Соч.4, №4
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2006
Канули в прошлое рыцарские сюжеты про разных там Амадисов Гальских и Пальмеринов Английских, на которых Сервантес ссылается в своем “Дон Кихоте”, но история про д о б р о г о и д а л ь г о – благородного бедняка, сражающегося с мировым злом, – не забудется никогда.
Но почему, почему, в самом деле, нас так порой тревожит эта худая, длинная тень? Какие солнечные блики, какие химеры гнездятся под сводами романа, соединяя в один мощный образ автора, героя и читателя? Неужели так трудно себе признаться, что Солнце Разума и Любви, которое видел перед смертью Дон Кихот, действительно закатилось?.. Великаны давно отдали свои места карликам, но те от этого больше не стали, зато сами великаны буквально тают на глазах. Непонятно, с кем и за что сражаться. К мировому злу – как отечественному, так и зарубежному, как коммунистическому, так и капиталистическому – мы худо-бедно притерпелись. Терпим-с. Так зачем нам эти смешная кастрюлька, бутафорские латы и красный толедский колпак, в который был обряжен умирающий рыцарь, когда собравшиеся у его одра домочадцы с удивлением констатировали, что сей безумец находится в полном и неомраченном рассудке.
Каждый выбирает Дон Кихота себе по вкусу. Дон Кихот – бескорыстный идеалист, автор бесполезного подвига, защищающий всех в ущерб каждому, хорошо знаком и герою-интеллигенту, и представителям широких народных масс. Дон Кихот – праведник, наоборот, понятен далеко не всякому: в нем как бы скрыт образ “человека будущего”, который обладает даром некоего кихотического творчества, “не имеющего иной основы, кроме как в себе самом”. Создавая свою особую Реальность, этот герой способен сильно заблуждаться, но… заблуждается он, так сказать, в верном направлении, и мы тоже с легкостью готовы эти заблуждения принять. (Ю. Айхенвальд. “Дон Кихот на русской почве”).
“Увлечение… миром”, – так определял суть “кихотизма” гениальный актер Михаил Чехов. Ему так и не удалось сыграть эту роль: космизм и бесконечное вдохновение человека от собственного действия, с глазами, полными слез.
“Дон Кихот? Он был дурак”, – утверждает персонаж Л. Добычина, русского писателя-авангардиста, чья судьба в условиях советского абсурда сложилась согласно хармсовскому сюжету: из дома вышел человек… и с той поры исчез.
Мастер великих художественных ретроспекций В.Набоков, напротив, считал Дон Кихота фигурой здравомыслящей и – “всюду своей”. По его убеждению, этот герой все больше теряет связь с книгой, “покидает свое отечество, письменный стол своего создателя и само место своих скитаний, Испанию… Мы перестали над ним смеяться. Его герб – милосердие, его знамя – красота. Он выступает в защиту благородства, страдания и чистоты, бескорыстия и галантности. Пародия превратилась в образец”. (Лекции о “Дон Кихоте”).
Как бы там ни было, Дон Кихот был и остается вечным и неизменным спутником человечества. И объясняется это тем, что в его образе проявлена глубочайшая возможность единственно реального на земле бессмертия: бессмертия великой идеи. Именно жизнь великой идеи как творчество – вот что привлекает к этой полукомической-полутрагедийной фигуре (лев с сердцем ребенка), пересаженной на русскую почву в виде самых странных образов и подобий, от пушкинского “рыцаря бедного” – до “идиота” князя Мышкина и до комедиантов Островского, этих счастливцевых-несчастливцевых, странствующих из Вологды в Керчь и обратно…
И тут было бы уместно напомнить читателю эпизод, который приводит Сервантес в Прологе ко второму тому своего романа (прочти, обхохочешься). Речь идет о сумасшедшем из Севильи, помешавшемся на самой забавной чепухе. Он имел обыкновение на потеху публике надувать из остроконечной тростинки собаку через одно из ее естественных отверстий, пока та не становилась круглой, как шар. “Что вы скажете, ваши милости: легкое ли это дело – надуть собаку?” – с таким вопросом этот чудак обращался к зевакам в конце номера. Что вы скажете, ваши милости, легкое ли это дело – написать роман? – спрашивает автор у читателя…
Откуда ты, прекрасное дитя?
Пушкин. Русалка.
В городе уже светало, и в рассветных сумерках мыкались чьи-то светлые тени. Площадь, куда мы с госпожой моей Люкс попали, была похожа на пустую, остывшую сковородку, из которой вычерпали все содержимое. Зато небесного продукта было в переизбытке, и в розово-голубом вареве восхода моя госпожа, сказать правду, выглядела вываренным мальком, а вовсе не беломраморным или бронзовым изваянием без страха и упрека, каким она порой уже начала кое-кому чудиться.
Городской пейзаж чуть подрагивал в предвкушении будущего дня, полного сытым изобилием и всевозможными дарами человеческой жизнедеятельности, – так что в животе у меня тоже забулькало. Но скорей от переизбытка впечатлений, чем от голода: ведь сухой охапки гвоздик мне, как правило, хватает надолго.
Я не благородный кастилец и не аппалуза какая-нибудь, чтобы сдувать с меня пылинки и кормить ананасами. Ростом не вышел, экстерьер подкачал, пятна по впалым бокам разбросаны не в том порядке. Зато, кажется, и снежком меня припорошило, и пылью обдуло, и дождичком обмыло… Камаргский ибис, врать не стану, никогда не присаживался на мою холку – эта весьма редкая птица обитает лишь в местности Камарг в дельте Роны, на юго-востоке Франции, где водятся лошади камаргу. Мои маршруты не тянутся так далеко. Но ведь дареному коню в зубы не смотрят!
И не было у моей госпожи повода на меня жаловаться. Ни разу за все это время я не проделал с ней ни одного из фортелей, имеющихся в арсенале всякого порядочного скакуна: не надувал живота, когда меня седлали, не сбрасывал седока, когда он уверенно вставлял ногу в стремя, – а ведь стоит просто выпустить лишний воздух, и храбрец уже плашмя лежит на земле. Признаться, я стараюсь скакать приличествующим моему виду и положению аллюром, со скоростью, доступной воображению московских пешеходов и сообразной с требованиями пересеченной городской местности. Светофоры, переходы, толпы людей, конные статуи – все это я преодолеваю совершенно спокойно. Но проклятая прыть нет-нет да и даст о себе знать! Хочешь не хочешь – мерещится полет стрелы; снежная пыль раздирает ноздри; уши торчком; стремя, бремя, время…
Разумеется, человечество за долгое время существования сильно попривыкло к своим героям: о, Росинант! ах, без него, наверное, не было б и Дон Кихота! Но во мне, должно быть, играет не героическая суть, а упрямая кровь мула – по крайней мере когда я пускаюсь вскачь, то всегда вспоминаю (не так уж неотесан, как может показаться на первый взгляд) историю, рассказанную вовсе не досточтимым Мигелем Сервантесом, а неким Альфонсом Доде. О том, как папский мул попал на колокольню.
Дело в том, что мул этот пал жертвой одного недоросля из города Авиньона, что находится в цветущем Провансе. Из подлости своей он стал конюшим и, вместо того чтобы, как положено, угощать мула вином по-французски, выпивал это вино сам, с другими такими же скверными, как и он, мальчишками. А после они шутил такие шутки, которые я и пересказать-то не берусь. Так, однажды этот самый юный выродок полез на колокольню певческой школы и потащил туда с собой несчастное животное, которое, каким-то чудом забравшись по лестнице, узрело под собой людную площадь в самом что ни на есть фантастическом ракурсе. Ну и натерпелось, конечно же, страха и позора. Потому что лошадь не должна созерцать мир с высоты птичьего полета, а потом, не в силах сама спуститься вниз, быть унизительнейшим образом обмотанной веревками и висеть в воздухе, дрыгая ногами, словно майский жук на нитке! Лично у меня даже окрас со стыда меняется, как только я такое себе представлю…
Воображаю, какая реакция могла бы последовать со стороны моей госпожи, узнай она эту историю: “Вот так и мой сыночек мог бы напроказить! И что бы из всего из этого потом могло получиться?!” – наверное, воскликнула бы она и залилась горючими слезами. Таков уж этот самый человеческий гуманизм: всегда жалеть себе подобных и не обращать никакого внимания на бессловесных тварей. А конец истории, действительно, был плачевен: мул, долго дожидавшийся своего звездного часа, через семь лет отомстил и так лягнул обидчика, что от того осталось лишь облако золотистой пыли да перо камаргского ибиса. После чего животное, разумеется, прослыло мстительнейшим и коварнейшим существом на свете, а авиньонский хулиган снискал себе легкую славу и добрую память.
К слову сказать, госпожа Люкс в последнее время вообще обильно проливает слезы, хотя лицо у нее веселое. Слезы у нее долго не задерживаются – сразу высыхают в ожидании следующей порции огорчений. И меня это не удивляет, а умиляет. Как и ее не удивляет во мне ничего – ни мое знание многих реалий современной жизни, ни резво скачущий с предмета на предмет ум. Просто, говорю я вам, это, наверное, такое особое свойство, д а р л о ш а д и, который отчасти может передаваться и хозяину, – понимать в одну секунду все, что может дальше произойти, и чуять беду чуть раньше, чем остальные… Дар, бывало, приписываемый ангелам. Но что такое ангел, если здраво рассудить? Он просто, как и мы, лошади, – переносчик или п е р е в о з ч и к информации.
Моя правда: и в этот раз готовые уже навернуться слезы тут же высохли потому, что к моей госпоже расхлябанной походкой приближался не кто иной, как ее неизменный товарищ Сашка. На манер петуха поворачивая голову туда-сюда, будто он уже был губернатором (хотя вид у него был сильно потоптанный), Сашка поведал, что квартиру гражданки Люкс за ночь самым натуральным образом обчистили, причем сделал это явно кто-то из близких, тех, кто хорошо знал, что хозяйки дома не будет. Так как особо уносить было нечего, то ничего и не унесли. Зато пожировали вовсю, оставив везде пустые бутылки, консервные банки и разбитые стекла. Госпожа, похоже, не особо огорчилась. Скроила загадочное лицо. И тут же метнула в меня исполненный лукавства, заговорщицкий взгляд, будто давая знать: уж мы-то с тобой прекрасно понимаем, чьих рук это дело!
Я сразу догадался, о ком она подумала и куда надо везти ее на этот раз. Куда угодно – только подальше от злосчастной площади, где когда-стоял Железный Рыцарь. Тут ноги сами вывели меня в переулок, где ютился модный кабачок с вывеской “Иберия”, интерьер которого несколько смахивал на застенки испанской инквизиции. Но в молодежных кругах это заведение носило безыдейное название “Розовое и Голубое”, и там каждый вечер происходил базар-вокзал: музыка, веселье, взаимоотношения полов и прочие коллективные действия.
В полуподвальном помещении за перегородками, оклеенными омерзительными афишами с серпами-молотами, а также фотографиями с изображением отечественного милицейского Голливуда, сидели Катька с Валькой. Рядом подвизался Мальчик со своими новыми знакомыми – Румянцевым, Умянцевым, Мянцевым, а также Машей, Дашей, Глашей и Мышей.
Катька с Валькой, по причине крайнего гражданского сервилизма привыкшие всегда есть много и дешево, и здесь предпочитали рабски пожирать такие предложенные им ностальгические блюда, как салат оливье, сельдь под шубой, соленые огурцы, сухари и сушки. Все вышеназванное – под фирменную водочку, подающуюся в виде приправы к художественной части программы, которая пока что не начиналась. Посетителям тем временем предложили вдоволь повыдавливать из себя по капле раба капитализма, взгрустнув под романтико-патриотические песни из патефона.
Катька с Валькой лучше всех делали вид, что не обращают никакого внимания (а проще говоря, плюют) на то, что в укромных уголках ресторации нагло притулились ворюги-бизнесмены, плотоядные акулы пера и напичканные прогрессивной лабудой политические деятели, решительно отвергавшие в обращении с остальной массой старый добрый принцип “кнута и пряника” (кнуты и пряники нынче дороги) как полностью нерентабельный, зато успешно применявшие на практике метод обмена шила на мыло.
Не были обойдены присутствующие и вниманием информационных служб: “в кустах” то и дело вспыхивали софиты, стрекотали камеры, и глазки фотообъективов нацеливались на поглощающих пищу. Это, однако, не нарушало общей атмосферы, которая, по единодушному признанию, была страшно в и з у а л ь н о й.
Стоит ли говорить о том, что, как только Люкс появилась, ее тотчас же узнали, а кое-кто даже приветствовал стоя. Видно, слава моей госпожи за время пребывания в недрах земли (в ливнестоках под асфальтом и в котловане под строительство особо важного государственного учреждения) не только не убыла, но и окрепла. Чему, по моему разумению, способствовал сам образ жизни этой хозяйки всевозможных приключений, как то: старая дедова шинель, пренебрежение постоянным местом жительства, шатание по дорогам, ночлег где попало, попытки пройти по раскаленной от жары мостовой голыми ступнями и т. д. и т. п. Все это более подходило бы испанской кармелитке, пекущейся о спасении грешных душ в чистилище. Но и на нашей почве оказалось немало облагодетельствованных и спасенных нашей рыцарственной героиней душ, среди которых в ресторации особенно выделялась группа падших женщин: Маша, Даша, Глаша и Мыша. Они так прямо и бросились к ней на шею в порыве несколько запоздалой благодарности отъявленных девственниц.
Выразила свое почтение и мужская часть молодежи, во главе с такими известными персонами, как Румянцев, Умянцев и Мянцев; даром что моя госпожа еще недавно громила этих любителей “концептуальных действий” прямо на улицах столицы. (Они не больше не меньше, как тихо занимались тем, что распинали на кресте абсолютно голого человека. Однако этот эпизод я описывать не собираюсь).
Впрочем, быть может, реакция публики была вызвана вовсе и не легендарной славой моей госпожи, а тем, что к ее спине кто-то успел прикрепить листок с надписью большими буквами “D’LUX”, наподобие этикетки жевательной резинки “Дирол”. Причем надпись была сделана с нарочитой грамматической ошибкой, так как по правилам следовало бы написать “DЕ LUXE”, если имелся в виду роскошный в кавычках вид дамы.
Катька с Валькой тайно и явно хихикали, тыча ей в спину пальцами. Зато Мальчик, тоже не без задней мысли, произнес тост по поводу того, что перед нами-де та, кто дарует свободу колодникам, выпускает узников на свободу, приваживает бомжей и вознаграждает путан. Госпожа моя при этом посмотрела на оратора светло и дико, не сказав ни слова. Ее тут же приняли за “свою”, из родного зверинца.
Впечатление дикости усугублялось еще и тем, что грязная бродяжка привела за уздечку лошадь, то есть меня, с кем (с каковым) не пожелала расстаться даже на подступах к святая святых – находящейся в центре зала странной конструкции типа башни “Летатлин”, с которой свисали ведра, шайки и тазы, источавшие подозрительное зловоние. К одной из железный шаек она и привязала меня, сгоряча приняв ее за коновязь.
Хозяин заведения, Рыцарь Гор, гнедой от ушей до кончиков ногтей (хитрый, опытный человек), гостеприимно велел не чинить гостье никаких препятствий. Но сам появляться перед публикой пока не пожелал, как ассирийский владыка, облекающий свою абсолютную власть в капсулу невидимости. У него, впрочем, было много добровольных, щедро оплачиваемых помощников, они-то и старались. Так, ко всеобщему удовольствию, на Катьку с Валькой сразу же насел доброволец с зелеными волосами и выудил у них массу интимных подробностей: как дошли они до жизни такой и кто в этом виноват – крупный банковский капитал, средняя кооперация или же создатели финансовых пирамид, беспардонно облапошивавшие безвинных “голубковых”?
Наши голубки быстро раскололись и, как родному, поведали добровольцу свою историю. Она состояла в том, что Валька, с юности увлекавшийся восточной борьбой и разными оккультными науками, был однажды глубоко оскорблен Катькой. (Попросту говоря, Катька плюнула ему прямо в душу.) Имея натуру не созерцательную, но воинственную, она, ввиду всеобщей пауперизации и отсутствия общественной перспективы, предложила ему конкретный план: поделить подъезды и мыть в них посменно полы (один подъезд тогда стоил десять бутылок “Столичной”). С этого и начался душевный надрыв Вальки: нечуткая Катька была послана вылизывать подъезды одна-одинешенька, зато вся выручка стала уходить уже не на оккультную литературу, а на вышеупомянутый “столичный” эквивалент ее низко квалифицированного труда. Катька решительно подтвердила все сказанное, добавив только, что у нее тогда же начались надрыв и “испепеление чувства”, и она в отместку решила помогать Вальке, тоже в одиночку, опускаться все ниже и ниже по социальной лестнице – пока они оба окончательно не опустились туда, где теперь и находятся. То есть на территории этого вот кабака.
“Все мы, конечно, равны, потому что произошли от Адама, – заключил Валька, – но я с ней не желаю иметь никакого чувства равенства. Не хочу дышать одним воздухом в подъезде…”. И Катька согласилась, что она тоже – нет, не хочет ни равенства, ни дышать с Валькой одним воздухом.
Задававший вопросы смахнул слезу, сильно похожую на крокодилью. Он выразил надежду на то, что еще встретится с Катькой и Валькой в лучшие времена, когда при помощи одних оккультнаyк и без всякого начального образования человек сможет занять в обществе место не только у мусорных баков и даже вывести достойное потомство. А если этого не произойдет – туда и дорога!
“Продолжение следует!..” – выкрикнул доброволец, растопырив руки, из которых Катька с Валькой надеялись получить хотя бы плюшевого медвежонка, как приз их будущим потомкам. Но дающие руки были пусты, и они ничего не получили. Все смеялись до упаду. Смех, казалось, намертво приклеился к людским лицам – не отодрать.
А вот Сашка сразу был удостоен первого приза (банки высококачественного майонеза) за то, что он (в который раз) повторил историю своего кетского происхождения да еще намекнул, что в ближайшее время собирается занять царский престол. Люди с приклеенным смехом одобрительно закивали головами. Доброволец же при этом, как бы поменяв пол и напялив на себя голубой парик, стал прижиматься к Сашке всеми частями своего одутловатого, евнухообразного тулова, заглядывая собеседнику в глаза и томно вздыхая. Он внушал Сашке губами и глазами: “Ты можешь! Ты все можешь! Ты – такой… Ай лав ю любого!”. Сашка от этого совершенно воспрянул и даже объявил всем присутствующим дамам, что хотя у него и имеется та, кому он желал бы подарить Кетское царство и целый необитаемый остров Любви (он выразительно посмотрел на мою госпожу), но… пока что место “кетской царицы” вакантно. “Знай наших!” – одобрило туловище и попыталось было подсунуть микрофон предполагаемой кетской царице, но та, повернувшись спиной, резко направилась к стойке бара. – “Да здравствуют половые извращения в коническом чуме!” – крикнул ей вслед “голубой” и под всеобщий хохот присовокупил к баночке майонеза еще и бутылочку “Пепси”, интимно сообщив потрясенной публике: “Нет, я ща описаюсь от чувств…”. Публика, впрочем, ему не поверила и засмеялась еще звонче. Рано радовалась…
Обстановка делалась все непринужденней – непринужденнее, кажется, не бывает. Время от времени экстерриториальность столиков нарушалась, и молодые люди начинали усиленно “тусоваться”, обмениваясь развешанными на стенах инструментами: щипчиками, клещиками, ножничками, наручничками, “испанскими башмаками” и прочим пыточным антуражем. Не гнушались они также баром с батареей насмерть сражающих неприятеля бутылок. Но по дороге к бару, однако, имелось некоторое препятствие. Рядом со стойкой высилось сооружение ветряной мельницы (кинетическая скульптура), из которой резкими порывами дул ветер (так было задумано устроителями). Все четыре лопасти начинали с дикой скоростью вращаться вокруг своей оси – вверх-вниз, вверх-вниз, – и получалось, что Мельница без передыха машет крыльями, точно великан Бриарей перед странствующими рыцарями.
Я удобно устроился на полу и внимательно наблюдал за происходящим. Все явно не с понтами (просто так) проводили время, а готовились к чему-то важному. Присутствующим насильно раздавались детские игрушки, музыкальные инструменты и прочая дрянь, и меня раз десять пнули в бок, доставая из близлежащей кучи хлама то бамбуковые трубки “лю”, то скрипки типа “ху-цин” с двумя струнами, то какой-нибудь тамбурин или трещотку на железной нитке.
Тема коллективных действий сразу меня насторожила. “СКАЧОК В ПЕРСПЕКТИВУ ИЛИ ПОЛНЫЙ БАХТ” – вот что было написано на перетяжке. И меня нисколько не успокоило, когда я узнал, что “бахт” означает “счастье”.
Не стану придираться и говорить, что всякая порядочная лошадь, прежде чем куда-то прыгнуть, должна сначала освоить пять видов аллюра: шаг, гинтер, рысь, галоп и иноходь. И уж по крайней мере пустившемуся в приключения нужно хорошо понимать законы естественного бега: непременно по диагонали, двумя парами ног поочередно. Да и галоп – это вам не раз плюнуть. Ну не буду никого учить, а то меня самого уличат в старческом брюзжании, тогда как я еще вовсе не старик: зубы мои в полной сохранности, и на живодерку мне еще рано.
Та еще собралась в “Иберии” людка (хороший народ). Лица у молодежи были открытые – каждое по-своему. Фигуры осанистые, хоть и низкорослые. И если постороннему глазу трудно было сразу распознать высококачественную породу, отличающуюся красотой сочленений и особой устойчивостью в области опорно-двигательного аппарата, то красочность прикидов и реклам (нарядов, костюмов) вполне компенсировала этот недостаток, особенно на уровне ног и торсов. Мощные тупорылые ботинки с железными стаканами (гриндерсы), массивные кеды (тапки), остроносые туфли без задников на тончайшей семисантиметровой игле (мыльницы), из которых то и дело вываливалась тяжелая девичьи ступня, непрошибаемые кожаные куртки (косухи), всевозможные яркие платки на голове, шее или бедрах (банданы), буквенные и другие знаки, нарисованные на спине и груди (мишени), твердые белые манишки на голом теле (покойники), облегающие верхнюю часть туловища тряпицы (топы) и широченные, волочащиеся по земле штаны (трубы), различные блески и низки (дешевая бижутерия, бусы), – все это создавало крайнее разнообразие.
Какая-то неуловимая перемена произошла и в нашем хорошем знакомом – в Мальчике, – пока мы не виделись. На его крупной башке макроцефала нелепо сидела шапочка с красными буквами “ММ”. Что бы это, казалось, могло означать? Но, поскольку я далеко не Буцефал, разгадка от меня покамест ускользала.
Меж тем на шею госпоже нацепили праздничные гирлянды разноцветных лампочек с дистанционным управлением. Маша, Даша, Глаша и Мыша прыгали вокруг нее, как ненормальные дети вокруг новогодней елки, и кричали: “Рахманно! Рахманно!” (Отлично! Прекрасно!)
Молодые люди Румянцев, Мянцев и Умянцев, повскакав друг другу на закорки (мультфильм “Бременские музыканты”), стали лабать Шопена (играть похоронный марш).
Под потолком зажегся волшебный галлон – спелая желтая дыня из зеркальных осколков (луна).
Запахло дождем и снегом (метеопрогноз).
Мельница Будущего закрутилась и замахала крыльями, набирая обороты.
Музыка взыграла!
Я бы еще понял, если б это был тяжелый рок, добросовестно вырабатывающий у слушателей специальные стресс-гармоны. Или – низкочастотная музыка в два герца, слабо поддерживающая биоритм живых организмов. Пусть бы это даже были разрушающие стены городов иерихонские трубы! Но музыка в кабаке была какая-то… никакая, все слизывающая ультразвуковой волной безразличия. Накопившись на больших пространствах, эта волна могла стереть всю человеческую память начисто. Ей-ей, я бы предпочел ей даже кошачье мяуканье, оно по крайней мере входит в какой-то резонанс с ухом – хотя кошка, как известно, враг лошади.
Все больше тревожило меня и поведение Мальчика. Вместо того чтобы веселиться с бубонями (девушки-подростки легкого поведения), что было бы вполне естественно для его возраста, он сидел за своим столиком и, подперев рукой голову, другой что-то быстро писал в клетчатую тетрадь. Даже и не думал угостить меня стаканчиком-другим густой красной жидкости, стоявшей возле него в графинчике. При мысли, что это может быть прованское крепкое, мне сделалось особенно горько.
Какие-то посторонние рифмы (приметы времени и места) прогалопировали по подвальному помещению кабачка и взмыли древнейшей пентатоникой, так и не дойдя до высот ни хорала, ни фуги. Я видел, что сердце у моей госпожи буквально разрывается от этой музыки и новые слезы уже готовы политься из глаз. Будто лицезреет она не чертей этих, с их бамбуковыми дудками, а, к примеру, висящий на кресте многострадальный народ, попираемых вдов и сирот, слышит стоны из подземелья, звон колоколов… Вы, наверное, удивляетесь, как это можно в и д е т ь чужое разрывающееся сердце? Я и сам удивляюсь.
Как и тому, что вдруг пришло мне в голову относительно поведения Мальчика… “ММ”… Ведь все, что он ни делал, было значительно лучше, чем принимать участие в этой канифоли о бахте (пустой разговор о счастье)! Вот так вот сидеть – и строчить что-то в свою клетчатую тетрадь. Время от времени поднимая башку и глядя за речку (находиться мыслями далеко). Такое его поведение объяснится потом…
Однако, как лошадь, я не имею права прибегать ради дешевой популярности к подобным риторическим оборотам. У лошади отсутствуют понятия “потом” и “впоследствии”. У нее нет категории будущего, так же как и категории “за речкой” (далеко, в прошлом). У нас, выходит, вообще нет никаких категорий. А почему это так, я не знаю.
По совести говоря или положа руку на сердце (свое, лошадиное), мне не хотелось бы запомнить из нынешнего лексикона лишь одно словцо, которое я тогда услышал. Это слово – ЛАВ. Не “любовь”, как кому-то подумалось, а – “пусто”, “ничего нет”. Именно это н и ч е г о пузырилось на губах веселящейся молодежи, как пена на губах загнанной лошади, и можно было предположить, что между нами не существует никаких различий, в нашей братской родословной. Но различия, конечно, имелись! Я когда-то был тем, чем ныне уже не являлся, они же представляли из себя то, чем никогда не были раньше. И препятствие это было непреодолимо, сколько ни крутиться мельнице, сколько ни бежать лопастями по кругу, наводя на мысль о колесах-галгал, сулящих и вращение, и откровение сразу, – вокруг одного и того же имеющегося блага, то вверх, то вниз. Но о подобных материях я, повторяю, не имею права толковать.
Да, это был полный лав!
Мальчик наконец сдался и пошел дергаться под музыку с одной из наиболее активных бубонь по имени Мыша. Лицо его сделалось примерно таким, как у необъезженного мустанга, которого решили в срочном порядке подковать. Конечности и гривка под его шапочкой прямо ходуном ходили от внутренней подкожной тряски, а глаза приняли идиотическое выражение кикиморы перед ее лебединым криком посреди родимого болота.
Бубоня с заученным любопытством ловила в сети все изгибы в выражении лица своего кавалера. Но, так ничего и не поймав, надула и без того раздутые жидким азотом алые губки.
– Ну я ва-а-ще не понимаю, что с тобой типа происходит, – сказала она, не выбиваясь из ритма, – почему ты так внаглую сидишь и что-то там пишешь, пишешь, как неудачник.
– О чем это она? – уныло задал Мальчик вопрос в третьем лице, сделав в уме несложное вычисление и придя к выводу, что Мыша хочет устроить ему сцену ревности. – Уж не о том ли, что я больше не захожусь криком кикиморы ей на потеху? Не изображаю из себя набитое мускулами чучело сенатора Шварценеггера? Не пою диких песен о разных чувствах, что мне типа так хорошо с ее губками и ручками, что дальше уж и некуда. Будто она не конкретная бубоня, а какая-то сладкая субстанция, наподобие шоколада…
– А то! – взъярилась бубоня, что ее так сразу раскусили. И для убедительности повторила: – Ну ты и неудачник! Вместо того чтобы ботанику мне читать и что-то лопотать про шоколад, лучше бы поднатужился и попал в цвет… Понятно? Будь проще, и народ к тебе потянется. Понятно?
– Понятно-понятно, – ответил Мальчик, потому что действительно был жутко понятливый. – Но пойми и меня правильно! Могу ли я кричать кикиморой, как прежде, когда большинство многострадального народа страдает? Когда идет буквально повсеместное разрушение святынь и вертепов, если ты, конечно, понимаешь, о чем я…
– Нет, я не понимаю, о чем ты! – отрезала бубоня. – Видно, чердак у тебя протекает четверговым дождичком в солнечную пятницу, а крышу унесло ветром исторических перемен. И знаешь, отчего вся эта твоя борода (неприятности)? Оттого, что ты – неудачник.
– Пусть, – слабо возразил Мальчик. – Но я не могу кричать кикиморой, в то время как с национальным бюджетом что-то там нехорошее происходит и все трещит по швам, офшорные зоны совершенно распоясались, а равные права трудящихся тоже не очень что-то там такое … К тому же мне трудно себе представить, что ведущие прогрессивные деятели: и Чотенада (произноси с ударением на последнем слоге), и Слепцов, и Кощеев Бессмертный, и Сказочкин-Богоявленский, и в особенности Удин, – будут в таких условиях кричать кикиморой!
– Это Чотенада не будет кричать кикиморой?! – взвилась бубоня, нарочно сделав неправильно ударение. – Три ха-ха! Да она-то как раз первая и закричит! Теперь все кричат! С нашим удовольствием!
– И Удин – с удовольствием? – засомневался Мальчик.
– Удин без удовольствия. Но тоже может, если захочет, – резюмировала Мыша, сделав корпусом какое-то немыслимо обволакивающее движение.
– А святыни и вертепы? А многострадальный народ? – в последний раз попробовал устоять Мальчик, но тут музыка особенно противно задергалась, задребезжала и – пфук! – кончилась, так что он, не удержав равновесия, тоже дернулся и в изнеможении упал прямо на упавшую чуть раньше бубоню.
– Неудачник… Теперь ты просто обязан на мне жениться, батан, – прошептала бубоня и (не так проста оказалась) обвела поле боя взглядом Мадонны, готовящейся произвести на свет парочку отличнейших близнецов. После чего томно заковыляла к своему месту.
Но кто ж его знает, где оно было, это и х м е с т о? Все в кабаке окончательно сдвинулось, перемешалось и, говоря доступным языком, вместо того чтобы ПОПАСТЬ В ЦВЕТ (обрести верную тенденцию), все больше и больше ВПАДАЛО В НЕПОНЯТНОЕ (сбивалось с пути). Но главная БОРОДА ожидала впереди, когда на маленькую импровизированную сцену, в проем фальшивого окна, вышли Румянцев, Умянцев и Мянцев.
Это были вполне прилично и, я бы даже сказал, элегантно одетые молодые люди, чьи фраки и манишки нисколько не скрывали их натренированные, взрослые бицепсы атлетов. Лица у них, впрочем, были совершенно детские, в чем-то даже наивные.
Но я, признаюсь, сразу же вскочил на все четыре ноги и стал принюхиваться, если вы понимаете, о чем я. Потому что, когда лошадь втягивает ноздрями воздух, это означает, что дом близок, если фыркает – к дождю и доброй встрече, трясет головой и вскидывается – к ненастью. Храпит – к вьюге. Распряжется дорогой – быть беде неминучей. Обнюхивает воина – быть убиту… Но если лошадь вскакивает и принюхивается, то, значит, дело совсем плохо. Ребят мне как следует обнюхать так и не удалось: длина привязи не позволила. Видно, не от Румянцева, Умянцева и Мянцева следовало ожидать опасности, как и им – не от меня.
Эта молодежная троица уже не рассчитывала на дешевый успех от спецэффекта “голубковых”, получающих из рук добровольцев свою порцию чумки в виде баночки майонеза. Какая-то сокровенная – не скажу, что мысль, – готовность препоясывала их чресла. Безо всякого стеснения юноши аккуратно расстегнули штаны и… как бы это поточнее сказать… пометили территорию вокруг себя. Чем и вызвали неприкрытую зависть добровольца, до этой минуты умело направлявшего смеховую реакцию завсегдатаев.
Все принялись как-то нервно подхихикивать и подхрюкивать, и хрюканье это, подобно вирусу атипичной пневмонии, начисто стирало с лиц все остальные здоровые симптомы, вроде приклеенного смеха. Какая-то вредная элитарность, чтоб не сказать элитность, забушевала в проеме фальшивого окна. Какая-то, я бы даже вслед за двуногими выразился, поэзия – упакованная в стихи. Румянцев, Умянцев и Мянцев извергали из себя слова, которые и преображали смех в нечто среднее между всхлипом и зевком, то есть в это самое хрюканье.
– Мы плюем на вас горькой слюною презрения… – давясь звуком, интимно проглатывали рифму Румянцев и Умянцев. А Мянцев тем временем осуществлял вышеуказанное действие в доступном ему радиусе.
– Мы – строгие юноши из вашего завтра, которое настало уже сегодня… – Мянцев выразительно плюнул слюной и продекламировал:
Нас нет ни в одном сочинении
но мы есть всюду где запахи
пыль пепел сперма
блевотина на ваших обшлагах
мы всюду
где ветер небесной собакою
гуляет и дышит над армией флагов
– Поэзия в духе раннего Маяковского. Только лучше, – зевнул кто-то в зале. – Волшебный бальзам искусства.
Все хихикали и зевали не переставая. Особый отклик у аудитории почему-то вызвали встречающиеся в исполняемом произведении искусства такие слова, как “народ”, “педераст”, “пионер”, “рефлексия”, “фигурное катание”, “герой труда”, “Цицерон”, “самых честных правил”, “кислород”, “сука”, “матрос”, “по уму”, “коитус”, “гражданка”, “славянка” и “подошвами шурша”, – хотя, по-моему, ровно ничего смешного в них не было.
– Мы плюем на вас горькой слюной презрения! – снова заладили производители “волшебного бальзама”. – Албанцы! Отдайте нам нашу девушку поэзию! Возьмите обратно свою старуху жизнь…ызнь… ызнь… – чахоточными соловьями выбрасывали они свои коленца, хватаясь то за китайские дудки, то за скрипки. И все это они так запросто проделывали с публикой (албанцами), будто та имела непосредственно отношение к сознательной глупости и грубости древнегреческих киников, которых они тут без зазрения совести цитировали.
Во время этих коллективных действий я старался не смотреть на свою госпожу – так мне было неловко за род человеческий. А она прилипла к стойке бара, опустошая хозяйские запасы и пытаясь привести в порядок свои сильно пострадавшие во время падения в различные пропасти земли нервы.
Зато объектом внимания молодежи стал Сашка, восседавший на стуле с лицом, наводящим на мысль о короле Лире, уже заранее поделившем свое кетское царство между малолетними негодяями. Почему был выбран именно Сашка, трудно сказать. Ведь в кабачке имелись куда более яркие представители старшего поколения. Например, все это время, как мышь, тихонько сидевшая за столиком старуха в буклях. Она с удовольствием потягивала зеленый шартрез. Но, видно, именно Сашка показался молодежи в данный момент наиболее слабым звеном.
– Так где же оно, твое царство? И что вообще есть это “твое-мое”? – такой вопрос задали ему лучшие представители молодого поколения. И сами же себе ответили: – “Твое-мое” – это ты сам, твоя лучшая часть. Наслаждение стоит на краю откоса и скатится к страданию, если не соблюсти меры. Только жадность к истинному благу абсолютно безопасна, твое-мое, как безопасный секс!
При этом Румянцев не больно, но обидно ударил Сашку по голове резиновой дубинкой, а Умянцев вскочил Мянцеву на закорки, делая живую пирамиду.
Сашка попытался было протестовать, но никто этого не заметил.
–Я могу привести слова Эпикура, – продолжал Румянцев, явно взывая к Сашкиной начитанности. – “Тяжко всегда начинать жизнь сначала…” Или лучше в более полном переводе: “Плохо живут те, кто всегда начинает жизнь сначала. Не может быть готов к смерти тот, кто только начал жить. А некоторые и начинают жить, когда пора кончать. А если тебе это кажется удивительным, я могу удивить тебя еще больше: некоторые кончают жить, так и не начав. Будь здоров…”
Но Сашка ни чуточки не удивился. Просто ему показалось, что это не Эпикур, а Сенека, однако спорить он не стал.
– Пошли бы вы… – по-доброму сказал кет.
Румянцев, Умянцев и Мянцев, казалось, были довольны. Телекамеры, снимавшие все это поэтическое буйство, уставились на них. Сияли софиты. БАХТ! Так и вспыхнуло на груди у моей госпожи, сидящей за стойкой бара. Мо-лод–ца… Мо-ло-дца… Что тут началось! Все единодушно, то есть как один за всех и все за одного, пришли к выводу, что искусство, что ни говори, – такая прекрасная штучка… просто непонятно, как это люди до сих пор ломали из-за него копья, страдали, мучились и даже стрелялись от одной лишь мысли, что не смогут извлечь из жизни ни единого поэтического корня. Имелись даже посыпавшие себе головы пеплом безумцы, которые предрекали конец эры искусства только на том основании, что Солнце разума, добра и справедливости окончательно закатилось за горизонт! Зачем все это, спрашивается, когда искусство – вот оно, на кончиках наших языков и пальцев…
Да, это был настоящий пир искусства. Песни и танцы. Музыка дудок и скрипок. Наиболее рьяные участники в жизнеутверждающем порыве даже вздумали качать Сашку, хотя тот мычал и отбрыкивался. Его качали долго и яростно. Я даже подумал: как славно, что никому до сих пор не приходило в голову качать лошадь, даже в пору самых триумфальных побед, всеми четырьмя копытами подбрасывая ее кверху, в опрокинувшиеся небеса, – всегда и во все времена качают всадника, только всадника…
В общем, Сашку закачали до икоты и слабости членов. А блаженно улыбавшуюся госпожу мою Люкс, с горящими на груди лампочками, опутали веревками и, как знамя, стали водружать на башню с шайками и ведрами. Там она и висела, перебирая в воздухе ногами, как босоногая кармелитка, а глаза ее, вылезшие из орбит, как раз пришлись бы в пору святой Терезе Авильской, какой ее обычно изображают дотошные портретисты, когда она в белом плаще и золотом ожерелье лицезреет раны Христа и гвоздь, вбитый в крест, чудится ей символом мистического обручения с высшей, потусторонней силой. Не знаю, испытывала ли моя госпожа в этот момент нечто похожее на проникновение совершенно особого чувства amor dei – божественной любви, подобной языческому богу Эросу. Да и вместо белого плаща по-прежнему болталась на ее тщедушном теле черная потрепанная шинель… Но – клянусь моим игреневым, золотогривым богом – я отчетливо видел рядом с ней ангела с золотым копьем и дротиком с огненным наконечником, готовым пронзить ей сердце. Я ясно видел какие-то книги, парящие возле босых ее ног… – ненаписанные труды? Клянусь, я все это хорошо видел, если вы, конечно, понимаете, о чем я вам тут толкую… Но сама она уже мало понимала разницу между полом и потолком, небом и землей ввиду чрезмерного употребления волшебных напитков. Иначе бы подумала, как мало толку в подвешенном состоянии вещать публике о тех временах, когда свирепый ламанчский лев и кроткая тобосская голубица покорно впрягутся в мягкий брачный хомут, и от этого неслыханного союза на свет наконец-то не произойдут хищные дети…
В ответ на эту проникновенную речь все взревели: “Ай да бабка! Ай да молодец!”
Мальчик же, выворотив белки глаз наружу, исполнил свой коронный номер. Крик кикиморы на сей раз удался ему на славу.
Я, если это вас интересует, открыл было рот, но сказал совсем не то, что хотел и мог сказать, если б мой игреневый бог даровал мне изъясняться человеческим языком. Но, так и быть, послушайте.
Лучшая, скачущая по зеленым вересковым холмам моя половина вспоминала о том широком и вольном просторе, который открывается зрелому уму, чтобы поэтическое перо могло бежать свободно, описывая разные бури, схватки и битвы, изображать мужчин – храбрыми рыцарями, а женщин – прекрасными дамами, не только требующими подвига во имя себя, но и самолично эти подвиги свершающими… и печальные, и трагические, и радостные случаи хотел я подмечать и описывать так, будто сыплются они на нас не из рога изобилия, который рано или поздно иссякнет… нет, я о тех вместилищах чудес говорю, которые в нас самих и откуда извергается порой такое, что великому Богу, даже если он действительно умер, впору воскреснуть и удивиться делам и дням человеческим… говорю это вам с полной серьезностью… без дураков… Он удивился бы так, как будто сами люди, оставшись одни, со всем своим печальным и трагическим, ужасным и смешным, не растерялись, а постарались действительно полюбить друг друга. Милые, бедные, одинокие, во всем виноватые, за все прощенные и вновь проклинаемые люди, взвалившие на свои плечи непомерный груз любви! Как же им этой любви не хватает! И я любил их – но только в тот момент, когда каждый, на пике своей неуемной фантазии, вдруг начинал чувствовать себя последним и единственным поэтом. Или древним астрологом, знающим тайны звездных войн и перемирий. Или великим музыкантом, на практике знакомым с законами ритма и гармонии. А может, магом и чернокнижником, предсказывающим, что в ближайшие пять лет мы ни за что не умрем и не сгинем с лица земли… Чего только нельзя простить роду человеческому за живость его воображения! А если еще ему под ноги бросают пестрый ковер, в котором умело переплетены разноцветные нити событий, и весь он блещет золотыми стежками узоров жизни, – тут уж держись и не падай: перед тобой, кажется, раскрывается сам венец совершенства и красоты! Кажется, что высшая цель творчества достигнута, и оно готово не только услаждать и покоить твои уставшие члены, но и ложиться путеводной дорогой, по которой можно шагать и шагать в ту сладчайшую и пленительную область, что зовется поэзией, лирика или эпос – неважно, ведь и эпические произведения с равным успехом можно писать и в прозе, и в стихах…
Все это я, повторяю, мог бы с успехом сказать, но другая моя половина, к несчастью, твердила совсем другое.
Созерцая висящую под потолком фигуру в сопровождении не видимого никому, кроме меня, ангела-копьеносца, я почему-то стал утверждаться в том, что любой поэтический вымысел тем лучше, чем он правдоподобнее. И тем усладительнее, чем больше в нем возможного, вероятного и правдивого. Произведения, основанные на вымысле, должны быть прежде всего понятны – так восклицала вторая моя половина. То есть доступны пониманию читателя. Эти произведения надлежит писать так, чтобы, упрощая невероятности, развлекать нас полным и окончательным союзом искусства и жизни с преобладанием последней. Жизнь – она ведь женского пола, так почему бы ей не стать той самой Прекрасной Дамой, о которой все еще ходят разные легенды? Правдоподобие – таков будет отныне девиз этой Дамы. И пусть взыскательный потребитель не думает, будто вместо хорошо скроенной фигуры ему хотят подсунуть какого-то урода, девочку или мальчика с розово-голубыми волосами! Пусть слог такого, с позволения сказать, произведения будет груб, подвиги в нем нелепы, любовь ниже пояса, все битвы заранее проиграны, рассуждения глупы, а путешествия проплачены в валюте, – но все же это искусство можно будет назвать р а з у м н ы м и принадлежащим людям з д р а в о м ы с л я щ и м, которым по праву принадлежит и само наше время…
Вот таким образом я крайне противоречиво рассуждал, совершенно напрасно теряя время. Потому что, пока мне мнился либо я сам, столь отчаянно здравомыслящий, либо мой брат, сломя голову летящий по радуге конь-наслаждение, конь-огонь, – совсем иная мысль прогарцевала по плитам подвала. И вместо златотканого призрака в седле, гордо подергивая губой, сидела та, другая, – сама госпожа жизнь собственной персоной. Она и въехала в повествование, прямо нам на головы:
– Ну, в общем, так, – сказала Даша, выходя с забинтованным лицом на импровизированную эстраду. Сразу было видно, что в ее лице выступает не она одна, но и Маша, и Глаша, и Мыша разом. – В общем, кто это сказал, что искусство требует жертв, а разве любовь – не требует? – сказала она из глубины бинтов. – В общем, вы думаете, что это мое лицо. А это не мое лицо, – сказала Даша и принялась разматывать бинты. – В общем, я любила эту сволочь, а он меня нет. То есть я любила его навсегда, а он на полчаса, – сказала она. – Хотя он не раз признавался мне в любви с помощью знаков, так что в конце концов я не могла ему не поверить. Один из знаков, которые он мне делал, состоял в том, что он складывал обе руки вместе, давая этим понять, что женится на мне. Мне не с кем было посоветоваться. И он меня обманул. Тогда я решила сделать себе пластическую операцию.
Даша продолжала медленно разматывать бинты.
– В общем, потом я сделала вторую операцию, а потом третью. Теперь у меня отторгаются ткани, – сказала Даша так, чтоб все ей сразу поверили.– В общем, у него получилось три любовницы в одном лице. Триптих. А у меня шиш. Я теперь мутант, а не триптих, – сказала она. – Давайте подведем итог. В общем, грош цена такому искусству и такой любви на крови. Но я не о чем не жалею и буду творить с собой дальше все, что угодно. – Так сказала Даша и подошла к Мальчику, чтобы всем стало понятно, кто истинный виновник ее бед.
– А я что? – сказал Мальчик. – Я ничего. Я готов.
– Да мне ничего не нужно. Никакой любви. Потому что важна не вечная любовь, а межличностные отношения. В современном обществе дефицит не любви, а нормальных межличностных взаимоотношений, – сказала Даша.
– Да пожалуйста, – сказал Мальчик. – Я готов.
– В общем, ты меня не понял, – сказала Даша, – не понял, что я – навсегда и из вечной любви, ты решил, что я – на полчала и из жалости. А я – навсегда. К тому же твои зубы остались на моей груди, это легко проверить, – сказала Даша, не расстегивая кофточку. – И пусть у тебя теперь отвалится рука. И зубы тоже.
– А я что? – сказал Мальчик. – Я ничего. Я готов, если ты сделаешь еще одну пластику. Пожалуйста. Чтобы уж окончательно, без изъяна. Только пойми: мне в данный момент очень нужны деньги. У вас нет денег? – сказал он, обращаясь к аудитории.
Почему, как только речь заходит о деньгах, разговор влюбленных обрывается на полуслове? Хотя, по моему скромному мнению, это и был кульминационный момент их межличностных отношений. Под бурные, продолжающиеся аплодисменты Даша вынуждена была проследовать в дружеские объятия Маши, Глаши и Мыши. Мыша изо всех сил дала Мальчику по лицу. А Мальчик снова сел за столик и стал записывать что-то в клетчатую тетрадь. Однако призыву его не суждено было пропасть втуне, и он нашел отклик – хоть и с самой неожиданной стороны.
Но этому предшествовал еще один вводный эпизод, который я не могу не описать.
Дело в том, что в куче хлама, чехлов и музыкальных инструментов, которая была набросана в месте моей тоже импровизированной стоянки, вдруг что-то щелкнуло. Потом раздалось шипенье, будто тупой иглой кругами водили по борозде пластинки, и раздались волшебные звуки му… Не знаю, где я слышал подобное. Может, в Авиньоне? А может, где еще. Конечно, я не такой дурак, чтобы отнести этот факт к “музыке сфер”: и тут был замешан чей-то технический гений, нажимавший кнопки дистанционного управления. Но Румянцев, Умянцев и Мянцев добились своего – равнодушных больше не было. Все замерли и уставились в одну точку, будто в нагрузку к вечернему меню им предложили на десерт еще и порцию чуда.
– Откуда это? – спросил Румянцев.
– Да ниоткуда, – ответил Умянцев.
– Но музыка есть? – спросил Мянцев.
– Есть, – ответил Румянцев.
– Ну и что делать? – спросили все трое.
– Чего хочешь, то и делай, – ответили они же.
В общем, будучи лошадью, уже имевшей неформальный опыт общения с молодым поколением, я понял: имеет место факт, выходящий за пределы здравого смысла. Источник музыки скрыт в куче хлама, а музыка звучит. И от того, как и кто на это реагирует, что-то зависит. Можно не реагировать никак. Или сидеть вот так, с самым дурацким выражением лица. Можно подойти и пнуть кучу ногой. Главное – твоя реакция на всякий звук. Никто, однако, не спешил реагировать, все сидели, повторяю, как в ступоре.
– Способность к самоорганизации – ноль, – констатировали юноши Румянцев, Умянцев и Мянцев.
Но они, как и свойственно молодости, были не правы. Тут же подошел не до смерти укаченный Сашка и спросил, следует ли в данном случае прокукарекать петухом. На что тут же и получил разрешение. И тут же прокукарекал. В то время как госпожа моя Люкс продолжала висеть с простреленным светом софитов лицом. С позволения сказать, все уменьшенные септаккорды, бемоли, диезы и бекары прошлись своей музыкой по этому лицу: нос заострился, брови чернели печальными дугами, под которыми звенел медный колокольчик. Да она просто писаная красавица, подумал я!
Тем временем музыка прекратилась – очевидно, кончился завод. Тут и поднялась смирно до поры сидевшая за своим зеленым пойлом старушка в буклях. Она сдернула парик, и – оба на! – хлынул ослепительный водопад волос, немедленно покрывших морщины ее лица, костлявые плечи, руки в кольцах и складки одежды. Все потонуло в золотых волнах волос, из-под которых чистейшим аквамарином сверкнули еще молодые, живые глазки, которые были бы впору Ланцелоту (если бы тот был женского пола), алкающему своей Джиневры (в мужском обличии). На шее у старушки болтались жемчужные бусы в три оборота.
– Я не стану обсуждать моральную сторону этой постыдной – для обоих ее участников – истории, – с достоинством заговорила старушка. – Это просто стыд и срам, покрыть который не хватит даже моей золотоносной гривы! Я предлагаю всем выслушать мой рассказ, который будет гораздо более впечатляем… чтоб не сказать душераздираем… и крайне назидающ.
Так заявила эта новоявленная леди Годива и, действительно, тут же сплела следующий рассказ.
Веверлей и Доротея
Кто не видел города, в котором я родилась ангелоподобным младенцем и выросла в полную всяческих добродетелей девицу, тот не видел ничего! Я не имею в виду тот реальный город, который за последнее время превратился в живую декорацию для различных театральных предприятий и, как ящик Пандоры, заново наполнился всяческими соблазнами и прелестями его величества Искусства. Чудеса буквально сыплются на головы осчастливленных граждан, которые во время представлений летнего периода бегают, как собаки, высунув языки, с площадки на площадку. Но все они являются добровольной, то есть легкой, добычей счастья и наслаждения.
О, нет! Я имею в виду тот вечный город, который не нуждался ни в каких декорациях для того, чтобы на его сцене рождались подлинные сюжеты, ничуть не хуже расиновской “Федры”; где зубчатые стены, ворота, прямоугольные башни городских укреплений не мешали ни уютной романской застройке соборов, ни пламенной готике папского дворца, в интерьере которого уживались идиллические, похожие на пасторали, фрески на сюжеты охоты и ловли рыбы… Я не буду уточнять дату своего рождения, это не имеет никакого значения. Скажу только, что то было время бесконечного благоденствия и праздника – а ведь у праздника не бывает возраста, один лишь фейерверк чувств и мирно вкушаемые плоды жизни.
Веселье, жизнерадостность, ликование! С утра до вечера улицы были усеяны цветами, убраны ткаными коврами, а по ним нескончаемым шествием шли паломники. По реке скользили лодки с развевающимися лиловыми знаменами, сновали пестрые галеры, на площадях были слышны звуки приветствий и прославлений. Большой дворец на холме с примыкавшими к нему домами был похож на улей. Стучали станки кружевниц, вились челноки, ткущие парчу для риз, тюкали молоточки, чеканящие церковную утварь, звучали струны, когда чья-то рука прилаживала их к музыкальным инструментам. Все пели или готовились петь. У моста, прямо на свежем воздухе, не умолкали тамбурины и флейты. И надо всем стоял звон колоколов. Казалось, на этой земле никогда-никогда не было ни войн, ни голода. Солдаты распевали латинские песнопения, а в тюремные камеры ставили охлаждать вино.
И, конечно же, земля эта, находящаяся в сердце цветущего Прованса, хранила множество самых древних преданий. Одно из них рассказывал мой отец, заменивший мне и мать, и няньку, – в свободное от своего основного ремесла – торговли – время он поведал мне историю о несчастном Веверлее, который перед самой свадьбой пошел купаться, надев на себя пару пузырей, так как плавать он не умел. Безрассудно нырнув в пруд вниз головой, он там навеки и остался по той причине, что голова тяжелее ног. Узнав о таком несчастье, его невеста Доротея окаменела, так как она предупреждала его о последствиях подобных купаний и вообще имела самые нехорошие предчувствия на сей счет. Свадьба влюбленных так и не состоялась. Некоторые из вас, наверное, помнят детскую песенку, обычно распеваемую хором, – не знают только, что корни этого фольклора, несомненно, прованские:
Прошли года, и пруд заглох,
И заросли к нему аллеи,
Но все торчат
Две пары ног
И видны камни Доротеи…
Так вот, в честь этой легенды отец и назвал меня Доротеей, очевидно, рассчитывая, что его дочь всю жизнь должна хранить и исполнять обеты верности и самопожертвования. Бедный отец! Это он при рождении повесил мне на шею жемчуга, которые я с тех пор никогда не снимала. Одного лишь он не знал, а именно: окаменеть можно лишь один раз в жизни. А кто на такое пойдет, а?
Жизнь в ту пору меня радовала и баловала. Видно, еще при рождении ни одна из фей не забыла обо мне, все мне было подарено в срок и в самую меру: ум и красота, грива необычно быстро растущих золотых волос, а также природная смекалка, позволившая мне впоследствии как нельзя лучше распорядиться капиталом моего батюшки, – конечно, после его смерти, которая наступила гораздо раньше моего предполагаемого окаменения. А главное, феями мне был обещан самый лучший дар: полное исполнение трех моих желаний. Это уже, разумеется, в течение всей жизни. Право же, стоило подождать и не окаменевать раньше времени!
Но с женихом моим все обстояло ровно наоборот. Кроме статности и красоты, феи не подарили ему ровно ничегошеньки. Уж не говоря об исполнении желаний. А какая-то наиболее категоричная феечка взяла да и постучала ему по голове. После чего он стал то, что называется “фада” (fadаis). (Тут Доротея со всевозможной грацией кокетливо постучала себя по лбу).
Это, однако, не мешало мне любить своего женишка всем сердцем и душой в придачу. Уже был назначен день свадьбы. Но тут я стала замечать, что мой Веверлей все чаше начал пропадать и путем наблюдения мне удалось выяснить, что это один недавно приехавший в наш город Рыцарь Гор сбивает его с панталыку, все время таская за собой в горы на штурм неприступных вершин. Каково же было мое изумление и мой гнев, когда я узнала, что суженый, у которого в руках уже находится птица его счастья, лазает по горам безо всякой страховки! Благо бы еще они разыгрывали из себя пастушков, пасущих козьи стада. Но вся их смелость была просто горным козлам на смех! Я при этом воображала идиотский вид, короткие штаны и убогое снаряжение своего женишка – ведь в отличие от Рыцаря Гор, который славился на всю округу как настоящий покоритель горных вершин, несчастный Веверлей был рожден совсем для другого. Тихие семейные радости в кругу семьи! Праведные труды ради умножения изначального жениного капитала! Вот на что намекали феи, не дав ему своего ума…. Но несчастный идиот сам не знал своего счастья.
Я же свое счастье хорошо знала и должна была за него бороться. Но как? Мое воспитание подсказывало способ. Самопожертвование, одно только самопожертвование. Оно должно было стать мне путеводной звездой. И хотя позже выяснился весь коварный план Рыцаря Гор (который, оказывается, хотел таким образом отвратить взор своего друга от семейных добродетелей, чтобы тот не попал жене под каблук, перестал плясать под ее дудку, короче, как говорят французы, не был подстрижен под гребенку), хотя, казалось, все дьявольские силы разом ополчились против меня, я знала: самопожертвование прежде всего.
В один не скажу, что очень прекрасный день, я снарядила своего мула… – а это был отличный черный мул с рыжими подпалинами, крепкий на ноги и гладкий до лоска, с полным и широким крупом и красивой головой, украшенной помпонами, бантами, бубенцами и кисточками, при этом он был кроток, как ангел, глядел бесхитростно и добродушно шевелил длинными ушами – …так вот, снарядила я мула несмотря на то, что репутация у него была подмоченная. Отец приобрел его за бесценок после того, как бедное животное публично лягнуло одного славного молодого человека. Впрочем, должно быть, у него на то были свои причины. Однако нынешний кроткий вид мула поддерживал меня в моих намерениях и настраивал на жертвенный лад.
Хорошо зная будущий маршрут двух друзей-негодяев, я выбрала для своего плана один наиболее безопасный склон, обмотала себя веревкой и сделала знак мулу. Он понял меня без слов. Недаром я навешивала на него все эти бубенчики, ленточки и колокольчики, недаром задабривала в лошадиный праздник, кропя его шкуру водой и прикармливая. Мул мой и вправду был заговоренный и мог прибежать ко мне из любой точки, где бы я ни была, пренебрегая всяческими опасностями. Именно это я и использовала в своих целях, привязав один конец длинной веревки к его шее, а другой – к своей ноге. Потом дошла до самого края обрыва и со всей осторожностью свесилась вниз. Мул медленно и нерешительно двинулся ко мне. Что позволило мне еще чуть-чуть сползти вниз по склону. Так, постепенно натягивая веревку, я достигла определенной точки, когда уже не могла сползать дальше, и в таком незавидном положении висела вверх ногами. Мул же стоял на самом краю пропасти и даже не думал следовать за мной дальше, потому что не был круглым идиотом и швалью, как мой жених. Вы, конечно, скажете, что сей план был крайне рискован, но какие сомнения могут быть, когда речь идет о любви? И потом я рассчитала, что так удар будет гораздо более мягким, чем если прямо броситься вниз на веревке, стоя на краю пропасти. Словом, мой замысел осуществился наилучшим образом.
Вскоре раздались знакомые мужские голоса, и оба типичных представителя голытьбы, счастливые и пьяные от свободы, появились на тропинке. Удивленные явлением моего мула в местах столь отдаленных, эти охламоны, конечно же, приблизились к краешку горы и там увидели меня. Я, поступившись своим девическим стыдом, висела вверх ногами, и все мои юбки болтались, покрывая меня с головой, так что узнать висящую можно было только по золотой гриве волос. (При этом она задрала юбку выше плеч, показав нечистые панталоны и худые коленки). Грива не спасла меня на сей раз, как мою подругу за Ла-Маншем, пресловутую леди Годиву, которая, чтобы спасти супруга, совершила вещь совершенно непростительную – на нее никогда бы не решилась ни одна из уважающих себя моих соотечественниц, – а именно: разделась догола и проехалась на коне через весь город, покрыв себя длинными волосами.
Увы, в отличие от мужа этой самой Годивы, мой Веверлей почему-то не был так уж мне благодарен. Наверное, сам предпочитал окунуться в голубую бездонную бездну, на самом дне которой, как зеркальное отражение, болтаются другие ноги и валяются исторические камни моей предшественницы Доротеи.
В общем, не прошло и трех секунд, как он от горя окаменел и превратился в статую – она до сих пор стоит на той тропинке, как местная достопримечательность, и вид у нее крайне глупый. Что не мешает ей услаждать взоры нынешних альпинистов, которые своим умом ничуть не превосходят этот жалкий памятник любви… В общем, мой жених обманул меня в самых лучших надеждах, показав, что мое самопожертвование для него – просто тьфу! Чего никак нельзя сказать о его друге, Рыцаре Гор, который тут же сориентировался и вытащил меня из пропасти, хотя мои прелести, как я полагала, его нисколько не прельщали… (Доротея вздохнула и немного посморкалась в вышитый платочек).
Шли годы. Моим мужем стал тот самый достойный шевалье, которого наш мул когда-то в юности лягнул копытом. Мы отпраздновали свадьбу, и на ней весь город отплясывал зажигательную фарандолу. С мулом пришлось расстаться. Я родила много детей. Прожила долгую счастливую жизнь. Одним словом, хуже не стала от перенесенных испытаний! Жизнь за пяльцами? А потом поиграть на арфе? Ну нет! Труд и самопожертвование, самопожертвование и труд. И все это, заметьте, безо всякого Веверлея… Однако я довольно часто водила детишек в горы – показать им каменного истукана и заодно объяснить, как дорого обходится людям любовь. (Доротея согнула руки и вознесла их к небу).
Тут впору поставить точку. Однако… Должна сказать, что призрак проклятого Рыцаря Гор почему-то не выветрился из моей головы, а, наоборот, год от года становился все рельефнее. Ведь я так и не призналась, что тогда же, на краю горы, тут же ему простила все – за один лишь его благородный поступок! И так как феи исполнили два главных моих желания, подарив мне много детей и умножив родительский капитал, то мне осталось третье, неисполненное желание… Я решила, что найду своего Рыцаря во что бы то ни стало и где бы он ни находился! И быть ему тогда моим суженым… так берегись любви моей… плясать ему под мою дудку… etre sous la coupe…быть подстриженным!.. (Она захихикала, обращаясь непосредственно к слушавшим ее девушкам). Наша всегда возьмет, это уж вы мне поверьте. Су ля куп! Даже если он уже умер или считает меня виновницей всех бед, приключившихся с его другом. Даже если он сам до сих пор является записным женоненавистником и не сплясал ни одного танца ни под чью дудку, и не сидел, как мышь, ни под чьим веником… Я хочу ему сказать, что все у него еще впереди! Более того… (Тут Доротея с непередаваемой грацией полезла за корсаж, так что на минуту снова сверкнули из-под разлившихся волос ее видавшие виды прелести). Более того. Я располагаю некоторой суммой в иностранной валюте, да в придачу еще мои жемчуга, которые хочу отдать в награду тому, кто… о нет, не тому, кто укажет мне местонахождение вожделенного объекта… Как вы могли такое подумать! Это было бы пошло и низко, ведь сердце само должно найти другое сердце… так будет гораздо надежнее… Мое предложение бескорыстней и выше, чем вы предполагаете. Я отдам вознаграждение тому, кто может переписать любую, буквально любую трагическую историю любви таким образом, чтобы к финалу все были довольны – так сказать, и волки целы, и овцы сыты, или, наоборот, как вам больше нравится. Терпеть не могу трагинервических явлений!.. Или чтоб человек бегал с одной сценической площадки на другую, утирая пот, в поисках разных прекрасных уродств… И сорил себе под ноги апельсиновыми корками, шуршал поп-корном, поглощал в перерывах между действиями очередного представления чечевичную лепешку и луковый суп в количествах, явно превышающих одну дозу человеческого счастья. Я за то, чтобы в многоярусном театре под названием “жизнь” были зажжены все свечи и окончательно порвана завеса, отделяющая одно время от другого покровом трагических ошибок и несоответствий. Пусть поднимется занавес, чтобы обнажить счастливые лица любовников, только что отыгравших пред зрителем историю, полную слез и стенаний… смотрите, как спадают с плеч классические шали!.. Ни один человек не должен опоздать на это представление! Наша всегда возьмет, это уж вы мне поверьте… А что касается меня, то я сейчас же готова умереть ради любви!
Так, не без приятности голосовых фиоритур и мелодических фигураций, вскриков и вздохов, повествовала Доротея, наиобильнейшие при этом проливая слезы. А вот жесты ее не были строго выверены. Так что, когда рука ее непроизвольно потянулась к тощей шее и вцепилась в горло, порвались жемчужные нити – бусины по полу так и прыснули, так и покатились, и это явилось полной неожиданностью для самой говорившей. Она с досады тихо выругалась по-французски, что еще прибавило сцене шику…
Раздались одобрительные возгласы. Доротея, ползая по полу, собирала драгоценный жемчуг. Что же до меня, то во время рассказа на меня напало что-то вроде летаргического сна. Не то чтобы вдруг стало скучно, а просто я не поверил ни единому слову бойкой старушенции. Хотя ею и делались кой-какие красивые па в мою сторону или, вернее, в адрес моего дальнего родственника, мула. Получалось-то у нее хорошо, складно… что будь ты хоть мул, хоть круглый осел, а уважения заслуживаешь, как и всякая тварь. И все ж таки меня прямо с души воротило от ее галантерейно-парфюмерных излияний, как и от того, что она постоянно строила глазки хозяину заведения, который просто рот открыл от красноречия сметливой дамочки. Но под золотой гривой нетрудно было разглядеть весьма жалкое подобие иностранной гражданки: какой-то нелепый шарфик, перстеньки, ридикюльчик. Да еще эти нелепые ужимки, прыжки, ухмылочки! Вроде сейчас возьмет да и взметнется той же кикиморой. В общем, нечисть (а лошадь это всегда чует).
Однако молодая часть публики, похоже, не разделяла моего скептицизма. Что тут началось, когда рассказ был закончен! Полный бахт. А еще говорят, что нынешнее племя больно бесчувствием. Нет, совсем другая зараза бесчинствовала в юных головах, заставляя тела совершать конвульсивные и в то же время упорядоченные движения. Те, кто сидел за столиками, ринулись к стойке бара, а оттуда – к башне, на которой висела моя госпожа. Потом им в голову пришла счастливая мысль, что за столиками все-таки лучше, и они снова перебежали туда, но и там все снова показалось им как-то не так, и все опять переместились за стойку, только теперь почувствовав, как они устали перемещаться, – и наконец решили лечь на пол и отдохнуть, но, в последний момент передумав, оказались возле крутящейся мельницы. Вот где хорошо!.. А за столиком-то, пожалуй, лучше… Впрочем, все эти передвижения не были так бессмысленны, как казалось. Их основной целью был поиск. И искали все не что-нибудь или кого-нибудь, а того самого Рыцаря Гор, чтобы немедленно предъявить его Доротее. Так вот какая часть ее рассказа отозвалась в беспокойных сердцах!
И искомое тут же нашлось. Это был гнедой хозяин заведения, который даже не пробовал отрицать, что он-то и есть тот самый Рыцарь Гор (так как в молодости действительно совершил парочку головокружительных восхождений). Этот владелец недвижимости и сердец что-либо отрицать вообще считал ниже своего достоинства. Особенно когда на него уставилось несколько десятков “братьев” (глаз). Они буквально пожирали своим взглядом новоиспеченных Ланцелота и Джиневру! Правда, вряд ли этот хитрый и усатый человек годился в ровесники Доротее, даме без возраста, но ведь, как мы знаем… сердца ровесников не ищут, или что-то в этом роде, если вы понимаете, что я вообще хочу сказать. Рыцарь Гор не задумываясь бросился в Доротеины объятья, а она – в его, и так они, бросившись друг в друга, какое-то время парили в безвоздушном пространстве своей запоздалой страсти. И все тоже бросились друг к другу в объятья (кроме заснувшей госпожи моей Люкс), даже Сашка подскочил и влепил мне братский поцелуй. Некоторые бубони попытались упасть в обморок от чувств, но у них это не получилось: уж слишком крепки были телом.
Доротея, наверное, возомнила, что попала в круг родственных душ. Мало ей было Рыцаря Гор – она вдруг сообщила, что желает немедленно видеть какую-то русскую Жизель, являвшуюся ей дальней родственницей со стороны праправнука. Тут-то она, сильно фальшивя, спела песенку, которую будто бы слышала от Жизель, когда совсем недавно беседовала с ней по мобильнику.
Ой, Боже, ой, Боже,
Что за германцы
Нам объявили войну?
С женой молодою
Меня разлучили
И взяли меня на войну.
Убьют – похоронят
В братской могиле,
Кой-как нас засыплют землей,
И братский священник
Горячей молитвой
Напутствует путь наш земной.
Не хочу прослыть выдумщиком, поэтому скажу вам чистую правду. Не прошло и трех минут исторического времени, как выяснилось, что Мальчик, эта форменная безотцовщина, так скромно сидевший за клетчатой тетрадкой в нелепой своей шапочке, – не кто иной, как внук той самой Жизели. Снова начались кидания в объятья, прижимания к груди и тому подобное. И вполне естественно, что результатом этой встречи поколений стало распределение денежных средств инвалюты в самые верные руки. Точнее, аванс от назначенной благотворительной суммы ушел прямо в карман к Мальчику. Он обязался переписать если не всю жизнь своей бабки, подведя ее к счастливому финалу, то по крайней мере ее часть. Конечно, речь не шла о том, чтобы вилиссы, вопреки известному балетному либретто, в дальнейшем заскакали козлами и стали от счастья кукарекать, а обманутая возлюбленная, оставив в руках у обманщика свой призрачный наряд, отдалась бы ему со всем пылом и жаром девственной добродетели. Речь скорее шла о том, чтоб сама жизнь распорядилась и внесла в сюжет нужные коррективы. Чтобы, значит, сам человек мог переписать то, что так плохо было кем-то, какими-то “германцами”, придумано, и стать хозяином собственной судьбы… Во всяком случае, я именно так это понял.
Как и то, что ММ – совершенно не тот, за кого я принимал его раньше. (Признаться, я подозревал, что это он обчистил квартиру моей госпожи). Маленький Магистр – вот что, оказывается, означали красные литеры на шапочке у Мальчика, и я подозреваю, что это он сам их вышил.
Он сидел с таким лицом, будто земля уходит из-под его ног, и горизонт без его ведома отдалился, и он мчится, мчится теперь, как и я… вот-вот настигнут… мглистая дорога, по бокам хлещут ветки… Но все, решительно все во время этой скачки могут простить тебе боги. Потому-то ММ и не говорил больше о любви, как остальные. О любви – ни слова. Просто ею-то, этой любовью, он и был уже поражен, сам того не зная. Любовь конским бегом прочесывала всю его жизнь, обдувала буйным ветром…
И Доротея совсем разошлась. В пылу родственных чувств она даже предложила Сашке отдать ему во владение чудесную местность Камарг, полную коней и редких птиц.
Все, казалось, было прекрасно, прекраснее не бывает. В кабаке воцарились мир и спокойствие почти времен Октавиановых. Рыцарь Гор тут же покрыл все расходы по ликвидации задолженности за выпитые Люкс напитки. Вспыхнули лампочки. МИЛЛЕНИУМ. Именно такой нагрудный знак засиял на теле у моей госпожи вместо прежней дурацкой вывески. Словно небо у нее на груди вызвездилось…
Худо только то, что в общей суматохе кто-то самым беспардонным образом наступил мне на голову и чья-то нога меня пребольно пнула, пока я предавался своей безобидной медитации. Я, конечно, не стерпел и, вскочив на все четыре ноги разом, нечаянно толкнул шаткую конструкцию башни. Все зашаталось, затрещало и, утратив равновесие, рухнуло вместе с моей госпожой. Финал оказался для нее поистине ужасен! ( И это, заметьте, уже в третий раз по ходу романа. Что Мальчик тут же занес в свою тетрадку).
Люкс шмякнулась на пол вместе с недоуздком, которым была опутана подобно папскому мулу, да еще сверху не нее опрокинулись все тазы, ведра и шайки. Ну и “амброзия” же разлилась в воздухе! Ну и конфуз! Распростертая госпожа лишь слабо барахталась в гнусном потоке пены, не в силах подняться, и глаза ее были зажмурены, веки слиплись, ресницы сосульками занавесили вход в пещеру глазниц… как хотите, так и представьте себе эту картину.
– Конек, дорогой мой конек! – сказала она, с трудом продирая глаза. – Как я жалею, что мой сын никогда-никогда не подаст тебе настоящее прованское крепкое. Подумай! Он ведь мог быть хорошим мальчиком. И, родившись, так же напроказить, как напроказил тот, с мулом, ты ведь помнишь… Ах, конек, мой конек! – Слезы так и полились по ее лицу. – Но я родила своего ребенка давно, очень давно, под стенками Колизея, вероятно. Уж и не помню. То есть, вернее, это случилось под кремлевскими стенами… По крайней мере мне так иногда к а ж е т с я…
– Ей кажется! – завопил подскочивший Сашка, наклонясь над оскверненным телом.
– Да, Сашка, ты должен теперь радоваться вовсю! Я наконец-то отбила себе всю свою внутренность, так что не могу в точности сказать, когда и где что происходило.
– Люча! – проговорил Сашка неуверенно. – Ты не ушиблась? Ради всего святого скажи, что с тобой?
Своей маленькой рукой она взъерошила его длинную прическу.
– Ничего! Ничего со мною, Сашка, т а к о г о. Просто больше мне ничего не нужно. Ты здесь – и я счастлива! Возможно, это ненадолго…
– Да что случилось-то? Ты не сердишься на меня?
– Сержусь? – спросила она надменно, не глядя в его сторону. – О нет! Кто-то, возможно, и сердится, когда другим дарят острова любви, а те лишь глазами хлопают, но я – нет.
Моя госпожа окинула меня многозначительным взором.
– Тебе лучше? – рискнул спросить Сашка.
Она встала и выпрямилась во весь свой невеликий рост. Сашка смотрел на нее в замешательстве.
– Но, дорогая, – сказал он, – ты ведь не сильно ушиблась? Ничего себе не сломала? Прошу тебя, милая Люча!..
Она мельком взглянула не него.
– Ах, бедный Сашка, ты не понимаешь… Разве дело в этом? Как бы я хотела, чтобы у меня что-то было сломано. Но нет, – и она взмахнула длинными ресницами, – я просто повредила себе все внутри. Кончено. Поцелуй меня, Сашка. Может, это в последний раз. Все кончено!
– Ну тогда слава богу, – обрадовался Сашка и чмокнул ее в щеку. – Я и то смотрю… Как же у тебя может быть отбита внутренность, когда никакой внутренности давно уже нет и больше всего, моя дорогая, вы похожи на мумию. А ведь я вас предупреждал! Потому что мы, кеты, всегда знаем, почему случается то или иное. Главный кетский закон: чтобы все настоящее наконец-то стало прошлым и послужило человеку хорошим жизненным уроком. Потому то, что стало прошлым и послужило уроком, уже никогда не будет настоящим. И тогда имеется шанс, что наступит счастливое будущее. А уж тогда-то всем все сразу станет ясно.
– Бедный Сашка! – сказала Люкс. – Я всегда знала, что мозги у тебя набекрень.
– Стоп! Ты опять ошибаешься, – ответил Сашка. – Я безголов от рождения. Будь я с головой, разве б я с тобой связался? Да если б она, голова, у меня и была, я все равно бы ее потерял, глядя в твои драгоценные, бесчувственные глаза, полные дикой мечты. Ведь, как известно, добрую жену можно сравнить с зеркалом из сверкающего и чистого хрусталя: стоит на нее дохнуть, как она туманится и тускнеет. С порядочной женщиной, чтоб вам знать, нужно обращаться как… как со святыней! Чтить, но не прикасаться! – Тут лицо Сашки исказилось каким-то нечеловеческим страданием и в глазах проступило выражение умной обезьяны. Он близко, почти вплотную подошел к моей госпоже, приблизил к ее лицу свое лицо – и сильно дыхнул. – Но!.. И у меня есть цель в жизни, не только у некоторых. Я тоже хочу придумать какое-нибудь предприятие, ради которого з в а н и п р и з в а н! Потому что я, если разобраться, – не шестерка, не оруженосец, не вор, не обжора, не царь, не евнух, не владелец сердец и поместий, я…
– Ты просто осел! – вздохнула Люкс и поцеловала его в лоб. – Спасибо тебе. Не будь таких людей, как ты, я бы и не знала, что т а к у м е ю л ю б и т ь!
С этими словами она повернулась спиной к Сашке и с достоинством удалилась в угол. Вообще никто, видевший ее в тот день, не мог бы отказать ей в здравомыслии. Вот если бы… если бы она все время не обращалась не к этой обезьяне Сашке, а к кому-то другому – божеству без адреса, по которому она постоянно посылает свою любовь. И самое обидное, что это не был, не мог быть я, ее конек! Я-то по крайней мере знал, что есть нечто, что живому существу никак нельзя держать в себе самом. И есть дары, которые не следует вкушать в одиночку, иначе никогда-никогда не будешь счастлив…
А публика тем временем не дремала. Образовав процессию, она ходила между столиками, подняв над головами, как хоругвь, чью-то оторванную руку. У меня мелькнула шальная мысль: уж не Маленького ли Магистра они лишили этого благородного члена, дабы не мог он завершить заказанный ему труд?
Моя госпожа вся побелела, как тетрадный лист:
– Это не тот! Не та рука! – в ужасе вскрикнула она, припомнив, как некогда пожелала, чтобы руку одного из ее обидчиков отгрызли и принесли на площадь голодные псы.
Но тут же поняла, что рука-то не настоящая, бутафорская и размерами явно превышает тело Мальчика. Все снова принялись хохотать.
И знаете, что я вам скажу? Именно в этот момент я и стал д у м а т ь, или что-то в этом роде, что обычно так называют. Да-да! Пожалуй, в тот вечер я впервые в своей жизни с удовольствием совершал это действие, тогда как раньше считал, что жить ощущениями лучше, чем мыслями. Для меня раньше не было ни годов, ни дней – одни с о с т о я н и я или ж е с т ы. Как будто время и пространство являются одним большим зеленым стойбищем, и мысль при этом – всего лишь кормушка с овсом, вернее, то, что человека к этой кормушке привязывает. Высшие существа не должны обладать мыслью, похожей на человеческую. Но я не знаю, как назвать то, что вдруг произошло со мной. Может быть, видящей мыслью? Вся штука в том, что такая мысль рождает речь, которая потом никуда никогда не исчезает, словно небесное письмо. Другие же слова исчезают вдруг и бесследно…
Я думал: о, невинные бесстыдники, наглые исповедальщики; лгать на самих себя на исповеди, заголять сердце, которого у вас нет; индивидуализм – без индивидуального, искренность – без сердца, обнажение и заголение – без правды; уродство, равноправное с красотой! О, люди, уверенные в том, что человек – ненаказуем! О те, для кого все на свете одинаково правильно и все имеет место быть под их бледным, безлюбым солнцем! О, мальчики и девочки, девочки и мальчики… нету больше моих сил за вас думать…
Все это так быстро промчалось у меня в уме, впечатываясь в душу непривычно больно, как будто я был без подков… промелькнуло и скрылось, как всегда скрываются самые нужные и верные мысли (конечно, лошадиные). И в тот момент, когда они скрылись, снова на секунду, на долю секунды, снизошла на меня удивительная, блестящая белизна. Черные пятнышки на шкуре куда-то вдруг испарились. Должно быть, скрывшись в одну далекую страну, чьим народом мы никогда не были, хотя и принадлежали ей всегда. Необъятные просторы; край солнца погружается в волну; крик призрака или отдаленный лай собаки; звезды загораются на небе; большие ветры текут к берегам; время диким лошадям играть, резвиться в фонтанах брызг, носиться, грызть удила и ржать… Ничто не наступает ни слишком рано, ни слишком поздно – надежда мира – все пребывает тут – движение птиц и рыб, и листьев тихий шум, недвижимость улитки – все созревает в срок – крылатый конь-огонь танцует танец свой под деревом оливы – мы все танцуем вместе, конь Пегас, особым, нескончаемым аллюром – Беллерофонт Химеру победил, ее когтистый призрак больше нам не страшен, теперь мы обожаем жизнь свою, и мерный бег, и шаг, и ветра скорость, прекрасен Буцефал, и лошадь Жанны Д’Арк слепит глаза сильнее, чем доспехи, куда бежит большой Единорог, на тело лошади напялив ночь и звезды, хвост льва, слоновий клык, олений рог, конь Мусарак, покойся в недрах храма и тощий верный старый Росинант, его прабабка ловкая Бабьека, любимый Сида конь эпических времен бежит на восемнадцатой странице…
…спрашивается, почему я так хорошо все это помню? Гораздо лучше своей госпожи и, уж точно, лучше автора этого галопирующего романа! И, знаете, что я вам еще скажу? Именно тогда, в тот момент, когда пришла ко мне мысль, я все и утратил. Только вида не подал по старой лошадиной привычке. Потому что, хоть я и не семи пядей во лбу, но есть во мне настоящая догадливость в сочетании с муловым упрямством. К примеру, мне сразу было ясно, кому принадлежит неизвестно откуда берущаяся на страницах романа “поэзия”. Кто перед нами раскидывает все эти волшебные “жемчуга”, словно съедобные колючки (уж во всяком случае, конечно, не идиотка Доротея). Возможно, я всегда все знал! Знал, что ничем хорошим для меня эта история не кончится. Что впереди меня не ждет ничего, кроме разлуки, и я никогда больше не увижу мою госпожу. Пойдет она своей дорогой и совершит все, что ей суждено совершить, за исключением подвига… В то время как я за ней не последую… не последовал… Я останусь с Сашкой, и он будет холить и лелеять меня (холил и лелеял), но никогда-никогда не доедет со мной до обещанной ему местности Камарг, где мне на холку не сядут розовые ибисы, а розовые перья заката не закружатся над нашими, коня и всадника, головами. Что-то похожее… похожее – на жалость? к Сашке? к себе? – шевельнулось во мне. И я понял… понял…. да, это зовется человеческой жалостью, а значит, я такой же, как и все. Потому что жалость – единственное равенство, которое дается нам просто так, безо всяких наших требований и затрат, растрачивается всеми сообща и каждым в отдельности, без всякого разбора.
Тут уж все мы действительно равны.
Давно пора заканчивать этот рассказ, да очень уж мне захотелось напоследок подарить моей госпоже еще одно путешествие. Переполненный своим желанием, я прямо-таки оторвался от пола и завис, как тот самый конь Кавеленьо с триста семидесятой страницы второго тома великого романа Сервантеса.
Госпожа, набрав побольше воздуха, кажется, совсем перестала дышать и намертво ко мне прилепилась.
Как положено, три раза прочитав про себя “Отче наш” и “Богородица Дева, радуйся!”, я ощутил себя где-то высоко-высоко. Хотя знакомые голоса были слышны совсем рядом.
Мы быстро достигли нужной нам области воздуха, где зарождаются град и снег, а потом и третьего неба, и четвертого, и девятого. Мы мчались так быстро, что скоро попали в область огня, опасаясь лишь одного: чтобы не занесло нас в ту опасную зону, где все мы запросто могли сгореть в лучах бессмертного солнца. Наша Земля показалась нам оттуда не больше горчичного зерна, и мы разглядели ее всю; даже семь пар розово-голубых козочек увидали пасущимися на лугу, с которыми, временно приземлившись, мы немного поиграли.
Но полет продолжался, мы летели все выше и выше. Дыхание у нас захватило, так что мы действительно не могли больше вздохнуть. Нет, говорили мы себе, больше ни слова, ни вздоха до самой смерти, до самой смерти…
И – вздохнули!
Когда мы с госпожой оказались на земле, Сашка ехидно спросил у Мальчика, не заметил ли тот чего-либо странного в нашем поведении. На что Мальчик ответил:
– Конечно! Эта лошадь не умеет ходить шагом. Ее нужно окончательно выбраковать.
* Автор предлагает одну из глав своего романа под названием “Мадам де Люкс”. Его героиня, работник детских библиотек Людмила Авзаловна, всерьез начитавшись “Дон Кихота”, кажется, на самом деле возомнила себя рыцарем в юбке… и вот что из этого, дорогой читатель, получается…