(Евгений Попов. Опера нищих)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2006
Евгений Попов. Опера нищих. – М.: Вагриус, 2006.
Новая книга Евгения Попова трехчастна; названия частей позволют безошибочно определить жанр входящих в каждую текстов: “Materia, или Рассказы о непонятном”, “Беседы” и “Случаи”.
Рассказы Попова, хоть и “о непонятном”, классические дважды. Во-первых, это действительно рассказы, а не ставшие популярными (не под влиянием ли стилистики вездесущего “Живого журнала”?) зарисовки на полторы страницы и не объемные повествования, напоминающие недоношенный роман. Во-вторых, это типичные вещи Попова, вещи, о которых в предисловии Василий Аксенов пишет, что в них, как и в прежних книгах Попова, “сама история занимает двадцать процентов текста, а на восемьдесят разворачивается “комментарий”, создающий раблезианский мир советского и постсоветского абсурда”. Еще одна типическая черта рассказов – фирменный поповский маркер, а именно упоминание о родном “городе К., стоящем на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан”.
И если уж зашла речь о том, что рассказы объединяет, то стоит сказать, что среди “паноптикума одиночества неизвестных миру людей” (“Старик и скважина” – как, кстати, не усмотреть в этом рассказе о том, как старый и больной писатель в одиночестве на дачном участке прочищает с помощью насоса колодец, много при этом употребляя “водочки” и много думая, трагикомической отсылки к “Старику и морю” Хемингуэя?) встречаются и постоянные персонажи. Это комсорг Иванов, работающий сейчас охранником, портной Лазарь Пафнутьич, припрятавший как-то на люстре пачку рублей, которые по прошествии лет превратились в труху, и, конечно, писатель Гдов, автобиографическая, кажется, фигура.
Рассказы, казалось бы, о самом бытовом, прозаическом и случайном, о том, из чего каждодневно ткется наша жизнь. В придорожном кафе встречаются два приятеля, мирно беседуют о том, как удается им уцелевать в этой новой и непонятной жизни, а тут в кафе заваливается кодла “братков”. Нет, ничего такого страшного не происходит: братки выставляют приятелям две бутылки виски, а их самих – и почти вежливо! – выставляют из кафе (“Без хохм”). Или вот встречается пожилой писатель со старой приятельницей Розалией Осиповной, беседует с ней в кафе и лелеет мысль устроиться в ее новый журнал, возглавить там отдел культуры за вполне симпатичную, как пишут в Интернете в объявлениях о работе, “компенсацию”. А она, проведшая все последние смутные российские годы за границей, где ей не приглянулось, и “теперь она вернулась на горячо любимую ею родину”, говорит, что не возьмет его, слишком уж с ним сложно. А вообще она все еще любит его; почему он тогда на ней не женился? Да он, говорит писатель, и не собирался, но тоже все еще ее это самое (“Небо в алмазах”). Или о миллионере, разгуливающем по Москве, к которому вдруг бомж пристает и начинает что-то уж совсем непонятное вещать. Разозлил он его, бомж этот, так, что он бьет его – и бьет в итоге зеркало. Потому что еще Коровьев у Булгакова предупреждал не судить “по костюму”, вот и этот новорусский Гарун-аль-Рашид сам себя, в бомжа переодевшегося, не узнал. Тут ведь и не поспоришь: трудно у нас в последние годы было понять, кто ты, миллионер с “Роллс-Ройсом” или бомж в обносках (“Роллс-Ройс”).
И уже из этих точечных пересказов сюжетов ясно, что герои находятся не в самых простых отношениях с новой российской реальностью, а та в свою очередь – с предшествовавшей ей реальностью советской. Разумеется, дело не обходится без ностальгии, но ностальгия эта – весьма своеобычного рода. “Там подавали простым людям коричневую приторную жижу под названием “кофе с молоком”, слипшиеся пельмени из серых пачек, распухшую, как утопленник, сосиску из неизвестного мяса с так называемым зеленым горошком… Скучно было жить при социализме, господа, спиртные напитки в доступных заведениях были исключены из обихода, и мы были вынуждены приносить их с собой по негласному соглашению с коррумпированной обслугой, живо подбирающей пустую посуду с целью скудного обогащения через приемный пункт стеклотары. Так и стояли за нечистыми шаткими пластмассовыми столиками в своих демисезонных ПОЛЬТАХ и кроличьих шапках, а курить там тоже было нельзя, как нынче в Америке или упомянутом Кремле, вся осклизлая поверхность крыльца была усеяна бычками от “Явы”, “Примы”, “Опала” и чего там? “Беломорканала”? Тут же и мочились за углом, таясь. А что было делать?” (“Без хохм”). Знакома ли эта сцена? Более чем. Некрасива она? А тут сложнее. Ибо здесь легко можно усмотреть amor fati, “любовь к судьбе” из “Веселой науки” Ницше, с его призывом “смотреть на необходимое в вещах, как на прекрасное” и отказом “вести войну против безобразного”. Вот и герои Попова, как, кажется, и автор, отнюдь не шокированы безобразным в этой сцене, а своеобразную не сказать красоту, но притягательность вполне в ней находят. И не только притягательность, они находят в этой не самой симпатичной реальности место для себя (“место, где свет”, как поет Макаревич) и даже – самих себя. Описывая уже в другом рассказе, “Виртуальная реальность” (название симптоматично, ибо не сохранилась ли та советская реальность лишь в воспоминаниях, сиречь в виртуальном виде?), “стихийный” каток, образовавшийся в сибирском городке около уличной колонки, Попов пишет: “…по всей улице стыла наледь, и дети катались на коньках, прикрученных веревками и сыромятными ремнями к валенкам. А чего им, спрашивается, не кататься на коньках посреди развитого социализма, если есть где?” То есть простые советские люди, даже мало чего еще осознающие дети, инстинктивно находили и выделяли области частного и приватного среди элиминирующего это частное всеми силами общего и общественного, обживали неуютную и враждебную по отношению к простому человеку советскую жизнь “в грязноватой стране с товарами группы “В”, если кто еще помнит такую странную страну”, и учились ею хоть и скромно, но наслаждаться.
Но изменились времена, “и вот на многострадальную землю Советского Союза пришла новь”, а за ней, добавим, и чудь следом, и кысь. “Поперву многим казалось, что совершенно ничего не изменилось в кафе “Кафе” и не изменится. Те же синие пельмени, те же толстые менты, те же потертые рассказчики диких историй из аморальной жизни советского народа, изнывающего под игом тоталитаризма”. Но за перестроечными относительно мягкими временами пришли куда более суровые годы: кафе сожгли, новые владельцы отстроили на его месте что-то блестящее и новое, владельцев убили, пришли новые… “Но не в этом дело. Дело в том, что, конечно же, ВСЕ изменилось, не то что какой-то там владелец или интерьер. Где те гнусные пельмени, портвейн “Кавказ” и его пленники, где “пред Родиной в вечном долгу”, где идеалы, где художественная литература, где молодость, наконец? И как жить, если все окончательно смешалось в доме Облонских, Обломовых, Ульяновых и Штольцев? И что это значит, если Павка Корчагин вылез в “промышленники”, а пулеметчик Иван Жаркий его “крышует”?” Пельмени – и в этом нет ничего странного, вспомним ностальгические “кулинарные” пассажи у того же Булгакова – оказываются приравненными к идеалам молодости, а те оказываются – исчезнувшими. И дело не в том, что те идеалы были хороши, а нынешние – плохи. Замечательно у Попова то, что его – стоический? эпикурейский? – подход отнюдь не предполагает апологий прошлым временам и инвектив нынешним (или наоборот). Потому что “кто есть свои, а кто чужие при “оттепели”, решительно не знал ни один человек в стране, даже самый умный”, как говорится в “Виртуальной реальности”; “ты понимаешь, что нам не было и нет места в жизни – ни в той, ни в этой?” – вопрошает Гдов в “Без хохм”; и вообще: “тогда, при якобы коммунистах, у нас был народный капитализм со всеми его издержками, а сейчас в нашей стране кругом злобная советская власть” (“Открепительный талон”). То есть получается не философия Эпикура, а новая версия греко-латинской ацедии, “усталости от жизни”, а герои – “лишние люди” на все времена? И ведь действительно, одна героиня хочет повеситься, другой – бросается со скалы. Но в обоих случаях случается маленькое, но весьма приятное чудо, они остаются жить, потому что – и это, кажется, главная установка лукавого, ироничного и все же оптимистичного рассказчика – “если хочешь быть счастливым, будь им!”
А он, писатель Гдов, на самом деле оптимистичен несмотря на многое. На то, что “оставался мелкой писательской персоной, которая лишь в юности мечтала о получении Нобелевской премии, а теперь хотела только денег, денег, ничего кроме денег”. Но это, конечно, скромность и иронический стеб, потому что героя не оставляют мысли о том, “как некий писатель, например сам Гдов, пишет рассказ, где изображен все тот же Гдов, пишущий рассказ про Гдова. Гдов вспомнил Борхеса, тоже писателя, и рассмеялся – два раза подряд мошенничество не прохиляет, большую рыбу выловит лишь следующий за Гдовым старик, фонтанирующий словами гораздо более убедительно, чем ушибленный советской властью Гдов”. Однако здесь выходит интересное: получается даже не рассказ Гдова о Гдове (хотя есть и он), а – рассказ о рассказе. Этот прием Попов (Гдов?) использует аж дважды, кроме процитированного только что рассказа “Старик и скважина”, а именно в “Виртуальной реальности”, в которой писатель Гдов читает газету и ее (вспомним аксеновское, о двадцати процентах текста и восьмидесяти – комментария) комментирует, и в рассказе “В поисках утраченной духовности”, в котором героиня не только читает газету, но и параллельно смотрит телевизор, комментируя и то, и это. Здесь мы имеем дело с удвоением темпоральности – происходящее происходит как бы дважды, на странице газеты/экране телевизора и в сознании “в реальном режиме времени” комментирующего их рассказчика. А так как в комментариях рассказчика очень часто возникают прошлые советские времена, то совмещаются два временных плана, прошлого и настоящего, образуя в высшей степени оригинальную реальность. Эту реальность нельзя охарактеризовать как просто симулятативную (виртуальную) или даже имплозивную (под этим термином Бодрийяр подразумевал “гипертрофированное развитие виртуального”, чреватое “всасыванием” реального мира в виртуальное).1 Это скорее реальность некоего третьего порядка, реальность, образующаяся (образуемая комментариями рассказчика) над реальностью обычной и виртуальной.
Предположение это могло бы показаться излишне сложным, если бы не находило подтверждение в саморефлексии Гдова о собственной “тяжелой серой мысли”, которая “как соха, наново, раз за разом описывала кривые концентрические круги, постепенно удаляясь от непосредственного центра его раздумий о жизни”. Соответственно не очень проста подчас и лингвистическая структура этой мысли, в которой, как и в нашей постсоветской жизни, в невообразимый, но очень витальный микс сплавляются классика и эмблемы новой реальности, русский и английский: “Откуда, из какого местечкового сознания всплывает в моей голове вся эта чудовищная чушь? – терзался Гдов. – И почему я не помню наизусть сонеты Вильяма Шекспира в переводе Самуила Маршака, а помню лишь all that Jazz, что в переводе звучит на самом деле совершенно неприлично, гораздо грубее, чем “чушь”. На какой почве взрастают “цветы зла”? Да все на той же, барин, на советской, на которой мы все и живем, включая тех, кто уже помер. I was born in USSR – I’ll die in USSR. Ночь, улица, аптека, фонарь под глазом… затаиться и учиться… Учиться, учиться и еще раз учиться… Эх, раз, еще раз, еще много-много раз!..”
Впрочем, счастливому – как Гдову, так и самому Попову – в этой сложной советско-российской реальности очень хорошо удается быть, и не только в рассказах, но и в “Беседах”. Жанр этот, расцветший в последнее время, с его вниманием к повседневному, интересом к живому, неретушированно человеческому, пришел, как кажется на первый взгляд, из телевизионного мира со всяческими ток-шоу и реалити-шоу, в диапазоне от “Школы злословия” до “Дома-2”. Но это не так: литература может предъявить в ответ весьма сильные образцы жанра – от диалогов Платона до “Диалогов” Александра Гордона. Позволяющий выразить весьма многое, диалоговый жанр демонстрирует и то, насколько в кайф он самому Попову, тем более что это не интервью чистой воды, а желание “просто поговорить о том о сем, о жизни, например…”, о чем Попов честно и предупреждает каждого в начале разговора. Никто, впрочем, и не возражает, со своей стороны получая удовольствие от разговора: “наша с тобой добрососедская и добросердечная встреча может считаться для меня совершенной идиллией”, – признается Попову Белла Ахмадулина.
Сам же список беседующих впечатляюще разнообразен, от Аксенова и Войновича до Шнура из группы “Ленинград” и сантехника Хомякова. Неудивительно, что в непринужденной беседе (только о разговоре со Шнуром можно сказать, что он не сложился: слишком велик generation gap, и Попов не знает, о чем уместно спрашивать молодого рокера) с ними выявляются в высшей степени неожиданные факты и мнения. Так, Аксенов утверждает, что формация “новых русских” улучшает за границей имидж нашей страны, избавляя его от известной русской интеллигентской пассивности; Ахмадулина признается, что в свое время написала Набокову письмо с просьбой вернуться на родину; Войнович живописует, как он пил пиво на том свете, а знатный сантехник Хомяков свидетельствует о двухнедельных проверках в соответствующих органах, необходимых для того, чтобы устроиться работать в парикмахерскую напротив дома генсека…
Среди собеседников Попова не только наши соотечественники. Англичанин Фрэнсис Грин, сын Грэма Грина и спонсор Малого Букера, рассказывает о том, в каких недоступных большинству российских граждан местах России ему довелось побывать. А знаменитый венгерский писатель Петер Эстерхази обсуждает с Поповым посткоммунистические комплексы Венгрии и России. Эстерхази, кстати, удалось сформулировать суть этих комплексов: “ощущение самосожаления, жалости к себе”, “постоянное нытье по поводу нашей горькой судьбины”. Здесь снова вспоминается Бодрийяр: “<…> проклятая доля неизбежно становится ценностью. В настоящее время в оборот попадает все, и несчастье, и страдание – отнюдь не исключение. Я бы даже сказал, что сегодня у нас есть своеобразная биржа отрицательных ценностей”.2
Целую галерею жертв “проклятой доли” мы видим в третьей части книги, “Случаях”, репортажах об избитом инвалиде, обиженных больных, социально ущемленных… Но суть этих журналистских расследований не в нытье, а в борьбе. За справедливость, счастье и ту судьбу, которую, в соответствии с ницшеанским amor fati, можно любить. И, возможно, даже взаимно.
1. См. Бодрийяр Ж. Пароли. От фрагмента к фрагменту. – Екатеринбург: У-Фактория, 2006. С. 32.
2. Там же. С.50.