Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2007
Владимиру Петровичу Трапезникову
Было начало августа. Пятое число. Ночи стали холодными, и окошко за ночь здорово запотело. Печников проснулся, когда уже рассвело. Он сунул ноги в “калоши”, сделанные из старых резиновых сапог, накинул куртку, выдавил зубную пасту на щетку и толкнул дверь, обитую старым одеялом. Полянку перед зимовьем слегка засыпало желтыми листьями. По чистому небу плыли редкие облака. Там, наверху, уже разливалось солнце, а здесь, в долине, все было опутано серым туманом. Трава на поляне стояла в холодной росе. Высокая, нетронутая. Никого здесь в этом году не было. Только звериная тропа нахожена от речки в лес мимо избушки. Анай парил. Глухо шумел чуть выше на перекате.
Печников неторопливо спустился к реке. Постоял, посмотрел – туман висел только над Анаем, в тайге его почти не было – присел на корточки и потянулся зубной щеткой к воде. Куртка распахнулась, и открыла совсем не загоревшее тело. Светлая, чуть желтоватая кожа на тощей старческой груди висела мелкими складками. Только руки и шея были потемнее. Из-за высокого роста он казался мосластым и сильно худым. Печников вычистил зубы, зачерпнул воды, помыл лицо, провел мокрой рукой по седой голове. Вода была ледяная, приятно обжигала. Солнце сюда еще не достало, и река была темной и неуютной, но Печников знал, что с первыми лучами Анай станет прозрачным. Будут видны замшелые камни у берега, плетущиеся золотые струи… Такие распрекрасные, что даже жаль было их тратить на свое старое лицо.
Он снова посмотрел на небо над сопкой напротив. Хороший день будет. Облака эти ночные скоро исчезнут. Жарко будет. Пойду сегодня в Горелый схожу, оттуда верхами вернусь – все равно где-то увижу. Молодняк уже должен быть на крыле. Он думал так, а сам боялся: вдруг кто-нибудь потревожил и они бросили гнездо? Он мысленно обернулся на зимовье, потом еще раз с сожаленьем глянул на небо, нет, надо сначала все хорошо обустроить. Вещи перетаскать. Прибраться, починить, что надо. Два месяца все-таки жить. Он почувствовал, что замерз. Ноги застыли на холодных камнях. Зачерпнул воды, пополоскал зубы и, с трудом разогнувшись, пошел в зимовье.
Он привык есть два раза в день – утром и вечером, и сейчас надо было поесть. Он подумал, чего бы приготовить, но есть не хотелось. Печников сел на нары, надел штаны, носки, потом шерстяные носки – ноги не любят холода, обморожены, двух пальцев на левой ноге как будто и не было никогда, достал из рюкзака фланелевую рубашку и старенькую, чиненую-перечиненную любимую лыжную шапочку. Так. Порядок. Теперь надо было позавтракать. Он взял закопченный чайник с ручкой из проволоки и остатками вчерашнего чая, плеснул в него пару кружек из ведра и вышел на улицу. Пошел по привычке за зимовье, там у него была яма для гниющего мусора, но сейчас ямы не было, в прошлом году он заложил ее мхом. Останусь все-таки сегодня, – подумал. Надо яму… Надо все хорошо сделать.
Они вчера не доплыли до зимовья километра два с половиной – воды в реке было мало, и пришлось разгрузиться на косе, на правом берегу. Конечно, можно было дотянуть, Василий Петрович, тот бы довез, а не довез, так помог бы вещи в зимовье перетаскать, но то Василий Петрович. Василию Петровичу самому уже скоро семьдесят. А этот… Востряков – мотор берег. И торопился куда-то. Даже ночевать не остался, в ночь уехал… Да и… Печников это хорошо видел: если бы Петрович не заставил, никто и не повез бы его сюда. Не понимают они. Чего, мол, старый хрыч в лес лазит, на пенсии не сидит. Молодые. Хлопоты им лишние из-за меня…
Печников пошел в лес, набрать чего-нибудь на растопку. Востряков-то, наверное, уже и не знает, что этот старый хрыч и создавал заповедник, и потом двадцать два года вел всю науку. Восемь лет как на пенсии, а уже и не помнят. А ведь – это было самой горькой его мыслью – никого теперь не осталось, кто бы вот так, как он, знал эти семь тысяч квадратных километров тайги. И никому этого не надо. Поменялось что-то, плохо поменялось. Раньше, чуть весна пригреет, – всё, в конторе праздник, все веселые ходят, скоро в лес. Теперь из конторы не выгонишь. Новый замдиректора по науке второй год в кабинете сидит, докторскую пишет. Печников недовольно нахмурился.
Его докторская была в лесу написана. В две смены работал – утром в сопки, а вечерами зажигал керосинку и раскладывал бумаги по нарам. Она так у него в голове и делилась – на три части. Первая была написана зимой на кордоне, на Байкале, – учет нерпы проводили. Самую большую часть написал в Жабинском зимовье. Малюсенькая зимовейка – Печников со своими метр девяносто разогнуться там толком не мог. На улице писал, на огромном листвяшечном пеньке. А заканчивал здесь, на Анае. Продукты все вышли, осень глубокая, а работалось хорошо, и он по рации попросил у директора отпуск. Так и закончил. По медведям диссертацию защищал, но если бы не заставили, то, наверное, и не стал бы писать, у него столько опубликованных работ было по медведю, что и на две докторские хватило бы… Кандидатскую, кстати, без всякой защиты дали – по совокупности.
Ут ты, Господи, – шикнул на себя Печников. Ему ужас как не нравилась эта его привычка уходить в воспоминания. Самому себе рассказывать, что с тобой было… Ладно еще в городе, а то в лесу – тайга вокруг, а он ходит, бубнит всякое.
Он вернулся из леса с пучком сухих еловых веточек и двумя зелеными кустиками курильского чая. Положил все на полку под навесом. Подкатил пенек к двери, встал на него и с трудом, потихоньку выволок лестницу из-под крыши. Попробовал, крепка ли, приставил к стенке и полез наверх. Под двускатной крышей, сделанной из толстых жердей, как и на всяком зимовье, был склад. Сейчас здесь лежали топор, двуручная пила, рыболовная сеть, грузила, куски проволоки, печка-буржуйка с дыркой для кастрюли, труба от нее, еще какая-то мелочевка. Печников подтянул трубу на край, чтобы потом можно было с земли достать, взялся за печку. Подумал, как лучше снять, и аккуратно, скользя по лестнице, спустил ее на землю. Мог бы, конечно, и просто одной рукой снять, руки еще были крепкие, но одинокая таежная жизнь научила осторожности. Здесь никто не поможет. Не дай Бог что случится, придется в город выходить. Это не в молодости. Печников однажды зимой на промысле сломал руку. Правую. И ничего. Наложил шину, подождал пару дней, болеть вроде стало поменьше, и он остался. Научился стрелять с левого плеча. Теперь – не то. Теперь – не дай Бог.
Он умостил буржуйку на камни, на ее обычное место возле зимовья, насадил трубу. Жестяной кружок, закрывающий дырку для готовки, лежал внутри. Печников открыл скрипучую, ржавую дверцу, достал кружок и закрыл им дырку. Летняя “кухня” была готова. Он положил в печку еловые веточки, принес из зимовья пару сухих поленьев, поколол потоньше, сложил и чиркнул спичкой. Сам взял чайник и пошел за водой. Он всегда, когда была возможность, варил чай из живой, бегучей воды. Ему казалось, что вода, хотя бы час постоявшая в ведре, теряла свою силу и была как будто уснувшей. Чай из живой всегда бывал вкуснее.
Он спускался к воде и поминал доброй мыслью покойного Онищука, срубившего зимовье на красивом месте, на слиянии Аная и Лены. Не пожадничал, прямо у реки поставил. Вот и вышло хорошо. Зимовью больше полвека, Онищук уж лет двадцать как утонул в Лене, а люди ночуют, вспоминают. А другой спрячет избушку, и самому неудобно до речки за водой таскаться, и красоты вокруг никакой, да и, случись что, не простоит она долго без людей. Сгниет. А тут хорошо. Выходишь – и речка. Печников спустился по ступенькам, которые сам в прошлом году укреплял толстыми плахами, наколотыми из лиственничных чурбаков, присел на корточки и опустил чайник в воду. Жалко, конечно, Онищука. Он вспомнил его всегда спокойные, внимательные глаза. Вместе с женой перевернулся. Может, и выплыли бы, да вода в ту весну на редкость дурная была, а жена плавать не умела. Так вместе и ушли. Не бросил.
Он снял с печки кружок – внутри вовсю бушевало оранжево-красное пламя, поставил чайник и стал колоть дрова. В прошлом году они с Василием Петровичем бензопилой попилили на чурбаки лиственницу и пару сухих елок. Сложили их на солнцепеке вдоль стенки. Теперь он выбирал чурку и колол. Мелко – для кухни, и на толстые поленья, чтобы топить в зимовье. Колол, а сам думал о теории Василия Петровича про “этот” и “тот” свет. Василий Петрович считал, что и “этот”, и “тот” свет бывают еще при жизни. “Этот” свет – молодость, “тот” свет – старость. Как прожил молодость, такую Господь старость и даст. Грешил, гадил людям – получи болячки, мучайся. Теория была глупая, сколько хороших людей болеют в старости, но Печникову было и приятно: по Петровичу, получалось, что Печникова Бог обласкал за что-то, если он в свои семьдесят восемь еще по тайге может ползать. А вот гибель Онищука никак не укладывалась в его теорию. Да много чего в нее не лезло, но Василий Петрович в его семьдесят свято в нее верил и совершенно серьезно считал себя все еще в “этой” жизни, то есть молодым. Да на него посмотреть – ему больше сорока никогда и не было, – доколол Печников последнюю чурку.
Он аккуратно сложил поленья под навес. Сел отдохнуть возле печки. Рожки сварю с тушенкой. Так он подумал и не усидел на месте: дел было полно – пошел, нашел в рюкзаке хрустящую пачку рожков, тушенку. Налил в кастрюлю воды и поставил на дырку. Чайник приткнул рядом, на раскаленную уже поверхность. Сам взял голичок и стал подметать в зимовье. Там, в общем-то, чисто было, но – удивительно все-таки человек устроен – где ест, там и бросает. Карамельки ведь кто-то ел да так фантики на пол и кидал, дрова опять же кололи прямо в зимовье… Он хорошо все подмел, мусор бросил в печку, вытащил просушить на солнышке матрасы и одеяла, стекло протер в керосиновой лампе.
Вода в кастрюле закипела, Печников аккуратно вскрыл пачку “кудрявых” макарон, половину высыпал в воду, оставшиеся перевязал веревочкой, у него всегда лежало в кармане несколько небольших веревочек, и пошел в зимовье. Достал из рюкзака старый, но чистый, специально выстиранный холщовый мешок и стал складывать в него продукты. Рис, гречка, макароны, мука – все у него было упаковано в небольшие мешочки, все подсчитано, на два – два с половиной месяца. Он подвесил мешок на крючок под потолком. От мышей. Хотел было соль и тушенку выставить на полочку, но на ней было грязно – труха с потолка, помет мышиный, – достал из бокового кармана рюкзака тряпочку, намочил ее и хорошо вытер полку.
Эту полку, широкую, ровную двухметровую доску, и еще одну такую же – под книжки, он восемь лет назад на себе притащил. Километров десять пер, не меньше. Как раз в свой день рожденья здесь был – семьдесят лет исполнилось. Воды в реке не было, лодка совсем не проходила, и он пошел пешком – в зимовье хотел семьдесят отметить. Не то чтобы отметить, но… осень была теплая, хорошая. И шишка, и ягода в тот год были. Начальство, жена, дети обиделись: юбилей, мол. Но он уехал. Напьются – Печников после пятидесяти совсем не пил, – разговоры все глупые… И тосты эти… Такое несут. Чуть ли не святой, прости, Господи. Все-то они про него знают. Он не знает, а они знают. Может, и правда, со стороны виднее. Печников подумал про Василия Петровича: в заповеднике все их считали друзьями, а они иной раз так цапались… Подумал – хороший ли Петрович человек. И удивился, и даже разозлился на собственную глупость: ну человек и человек – вот дурость-то!
Он выложил папку по черному аисту на книжную полочку, вышел на улицу, вытряхнул рюкзак и повесил на гвоздь под навесом. Петрович на семидесятилетие нацепит свой единственный галстук – старший лесничий все-таки! И поедет в Иркутск. В трудовом коллективе отмечать… – Печников покрутил ложкой в кастрюльке – еще пару минут, и надо сливать – …растеряется ведь, будет сидеть, улыбаться, как дурачок. Или выпьет лишнего и станет им объяснять то, чего они все равно никогда не поймут. Печников задумался, а потом и улыбнулся, довольный. Петрович тоже никуда не поедет, тому любой причины достаточно, чтобы не ехать.
Он глянул на небо – денек-то какой будет! Вернулся в зимовье, нацепил очки и взял распечатку из Интернета по гнездованию аиста в горных районах Испании.
Этих редчайших птиц он случайно увидел здесь в прошлом году. Шел лесом вдоль Козулина болота и увидел. Подумал сначала, что лосиха с лосятами, – такие они были большие. Он подошел как мог близко, сел в кустах и хорошо рассмотрел их в бинокль. Аисты – два взрослых и один молодой – спокойно кормились. Большое тело, длинные ноги, длинная шея и мощный клюв. Голова крупная. Но больше всего его поразило оперенье. Шея и крылья были черными, а спина и затылок переливались темным шелковым серебром. Даже потрогать захотелось. Клюв и ноги были оранжевые. Птицы, аккуратно переставляя ноги и вглядываясь в воду, неторопливо перемещались вдоль топкого берега болотной речонки. Время от времени они что-то выхватывали из воды. Гольянов ловят, – понял Печников. Иногда кто-то из взрослых останавливался, поднимал голову с большим широким клювом и смотрел по сторонам.
Это было как в кино. Аисты были совсем не такие, как нередкие здесь серые журавли. Они так были похожи на важных африканских марабу (только намного красивее!), что даже Козулино болото вокруг них казалось Печникову африканской саванной. Он убирал бинокль от слезящихся глаз, удивленно осматривался: болото было болотом, тайга – тайгой, но аисты по-прежнему казались прекрасными, сказочными птицами совершенно из другого мира.
Он просидел часа полтора, пока они не улетели, все тело затекло, руки устали держать бинокль, а глаза смотреть, но на следующее утро пришел туда еще затемно. Аисты не появились. Он просидел четыре часа, решил, что это были пролетные, но на обратном пути увидел их в небе. Они плыли уверенно и ровно – будто далекие корабли в прозрачном голубом океане. Был уже конец августа, и вскоре они улетели. Девять дней он наблюдал аистов – они много летали, кормились в разных местах, и он понял, что птицы здешние. У них должно быть гнездо, где они вывели птенца. Он искал его, но не нашел.
Зимой он прочитал о них все, что удалось разыскать, сделал хорошую подборку материалов, созвонился со специалистами. Это, без сомнения, был редкий, краснокнижный вид аиста – Ciconia nigra – Аист Черный. Заповеднику было уже тридцать лет, а никогда раньше их здесь не было. На всю огромную территорию всего одна пара, – удивлялся Печников. И он решил найти гнездо. И описать. Где, как и чем кормятся, подсчитать птенцов. Обозначить особо оберегаемую территорию, чтобы никто туда не лазил. Со своим заповедниковским орнитологом обсуждать ничего не стал: все в один голос утверждали, что птицы очень осторожные и, если их потревожить, могут бросить гнездо – их орнитолог (Печников недолюбливал его за лень и глупость) обязательно бы все испортил.
Весной, в конце мая, снег еще лежал по ключам, Печников специально забрался сюда с оказией, посмотреть – вернутся ли, но гнездо искать не стал. Вернее, не стал подходить близко. Наблюдал за ними издалека, с вершин окрестных сопок, и понял, что это была та же пара и что гнездо у них где-то в верхах Ивановой пади. Печников решил вернуться в конце июля, понаблюдать еще раз, не пугая, а когда улетят, уже смело искать гнездо. Но он припоздал недели на две. После майских ночевок в лесу опять прихватило почки, и он до середины июля пролежал в больнице. Теперь вот только удалось – доктор очень упирался, уколов с собой надавал.
“Селятся в глухих, малодоступных лесах со старыми деревьями вблизи болот, озер и речек, – читал Печников про испанского “черного”. – Пугливая, скрытная птица… Крайне редок… Под угрозой исчезновения… Включен в Приложение 2 “Конвенции…”. Все было так же, как и с нашим.
Удивительно, – думал Печников, – один вид с белым аистом (даже в одних стаях в Африку могут лететь), но белый среди людей живет, как у себя дома, а этот вот… Он еще раз помешал в кастрюле ложкой, накрыл крышкой и отошел слить макароны. Он никогда не сливал горячую воду на траву или в воду, искал “мертвое” место, а если уж приходилось лить на живое, то страдал, будто себе на голову лил. Вот и сейчас он покрутился, поставил кастрюльку на дрова и, ругая себя за лень, полез на чердак за лопатой.
Он отошел за зимовье, прикинул, где была старая ямка, и ткнул лопатой рядом. Снял слой мха, отложил его аккуратно, чтобы потом им же и закрыть, снял тонкий слой плодородной земли и раскидал его по полянке. Дальше шла мелкая речная галька. Ее нельзя было бросать на траву, ее надо было вернуть на место, на речку. Он принес помойное ведро, стал насыпать в него гальку и носить под берег. Потом слил макароны в ямку, вернулся к печке, выковырял тушенку, перемешал и понес в зимовье. Из кастрюльки вкусно пахло, даже есть захотелось. Он сел за стол, положил половину макарон в тарелку и начал есть. Сам думал, что сейчас будет делать. Время – восемь. Схожу за вещами. Раза за два перетаскаю. Потом навес починю – один столб совсем сгнил.
Он вспомнил про кипящий чайник, взял заварку и вышел, жуя на ходу. Заварил и вернулся в зимовье. Поставил чайник на дощечку, на стол. В прошлом году я, конечно, дурака свалял – надо было поискать гнездо, как они улетели. Теперь можно было бы устроить ночью шалаш где-нибудь поблизости и поснимать телевиком… А, ну да, я же не знал, что они в Ивановой. Он налил себе чаю, макнул туда сухарик, посыпанный маком. Вышел из зимовья. День разбегался. Становилось жарко. Печников вспомнил, что хотел нарезать молоденьких маслят, росших на полянке, сразу за зимовьем. А то зачервивеют за день. Поставил недопитый чай на печку, взял миску и пошел быстрыми шагами за избушку. Торопился, даже злился на себя – и встал поздно, и тут уже два часа вожусь… Маслята вылезли под молодой еловой порослью. Блестели скользкими красно-коричневыми шляпками по седому мху. Он ползал на коленях, срезал аккуратно, стараясь не повредить грибницу, и наткнулся на высохший росомаший помет. Покрутил его лезвием ножа – точно. Она, сволочь. Печников и зимой об этом думал. Росомаха единственная могла разорить гнездо и сожрать птенцов. Соболишки, куница – вся эта мелочь и близко не подойдут к таким большим птицам, а эта не пропустит. Печников бросил резать грибы, кряхтя, встал с колен и пошел в зимовье.
Он собрался, надел пустой рюкзак, бинокль, взял свою палочку, и отправился за вещами. Ему надо было подняться метров на двести вверх по Анаю, перейти его по мелкому перекату, спуститься по другому берегу к Лене и дальше идти вниз вдоль реки. Тропа везде была хорошая. Печников шел бодро. Если быстро управлюсь, вечером сбегаю на ближайшую сопочку, посмотрю в бинокль. Обходя скальный прижим, он поднялся на безлесый бугор над Анаем. Огляделся. Он любил этот пупок. Вокруг хорошо все было видно.
На востоке синели в дымке высокие горы. Печников прищурился против солнца. Нет, сейчас их не было видно. Просто он знал, что там, в трех днях пути, за высокой горной грядой греется в утренних лучах самое красивое озеро на свете. И можно было туда сходить. Ну, может, и не за три дня: он посмотрел направо, где зеленые таежные волны упирались в скалистые берега Анайского хребта. Самый короткий путь, по Анаю, был уже не для него. Но прямо перед ним лежала широкая, заросшая лиственницей и елкой долина Лены – сопки пологие, мягкие. Гуляй – не хочу! Печникову так захотелось пойти куда-нибудь далеко, как когда-то ходил он в маршруты, описывая животный мир заповедника, пойти с рюкзачком, в котором котелок, топор да банка тушенки. Так, чтобы никто не знал, куда он ушел и когда вернется.
Печников тянул в себя смолистый листвяшечный запах, и такой молодой радостью отдавало в душе, такими глупыми надеждами, что даже слезы навернулись и потекли морщинами. Господи, помру ведь, а это все так и останется. И кто-то молодой и здоровый пойдет в этот маршрут, не может не пойти, и будет смотреть на сопки с этого пупка, и жечь ночной костерок под кедром, и думать, что все еще впереди…
За что?! За что дал мне Господь все это? Зачем? Чтобы потом отобрать? Он не верил в загробный мир, просто не мог представить, что может быть что-то лучше, чем эти сопки, речка, эта бескрайняя зеленая тайга. Он задрал голову, унимая слезы.
Над ним высоко в небе медленно летели большие птицы. Печников нервным движением вытер глаза. Это были Ciconiaе nigraе. Он схватился за бинокль. Точно: два были покрупнее – белогрудые, два, вроде пестрые, – поменьше. Птицы снижались к перевалу в Иванову падь. Печников проследил их, пока не исчезли из виду, вернулся в зимовье, засунул в рюкзак спальник, котелок, топор…
…и пошел в Иванову падь.