательно – послышится акцент. Но это мнимое. Так слышится черченый, правильный, свободный от акцента язык. “Аканье” – вот акцент. Провинциальный в той степени, в какой Москва когда-то была провинцией Ростова.>
Ростов показательно правилен. Этой его правильности примеров не счесть. И пусть все эти примеры будут частны, или незначительны, или странно слышны, как правильные местные “о” и “е”, или вовсе не будут вызывать доверия (так сегодня не вызывает доверия история о том, что до революции самые честные в Петербурге были здешние купцы; их звали “янки”, они были консервативны, патриархальны, скрупулезны во всех расчетах и соблюдении обычаев, отчего богатели как на дрожжах – кто же такому поверит? но даже такой слух показателен), – пусть все эти примеры ростовской правильности дробны и разрознены, но все же в своей сумме они создают определенный общий образ. Есть не-московская матрица, которая, кажется, имеет влияние даже на генотип здешних уроженцев. Есть заложенный в глубины их подсознания правильный чертеж, расстеленный поверх плиты, протяженной равнины, лежащей к северу от московской пологой чаши. Ничего на этой равнине не выдается значительно, кроме этого невидимого чертежа. Неудивительно, что в Ростове встают кубы, обернутые резной белой бумагой. Неудивительно, что здесь со стен осыпаются московские бирюльки и блестки. Здесь не Москва; это место старше, черчёнее, правильнее Москвы, потому пример столицы, спутанной в клубок, стянутой в узел, в Ростове имеет мало силы.
XII
<Я задаю вопросы хозяевам, стараясь помнить о том, что птичий язык архитектора не всегда переводится на (ростовский) русский. – Что такое: у вас растут кубы, а в Москве все узлы и клумбы? Или: у вас место черчёное, а там запутано, закатано, собрано в ком? Или, к примеру, матрица: под Ростовом как будто положена регулярная матрица, миллиметровая бумага; или так (еще веселее) – не под городом, не по равнине, а в сознании, прямо в головах у вас разложена бумага в клетку. Как можно говорить такое? Я помню об этом, но вопросы лучше не становятся.
– Понимает ли Ростов, что он столь отличен от Москвы? Что он обладает собственным стилеобразующим полем. Помнит ли о своем старшинстве перед Москвой? Каковы вообще его амбиции, и свойственны ли они ему как таковые?
– Амбиции?.. А причем тут… Вы как будто интересуетесь Стефаном.
– Как же, он же здесь учился, не только слову, но и стилю. Он возрос в “римском” столичном месте, и сам вышел точно римлянин. И вдруг является Москва, с ее “ново-русским” стилем. Ростов переходит под Москву, и переходит непросто. Москва покупает ростовские земли, присылает воеводу с командой, и тот так налагает на город руку, что граждане бегут вон из Ростова. (Так, кстати, вышли из Ростова родители Сергия Радонежского со своим сюзереном, боярином Кириллом.) Разве могла древняя столица снести такое без всякого, хотя бы внутреннего сопротивления?
Директор в задумчивости.
– Конечно, Ростов старше. Тут дело не только в том, что он был столицей, тем более что ко времени московской экспансии его столичность большого значения уже не имела. Роды захирели и поплошали. Другое дело – культурные традиции. Да, они здесь имели существенную [до-московскую] глубину. Епархия – старейшая в России. Рукописи бесценные – то, что спустя сто лет привезла Ивану III его невеста Софья Палеолог, не могло и сравниться со здешним собранием. Потом все это погибло, рассеялось по разным местам. А тогда все было цело, и переход под Москву не изменил картины: Ростов оставался культурной столицей Руси. В этом качестве он пережил не одну эпоху, и Грозного, и Смуту. (Стало быть, чудный этот кремль в самом деле был оформлением лучшей в государстве библиотеки.) Эта традиция прервалась позже. Не при Петре – тогда был жив и работал над календарем Дмитрий Ростовский. Конец “академии”, бумажной столичности Ростова пришел позже, при Екатерине. Епархию перевели в Ярославль, туда же повлекли весь многовековой архив, все книги. И как? То, что успели, в три дня, особо не разбираясь, положили на телеги и вывезли. Бумаги летали по двору…
(Эту петербургскую акцию имеет смысл отметить. Именно Петербург отменил Ростов как центр регулярного – теперь уже неведомого – русского знания. Конкуренты ему были не нужны. Такова явилась очередная русская легенда: регуляция в России завелась вместе с Петербургом, никак не ранее.)
В этом стоит разобраться; Ростов не просто значительно старше Москвы, у него другая родословная. Он зашел в здешние края своим путем – с древней трассы по Волге “из варяг в персы”: поворот в реку Которосль и далее малыми речками в лоно озера Неро. Так затекло сюда северное семя. Русь зачала Ростов и Москву от разных родителей. Как они ни близки географически, это все же сводные брат с сестрой. Так изначально раздваивается русский центр (не только пластически – блюдце и плоскость, клубок и куб). Составилась ментальная разность потенциалов. Ростов в самом деле представлял на карте Руси прото-Петербург, центр иной, “европейской” грамоты. Родство он имеет (ощущает) с севером, с Европой, Ганзой – не с югом, не с Царьградом. Что такое Москва в глазах Ростова? Малый город – не город вовсе, но собрание хаоса; возвысилась богатством, интригами в Орде. Русь сама с собой воевала, соседи (тем более конкуренты) Москву не любили. Она возвышалась и крепла – ее не любили тем более.
У Ростова были все основания для противумосковских настроений, и они были и действовали: явно и скрыто, прямо и косвенно на протяжении долгого времени, вплоть до новейшей эпохи. Петербург только подхватил эту традицию. Эти “северные” настроения сказывались во всяком аспекте жизни, не в последнюю очередь в стиле, показательном оформлении жизни. И здесь Ростов не упускал возможности выступить со своеобразной культурной фрондой.
Физиономия ростовского героя иная, не московская. Длиннолицый умник, все поверяющий чистым расчетом, на все смотрящий сквозь книгу. Герой Ростова – Стефан; на иконе книга (библия) постоянно у него в руках. Стефана узнают по книге.
Сказались ли ростовские политические умонастроения на его высоком замысле?
КНИЖНАЯ СПЕСЬ
<Позже в Ярославле мы говорили о Ростове и его высоком самомнении. – Ну, Ростов… – сказал хозяин. – Да, там, конечно, стиль. (Пауза.) Высо-о-окий стиль. (Слово “стиль” прозвучало в кавычках. Говорили, кстати, с искусствоведом.) Только знаете, от этого стиля веет холодом. Там все прошло, там жизни нет. Вот у нас много жизни, в Ярославле, мы тут люди простые, не спесивые, не то что там… (Спесивые. Это ничего.)
В другом разговоре сказали так: – Между прочим, в вашем Ростове все время холодно. – В смысле стиля? – Нет, зачем стиля? Вообще, просто: холодно. Не заметили? (Нет, нам повезло с погодой, все дни в Ростове было тепло и синё; а в Ярославле как назло окатил холодный дождь, и стало серо.) Что вы! Вы просто не заметили. В Ростове всегда на пять градусов холоднее, чем даже рядом в области. Серьезно. Если у нас в Ярославле минус двадцать пять, у них минус тридцать. Честное слово. Я не раз такое замечала. Там полюс холода, правда.>
Вот вам и полюс. Между тем это выглядит связно: Ростов, утратив столичный статус, остыл. Нет [прежнего] Ростова, нет до такой степени, что температура в этом месте (в ощущении наблюдателя) опускается на несколько градусов.
Легко найти противоречие между прежней столицей и новой, пусть и в размере губернии. Ярославль в разговоре всегда найдет повод упрекнуть Ростов в некотором высокомерии. Напротив, Ростов одним своим умолчанием о прежнем величии поставит себя выше всех и вся потому уже, что все вокруг возросло на его земле, в пространстве, которое некогда было им расчислено. В этом плане у Ростова и Ярославля изначально разный статус, они транслируют образы, неизбежно разные чином.
<Как-то раз, пройдя экспедицией несколько городов, мы принялись присваивать им звания. Ростов в этой табели о рангах неизменно оказывался (самое меньшее) генералом; Ярославль – офицером. От Ростова пошла формообразующая команда всему пространству севера. Ярославль вырос в этом пространстве. В Ростове действовал “университет”, в котором учили, среди прочего, правильному – городскому, цивилизованному видению (и говорению). Ярославль оказался хорошо научен: он говорит и торгует “по-ростовски” правильно. Он, кстати, скорее купец – купцы в Ярославле всегда были сильны, на своих дворах строили пятиглавые соборы.>
Ростов строит кремль, где правит высшее знание.
Мог ли такой Ростов, тем более его “университет”, смириться с внешним унижением?
Как повели себя в момент переподчинения Москве его яйцеголовые ученики, спесивые прото-петербуржцы?
С некоторой определенностью история говорит о Сергии Радонежском. После бегства родителей в Радонеж Сергий возрастает в среде, безусловно, антимосковской. Только много позже происходит его эволюция, постепенное склонение на московские позиции (география опосредованным образом указывает на колебания Сергия: основанная им Лавра, точно балансир, “отыскивает” себе место на карте между двумя центрами силы, на дороге из Ростова в Москву). Однако и после окончательного выбора колебания Сергия продолжились. В той большой игре, которая разворачивается в тот момент на всем русском поле (Русь еще ищет себе центра, Москва только добивается столичности), в которой игре активно участвовал Константинополь, и не всегда на московской стороне, позиция Сергия меняется. Некоторое время он вместе с Царьградом составляет план русского будущего, в котором Москва – не главное, духовный центр Руси вне Москвы. Далеко не сразу Сергий начинает оформлять прочный мир с Москвой – мир, который завершается благословением на Куликову битву, стратегическим союзом, согласно духу и букве которого русская церковь живет по сей день. (Показательно, что и после заключения вечного мира большинство начинаний Сергия, его доктрина христианского просвещения Руси обнаруживают характерный северный вектор.) Выходец из Ростова, представитель его элиты Сергий неизменно ищет севера: это не только главный адрес миссии, но и то сокровенное смещение “чертежа”, которое обнаруживает у Руси два центра, явный и тайный, московский и ростовский.
Мог ли Стефан, ученик и сподвижник Сергия, плоть от плоти той же ростовской элиты, быть в стороне от этого черчения? Разумеется, не мог. Мог ли этот носящий мир в голове юноша, сам мечтатель и чертитель, находясь в тот момент в Ростове, отстраниться от проекта Сергия? Нет, конечно. Он не только не отстраняется, не только принимает в нем участие, но полагает жизнь в его осуществление. Его поход на зырянский “полюс” был частью Сергиева дела, едва ли не самым значительным и, безусловно, успешным продвижением русского Рима (какого, которого?) “строго” на север.
Так или примерно так могла сказаться спесь аристократов ростовчан в замысле о будущем Руси. Во всяком случае, все сказанное хорошо укладывается в рамки версии событий, полагающей Ростов и Стефана против Москвы.
Нужно признаться: в Ростове, на фоне его “бумажных” стен, эта версия смотрится весьма убедительно. Второй Третий (Рим) отчетливо рисуется над ровно уложенной ростовской землей.
Здесь легко пишется утопия – Русь разумная, ясно (европейски) расчерченная, которая не смогла себя реализовать, оттого, что была поглощена и подавлена материковою Москвой. Москва в этом сюжете лишается права на собственный проект, на замысел пространства и, как следствие, на полноценную миссию. Ростов монополизирует это право. Он один насаждает на Руси пространство; потому он и производит на свет архитектора, мечтателя, миссионера Стефана.8
XIII
Готовая история: все сходится в сюжете “против Москвы”. И в то же время очевидно, что это пристрастная, наведенная задним числом утопия. Мы нашли в XIV веке “своего” Стефана и приписали ему собственные чаяния: найти в (истории) России ученую столицу, клад многовековой учености, по сей день остающейся втуне.
Можно представить, как некая “промосковская” партия из того же материала соберет рассказ в свою пользу. Тут и искать не нужно – он давно готов. Сергий и Стефан склоняются на сторону Москвы, полагают свои высокие идеи в ее развитие, оттого и занимают столь почетное место в московском иконном ряду. Зачем искать в Стефане фрондера? Он искренне служил Москве, видел в ней новый Царьград, мир (потенциально) единый, а вовсе не фатально разделенные Рим и Рим. Если и награждать его замыслом, то ни в коем случае не замыслом заговора. (Если говорить о политике, то эпохе Стефана в качестве заглавного более соответствует объединительный, мобилизационный план; по крайней мере такого плана искала тогда Москва). Искала и нашла – и потому победила, встала в центре русской страны-страницы. Ростова же [прежнего] – нет, он оставлен, остыл (на пять градусов), стал сувениром на столичной полке – разве не так?
За или против Москвы: оба сочинения выходят продуктивны, остры и уже потому интересны. Противостояние двух центров захватывает: перед нами два [третьих] Рима. Так или иначе между Москвой и Ростовом состоялся “до-петербуржский” спор; результаты его сегодня каждый волен трактовать по-своему.
Было бы интересно – не просто интересно, но принципиально важно – найти в вопросе о Стефане иной ракурс, равновключающий его про- и противумосковские позиции. Пусть сам “архитектор” будет изначально и неизбежно раздвоен (северянин, пошедший на службу к югу), зато проект его выйдет цел. Душевные коллизии прожектера не отменяются, они только подчеркивают целостность его высокого замысла.
С этого мы начали; замысел имеет другую геометрию: он чертит перспективу большего помещения, в котором способны сойтись две распавшиеся – что ни день, распадающиеся – ментальные русские сферы.
Необходимо идентифицировать это большее целое, найти ему должный образ, адекватный эпохе. Это задание скорее поэтическое, нежели политическое. Слово способно связать пространство и даже протестовать против него (так, согласно слову и против пространства стоит титановый солдат над Печенгой, спиной к обрыву). Здесь этого не требуется, напротив, в романе о Стефане нужно согласие слова и рисунка.
Так обнаруживается алгоритм, необходимый при чтении Епифания; вот, кстати, еще один ростовский выпускник, проделавший путь не столько до Иерусалима и обратно, сколько от Москвы к Москве. Поэтому ему так удаются поэтические и притом пространствосодержащие формулы.
<Наверное, неслучайно слова “мир” и “Рим” в русском языке разворачиваются. Тут достаточно нарисовано пространства: взгляд на Рим извне прочитывает его как мир; Рим предстает интерьером помещения, вне которого мир – точнее, миры, и так далее.> Замысел Стефана был больший мир, способный обнять Ростов и Москву, разместить их на карте взаимодополняющей парой.
Тут нужен новый образ (страны, Руси, всего северного мира), на который согласились бы Ростов и Москва. Пусть этим образом будет море.
РОСТОВ И МОРЕ
Ростов и more (и более). Упражнения на тему моря. “Ростов” и “остров” – оба слова состоят из одних и тех же букв.
Безусловно, в Ростове “видно” море.
<Во время прогулки по галерее с высокой стены кремля – через двор, в просвете между зданий – вдруг открывается вид моря. Там, на юге, озеро Неро, блестит, как лезвие меча. Границы “кадра” позволяют вообразить его водную гладь, простертую гораздо шире, чем оно есть на самом деле. Это в ростовском стиле: морю придан вид открытки.>
Важно другое: море в Ростове легко воображаемо. Оно здесь обусловлено, связано словом, легко читаемо. Ростов плосок, как книжный лист, и правилен, как схема: ему соответствует понятие, или схема моря.
Эта “правильная” схема важнее простой реальности. Малая реальность в том, что рядом с вами озеро Неро (по-гречески просто влага); высшая реальность в том, что Неро есть образ моря. Идеальный плоский пейзаж тому способствует: Ростов стоит на ровном “плоту”, посреди бескрайней “водной” глади. Он извлекает море из глубин своей варяжской памяти и проливает его по обширной равнине. Ростов – остров.
<С “острова” Ростова в море Неро текут переулки с низкими домами; ближе к воде дома становятся еще ниже, как будто тонут.>
Вода озера Неро с секретом: только верхний слой – не более метра – представляет собой просто воду, дальше вниз идет ил. Необыкновенный, волшебный материал, сумма полезных элементов, которая встречается только здесь, в Ростове. Этот “умный” ил представляет собой готовое удобрение, или растворенную в воде идеальную почву, как будто в этом месте приготовлен запас земли для строительства будущего Ростова. Очередная утопия. Но очевидно, что море Неро тяжело (будущим).
Пока все связывается успешно: стоящий “на плоту” Ростов предлагает (Москве) проект, или замысел моря.
XIV
Москва принимает это предложение – она изначально грезит о море. Это та всеохватная греза, которая способна одной метафорой собрать в целое ее противоречивую историю. История Москвы – это перманентный голод по морю, по большой воде – жажда и постепенное утоление оной.
Без моря помещение Москвы неполно. Водный голод сказывается в первых же именах, ею данных. С самого рождения с Боровицкого холма Москва заглядывает за воду, начинает рост с покорения заречья – Занеглименья, Замоскворечья, Заяузья. Потустороннее, иное – большее – прямо связано у нее с водой.
Первое (“учебное”) море Москва находит в Переславле: Плещеево озеро.9 Находит по верному “меридиану”, по пути Стефана (к Стефану) на север. Здесь ей является первый образ большой воды: до того были только течи и протоки – линии; теперь Москва обрела “морскую” точку, фигуру покоя, символ конца протяженного движения. Это ювенильное море, только обещающее подлинное, и впрямь представляет собой некий тренажер: здесь совершались первые морские упражнения московских царей (Петр Алексеевич), от того времени и далее оно исправно работало опытной площадкой для раздвигающего свои границы русского сознания.
Далее Ростов, мы как раз в Ростове. После Переславля, первого морского упражнения, Москва “глотает” Ростов вместе с [правильным] морем Неро. Это ключевой пункт ее ранней водной истории. Ростов, как древняя столица, изначально сообщает юной Москве о мире большем; теперь, после борьбы за первенство и перемены мест, это большее перед ней открыто. Ростов остается ее учителем. (Устами Стефана) он растолковывает, прочитывает Москве слово о море, придает ему значение кесарева атрибута.
Вспомним формулу Епифания, ростовского “студента”, путешественника, толкователя Стефанова замысла. От Москвы до Царьграда = от Москвы до Усть-Выми. Эта формула помещает Москву на остров посреди идеальной карты. Формула содержит скрытый код, указание для морехода. Отложить одно расстояние – от Москвы до Царьграда (на юг, вниз, в основание мира, в полдень), затем его же отсчитать от Москвы до Стефана (на север, на полюс, в полночь). Там обнаружится законная земля Москвы; так она охватит море, станет частью света, новым Царьградом и проч.
Указание географически конкретное: в обе стороны света с “острова” Москвы следует двигаться сначала по суше, затем по воде. За воду. Константинополь от Москвы за морем, стало быть, и на севере должно быть морю – ее, московскому, морю.
Еще бы она не согласилась на предложение учителя Ростова! Два третьих Рима (несостоявшихся, едва намечаемых) сходятся в одном замысле – заморского роста.
Пара Ростова и Москвы на фоне моря выглядит органично. В этом двойном портрете угадывается будущее целое.
Что дальше? Мечтая о большем (о more), Москва смотрит за Волгу и за Вологду, Чусовую и Урал; ведомая мечтой о великой воде, она шагает от реки к реке, с каждым шагом, с каждым заречьем приобретая следующий мир. Чем дальше, тем скорее – Сибирь перемахнула в три шага (Обь, Енисей, Лена) и достигла океана.
Очевидно правило: одну за другой Москва перешагивает водные (речные) преграды, прирастая все новыми кольцами суши, пока в итоге не достигает предела этой макро-суши, восточного тихоокеанского берега. Тут выясняется, что, глотая сушу, Москва сама стала размером с океан. Два океана уравнялись – Сухопутный и Тихий; эта формула, наконец, ее успокоила. Она стала частью света ввиду бесконечной воды; стало быть, сама стала бесконечна. Она искала бесконечности и нашла ее. Затихла у Тихого.
Найдено правило. Московское движение началось с сухопутного полюса и устремилось, как к конечному, к предельно водному, морскому. Такова телеология Москвы, ее несущий сюжет. Драматический сюжет: Москва в ходе своей миссии ищет море, но по одной сухопутной своей природе не может с ним справиться (ментально) и потому находит себе необходимое дополнение в лице Ростова и Петербурга.
Таков результат первой поездки в Ростов. Метафора Руси как моря поместительна для [непохожих, “полярных”] образов Москвы и Ростова. Она исторически и географически хорошо темперирована. Стефан в этом море лоцман; эту формулировку мы чуть ниже уточним.
<Поднялся ветер, вода в море Неро стала желта и словно осыпана дождем. Нет, только ветер и малые волны. Умножая их во много раз, мы получим волны настоящего морского размера. Умножив Неро во столько же раз, мы получим океан.>
XV
МАТРОС МОСКВЫ
Здесь самое время освободиться от условности водных упражнений, расшифровать загадку о московском море. Слово “море” следует заменить на “время”; все, что о воде, – о времени. [Это нетрудно сделать в Москве, древнем финском месте; само название Москва – гидроним. Финская магия прямо связывала воду и время – так же, как и другие праисторические культы. Совместное течение воды и времени, их общие пертурбации, “схожие” формы (исток – начало, море – итог) научили древние народы истории так таковой; их осознание переместило человека в больший мир и больший сюжет. Перейдя в христианство, Москва не забыла финских уроков времяведения.]
Москва искала не столько океана, сколько зримого воплощения бесконечности. Она по образцу Константинополя искала большее время.
Ростов, как и положено “первому” римлянину, искал пространства. Ростов, в отличие от Москвы, своей просветительской миссии до конца не реализовал. Даже вместе с Петербургом – сухопутный русский океан большей частью пуст, не заполнен (внятным) пространством. Если поставить русского путешественника на восточный край земли, лицом к Тихому океану, за его спиной откроется странная бездна. Позади него мир: северное целое – противоречивое, конфликтное, полупустое. Не пространство: редкие острова, фрагменты, светящие окна пространства открыты посреди текущего поля (времени). Вот, кстати, еще один странный вопрос – что между “островами”? Что за материал разрыва к ним поминутно подступает? Эти светлые острова, их рисунки, их замыслы очень разны. Позади нашего путешественника редкая мозаика пространств.
Так выглядит в три шага пройденный северный Рим, пустынный и охлажденный.
Третий римлянин, матрос Москвы, ненасытен по части влаги (третьим будешь?); он поглощает время. На его столе океан суши – Русский Тихий.
<Сначала это звучало так: Pacific Russia. Для членов экспедиции,10 собравшихся в августе шестого года в две недели достигнуть Усть-Выми, это стало паролем (идем через океан). Слова “Русский Тихий” напечатали на футболках, белого и желтого цвета. Одно слово под другим, между ними по горизонтали стрелка, указующая вправо, на восток. Во все ключевые моменты пути, в минуты опасности или на праздник, фотографируясь на память, мы надевали “океанские” футболки. Мы ими гордились. Иногда иной экспедиционер забывал снять парадную форму и ходил с волшебной надписью на груди, по берегу реки, или в городе, или в малом селении, наводя оторопь на местных жителей. Pacific Russia – Русский Тихий. В Сольвычегодске, перевалив через большую реку (Вычегду), мы разошлись по городу. Собор на берегу: соляная глыба с покосившимся шпилем; город рассыпался его обломками. Сеял мелкий холодный дождь, река то и дело одевалась гусиной кожей, небо словно закрыло глаза и было блекло. Все были одеты с верхом и, только зашед в магазин, распахнулись. “Русский Тихий” открылся. Некий дядя навеселе подошел к стрелку-радисту (Сергей Васин), со второго раза прочитал надпись, потом спросил: – Что это у тя на груди? – Русский Тихий, – отвечал радист. – Что Тихий? – не понял дядя. – Океан. – А-а-а… дык вы с юга! – радостно сказал дядя. Тут вмешался эксперт (Геннадий Вдовин), которому по статусу было положено все уточнять и наводить ясность. – Тихий океан на востоке, – сказал эксперт. – Дык я и говорю, на… вы-то с юга, а мы-то с севера, – точно не расслышав поправки, сказал дядя и тем поставил в разговоре точку. Что тут скажешь? Он прав. Он на “полюсе”, для него все на юге…>
Так началась и так продолжилась экспедиция по океану суши. Он весь оказался открыт (до сих пор не открыт) для исследования.
1. Преподобный Трифон Печенгский (1583-й – возможно, время канонизации; Трифон родился до 1500 года, на рубеже веков его имя было уже известно на севере). Ключевая фигура русской колонизации севера Кольского полуострова. Новгородец, сын священника. Крестил лопарей; в устье реки Печенги основал Троице-Печенгский монастырь.
2. Андрей Балдин, Геннадий Вдовин, Игорь Дубинин, Рустам Рахматуллин.
3. Экспедиция “По пути Стефана Пермского”, Москва–Сыктывкар, август 2006 года. Проект Национального музея Республики Коми (директор Ирина Николаевна Котылева) и литературно-исследовательской группы “Путевой Журнал”.
4. Епифаний Премудрый (2-я пол. XIV—1-я четв. XV в.) – агиограф, летописец, путешественник. Младший современник Стефана, подвизавшийся вместе с ним в Ростове, в “Братском затворе” Григорьевского монастыря.
5. Г.П. Федотов. Святые Древней Руси. Глава 7.
6. Первая поездка, 1 июля 2006 года (Андрей Балдин, Геннадий Вдовин, Игорь Дубинин).
7. Директор музея, Андрей Евгеньевич Леонтьев, любезный и заинтересованный рассказчик; спешим выразить ему благодарность за теплый прием.
8. Здесь следует вспомнить Устюг, малую родину Стефана. Великий Устюг отправил в свет многих знаменитых путешественников (Дежнева, Хабарова, Атласова и других). Это были настоящие сеятели пространства; именно они продвинули Русь вдоль ее “сакральной ортодромии” в Сибирь и на Дальний Восток. Для подобной робинзонады требовался особый строй ума. Исследователи полагают, что своеобразная (обеспечивающая гео-видение, способность к чтению карты) ментальность устюжан сложилась вследствие “островного” положения их города, удаленного далеко на север от основных центров Руси. Можно предположить, что кроме этой причины была еще одна: в формировании особой “одиссеевой” ментальности уроженцев Устюга сказалось ростовское культурное влияние. Устюг изначально был колонией Ростова, долгое время в городе были сильны европейские влияния; прикладная география явилась в Устюг прежде остальных русских городов. В результате он стал открыт пространству, в нем обнаружила себя утопия “второго Третьего Рима”, здесь неслучайно явился Стефан и проч.
9. Переславль-Залесский – первое серьезное (пограничное) приобретение Москвы. Впервые она присоединила старшее по возрасту княжество и в его составе малое Плещеево “море”. Этот первый большой глоток воды настолько для Москвы важен, что она включает “морской” продукт в прейскурант коронационных торжеств своих великих князей. Переславская сельдь – ряпушка отныне обязательно присутствует на монаршем парадном столе. Эта скромная рыба не менее важна для Москвы, чем сам приобретенный город: она напоминает растущей столице о первой победе над морем – над иным, над великой внешней средой.
10. Ирина Котылева, Игорь Дубинин, Виталий Басов, Сергей Васин, Сергей Вдовин, Николай Кутькин, Константин Шульга, Андрей Балдин (“Путевой Журнал”), Геннадий Вдовин (эксперт, фонд Потанина). В Вологде и Тотьме в работе экспедиции принял участие историк Борис Морозов (археологическая комиссия РАН). В Сыктывкаре к команде присоединился эксперт фонда Потанина искусствовед Андрей Толстой.