Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2006
В КОНЕВСКОМ СКИТУ
НА ВАЛААМЕ. 1935 год
И.С. Шмелев
А он рыбеху по темно-синим спинкам гладит:
“Хорошие рыбки!”
Кланяется рыбке:
“Ну плавай, плавай!”
Две гагары – пара – прилетят издалёка,
на камушек сядут.
А он им кланяется:
“Хорошие птички!”
Взойдет на крылечко да скажет елям:
“Ой, меня вчера-т Ангелы на лодочке навестили,
чайком для заварочки угостили.
Ой, каялись-плакали,
грешные, говорили, мы человеки…
А знаю: всё одно – Ангелы, Ангелы”.
Скажет тако схимонах Николай,
поклонится елям, камням, гагаркам да рыбице
да во сруб зайдет – как солнышко – улыбаясь.
ПАРАСКЕВА. 1942 год
Маме моей Светлане
зачем тебе мышка*
зачем скажи тебе мышка —
что ли,
детям подружка?
щечки у мышки пушисты-серебристы
ушки розовы
глазки черны-умны
глядит на иконку девочка
ей все непонятно
что ли
подружка-мышка каждой ночью прибегала
хвостиком махала
кончики пальцев девочке Свете
отгрызала
девочке Свете
да маме Ане,
да тете Жене,
да бабе Анисье
да и померла Анисья Вячеславна
от мышкиных от укусов
…глядит Параскева на девочку
глядит
да вдруг и скажет:
что Бог дает
то сносить надо
и глядеть надо
и спину гнуть надо
и играть надо
и горевать надо
вот ты поплачешь
ладо
а слезы твои
Анисья соберет на небе в ладошки
да Господу подарит
СОЧЕЛЬНИК В ЛИВАДИИ
гудение раковин, шорох, волнение, шум,
заблудших избавит на час от тюрьмы и сумы,
даря утешенье взамен растранжиренных сумм.
Светильник горит, и на елке — цветные огни.
В сочельник, у края земли, — нужно слушать орган.
С трубою труба говорит, значит, мы не одни.
И пальцем слюнявым листает листы Иоганн.
И, вторящий Баху, возносит из бездны слова
Франц Шуберт безумный — Святую Марию зовет.
И коль со слезою роняет печаль голова,
то правду тебе говорили про “вечный живот”.
Девчонка играет, убрав на затылок пучок
излишних волос; и жужжит в судьбоносной трубе
поломанный клапан — живой громовержец-жучок,
но он — не помеха молитве, товарищ в мольбе.
Ни смирны, ни ладана, Господи, нет — у меня,
да — кроме любви — за душою и нет ничего…
Сосна италийская тает в окошке, маня
в безснежье,** в теплынь, в торжество волшебства,
в Рождество.
Сюда мы входили, когда еще было светло,
а вышли под небо, когда уже стала звезда.
Кто к счастью стремился, тому, говорят, и свезло.
Охрипшие трубы. Так счастье вздыхает, да-да.
ВИНОГРАД
мой открытый, красивый, здоровый —
сверх очков. Ну а в чем виноват грешный аз?
С табуретки коровой
перепуганной прянул, ладонью закрыл
бедный глаз. Раскатились
грозди враз из ведра. Виноград — пятикрыл
бросил лист на тропинку… Так стилос
указующий ткнулся мне в око, и вот
я снимаю умняк, разумея:
виноград, как старинная битва, живет,
иль Егорий, пронзающий змея.
Значит, левый — закрой? Стал-быть — правым глядеть.
Видит хуже, но — правый.
Виноград-гладиатор поймал меня в сеть,
честной палкой сразил — не отравой.
Думай, думай, мудрила, смекай, просекай,
в чем вина, коли плачет и плачет
половина лица. Знать, зашел ты за край
и в вине твоя истина, значит.
ИЗ ПЕСНИ ПЕСНЕЙ
та, которая сладостей со стола не берет,
та — поправляет челку семижды семь
раз, и к бокалу ее приникает рот.
Красное — на губах, а снизу — огонь внутри.
Она пьет саперави терпкую киноварь
и затем говорит ему: говори, говори,
о мой лев желанный, о мой великий царь!
Он лежит на ковре — весь в белом и золотом.
Он уже не вникает, что Леннон с ленты поет.
“Сразу, сейчас, теперь… Но главное — на потом”, —
думает он, дыша. И тогда — встает.
Этой ночью будет у жезла три жизни, три.
Будет семь жизней дареных — для влажных врат.
Он говорит: косуля, смотри мне в глаза, смотри.
И тугим. языком. ей отворяет. рот.
Чуткой улиткой ползет по ее зубам.
Что ты дрожишь, родная? — Да, люб, люб, люб —
тяжек и нежен, бережный, сладок! Дам —
не отниму от тебя ненасытных губ.
Ночи неспешней даже, медленней забытья,
он проникает дальше, жаром томим-влеком, —
ловчий, садовник, пахарь, жаждущий пития.
И у нее находит влагу под языком.
Там, на проспекте, возникнет авто, и вот
крест окна плывет над любовниками по стене.
А он переворачивает ее на живот
и ведет ногтем по вздрагивающей спине.
И когда он слышит: она кричит,
то мычит и саммм, замыкая меж них зазор.
И на правом его колене ранка кровоточит —
где истончилась кожа, стертая о ковер.
БАЛЛАДА ОБ ОДНОЙ ЛЮБВИ
из гроба под тополем серым — на белом ветру,
и снег, незаметный на белой его бороде,
взойдет по лицу, улетая куда-то в дыру.
И спросит Господь, разминая сухую ладонь,
как будто не зная, — сощурившись, трогая бровь:
“Что значит в груди твоей, грешник, горящий огонь?”
И скажет он Господу: “Господи, это любовь”.
“Любовь, говоришь… Но она — не любила тебя
и с тем отправляется ныне из царства теней
под новое небо, — заметит Господь, теребя
на тополе ветку, — и ты не увидишься с ней”.
“Ну что ж, это новость, — промолвит представший. — Ну что ж.
Но хватит вполне и того, что сокрыто внутри.
Мой Боже, Господь мой, итожа, скорее итожь.
Где дверь, что назначена мне? Я иду. Отвори”.
И ступит — не горбясь, собой зачеркнув окоем, —
по новой земле, распростертой под снегом и без.
А та, о которой сказали, останется в нем —
как вжитый в ключицу титановый штифт-саморез.
** Здесь и далее авторская орфография является значащей частью произведения (ред.)