Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2006
Славное дело предпринято энтузиастами славянской поэзии: серия книг “Из века в век”. Вот уже шесть книг издано, дошла очередь до “Болгарской поэзии”. При издании используется билингвистический принцип – оригинальный текст и его перевод на русский язык глядятся друг в друга, что является большим испытанием для переводчиков. Надо сказать, эта работа осуществлена и добросовестно, и ярко.
Составители – Е.В. Исаева, С.Н. Гловюк, А.В. Герасимов – удачно справились с задачей: выбрать из огромного корпуса современной поэзии Болгарии стихи, наилучше представляющие страну и каждого автора; причем стихи не просто хорошие, но и способные вызвать отклик в душе русского читателя. Книга вышла разнообразна по темам, богата идеями, обильна образами. И в то же время это книга-диагноз: по ней можно умозаключить о жизненном, духовном и творческом климате современной Болгарии.
Как болгарист, знающий прежнюю литературу этой страны, с интересом принялся за чтение книги с конца, с молодых. И обнаружил: каждый ощущает свою самость, единственность в существовании. Ни народа, ни страны, истории, идей, общества – нет. Нет даже рода-семьи: отношение к отцам, дедам – позади.
Нет и отношения к родному месту: селу, долине, горе – нет пейзажей. Нет земляков, общины, соседей – некогдашней балканской “задруги”…
Но зато вышел такой, атомарный, человек на вечные проблемы: Жизнь – Смерть, Здесь – Там. В себе ощущает и ток генов жизни древней, и особо чуткий трепет жизненности: вникает в микромгновения и передает словом и образом, ассоциацией из иного уровня существования, нечеловеческого. И так опять – прочь от людей, в Бытие…
Молодые поэты хорошо образованны и начитанны, сочиняют не только из спонтанного переживания и воображения. Но нет отношения к предшественникам в национальной поэзии: к Ботеву – куда там! Стыдно современному человеку с таким архаичным романтиком и патриотом соотносить себя – экзистенциальную личность! Ни даже с Яворовым, что был бы ближе: и ночи у него, и близость смерти, и ада, и рая, метафизика… Тем более нет отношения к поэтам общественного направления – социалистам, коммунистам, борцам с богачами. Нет ни войны, ни партизанства, ни героизма, ни пафоса созидательного труда.
Так что бедновато насчет идей, мыслей. И стал я задыхаться в калейдоскопе мелких ощущений, в сенсуальности чуткой и нюансировке тонкой…
Пишущих стихи женщин больше, чем мужчин. Оно и понятно: в них эмоциональность живее. Любовь вроде и поднята в ценностях жизни – за счет умаления социальных и национальных сюжетов, соотнесения себя с целостностями такими, как народ, страна, даже культура, искусство.
Но и в любви интересные повороты. С одной стороны, сильнеет тяготение меж Я и Ты – одиноких в сем мире; а в противовес к сему – оттталкивание, вызываемое самостью свободной личности. И мужчина, и женщина более чутки к свободе, она для них ценнее, чем любовь, которая все же связь, узы, обруч, кольцо – “микрообщина” из двух во плоть едину. Это если и принимают, то разово, на ночь и миг. Нет думы о постоянстве на жизнь, о семье, детях, – что уж общество…
Зато нюансы касаний, объятий переданы тонко и образно, однако целомудреннее, чем в других национальныъх литературах: традиция болгарской патриархальности еще жива в крови нынешних поэтов.
Натиск становящейся в самость женщины, женской души я бы не назвал феминизмом, ибо феминизм – тоже общественное движение и даже социальное и политическое. В Болгарии права человека социальные и политические за полвека социализма женщинам обеспечены. Но за бытовую свободу еще борются. Мужчина все норовит жену дома держать, но уже как-то неуверенно, а женщину уже не удержишь на кухне: хотя любит и плачет, но уходит. Вот характерные стихи Маргариты Петковой “Предупреждение”:
Между кухней и постелью встала наша любовь и плачет.
Так по-детски – слезами, в голос.
…по домашнему – замарашка,
Без сережек в ушах,
Без теней на глазах,
По-мужски сдержанно,
По-женски горестно…
…Ты упорно читаешь свою газету,
Я со зверской гримасой готовлю ужин,
А она уж хрипит от плача… Я сорвусь:
“Сколько ж можно! – мне впору бы бить посуду!”
Ты подумаешь: “Да иди-ка к черту.
Я доволен работой, хочу покоя”.
… В коридоре
Любовь утирает слезы,
Собирает свои пожитки.
(пер. Е. Лапшиной)
Но и мужчина-поэт тяготится женщиной в доме – лучше гетера на стороне – и иронически про домовитую жену и мать (“Посвящение” Димитра Христова):
Ты входишь, начинаешь прибирать,
но знаешь ли, как мил мне беспорядок,
которого тобой лишаюсь я?
Порядку твоему я просто чужд,
среди него не отыскать мне место.
“Порядок” ли, чтоб стих мой походил
на сад с подстриженными сплошь ветвями,
хотя еще не наступила осень?
Все прибрано, подогнано, прилично –
и сахар с солью уж не перепутать.
Подмигиваю я, пытаясь скрыть
несвоевременный любовный трепет.
И все в порядке. Время и пространство
расчерчены с такою точной мерой,
что можно без ошибки угадать,
когда и как должны мы умереть.
(пер. О. Шестинского)
Здесь и выход в вечную метафизическую тему смерти, и бунт против заведенного, привычного стиля жизни, когда вся жизнь расчерчена и предопределена. Этот бунт рифмуется с поисками эстетических новаций – отсюда свободная форма стиха, верлибр как пафос освобождения от навязанных норм.
И все же у мужчин-поэтов проглядывают социальные и патриотические сюжеты. В “Тропке” Ивана Манолова читаем:
Без войны, без осады, жесточайшей на свете,
умираешь, село мое, – но никто не в ответе.
И не будет отсрочки, и не будет пощады.
Только старые люди тишине этой рады.
Их ладони исполнены медного звона:
на лекарство, на хлеб и на день похоронный.
… Старики, заплутавшись в кладбищенских кущах,
к мертвым тропку упрямо торят от живущих.
Лишь усну я – обратно по тропке короткой
возвращается дед мой усталой походкой…
…Моя бабка хлопочет в селенье небесном,
память детства купая в чуланчике тесном.
Знаю, встретит меня запах теплого хлеба,
когда тропку осилю, уводящую в небо.
(пер. И. Васильковой)
Так Манолов выходит в метафизику – из социального ропота о пропадающей родной деревне, о неприкаянности, ненужности стариков; и это – “без войны” разгром.
Что характерно: у нынешних поэтов, в отличие от поэтов предыдущих поколений, Ботева, например, нет персонифицированного архетипа Родины-Матери; теперь родина плюсквамперфектна, воплощена в образе “бабички”.
Однако патриотическая горечь еще слышна, как у Бойко Ламбовского:
…Страна моя все суетится – старательная ученица,
которую в новую школу отправила гордая мать.
Страна моя все суетится, отличницей сделаться тщится,
сие ж потрясающе скучно, а в целом – тому не бывать!
(пер. Н. Лясковской)
Традиционный для Болгарии мотив – комплекс неполноценности перед ложно понимаемой чужеродной “цивилизованностью” – неприемлем для поэта, он против того, чтобы силиться соответствовать чужим меркам и забывать свои…
Ламбовскому ближе другое переживание, глобально-экологическое. В ярком стихотворении “Вездеход” возникает образ железного динозавра, превращающего родную живую Природу – во Вселенную:
Шизанутая сталь, кактаклизма исчадье ползущее,
ты грохочешь и воешь от мощи и муки живой.
Впереди все пустынней сияет пространство зовущее,
позади все длинней колея, словно след ножевой.
…Ты – лишь путь… Только крошка межзвездная смертного холода,
лунный жук, динозавром танцующий на ледниках;
бог последний людей, умирающих нынче от голода,
одиночество, ревом трубящее силу и страх.
(пер. О. Добрицыной)
И опять здесь поэт предстает более гражданином мира, даже Космоса, от доистории до современной постиндустриальной цивилизации, нежели укорененным в своем народе и своей истории.
Нынешним, воспитанным по науке хомо сапиенсам не к чему прислониться: нет Веры и Любви, веры хотя бы в прогресс, надежды на лучшее будущее. Так что ощущение себя внутри целого бытия у современного образованного болгарина идет напрямую, без паллиативов, без промежуточных микроцелых, таких, как конфессия (православие), общество, партия, идеал. Такое познание метафизики существования глубоко экзистенциально, но – безрелигиозно. Однако в поисках осмысления бытия вообще и своего существования, в частности, обращаются душа и ум к заученным образам, символам, имевшим сакральное значение для предшествующих поколений. Обращаются словно в надежде: если я к ним прибегну, упомяну, может, и мне они помогут осмысленнее прожить свою жизнь, справиться с сим мигом, проблемой?
Так появляются персонажи, имена и из Библии, и из мифологии Эллады (имеющей ведь родственное, балканское происхождение). Спаренность этих архетипических рядов характерна для болгарского сознания. Недаром стихотворение Аси Григоровой “Праща”, исполненное чувства одиночества и заброшенности в мире, открывается образом Кадма, смогшего из камней сделать живых людей. А в попытках справиться с отчаянием в громаде многомиллиардного бездушного человечества поэтесса припоминает Голиафа, с которым пращою упорства справился юноша Давид.
Но и Иван Гранитский, поэт старшего поколения (в социалистические времена он был известным журналистом, заместителем главного редактора “Литературного фронта”, сейчас возглавляет крупное издательство), начинает свое стихотворение строками о хаосе ночи в городе, где душа плачет, “колышется трава забвенья”, а ум решает загадку запредельного:
…Еще немного приложить усилий,
и мы проникнем в синей мглы преддверье
Что ждет нас там – осколки Сфинкса или
Улыбка Тайной – той – Его – вечери.
Так переводит Е. Исаева, но выпрямляет по-православному: у болгарского поэта – просто образ “улыбка тайной вечери” – без соотнесения “Его”. И в этом все дело. На мой взгляд, для современных болгарских поэтов религиозная лексика – способ выражения мыслей, но не символ живой веры. Однако обращение к сему Слову-Логосу, к подобной знаковости, симптоматично. Венко Евтимов, поэт с общественным и патриотическим темпераментом, и его вливает – оживляя их – в религиозные образы в стихотворении “Реквием”; а в стихотворении “Язык за зубами”, пользуясь той же образностью, сакрализует метафору:
Приятель и враг, язык мой!
Тебя затворяет
решетка
зубов.
Они на тебя наступают,
прикусывают тебя,
выплевывают тебя
в своем непрестанном движенье: и алчном, и волчьем.
Зубы хотят твоего молчания.
А ты, как одна открытая рана.
Спаситель,
распятый тридцатью и двумя
с пломбами, будто гвоздями свинцовыми,
за истину
освободившихся слов.
(пер О. Шестинского)
С эллинистическим сознанием роднит болгарина и отношение к Космосу: это не Бесконечность, а ограниченная сфера (“сферос”, шар, не русская бесконечная равнина, а ограниченное горами пространство), отзывающаяся эхом. Отсюда важный для болгарского сознания мотив необходимости и невозможности обернуться, оглянуться. В нескольких стихотворениях обыгрывается сюжет Орфея и Эвридики. Мирела Иванова умоляет:
…Я не хочу быть больше тенью меж теней,
я не хочу быть даже тенью в твоей скорбной песне.
Я не хочу возвращаться в мертвую женщину,
не оборачивайся.
(пер. Е. Приходько)
А Боян Ангелов уже оптикой мужскою видит Орфея в вечном ожидании среди скал на берегу моря: плата за миг слияния-единения – вечность с призраком.
Поэтам антологии вообще свойственно острое ощущение времени, бессмертия – и памяти, забвения. Вот “Амфора” Славомира Генчева:
В густой трясине, между скал,
Среди растительности тесной
Беспамятный сосуд лежал
В забытом Богом темном месте.
…Веков стряхнуть желает прах
Наука вся, над ней радея,
Чтобы узреть в ее чертах
Элладу, Рим или Никею.
Так мы, когда уже близка
Пучина смерти нам предстала,
Хотим, чтоб чья-нибудь рука
Однажды дно перелистала…
(пер. А. Белова и М. Блиновой)
Мечта – о воскрешении…
Замечу, что и в стихах поэтов старшего поколения преобладают общечеловеческие темы и переживания. Быть может, вкус составителей в этом сказывается, которым не по душе патетика социальных, революционных, гражданственных идей, что громогласна была в поэзии начала и середины XX века. И – правы: в стихах такого рода сильнее абстракции и рационализм. Составители применили безошибочный критерий: отобрали просто хорошие стихи, где мысль, образ, красота максимально скажут уму и сердцу русского любителя поэзии и расширят его духовный и эмоциональный опыт.
Вновь встретил здесь: если русские поэты особенно чутки к пространству, то болгарские, сжатые в малой стране и в себе, интенсивнее переживают время.
Один из патриархов болгарской литературы, Валерий Петров, интеллектуал, переведший всего Шекспира, открывает антологию стихотворением “Зов детства”: старик слышит со двора детский голос, окликающий: “Валерка!”
…Но, увы, не меня вдруг окликнуло детство
тонким эхом вчерашнего дня –
у мальчишки, который живет по соседству,
имя, как у меня.
(пер. И. Васильковой)
А Георгий Джагаров в исповедании своей любви к родине в стихотворении “Болгария” чувствует, как на малом пространстве густа толща времени – и много любви скопилось:
Земля моя с ладонь… Но для меня
ты хороша, и больше мне не нужно.
…Земля моя с ладонь, невелика…
Но все ж в ладони этой в дни лихие
сломалась чаша с ядом Византии,
согнулась сталь турецкого клинка.
…Земля моя с ладонь… Но мне она
могла бы заменить все мирозданье –
я меряю ее не расстояньем,
а той любовью, что пьяней вина!
(пер. М. Павловой)
А вот как стискивает времена Любомир Левчев в стихотворении “Дневная луна”:
…Я чувствую твое присутствие,
луна дневная.
Едва заметная,
как след прививки.
…Я временный.
Я краткий, как мои стихотворения,
ищу предельной ясности вещей.
….О ты, подвенечной фаты белизна,
заброшенная в синеву,
ты – воспоминанье ль о ночи былой,
предчувствие ль будущего?..
(пер. В. Соколова)
Родственное метафизическое созерцание у Тютчева (“Душа хотела б быть звездой”):
Душа хотела б быть звездой,
Но не тогда, как с неба полуночи
Сии светила, как живые очи,
Глядят на сонный мир земной, –
Но днем, когда, сокрытые как дымом
Палящих солнечных лучей,
Они, как божества, горят светлей
В эфире чистом и незримом.
Художественная мысль Тютчева обращена тут к миру и эфиру, а у болгарского поэта – экзистенциальный трепет временности существования и в реалиях тела (“след прививки”), и быта (“подвенечная фата”)…
Азарт литературоведа вовлекает меня во искушение подробно и детально сопоставить художественное миросозерцание и образность поэтов Болгарии и России, чему антология “Из века в век” предоставляет богатейший материал. Но пусть эту сотворческую с поэтами и переводчиками работу проделает читатель.