Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2006
Косицкий не был странным. Он доказывал это всю жизнь. К сорока шести годам – облысевший – он стал носить женский парик. Цвет синтетических волос был вульгарного желтого оттенка. Но из-за дикой неестественности казался натуральным.
С восьми лет его любимой книгой была “Энциклопедия военного костюма от древности до наших дней” четырнадцатого года издания. Мальчиком он обрел ее в огромной шестнадцатиметровой комнате коммунальной соседки. Но, вытянув книгу из-под тумбочки, был тумбочкой придавлен: энциклопедия заменяла мебельную ножку, но это была не беда. Бедой стала швейная зингеровская машинка, прибившая маленького Косицкого чуть не до смерти. За свои страдания – а пуще за ор – Косицкий получил в подарок книжку с солдатиками.
Косицкий так и не осознал, что перелом шейки бедра лишил его радостей дворового футбола и воскресных драк. Книга с толстыми желтыми страницами заменила ему активный досуг. Конечно же, он ее не читал. Его бы даже удивила мысль ее прочесть. Косицкий приходил в радостное возбуждение, рассматривая человечков, нарисованных уверенной рукой, даже как бы играючи нарисованных. Все солдатики были отчего-то носаты. Но не по-правильному – не по-мужски. Их остроносие делало их похожими на любопытных переодетых дам. Второклассник Косицкий сравнивал, например, голоногого лучника с перьями на голове и солдатика в короткой ночной сорочке с рюшами, с мечом и круглым щитом, а также других солдатиков – наугад. Но по всему выходило, что это все та же переодетая дама. Косицкий уличал ее в мелких переодевальческих хитростях, как то: изменении формы рук или ног, лохматости бровей и длины волос. Однако любопытная дама тоже – только казалась дамой, потому что была переодетым солдатиком. Косицкому она особенно нравилась в пышных кружевных кальсонах, с подкрученными усами и острой бородкой. У нее было задиристое и хитрое лицо. А главное – прекрасные завитые волосы под широкополой, ухарски заломленной шляпой. Косицкий даже один раз поцеловал даму-солдатика и тут же втянул голову в плечи, словно ожидая подзатыльника.
Значительно позже – в третьем классе – Косицкого научили играть в дурачка. И он помнил, как его охватила та же радостная дрожь, когда трефовый валет, побивший его “червонец”, оказался потертым подобием переодетой дамы. Косицкий так и спросил: не дама ли это? За что был по-детски жестоко осмеян, но тут же прощен как новичок игры и инвалид, – все знали, что на Косицкого в детстве свалился “зингер”. Но мало кто задумывался – на злое счастье Косицкого, – что швейный барон упал ему на ногу, а не на голову. (До поры Косицкий не понимал, что это счастье, а поняв, стал его отвергать.) В тот счастливый день Косицкий выменял у дружков замусоленного валета, отдав четыре кубинских марки – по одной на нос – и точилку для карандашей в виде космонавта, окончательно снискав репутацию парня, про которого говорят – “того”. Замену валету нарисовали на восьмушке клетчатого листа, снабдив перекрещенными костями и надписью “не влезай, убьет”. Так было даже удобнее, потому что все теперь знали, у кого валет, и подумывали – не заменить ли для удобства и другие карты в колоде.
А настоящий – переодетый – валет-дама был спрятан Косицким в жестяной квадратной коробке из-под зубного порошка “Жемчуг”. В этом “сим-симе” оставались еще две марки, отцовская фотокарточка, коробок спичек “Гигант” и пригубленная вонючая сигарета “Астра” без фильтра. (Мать Косицкого не выносила табака, и Косицкий приноровился открывать-закрывать коробку почти мгновенно.)
Упорный Косицкий сравнил переодетого валета с многократно переодетой дамой; сомнений не было – это была она: постаревшая, с тем же полулисьим-полуптичьим лицом и в длинных кудрях. Теперь – на карте – видимо, из привычки к переодеванию она прикидывалась военным юношей. Но безуспешно. Ею и ее так часто били, что кожа на безусом лице сделалась желто-серой, как у старухи. И, понимая, что делает что-то стыдное, Косицкий снова поцеловал ее.
Косицкому с волосами не повезло. Сначала его брили наголо, оставляя от волос только чубчик, потом, как взрослого, стригли в мужском зале под пионера, потом – под ежика. К тридцати годам волосы стали выпадать сами.
Косицкий не мучил себя керосинными притираниями и давящими повязками: он себя пышноволосым – представлял. И даже когда смотрел в зеркало, то, как в детстве, видел то, что воображал. Если в шесть лет ему мерещились в кронах московских тополей тряпичные белки из кукольного новогоднего представления, то и дожив до обширной лысины, он видел в отражении длинноволосого кудрявого солдатика с носом, поразительно похожим на свой. В то же время Косицкий всегда понимал, что белки – это белки, а он – это он. Но видел то, что видел.
К упомянутым уже сорока шести годам Косицкий, похоронив мать, сделался одиноким обладателем длинной комнаты с почерневшим от времени потолком. За счет отселения жильцов и сноса перегородок в его коммуналке осталось три комнаты вместо шести. ЖЭК соединил его однооконный вагончик с хоромами покойной соседки – тети Раи, дарительницы книги, и получился уже совсем другой вагон: в два окна по торцевой стене и в одно – по фасадной. Потолок был одинаково черен по обе стороны снесенной перегородки, но лепнина осталась только на покойницкой половине. И оттого перегородка продолжала незримо существовать. Все теть Раино имущество было вывезено какой-то комиссией. Из вещей осталось мутное, облупившееся изнутри зеркало в полчеловеческого роста, намертво прибитое к стене.
Косицкий не мог привыкнуть, что территория, на которую всю жизнь он заходил только с разрешения, теперь принадлежала ему. Переходя по житейской надобности границу, он начинал двигаться деликатно. Тетя Рая продолжала присутствовать в его сознании, и теперь они как будто бы жили вместе. Раз Косицкий вместо своего отражения увидел в мутном зеркале ее: под пыльной поверхностью между лопнувших пузырей амальгамы тетя Рая словно бы витала в облаках.
В тот день Косицкий встретил Веронику. Она мыла парадное, похожая на улана в туфлях на каблуках. “Куда прешься, товарищ?” – сказала Вероника, незлобно обмахнув тряпкой ботинки Косицкого. И Косицкий размяк.
Вероника была идеалом красоты. У нее был вздернутый острый нос – крючком кверху – и толстый волнистый хвост, забранный резинкой ниже затылка. У нее были даже маленькие пушистые усы, и она носила косую сажень в плечах. Косицкий ухаживал за ней, как подсадная утка, то есть не делал ничего. Все, что он умел, – это маячить. Желтоволосый Косицкий в густом синтетическом парике, снедаемый пыльной московской жарой, ходил через парадное по нескольку раз на дню, каждый раз молча и опасливо кланяясь новой консьержке. Через три недели журавлиных поклонов они заговорили и уже здоровались словесно, как люди. Но объяснения между ними так и не произошло. Косицкий приносил ей мороженое, а она кивала ему и хмуро улыбалась из тесноватой конурки, а потом так же молча перебралась в его вагон, прицепленный к общему коммунальному составу. И жизнь их тронулась.
Косицкий женился на Веронике. Он изнывал от незаслуженного счастья, стоя в желтом парике среди малознакомых званых гостей и глядя на пенсионного возраста молодую в кремовом кримпленовом пиджаке. При звуках ее голоса он содрогался, припоминая ее в минуты близости, когда Вероника звучала, как контрабас, и рядом с ней Косицкий напоминал себе тихую виолончель. Когда закричали “горько”, Косицкий, привстав на носки, поцеловал – одетую, как дама, – Веронику, ощутив верхней губой ее жесткие уланские усы. Гости, раздухарившись, стали считать им “один, два-а, три-и…”, и Вероника, улыбчиво тупясь, отстранив Косицкого, тихо пробасила: “Полно”.
Гуляли сдержанно и недолго. После гостей молча мыли посуду, скупо и весело переглядываясь, и Косицкий ждал того несказанного счастья, когда Вероника в сумерках грузно сядет на край постели и станет чесать свои тяжелые лошадиные волосы, тщетно распрямляя – одну за другой – жесткие волны. Потом, намотав на палец очески, сделает из них волосяного жука и кинет в форточку.
Косицкий никогда не видел, чтобы Вероника смотрелась в зеркало. Когда одевалась и когда причесывалась, она сосредоточенно смотрела в глубь себя, как будто прибирала себя не снаружи, а изнутри. Как-то утром, проводив Веронику до ее конурки в парадном, Косицкий вернулся в квартиру и попытался, как она, не глядя на себя, приладить парик. Но то ли опыта его было недостаточно, то ли смотрел он как-то не так, затея его не удалась. Он обнаружил это вечером, возвратившись домой. Косицкий удивился, что за день не был никем осмеян. Конечно, он знал, что за тихость на него смотрят сквозь пальцы. А за сорок с лишним лет все знавшие его уже устали крутить пальцем у виска. Но Вероника… Косицкий разбушевался – он хотел уже целый вечер досадливо с ней молчать. Но Вероника смотрела на него, как всегда, с тихой набыченной радостью. И Косицкий помягчел.
В конце осени Вероника почувствовала себя нехорошо. Она стала худеть и желтеть и делаться все больше похожей на себя в старинной книге с солдатиками. Косицкий ходил с ней в поликлинику, и они долго терпеливо сидели в очередях. Однажды врач попросил зайти Косицкого одного. С тех пор Косицкий плакал по ночам – так же тихо, как в детстве, – чтобы не разбудить мать. Вероника просыпалась, прижимала его к груди и качала. И ее контрабас выводил приглушенное “аа-а… баю-бай…”. А утром они снова шли в поликлинику. Когда Вероника исчезала за белой дверью, виолончель Косицкого выводила немое “уу-у… баю-бай…”. Он, забывшись, качал Вероникино пальто с потертым мерлушковым воротником, и очередь старалась не смотреть на всхлипывающего мужчину в женском парике набекрень.
Веронику забрали в больницу. Косицкий ездил к ней через весь город, а по вечерам смотрел свою книгу с солдатиками, где на каждой странице была Вероника, которая уже не казалась переодетой, потому что Косицкий знал, что это была она. И трефовый валет, и отцовская фотокарточка, и отражение Косицкого – все была она, Вероника. В больнице ей остригли волосы и обещали отдать Косицкому, но не отдали. Кто-то украл их: “Наверное, на шиньон”, – сказала медсестра. И Косицкий представлял главврача, примеряющего поверх колпака длинные тяжелые волосы. Косицкий представлял, как тот чешет их и кидает в форточку волосяных жуков.
Косицкому казалось, что прошло очень много времени, прежде чем он снова увидел Веронику дома. Он привез ее на метро, и они долго шли через парк и через двор, и Косицкий держал ее, повязанную платком на старушечий манер, под руку. И воздух пах елью. Косицкий отвык от настоящей Вероники. Он заглядывал ей в глаза, но какое-то немое родство в нем угасло. И она молчала не от встречи, а потому что снова смотрела в свое глубокое зеркало. Косицкий потрогал парик, который теперь носил вместо шапки. Они остановились перевести дух. “Вероникочка”, – сказал Косицкий.
Дома, преодолевая неловкость, Косицкий суетился, беспрестанно выбегая на кухню что-нибудь принести-унести. Вероника почти ничего не ела. Но Косицкий долго гремел на кухне посудой, не смея представить, как он войдет в комнату к Веронике. Когда он вошел, она стояла на той половине у зеркала, но смотрела не на себя – не на свою непокрытую безволосую голову, – ей что-то виделось за пыльными облаками, может быть, тетя Рая. Косицкий подошел к ней, встал на цыпочки и погладил по лысой голове.
Вероники не стало в самом конце весны. Косицкий сам копал могилу в непрогретой глинистой земле. В могилу набегала вода, и Косицкий выбрасывал воду и землю из ямы, а они снова стекали вниз. Погода была хорошая, и хоронили Веронику почти все, кто жил во дворе: заказывали машину, покупали венок, везли свои лопаты и табуретки под гроб. Общая занятость делала все – даже похороны – обыденностью и трудом, вроде субботника. Быстро и деловито забили гроб и с хлюпающим звуком спустили в могилу, как спускают со стапелей корабль. Он покачнулся и заколыхался на воде. На него стали бросать горстями утекающую сквозь пальцы грязь. Кто-то подтолкнул Косицкого – мол, давай и ты. За его спиной уже разливали водку и пили “за упокой”, закусывая сушками и молодой редиской. Косицкий зачерпнул рыжей грязи, но передумал – поднял руку, точно не видел в ней земли, и грязная жижа потекла ему в рукав, потом по лицу. Он снял парик и, не глядя, наугад бросил его в могилу.