(Андрей Платонов.Ноев ковчег: пьесы)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 2, 2007
Андрей Платонов. Ноев ковчег: драматургия /
Сост. А. Мартыненко, предисловие А. Битова,
отв. редактор Е.Д. Шубина. –
М.: Вагриус, 2006.
Не секрет, что прозаик Андрей Платонов кроме стихов, рецензий, публицистики, киносценариев и заявок на технические изобретения писал еще и пьесы. Доступны же они стали только сейчас, с выходом этого увесистого – почти полтысячи крупноформатных страниц, – хорошо откомментированного (Е. Антоновой, Н. Дужиной, Н. Корниенко, Н. Малыгиной) и стильно оформленного издания (художник Николай Попов), вобравшего в себя все драматургическое наследие Платонова, разбросанное дотоле в заграничных изданиях и малодоступных журналах 70-х годов или и вовсе извлеченное из семейного архива. Абстрагировавшись от фанатско-библиографической радости, попробуем разобраться, что собой представляет такое достаточно сложное явление, как драматургия Платонова.
Недавно в интервью один отечественный литератор высказался о своей нелюбви к Платонову на том основании, что коли свои рецензии Платонов писал совершенно нормальным, “вменяемым” языком, значит весь стиль его прозы – не более чем искусственная выдумка. Серьезно дискутировать с подобным мнением вряд ли целесообразно, стоит лишь иметь в виду два обстоятельства. Во-первых, пьесы Платонова – отнюдь не дань конъюнктурному моменту, а результат искреннего желания реализоваться посредством театра (в дневниках и набросках писателя много заметок о замыслах тех или иных пьес). Во-вторых, у Платонова был определенный дар драматурга, о чем писал еще Максим Горький, которого (вспомним его критику “Чевенгура”) уж никак нельзя заподозрить в особой любви к Платонову. “В психике Вашей, – как я воспринимаю ее, – есть сходство с Гоголем. Поэтому: попробуйте себя на комедии, а не на драме”, – писал Горький, советуя переделать часть “Чевенгура” в пьесу…
Говорить о конъюнктурных интенциях Платонова, до конца жизни, кажется, искренне верившего в социалистическую утопию, вообще сложно. Ситуация здесь ровно такая же, как и с его прозой: искренняя вера, воплощенная в произведения, заставляла партийных критиков рвать на голове волосы пуще, чем какая-нибудь густопсовая эмигрантская белогвардейщина. Нелишним будет привести отзыв внутреннего рецензента “Нового мира” на последнюю (1951) пьесу Платонова “Ноев ковчег”: “Ничего более странного и больного я, признаться, не читал за всю свою жизнь. Не сомневаюсь, что эта пьеса есть продукт полного распада сознания. Видно, у Платонова был какой-то антиамериканский замысел. Он получил чудовищную трансформацию, надо полагать, вследствие тяжелой болезни автора. Диалоги бессвязны, алогичны, дики, поступки героев невероятны. То, что говорится в пьесе о товарище Сталине, – кощунственно, нелепо и оскорбительно. Никакой речи о возможности печатать пьесу не может быть”. В пьесе же, заметим, американцы, думая только о собственной наживе и мировом господстве, развязывают мировую войну, но в результате даже самые убежденные милитаристы и антикоммунисты из их числа обращаются с просьбой о спасении к Сталину, которое тот им милостиво и обещает… “Русским теперь все на пользу”, “большевики пашут” даже во время Апокалипсиса, сказано в пьесе, но тут же проскальзывает одна фраза, которая “разрушает” все подчистую, – “Русский человек говорит: тело у него большевистское, а дух у него божий. Он говорит: не надо ему тела, пусть умрет на войне, а надо ему один дух божий, больше ничего ему не надо!”…
Эти, как сейчас говорят, “оговорки по Фрейду” Платонов повсеместно допускает, когда пишет с самыми благими намерениями и на самые актуальные темы своего времени. Его пьесы посвящены ударникам и саботажникам на производстве (“Высокое напряжение”), теме “планирования” коммунистической семьи в духе Коллонтай (“Дураки на периферии”), голоду и пропаганде потребительской кооперации (“Шарманка”), поддержанию патриотического духа на фронте (“Без вести пропавший, или Избушка возле фронта”, “Волшебное существо”)…
Кстати, об актуальности. Андрей Битов в своем предисловии поминает о том, что некоторые высказывания Платонова злободневны и в наши дни: “ты оттого и начальник, что никому не видим”, “здесь что такое – капитализм или второе что-нибудь?” и т.д. Парадоксальным образом Платонов “переживает” сейчас цветущую пору новой актуальности. Это заметно не только в общих высказываниях, применимых к уродливой новороссийской бюрократии, но и в некоторых поразительных мелочах. Так, решительная и мужественная Суенита, глава колхоза из “14 Красных избушек”, будто списана с нынешних железных бизнес-леди, грибы из сои и поедание блюда из саранчи напоминает нынешнее засилье “искусственных” продуктов и увлечение экзотической национальной кухней соответственно, а любители модного американского мультипликационного сериала “Футурама”, думаю, заподозрят в хамящем и вечно обжирающемся железном человеке Кузьме из “Шарманки” дедушку робота Бендера, наделенного ровно такими же физическими данными вкупе с дурным нравом…
Немаловажным условием такой злободневности, как представляется, служит то, что пьесы Платонова за счет специфики его таланта актуализируют абсурдность эпохи. “Абсурд, до которого доходит пытливая мысль – только естественный видовой признак ее принадлежности человеку, а стремление непременно добиться ответа – то же, что требовать от куриного бульона, чтобы он закудахтал”, – писал едкий Набоков в “Даре”. Абсурд же в произведениях Платонова возникает сам по себе, скорее по воле языка – кажется, что, обрати кто-нибудь внимание писателя на это обстоятельство, он бросился бы переписывать собственные фразы… “От вас поступило заявление о желании применения аборта к вашей супруге. Врачебная комиссия, освидетельствовав вашу супругу, нашла ее состояние здоровья в полном блестящем положении и даже констатировала, что даже полезны дети от таких блестящих густых матерей. Нам теперь надо обследовать ваше матерьяльное положение, поскольку вы есть член профсоюза и ссылаетесь на имущественную малоимущность”, – заявляет герой “Дураков на периферии”. И эта фраза самой своей грамматической структурой говорит о безумии, античеловечности и уродливости времени и отношения к человеку больше, чем какое-нибудь историческое исследование, написанное с позиций наших дней…
Подобные зощенковские фразы и хармсовские ситуации (в “Шарманке” один деятель хотел спасти всех от голода, употребляя в качестве еды суп из костей, блины из лопухов и котлеты из земли, в результате чего, разумеется, всех тошнило) окаймлены “традиционным” сокровенным языком платоновской прозы: “у вас все силы не на жизнь, а на учет уходят”, “бурьян снял с личности” и “скорбящий он человек, и никакого в нем бунту, помирать с ним подручно или в козла играть”…
Все это тем более поразительно, что этот абсурд местами оторочен сатирой и даже иронией, каковые совсем нечасто можно встретить в прозе Платонова. В той же пьесе “14 Красных избушек” о визите в колхоз зарубежного писателя и голоде Платонов полупрозрачно выводит Алексея Толстого (Жовова), Петра Павленко (Фушенко) и своего друга Бориса Пильняка (Уборняк), в соавторстве с которым он написал очерк “Че-Че-О” и, судя по комментариям, задумывал вместе пьесу “Дураки на периферии”. “По знакомству”, видимо, Пильняку достается очень крепко и действительно смешно: “прозаический великороссийский писатель”, “автор книг “Бедное дерево”, “Доходный год”, Уборняк-Пильняк проявляет свою “международную деятельность по обороне своей родины” тем, что “в момент угрозы интервенции со стороны Англии женился на знаменитой англичанке. В эпоху японской угрозы – обручился с японкой из древнего рода” и вообще “совсем неглупый человек – для дураков”… Впрочем, Платонов не чужд и самоиронии: Уборняк в этой пьесе держит дома собаку по имени Макар, в чем легко увидеть отсылку к наиболее известному и раскритикованному тогда рассказу Платонова “Усомнившийся Макар” и его “сиквелу” “Отмежевавшемуся Макару”…
“Будем внимательны и, отбросив все, что не имеет отношения к воску, посмотрим, что остается. Но не остается ничего, кроме некоей протяженности, гибкости и изменчивости”, – писал Декарт. Так и у Платонова за завесой иронии скрывается тоска мира, за сатирой – бытийное страдание человека, а за сиюминутностью – смерть и воскресение.
Бытие (скорее все же в его онтологическом проявлении, чем в советских реалиях) предъявляет человеку некие задачи. “Лежи и болей”, “ты учи свои уроки и сознательно вырастай понемногу”, “молчи для дела”, “сиди, не оглашайся”, – сказано одними персонажами самой первой пьесы другим. “Лежу и терплю”, “смотрю, а сам живу”, – безропотно отвечают те, поскольку этот императив нельзя оспорить и тем самым нарушить: он безличен, предъявлен самой жизнью, неотменим, как дождь или жара. Он подавляет человеческую волю, которая тут же заканчивается, а начинается – вера. Та самая вера, при которой “тело большевистское, а дух божий”.
Эта вера не просто ведет по жизни персонажей Платонова, но и укрепляет их в одном из самых радикальных жизненных проявлений – в войне. “Мы перетерпели противника, и он сгорел; самое важное – стерпеть” (“Волшебное существо”), “у них-то (немцев. – А.Ч.) железо, да машины, да всякие ехидные средства. А у нас что же! – у нас разум да сердце есть? – мы этим их и берем, и возьмем!” (“Без вести пропавший”). Религиозное терпение, почти толстовское непротивление злу насилием оказываются так важны для Платонова, что он готов ради них отодвинуть на второй план свои любимые механизмы, тема которых заявлена и в его драматургии: писатель хотел написать пьесу про паровоз, а герой “Шарманки” грезит дирижаблями… И надо ли повторять, что искренне советские и страстно антифашистские военные пьесы Платонова у официальных (и чуть ли не единственных читателей) вызывали целый список претензий: “противоположный горьковскому “религиозный христианский гуманизм”, философствующие старики, “мысль автора, что русский солдат одолевает врага исключительно силой своего терпения и страдания”; нарочито народный стиль и т.д.”, как суммировано в комментариях к “Волшебному существу”…
Религиозность пронизывает буквально все тексты пьес Платонова. В одной лишь фразе из “Голоса отца” – “в могиле никого нет – в ней земля, и что в нее входит – тоже становится землей” – отсылки сразу к Новому Завету (опустевшая могила воскресшего Христа) и Ветхому (“ибо прах ты и в прах превратишься”, Бытие 3:19). Однако форма этой религиозности далека от традиционного православия почти так же, как передовица какого-нибудь богоборческого издания 20-х годов. Это народная вера, вера деревенских дурачков и юродивых, которым школьный учитель из интеллигентов долго проповедовал “Философию общего дела” Н. Федорова.
Основоположник русского космизма и трансгуманизма с его идеей сложения атомов в “тела отцов” (сама ситуация обыгрывается в пьесе “Голос отца”, где сын разговаривает с похороненным отцом на кладбище, которое рьяные местные граждане хотят разобрать, чтобы построить на этом месте парк культуры) присутствует в тексте с завидным постоянством. “Мертвые воскреснут” (“14 Красных избушек”), “я бодр и счастлив после смерти” (“Высокое напряжение”; в этой пьесе двое мертвых инженеров некоторое время ходят после гибели, а другой персонаж в буквальном смысле оживает после того, как дает в газете объявление о собственной кончине), “курс на безлюдье”, “тебе что, умирать неохота?” (“Шарманка”) и т.п.
Но как православие в сознании персонажей Платонова существует в неком мутировавшем виде, так и о чистом воспроизведении идей Федорова говорить не приходится. Жизнь и смерть будто перемешались в этих пьесах. Воскресение (федоровское, хотя нельзя забывать, что Федоров оставался убежденным православным, а его идея о воскрешении всех когда-либо живших не противоречит христианству) будет, но не утешает. Потому что как в смерти обещана жизнь, так и в жизни присутствует смерть, и их взаимоприсутствие никого, похоже, не смущает (диалог отца с умершим отцом в “Голосе отца”). “Смерть, таким образом, оказывается множественной и растянутой во времени; она не является тем абсолютным и особым моментом, по отношению к которому время останавливается, чтобы обратиться вспять, она, как и болезнь, обладает неким кишащим присутствием”, по словам Фуко.
Не от этого ли так грустно звучит в пьесах Платонова “мусорный голос” “чуждых людей” с сердцем “тихим летуном”, которым “так скучно жить”?