Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2007
Как это, однако, странно, – думал Владимир Иванович, закрывая “Руслана и Людмилу” и вглядываясь в заснеженные дали, открывавшиеся за окнами просторной станционной избы. – Пушкин! Ведь африканец и по характеру, и даже по внешности – губы толстые, нос приплюснут! А вот как сумел проникнуть в самые глубины русского духа, русской старины! Лукоморье! Лешие! Русалки! Ja! Holde Kunst! Es ist Eine Alte und Grosse Russische Geschichte!*”.
*
Да! Высокое искусство! Давняя и великая русская история! (нем.)Порою Владимир Иванович не замечал, как мысли его, плавно текущие по русским извилинам, столь же плавно перетекали в немецкое или в датское русло. На каком языке он думал – сказать мудрено. Но в разговорах, особенно с простыми людьми – ямщиками, солдатами, крестьянами, – Владимир Иванович умел ввернуть народную прибаутку, к месту шутил и изъяснялся на том колоритном наречии, по которому мужички всегда признавали в молодом морском офицере своего. Надо сказать, что эта легкость в общении с простонародьем была достигнута не вдруг, она стоила немалого труда (впрочем, труда вдохновенного и счастливого). С некоторого времени Владимир Иванович носил с собою маленькую тетрадку и карандаш. Эти предметы он, как водится, держал наготове, и чуть только с уст какого-нибудь крестьянина или купца, или молочницы (да мало ли кого!) слетало интересное словцо либо забавная фраза – Владимир Иванович тут как тут! Все тут же записано и снабжено коротким, но ясным комментарием, сиречь пояснением. А уж потом, дома, у себя на квартире, ученый мичман (а именно в таком чине Владимир Иванович находился) самым тщательным образом переносил свои заметки в большие тетради, расписывая их по буквам, непрестанно повторяя особенно понравившиеся слова, дабы с пользой и приятностью применять их на практике. Не то чтобы он тяготился морскою службой, однако и свое предназначение видел в другом – в медицине, как батюшка, а еще в изучении великорусского языка, точнее – всех его оттенков. И тут уж необходим был ум холодный, нордический, как сказали бы позднее. А русский человек (то есть чистокровный русак) ни к какому порядку, ни к какой системе, ни к какой точной науке, требующей ежедневной жертвы, постоянных занятий, как известно, не склонен.
Томик с поэмою первого стихотворца уютно улегся в дорожную сумку мичмана Владимира Ивановича Даля (об этой ее принадлежности свидетельствовал специально нашитый ярлычок) между парами чистого белья; сам же путешественник подумал не то по-русски, не то по-датски: “Как это, однако, странно: величайший русский поэт – африканец; основатель нынешней российской словесности Кантемир – сын молдавского господаря, не то грек, не то Бог разберет кто; Фонвизин – отец российской Мельпомены – явный немец; Карамзин, и тот, говорят, татарин, а проживает в Царском Селе в китайском доме!”
Даль вздохнул, снова глянул в едва подернутое морозцем окно, покачал буйной скандинавской головой. Он понимал, что и составителем толкового словаря живого великорусского языка будет не чистопородный русак (да где их взять-то, чистопородных!). Мичман зевнул и, как человек наполовину православный, мелко перекрестил рот.
Путешествия по делам службы помогали Владимиру Ивановичу в его занятиях – менялись губернии, менялись и говоры: близ Архангельска цокали, в Вятке, как он слыхал, тянули гласные, в Уржуме говорили с ударением на “жю”, где-то на Волге окали, а где-то, скажем, под Воронежем, “глаголь” произносили почти как “хер”. Русский человек, не склонный к науке, впервые попадая в такие места, послушал бы, рассмеялся бы, через неделю или две рассказал бы об услышанном диковинном говоре такому же русскому приятелю в Петербурге или в Москве, а еще через неделю и думать бы об этом забыл. Что с таких возьмешь? А ведь кроме говоров, кроме манеры, сиречь повадки говорить, сколько новых слов встречается на всяком новом месте! Сколько их! Боже мой! И все говорятся быстро, вроссыпь, прямо от зубов отскакивают! Уж кому-кому, а Далю это было известно доподлинно. Вот и теперь в недрах зимнего новгородского тракта, с каждой новой станцией приближаясь к белокаменной, Владимир Иванович нет-нет да и пускал в ход свою тетрадку. Причем делал он это тайно, так, чтоб не спугнуть говорливых крестьян или ямщиков, которые могли принять его за секретного ревизора почтового ведомства… Мичман затаивался и ждал, как ждет своей певучей добычи терпеливый птицелов.
Время клонилось к полудню; облака, клубившиеся с утра, медленно ушли в сторону Малороссии, и от них не осталось и следа. Ветерок, подувший с севера, как бы приостановился в нерешительности. Его дело было сделано – мороз крепчал. Дорога, вчерашним вечером такая мягкая и скверная, постепенно твердела, превращаясь в две искрящиеся ленты. И от этих солнечных крещенских перемен на сердце у Владимира Ивановича становилось светло и радостно. Как-то по-русски тепло и по-христиански радостно.
– Господин офицер, вот ваша подорожная. Лошади ждут-с! – Молодой рыжеволосый смотритель с поклоном вручил Владимиру Ивановичу подорожную.
– Спасибо! – улыбнулся Даль, а про себя подумал, глядя на огненные кудри смотрителя: “Откуда такой рыжий? Наверное, из немцев или из жидов…”
– А ямщика я тотчас пришлю-с! Я ему уже велел, сейчас потороплю…
Но ямщик сам появился в дверях. Это был худощавый мужичишка, росту невысокого, с постреливающими, как угольки, глазками. Не снимая высокой шапки, он оглядел комнату, пощипал реденькую бороденку и безошибочно определил того, кого ему надо было везти.
– Вы господин Даль? – промолвил он скорее утвердительно, чем вопросительно. – Где ваши вещи?
– Да вот! – Владимир Иванович указал на две дорожные сумки, стоявшие подле него.
– А вы, я вижу, налегке! – премило улыбнулся ямщик. – Давайте мне!
– Да я сам! Право!
– Давайте, давайте! У вас своя служба, у меня – своя! – Не дав Владимиру Ивановичу опомниться, ямщик уже шел к двери, прижимая поклажу к тулупу.
“Какой симпатичный мужик! И как запросто со мной обращается. Не заискивает, а вместе с тем какой обходительный… И ничуть не заносится!.. Вот на таких-то и держится подлинная народная речь!” И не успел Владимир Иванович как следует сосредоточиться на этой достаточно глубокой мысли, как ямщик, подошед к саням, аккуратно уложил вещи у самого полога, посмотрел на своего офицера и произнес со значением:
– Славно поедем! Подмолаживает!
“Ага! Вот! Поймал птичку!” – подумал Владимир Иванович. Он незаметно извлек из кармана тетрадку и так же незаметно, когда ямщик наконец поворотился к нему спиной, торопливо записал: “подмолаживает – быстро холодает”, а потом на всякий случай переспросил:
– Как ты сказал?
– Я сказал: славно поедем! Потому как путь замолаживает, – улыбнулся ямщик.
– А ты, кажется, сказал “подмолаживает”.
– Можно и так сказать, – согласился ямщик, косо глянул на путешественника, и сани выехали со двора.
Между тем Владимир Иванович вносил в тетрадку новые пояснения, хотя сани швыряло из стороны в сторону и писать было не совсем удобно. Вот что он записал:
“»Замолаживает» или «подмолаживает путь» – это значит быстро холодает, и вследствие этого зимний путь становится пригодным для быстрой и приятной езды”.
Владимир Иванович спрятал тетрадку и карандаш во внутренний карман шинелишки, откинулся на подобие сиденья и в счастливом изнеможении прикрыл глаза: “Да! День прожит не зря! И хоть каждое слово достается с трудом, но ведь Keine Rose ohne Dornen!*”.
*
Роз без шипов не бывает (нем.)Сани покатили ровнее. Даль покачивался в санях, и снежная даль разбегалась во все стороны. Ямщик завел негромкую песню, как и положено в дороге, чтобы не уснуть самому и чтобы путешествующий господин чувствовал себя уютнее и покойнее:
Ой, ты, клен ты мой высокий,
Клен зеленый…
Поднимайся, клен мой светлый, ненаглядный мой…
Над тобой ли, клен, голубка,
Над тобой ли сизая,
Над тобой ли ясный сокол
Летят высоко…
– Что за песня такая? – спросил из своей полудремы Владимир Иванович.
– Это наша! Ямщицкая! Ей, почитай, лет сто или двести! – ответил ямщик.
– Хорошая песня! – сказал Владимир Иванович, из последних скандинавских сил готовя тетрадку и карандаш. – А тебя как звать-то?
– Михайла я! Зайцев! Насчет Зайцевых-то наших даже байка есть! Мне еще мой дед сказывал.
– Расскажешь?
– Да! Только после. Как доедем!
– Ладно, – согласился Владимир Иванович, снова пряча тетрадку и поглубже кутаясь в шинель. Как-никак подмолаживало.
“»Замолаживает!» – как замечательно сказано, размышлял мичман, потирая под шарфом остывающий нос. – Не «старит», а именно «замолаживает»! То есть путь становится тверже, наливается молодой силой. Вот вчера вечером дорога была какой-то дряблой, старой, немощной, а сейчас каждый мускул ее напрягся, как тело у молодого богатыря, у юного ратоборца. Вон как летим! Быстро! Молодо! – Владимир Иванович уже обдумывал обширную статью для какого-нибудь журнала. – Нет! Чистопородным никогда до своих корней не докопаться! Тут нужна свежая кровь! Хоть африканская, хоть скандинавская — все равно! Только не русская!”
– Ты сам-то здешний? – снова пустился в расспросы молодой ученый.
– Нет, я изюмский! Наполовину хохол, на осьмушку – лях! Изюм! Слыхали?!
“Вот! Все подтверждается! И тут «наполовину»”.
– Да, да, знаю. Это который недалеко от Харькова!
– Он самый!
– Я ведь тоже из тех мест – из Луганской!
– Да ну?! – не поверил ямщик, оглядываясь на Владимира Ивановича. Из-за откинутого дырявого полога, из-под козырька форменной фуражки на возницу глядели сонные светлые глаза любопытного барчука. На вид офицеру было лет двадцать. Ну, может быть, чуть больше.
– Стало быть, земляки! – произнес ямщик.
– Угу… – борясь со сном, ответил Владимир Иванович.
Неожиданно ямщик Михайла Зайцев вырос до невероятных размеров. Его островерхая шапка вросла в синее небо. В левой руке он поднимал огромный кнут. “Nach Derpt!*” – промолвил он, не оборачиваясь. Впрочем, это уже был не ямщик, а профессор латыни из Морского корпуса. “Да откуда он знает, что я собираюсь подать в отставку и учиться в Дерпте?” – подумал Владимир Иванович и захихикал. “Замолаживает, – четко выговорил он и добавил по-латыни: – Medice, cura te ipsum!**”. “Was?***” – переспросил профессор, впрочем, теперь это был Пушкин в африканском наряде и с кольцом в носу. В руках у Пушкина были гусли, на которых он тут же лихо сыграл русскую народную песню “Матушка моя”. “А ну-ка покажи, как у тебя в Стекольном “Камаринскую” отплясывают!” – крикнул Пушкин Владимиру Ивановичу. Мичман попытался что-то сказать, потом попробовал пуститься в пляс, но ноги его не двигались, совершенно окоченев под африканским солнышком. “Замолаживает! Не могу, брат Александр!” “Ну ничего! Ничего! Ладно! Будет!” – соглашался Пушкин, ударяя бедного Даля по щекам.
– Эй! Что с вами? Окоченели совсем! Бона как похолодало!
Владимир Иванович открыл глаза. Перед ним хлопотал Михайла Зайцев.
– Ну слава Богу! А я уже испугался!
– А что такое? – удивился мичман.
– Да стонали вы больно! Как вы-то?
– Я ничего, – попытался улыбнуться Владимир Иванович.
– Ну вот и славно, вот и ладно! Малость только до станции не доехали! Она уж виднеется. Гляньте! – Ямщик махнул рукой в сторону поднимающихся над горизонтом дымов.
Солнце уже коснулось верхушек заснеженных деревьев, когда сани въехали в ворота постоялого двора. Михайла спрыгнул с облучка и крикнул появившейся в дверях станционной избы простоволосой девке:
– Алина! Чаю! Да поживей! Господину моему холодно!
“Алина! – какое благородное имя у простой крестьянки”, – подумал Владимир Иванович.
В избе было уютно и тепло тем русским печным теплом, каким обычно потчуют проезжающих только в глубинных губерниях России.
Напившись чаю, заплатив вперед с надеждой на сытный ужин, молодой ученый решил снова повидаться с Михайлой Зайцевым, тем более что тот обещал поведать историю, связанную с его именем. В сенях Владимир Иванович столкнулся с девкой, которая подавала чай и только что приготовила ему комнату. Девка была высокая, теплая и, надо сказать, весьма хороша собой.
– Спасибо за чай, Алина! – проговорил ученый мичман. При этом губы его как-то даже помимо собственной Владимира Ивановича воли коснулись нежных и покорных уст девушки.
Поцелуй получился коротким, потому что девка вдруг рассмеялась.
– Что с тобой, Алина? – тихо спросил Владимир Иванович.
– Я не Алина. Меня зовут Ариной.
– Должно быть, я ослышался.
– И вовсе не ослышались. Это у Михайлы так выходит. Он и корову “коловой” называет…
– Вот те раз! – опешил ученый и разомкнул объятия. Он даже не обратил внимания на то, что Аринушка пожала ему руку своими нежными пальчиками и вдобавок шепнула какое-то сладкое словечко, достойное комментариев и сулящее радость неслыханную. Владимир Иванович думал теперь о другом. “О lapsus lingvae!****” – прошептал мичман. Арина сразу отпрянула и перекрестилась…
*
В Дерпт! (нем.)**
Врач, исцелися сам! (лат.)***
Что? (нем.)****
О, языковая ошибка! (лат.)– Так что за историю ты мне хотел про свое имя рассказать? – Даль неслышно подошел к костру, подле которого грелось человек пять ямщиков.
Ямщики переглядывались, сдержанно посмеиваясь. Видно было, что семейную историю Зайцевых они уже слышали.
– Ладно! – согласился Михайла. – Мне еще мой дед сказывал. А ему – его отец. С ним-то, с отцом моего деда, все это и было!
– То есть с твоим прадедом! – уточнил Владимир Иванович.
– Ну да! Можно и так сказать.
“Эк шельма, беседу свою ловко ведет! – заметил Владимир Иванович. – И не подставится ни разу! Хитрый хохол!”
– До того случая все мы были Лисиченки, а уж потом стали Зайцевыми.
“Ты и теперь Лисиченко”, – улыбнулся мичман. Владимир Иванович уже давно понял, что они с Михайлой затеяли старую игру, в которую гардемарины игрывали еще в Морском корпусе: “Вам барыня прислала сто рублей… Но велела букву “рцы” не говорить… А кто скажет – тому вожжа под хвост!”
– В те годы воевали мы со шведами, – (Владимир Иванович невольно поморщился), – а отец моего деда был солдатом… Но, честно сказать, уж оченно был боязлив – пальбы боялся. Уж его и начальство стыдило, и иные солдаты посмеивались над ним – ничего не помогало…
“Постой, постой, хитрец! Сейчас я тебя на чистую воду выведу”, – раззадорился Владимир Иванович и нарочно переспросил:
– Со шведами, говоришь, воевали? Это при каком же государе?
– А то вы сами не знаете? Полтавскую битву, что ли, забыли? – лихо отбился Зайцев.
– А в каком полку прадед служил? Не знаешь? – не отступал Владимир Иванович.
– Знать-то знаю, да название у него больно того! Чужеземистое!
– А полк был кавалерийский или гренадерский? – безжалостно допытывался ученый.
Тут Михайла замялся… Он развел руками, вздохнул и покачал головой:
– Все! Ваша взяла, балин! В гленаделах пладед мой служил.
Ямщики так и покатились со смеху. А Владимир Иванович, выждав минуту, утер слезы и все-таки спросил:
– Так чем же дело-то кончилось? Расскажи!
– А вот чем. Пошли наши клепость блать. И повел их сам госудаль Петл Алексеевич. Вскалабкались на стену. А пладед мой самый последний. А как пальба уж в самой клепости зачалась, побелел мой пладед, как плат, коленки задложали, да со стлаху и повалился он неловко со стены. А внизу-то шведский генелал стоял. Вот мой пладед ему на голову и упал. Пладеду-то ничего, а генелал насмелть. Увидел то цаль Петл Алексеевич. И пладеду моему медаль влучил, пли том плиговаливая: “Не могу казнить, а нагладить должен. Но за ловкость твою называть тебя буду Мишей, а за хлаблость – Зайцевым”. Вот с той полы мы – Зайцевы.
Едва отзвучали последние раскаты смеха, Владимир Иванович, еще надеясь на чудо, взял Михайлу под руку, отвел в сторонку, подальше от русских ямщиков, и, заглянув в глаза, спросил:
– А путь-то подмолаживает или все-таки подмораживает?
– Конечно, подмолаживает… – тихо отвечал Зайцев. – Подмолаживает. Потому как — холодно.
Утром листок с заметкой о диковинном слове был вырван из тетрадки. Владимир Иванович уехал. Свежие кони, управляемые новым возницей, несли сани по затвердевшему насту прямого, как струна, подмоложенного пути.
г. Киев