Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2007
Шикарная публика на такие курорты не ездок – на пляже изнывали от зноя и тоски дряблые бабы да дохлые мужичонки. Да еще девицы с жидкими гидропиритовыми волосами. При появлении девиц мужичонки старательно втягивали животики.
На набережной можно было выпить бутылочного пива, закусив свежепосоленной скумбрией, которую тут же продавали говорливые крепконогие украинки, можно было покататься на бесшумных каруселях, поглазеть на фиолетовых эфиопов с туристических теплоходов, на высоких светло-коричневых женщин со звериной грацией. Высокие женщины обреченно ходили за разряженными в пух и прах эфиопами, эфиопы же, развесив губы и налив кровью глаза, рассматривали скудные памятники местным революционерам и злобно кричали на женщин.
По утрам мы ходили с женой и малышом на море, днем я сидел в краеведческом музее, читая материалы о переселении болгар в Малороссию и Бессарабию, а вечером, оставив малыша бабушке, уезжали в город – там гуляли по бульварам, ждали, когда стемнеет, и потом шли в летний кинотеатр.
Из города мы часто возвращались пешком – в кромешной темноте, под низким небом, мимо смутно шумящих абрикосовых садов – и пели: “В склянке темного стекла…” И, надо сказать, хорошо у нас получалось.
Июль был на исходе, жара стояла невыносимая, море даже по утрам было мутным и мыльным.
Как-то мы поехали в ближнее болгарское село и целый день бродили пыльными улочками, заглядывая через невысокий штакетник во дворы, где совершалась нехитрая крестьянская жизнь: там варили в латунных тазах черное сливовое повидло, там курили абрикосовую водку, там пахтали светлое ноздреватое масло, сахарный творог сочился сквозь крупную марлю, из коптилен поднимался запах крепкого дымка и нежного мяса, квохтали куры, сопела скотина в сараях, а где-то далеко за околицей тарахтел трактор.
Мы нашли место, где стоял наш дом, где сейчас только и остался разрушенный до земли фундамент.
Старик болгарин угостил нас большими пушистыми абрикосами. Старик был, наверное, старше бабушки, внимательно слушал нас, но оказалось, что он совершенно глухой. Глаза у него были сухие и ясные, он все кивал, кивал и морщил лицо, а на прощанье осторожно коснулся темной ладонью золотой головы малыша, и в его тысячелетних глазах засиял восторг.
Отпуск у жены кончался, она потихоньку засобиралась домой. А мне просто необходимо было задержаться еще на неделю – сотрудники музея обещали сделать фотокопии с нескольких документов, а это дело было хлопотливое, без меня оно бы не решилось, нужно было постоянно крутиться в музее, напоминать о себе, всем надоедая. Вечно так, сказала жена, и почему нельзя ехать всем вместе? А фотокопии пришлют по почте. Я попытался объяснить, что мне нужно порасспрашивать стариков, побыть одному в конце концов, но, как говорится, все было сметено могучим ураганом. Трогательного расставания не получилось.
Билет мы купили без особого труда. В это лето на юге вообще было мало народу – в Москве шла Олимпиада.
Репродуктор хрипло заиграл “Прощание славянки”, я спрыгнул на перрон, напоследок ткнувшись губами в лицо жены и пушистую макушку сына. Вагон неслышно тронулся, я замахал рукой. Жена зло глянула на меня и отвернулась. Малыша не было видно. Мне будто заноза воткнулась в сердце. Уплыло грязное стекло купе.
До обеда я простоял в привокзальной пивной, с ненавистью глотая теплое пиво и с тоской думая о пустом бесконечном архиве.
И я ушел в город и мучительно шатался по набережной, и тоска моя росла все больше и больше. Но набегал густой ветер, и тогда рыхлое пространство над морем напрягалось, наполнялось гулом, в котором были слышны сильные голоса судов и слабые крики чаек.
Утром я неожиданно объявил, что уезжаю. Бабушка ахнула, засуетилась, собрала на стол. Я безо всякой охоты съел яичницу, расцеловался с бабушкой, подхватил сумку – и был таков.
Какое необыкновенное и сладкое чувство расставания с берегом! Матросы были совсем мальчишками, они ловко сворачивали причальные канаты, весело покрикивали, и вот мотор маленького теплохода мягко заурчал – и вдруг взвыл, полоса воды между бортом и пирсом стала незаметно увеличиваться, и вот уже берег незнакомо повернулся, и дома и люди стали становиться все меньше и меньше, но как-то незаметно; вот прошли мимо маяка – волна стала круче, а вода темнее. Мотор заработал в полную мощность, теплоход дернулся и медленно стал подниматься, вытягивая из воды свою тяжелую тушу, и, наконец, встал на крылья. Берег был уже виден как в перевернутый бинокль, поднялась крутая волна, но качки не чувствовалось, – теплоход стремительно бежал сквозь водяную пыль, и за кормой встала маленькая радуга.
В салоне открылся буфет. Худощавый грузин в накрахмаленной курточке раскладывал по тарелочкам закуски. Зашипели бутылки с пепси-колой. Все дружно начали выпивать и закусывать. Грузин трещал белоснежной курточкой и сердито сдавал сдачу. Я помял в кармане засаленную десятку и пошел на корму.
Я стоял, облокотившись на поручни, курил, поплевывал в бурунный след, когда рядом возник какой-то мрачный тип в линялой штормовке: потертый берет натянут по самые уши, сам весь какой-то потрепанный – с мятым лицом и пустыми глазами. Он поймал мой взгляд и виновато сказал:
– Что-то укачало. Душно.
Махнул рукой назад.
Я промолчал и отвел глаза.
– Это сейчас пройдет, – бормотал он. – Сейчас пройдет.
Повздыхав, помучившись, неожиданно бодро объявил:
– Минутная слабость!
Волей-неволей приходилось втягиваться в разговор.
– Далеко? – коротко поинтересовался я.
– В Пантикапей. – Он ржанул, показав желтые зубы. – Как уж далеко! Три часа – и там. Да-а… Студент? – Он повернулся ко мне.
Чего пристал, вяло подумал я, но, посмотрев ему в глаза, обнаружил, что муть в них истаяла, что они – живые, насмешливые, и внезапно почувствовал к этому человеку расположение. Бывает так: почувствуешь человека – и точка.
– Нет, – сказал я. – Не студент.
Я вспомнил свои уральские университеты и вздохнул.
– Послушайте! – Он тронул меня за рукав. – Не уходите никуда. Я сейчас.
Он исчез и через минуту появился с плоской бутылочкой коньяка и двумя картонными стаканчиками.
– Нет-нет, я не буду, – неуверенно сказал я.
– Ерунда! – сказал он. – Дернем! Очень даже будет не лишним.
Он начал скручивать бутылочке голову. Пальцы у него были тяжелые, потрескавшиеся от грубой работы.
– Ну? – заулыбался он. – Дернем?
Мы дернули… И глаза у меня полезли на лоб.
– Спирт! – улыбнулся мой нечаянный собутыльник. – Зверобой!
– Что? – сипел я. – Что это?
– Я его на зверобое настаиваю, – объяснил он.
После выпивки его лицо разгорелось, стало подвижным, нервным.
– Итак, – сказал он, – не студент. Путешественник?
– Нормально, – сказал я. – Просто в отпуске.
– Так, – сказал он. – Еще?
– Нет-нет! – сказал я.
– “Черный капитан”! – сказал он и достал из кармана штормовки еще одну плоскую бутылочку. И темна она была, как вода в облацех.
– Дернем?
Мы дернули. И черная молния пронзила меня до самых пяток.
– Спирт! – хохотал он. – На растворимом кофе. На бразильском!
–Гу! Ду! – что-то по-китайски бубнил я, и душа моя то отлетала, то возвращалась в слабое тело.
– Ну а если не секрет… кем? – донеслось до меня.
– К-кочегаром, – тупо сказал я.
– А я – землекоп! – радостно объявил он.
Это понятно, подумал я.
Он усмехнулся.
– И водолаз.
И водоглаз, подумал я. И ужасно развеселился.
– И кочегары мы, и плотники, – вдруг горько сказал он.
– Отчего ж это плохо? – с веселой дерзостью спросил я.
Он внимательно посмотрел на меня.
– Я вот в школе работал. Историком…
Понятно, подумал я. Жизнь-злодейка. Ну-ну.
– Есть дороги, которые мы выбираем…
– И есть дороги, которые выбирают нас! – как можно вежливее сказал я.
– Вот вы верите в случай? – неожиданно тихо спросил он.
– В случай? – удивился я. – В кирпич, что ли, с крыши на голову? Нет. Я в судьбу верю. Ну если уж судьбой начертано, кирпич на голову… тогда ой.
– Это все домашняя философия. Где-то верно, хотя и наивно. Если хотите – вульгарно, грубо, не тонко.
Ого, подумал я. Ну-ну.
Он снова плеснул в стаканчики. Выпил, я не стал.
– Я историком работал в деревенской школе. Несколько лет. Закончил университет и по распределению, как говорится, поехал на кулукуй. Дали дом. Да-а, большой дом дали. С мебелью! Что ж – прижился. Охота, школа, деревенские гуманоиды, дурацкие сборища в учительской по праздникам – под бутылочку, знаете, под раздолбанный патефончик. Ну училки молоденькие, понятно. Нет, так пристойно друг к другу на чай ходили. Дичь, глушь, природа! И деньги девать некуда. Я в Болгарию съездил, в Польшу. Развра-ат! И как-то предложили мне круиз по Средиземному морю. И поехал. А что? Ну там Турция, Алжир, Египет – это все ерунда. А вот в Греции… У нас в группе один мужик был – умница, говорун, – пойдем, говорит, я тебе все покажу. Я уже в кабачок какой-то намылился, а он мне – гляди: “метро” написано. И только руками всплеснул – поразительно! Такими ж буквами Гомера записывали! И потащил меня по всем этим руинам. И говорит, говорит и все восхищается. И как оглушило меня. Как тем кирпичом вашим – по темени. Я вот в Египте на пирамиды смотрел – и ничего. Вот все: грандиозно! Грандиозно! Ну да, наворочено порядочно. Да-а. А тут, знаете, как ветром древним дунуло… Мы вот как античку учили? По Тронскому, по хрестоматии. Сдали – и забыли. Школярство. А тут… И оливы те же самые! Ах, золотое время, золотые глаза! Словом, заболел. Вернулся, рассчитался – и в Крым, в археологическую экспедицию. Вот так. А ведь жил в деревне – чувствовал: шерстью обрастаю. А что? Женился бы, детей наплодил… Рассказывал бы школьникам про феодалов. А деревенские балбесы прозвали бы меня как-нибудь. Обязательно. Дундуком, например. Или Дундуреем. Или еще как.
Он замолчал.
Я выпил. Стаканчик совсем размок, и я выбросил его за борт.
– Слушай, пойдем ко мне работать? В экспедицию?
Он придвинулся ко мне так близко, что я различил явственно тонкие густо-малиновые прожилки на щеках.
– Не знаю, – сказал я. – Нет.
– Слушай, мне люди нужны, я же вижу, ты парень хороший.
Я подумал и твердо сказал:
– Нет. Не могу.
Он как-то сморщился, поскучнел и скоро ушел.
Я стоял и думал о том, что меня волновало и мучило весь этот год, я думал о вечной войне, о долгой дороге, по которой идут уже который век согбенные люди, о том, что Золотой век выдуман поэтами, белокурыми мечтателями.
После полудня показался керченский маяк. Я с жадностью разглядывал незнакомый зеленый берег, длинные рыжие откосы, сползавшие к самому морю. В проливе сталкивались волны – мутные азовские и светлой бирюзы черноморские.
Мы сошли вместе, пожали друг другу руки и разошлись – не знакомые и не чужие.
В Керчи я заночевал. Ночлег, оказывается, здесь очень легко добыть: стукни в любые двери – они и откроются.
Я отдал медлительной улыбчивой гречанке рубль, и она провела меня во времянку, где стояла широкая железная кровать, застеленная стареньким, но чистым одеялом. Хозяйка повздыхала, что нынче не сезон, и оставила меня, предупредив, что ворота будут незаперты. Я прилег, не раздеваясь, и скоро задремал, но в сумерках внезапно проснулся. Холодный серый свет стоял в комнате, пахло штукатуркой и ветхим тряпьем.
И внутренний зрак мой разорвал темную протяженность времени, и – как будто дрогнула, треснула и рухнула глиняная стена – брызнуло солнце, и открылось широкое пыльное пространство меотийской степи. Желто-бурой пылью были покрыты кожаные панцири и лица всадников, бока медленных быков, текущих тяжелыми стадами, жесткие волосы женщин, прятавшихся в глубине пронзительно скрипящих повозок. Дрожал воздух, искажая дали, храпели кони, глухо стучали копыта. Ювиги хан Аспарух уводил племя из-под хазарских мечей далеко на запад, к устью Дуная, где в жестокой сече сойдутся болгары и войско ромейского императора Константина Четвертого Погоната, Константина Надменного. И тот, чья плоть – усталая и сухая, как зерно пшеницы, хранящееся в пыльном кувшине, – несет в себе сегодняшнего меня, покачивался на рыжем коне, бросив поводья, тянул песню – бесконечную, как сама война, и вечная степь горячо дышала ему в лицо. И бледную мою кожу опалило это знойное дыхание.
Свет угас, и во дворе включили фонарь. Нет, не уснуть, подумал я и ушел в город.
Я брел по веселой ночной Керчи, сквозь гудящие неоновые облака, к черной горе Митридат и проборматывал стихи, которые друг мой услышал однажды в снежном хаосе мрачной, как русский портвейн, зимы.
Счастливый Синдбад, ты сжигаешь свои корабли
И снова плывешь, и мизинцем рисуешь границу.
И дым от костра долетает с зеленой земли,
И дымом и ядом чужим овевает страницу.
Дальний шум моря беспокоил меня, и запах незнакомых деревьев тревожил, и было невыносимо тесно.
Наверно, ты снова вернешься, Синдбад-мореход,
Вернешься по звездам, сто лет потеряв за морями…
Да, да, задыхаясь, думал я, но обрету этот берег, этот солоноватый ветер с Понта Эвксинского, этот горчичный запах степей, этот месяц, похожий на кривой меч, и отраженье месяца, лежащее на дне залива, как разбитый скифский акинак.
г. Екатеринбург