Рассказы
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2006
Картошечка
Когда Стасику исполнилось сорок лет, мать спросила его, что он хочет от жизни. И он удивился, узнав, что мать задумывается о том, как жить дальше. Для него самого жизнь была еще чем-то далеким – белым облаком над рекой, до которого ему плыть и плыть по пресной теплой водице.
– Ничего не хочу, – он пожал плечами.
И уставился в монитор, с которого летели красно-желтые космические мухи. Он вел межгалактический крейсер, сбивал мух, баки были полны горючего, и все системы работали нормально. Чего еще желать от жизни?
– Совсем ничего не хочешь? – Мать перешла на визгливые истерические нотки. Она очень боялась, что сын ее не слушает.
– Ну, пожарь мне пельменей, – бросил он, не отвлекаясь от экрана. – Пельменей хочу.
И мать ушла, не найдя, что сказать. Если в день рождения твой сын хочет от жизни только жареных пельменей, то он, наверное, счастливый человек. А ты счастливая мать. Но ей было маетно.
На всякий случай она подошла к нему еще раз. И как глухому в ухо прокричала:
– Пельменей нет, только картошка.
– Тогда пожарь картошку, – кивнул Стасик. – Мне все равно.
Небритый, с синими подглазьями, в протертых трениках и зеленой майке – ее единственный сыночек. Семидесятилетняя Ольга Николаевна с нежной тоской оглядела чадо и пошла на балкон – выбирать картошку покрупнее.
Тридцать лет назад, когда десятилетний Стасик задыхался от аллергии в коммунальной квартире, она, медсестра из ведомственной больницы при УВД, металась по халтурам, ухаживая за одинокими стариками, не доверявшими ушлым работницам райсобеса. Делала уколы, стояла в очередях за творогом и сосисками, мыла полы, стирала желтые ветхие простыни. Кого-то она обсчитывала, у кого-то по-хорошему выпрашивала лишнюю стариковскую копеечку. Боялась, как там Стасик, не начнет ли соседка вытряхивать половики перед их дверью, не зайдется ли он в удушливом кашле. Соседка по коммуналке – старая майорша УВД – больше всего боялась, что болезный Стасик выживет. И тогда третья, ничейная комната достанется не ей, а Ольге Николаевне. Назло им майорша завела кошку, и Стасик, погладив животное, чуть не умер. Когда уехала “скорая помощь”, Ольга Николаевна в припадке ярости побрила кошку наголо, пригрозив соседке, что сделает с ней то же самое. Та присмирела, но затаила недоброе, потому что лысая кошка – страшненькая, худенькая, похожая на умирающую мартышку – жалобно мяукала, вылизывая отрастающую колючую шерстку.
Стасик иногда ходил в школу, но в школе были и пыль, и грязь, и шерсть. Так что большую часть времени сидел дома, раскрашивая картинки или разглядывая в окно развесистую березу. В десять лет он твердо знал две вещи: мама придет и накормит, и дверь чужим открывать нельзя.
Ольга Николаевна металась между больницей и стариками, думая, чего бы такого сделать, чтобы решить все свои проблемы. Чтобы поехать со Стасиком к морю, а вернуться в свою, чистенькую квартиру, где не будет чужих кошек и пыльных половиков, а будут гладкие, ровные стены и новая мебель.
Муж ее бросил после рождения сына, да не просто бросил – квартиры лишил. А еще хирург, интеллигент, доктор наук. Сказал в суде, что жена превратила их быт в рутину, что она не сумела создать для него условий. Бред! Зато теперь он живет со своей студенткой, а ее с сыном в коммуналку от больницы спихнул. Слезы на глаза наворачивались от такой несправедливости. Мести хотелось Ольге Николаевне, да не просто мести, а чтоб Стасик вырос и показал им всем! И папочке, которому на ребенка наплевать, в первую очередь! Но Стасик, напичканный лекарствами от аллергии, был слишком сонный и апатичный, чтобы доказывать что-то. Да и без лекарств он был никакой. Все делал по маминой указке. Надевал, что она говорила. Один не ел. Без спросу вещей не брал, часто говорил спасибо. Он был очень вежливый мальчик, и Ольге Николаевне было до слез обидно, что своей вежливой, бесхребетной апатией он так напоминает интеллигентного отца, а вовсе не ее, деятельную сорокалетнюю медсестру, которая готова перевернуть весь мир только для того, чтобы ее сыночке было хорошо и покойно.
– Ну что ты какой? – иногда в сердцах говорила она. – Как лягушка, сонный!
Тогда Стасик поднимал грустные глаза и, держась костлявой ручкой за грудь, спрашивал:
– Что-то не так, мамочка?!
И от этого “мамочка”, этой умильной хворобы сердце таяло, как масло, по которому прошел накаленный докрасна нож.
В феврале у нее прибавилось работы. Одна из старух попросила присмотреть за своей подругой Риммой Марковной – восьмидесятилетней примой областного театра. Богемная бабуленция говорила басом, курила вонючие смоляные сигаретки и отдавала приказы, сидя в кресле-качалке:
– Дорогуша, вытри под столом пыль. Дорогуша, сходи за сосисонами. Дорогуша, чем ты красишь волосы? Это же ни на что не похоже, какая пакля.
Или начинала рассказывать похабности про своих мужчин, допытываясь у Ольги Николаевны, как она спала со своим мужем. Узнав, как спала, брезгливо морщила крашеные губы и выносила всегда один и тот же вердикт.
– Дорогуша, ты ни на что не годная женщина. Я одного не пойму: как этот остолоп не сбежал от тебя на второй день после свадьбы?!
Задавленная ее смоляным басом Ольга Николаевна мчалась в магазин, послушно лезла под стол, вытирая несуществующую пыль. Глотала слезы, но терпела. Старуха платила бешеные деньги – пять рублей за визит.
– Очень хорошо, – кивала Римма Марковна. – А теперь подай мне мою малахитовую шкатулку и не забудь взять с полочки сумочку с помадами и кольдкрем.
Старуха никогда не красилась в одиночку, она всегда устраивала из этого представление, где отводила Ольге Николаевне роль зрительницы. Сначала она открывала шкатулку, доставая оттуда тюбики со снадобьями, пудреницу, румяна. Мазала кремом бледную дряблую кожу, которая – о зависть! – обвисала породистыми благородными складками. Такими благородными, что хотелось сделать реверанс или с воплем: “Барыня!” –бухнуться ей в ноги. Покончив с кремом, Римма Марковна бралась за кисточку и накладывала на щеки легкие персиковые румяна. Потом подводила глаза, немножко ресницы. Если было настроение, могла припорошить веки тенями.
– Старухи, которые мажутся, как двадцатилетние кокетки, – это вульгарно, – поучала она Ольгу Николаевну.
Помад у нее было штук сорок: от кукольно-розовой до багряной и темно-лиловой. Каждая помада была с названием и каждая была ее расположением духа. Если Римма Марковна мазалась перламутровой, то была весела и покладиста и звала в такие дни то ли себя, то ли помаду “мамина детка”. Если коричневой “хмурая осень”, жди придирок. Если чмокала в зеркало лиловыми губами, то караул! Этот цвет звался у Риммы Марковны “декаданс”, и она желала вспоминать о мужчинах, которым она разбивала, а точнее, корежила жизнь.
– Вовочка в наш театр пришел совсем-совсем молодым. – Она обычно начинала без предупреждения. – Такой молодой, что ему даже роль героя-любовника не хотели давать. Ну совершенный мальчишка! И челка у него такая совершенно восхитительная, и глаза голубые! Его мать была счастливой женщиной: родить такого красивого сына!
Она рассказывала и рассказывала. И от всей этой истории про соблазненного дурачка Вовочку, которого почтенная матрона Римма Марковна увела от своей соперницы-гримерши (та тоже облизывалась на чужую молодость), пахло затхлой гримуборной, смоляным табачищем и нечищеными стариковскими зубами, на которых блестела жирная полоска помады. Ольга Николаевна слушала с покорным лицом, но в душе бушевала. Врали местные газеты про эту старуху, думала она. Никакой она не ангел сцены, не искра Божья, не талант нашей эпохи. Обычная жаба из провинциального театра, которая всех подмяла под себя, всех заставила плясать под свою дудку, потому что в каждом сумела разглядеть слабую точку. И ее, Ольгу Николаевну, она тоже подминает, потому что знает: никуда она, полунищая медсестра с больным сыном, от нее не сбежит. Будет исправно ходить через день, мыть пол, делать стимулирующие уколы и ловить небрежно брошенную пятирублевку.
Ее квартире Ольга Николаевна завидовала, как завидовала красоткам с польских киножурналов: свежим, большеглазым, с пышными каштановыми волосами. Понимала, что никогда не станет такой же пышечкой и никогда не будет жить в роскошном однокомнатном апартаменте с балконом, который выходит на центральную площадь города.
– В прихожей пыль вытри, – командовала, закончив исповедоваться, актриса. – И пепельницу помой. Это ни на что не похоже, какая пепельница!
Ольга Николаевна махала тряпкой, а сама рассматривала кухню – просторную, как футбольное поле, прихожую с маленьким закутком-гардеробной и старинным зеркалом, обвитым бронзовыми цветами и фруктами. Мысленно обставляла квартиру детской мебелью: здесь бы ее Стасик готовил уроки, тут бы она поставила его кровать.
– Нравится квартирка? – как-то заметила ее интерес старуха. – Это мне любовник подарил. Мне тогда, как тебе, было. Правда, – безжалостно добавила она, – я никогда не выглядела, как заморенная кляча.
Первое время Ольга Николаевна пыталась что-то рассказать: про сына, про предателя-мужа. Старуха только махала рукой.
– Ой, не надо про детей, это так скучно. Они все сопливые и плаксивые. И твой, наверное, весь в тебя. А муж у тебя дурак, и ты дура. Я бы такому давно уже изменила. Я вообще не пойму: для чего ты живешь?
– Для сына.
– Это зря, – легкомысленно отвечала старуха. – Жить надо для себя. Сын женится, приведет домой сноху, и она тебя со свету сживет. Ты ж безответная. Знаешь, как меня в театре давили, а я всех пересидела! Всех старых прим перекурвила, двух худруков со свету сжила. Один на меня орет, а я… Потом, как собачонка, бегал, а ты?! Надо уметь побеждать людей.
– Как вы? – криво ухмыльнулась Ольга Николаевна.
– Соображаешь, – хохотала басом Римма Марковна. – Даже удивительно, наверное, к дождю. Ладно, купи мне сигарет и беги домой. Хватит с тебя на сегодня.
Она бежала к себе, заскакивая по дороге то в аптеку, то в булочную. А дома хворый Стасик сидит на подоконнике, как воробушек, смотрит на соседскую собаку, слушает, как за стеной мяучит похожая на ежа киса, к которой ему нельзя подходить. И комнатка убогая, маленькая: посредине стол круглый, на столе белая скатерть, на ней кактус. Вокруг кроватка, диванчик, тумбочка, стол. Еще полочка для обуви. И два стула у двери, на них Ольга Николаевна с сыном одежду вешают. На стене коврик: олень пьет воду из озера. За стенкой ничейная комната, ее владелица – безымянная бабушка – умерла, оставив полную комнату добра. Это не комната даже, а пещера Али-Бабы. И комод там есть, и резной двустворчатый шкаф, и даже – но об этом тихо, а то соседка услышит – столовое серебро и шесть хрустальных фужеров. Если в домоуправлении решат вселить в комнату Ольгу Николаевну и Стасика, то все это богатство достанется им. Если не их, то столовым серебром будет есть майорша, а Ольге Николаевне придется и дальше терпеть Римму Марковну.
У майорши комната так себе. Обычная, не бедная, не богатая – даже говорить про нее неинтересно. На кухне тоже все скучно: холодильник старенький, один на двоих. Плита-двухконфорка, форточка, с нее зимой две авоськи свисают, чтобы электроэнергию экономить. Два стола, два шкафа навесных – и все.
Комнаты соединяет коридор – маленький, с дощатым полом, на стене висят корыто и велосипедное колесо. Все соседкино. Убирать не велит:
– Вот приедет сын и снимет.
А сын – моряк во Владивостоке. Будет он тебе ехать за тридевять земель колесо снимать. Как же!
Ольга Николаевна все терпела: и колесо, и корыто. Лишний раз не выясняла отношения. Хватило с нее кошки. Сама же удивлялась потом, откуда силы взялись на такое изуверство. Втайне от соседки купила животинке свежей рыбы, а ночью ревела в подушку, вспоминая тонкие кошкины лапки и лысый хребет, который двигался, когда стриженая Муська глотала пучеглазую мороженую кильку.
В марте Римма Марковна попросила Ольгу Николаевну делать ей обезболивающие уколы.
– Нерв у меня в ноге, – слезливо поясняла она медсестре. – Понимаешь, дорогуша, нерв.
Сидеть в качалке она уже не могла, поэтому приказы отдавала полулежа на большой тахте, покрытой пушистым, наверное, персидским ковром. Была она такая несчастная, что Ольга Николаевна воспрянула духом и даже тихо возразила, что, мол, у всех нерв, и не укол надо, а прогревание. Но Римма Марковна разразилась такой бранью, что медсестра только вжала голову в плечи. И стала уговаривать себя не вспылить, иначе лишится она бешеной суммы – семидесяти рублей в месяц. А Стасику надо школьную форму, и новый ранец, и лекарства.
Поругавшись всласть, Римма Марковна решила загладить вину и подарила Ольге Николаевне начатый флакончик духов и коробку старых конфет – дар какого-то дряхлого поклонника.
– Я люблю более тонкие духи, – пояснила она. – Но тебе и такие сгодятся. А конфеты сыну отдай. Шоколад ему можно?
– Можно.
– Вот и хорошо.
И неизвестно, что было обидно больше – грубая брань или эта хамская подачка.
– Тоже мне барыня, – шептала в троллейбусе Ольга Николаевна, прижимая к груди пакет с конфетами. – Она бы еще трусы стираные подарила!
Правда, духи были приличные – “Красная Москва”, да и конфеты, облитые злыми слезами, они со Стасиком тем же вечером съели. Ничего, вкусные конфеты, и срок годности всего на две недели просрочен.
Доев последнюю конфетку, Ольга Николаевна вытерла Стасику измазанный шоколадом рот и поняла, что Римму Марковну надо убить, а квартиру ее отобрать. Вот так, очень просто. У каждого свой запас подлости. Один тратит его по пустякам, а второй копит всю жизнь. И если он умирает раньше, чем успевает выплеснуть его, люди говорят: “Какого хорошего человека не стало!” А так все одинаковые, и она, мать больного ребенка, ничем не хуже этой восьмидесятилетней вампирши.
Через день она пришла к Римме Марковне с ампулой и шприцом. Старуха лежала на тахте, капризничала и красила губы в карминный цвет.
– Знаешь, – она повернула голову к Ольге Николаевне и жалобно скривила яркие, словно в крови вымазанные губы, – я сегодня проснулась утром и ужасно испугалась. Представляешь, я осталась одна, всех пережила – и друзей, и врагов. Меня помнят только театральные пенсионеры и старые журналисты, но их уже не печатают. Никому я, старая актриса, не нужна.
– Как же это так? – наивно протестовала Ольга Николаевна, а сама прикидывала, сколько лекарства вколоть, чтобы не убить старуху с первого раза.
– А вот так, – скорбно поджимала губы Римма Марковна. – Как пришел новый худрук, так кончилась моя карьера. Трудно, дорогуша, в семьдесят восемь лет мужчину прищучить. Особенно, если ему тридцать.
Римма Марковна взяла с тумбочки зеркальце, посмотрела на свою ухоженную голову с красивыми седыми волосами: хны и фиолетовой краски она не признавала.
– Сильная женщина – это всегда трагедия, – продолжала жаловаться она. – Если она трудолюбивая, то будет делать карьеру, наплевав на мужа и детей. И ей будет хорошо, и никто ей поперек слова не скажет, разве что мужики на работе назовут стервой. А если сильная женщина красива и умна, то она никогда не будет счастлива. Понимаешь меня? Любой мужчина сбежит от нее, потому что у нее нет недостатков. А когда она станет слабой, то ее сразу затравят. Отомстят. Понимаешь меня?
– Понимаю-понимаю, – кивала Ольга Николаевна. От нее муж сбежал совсем по другой причине, но спорить с капризной старухой не хотелось. Она разломила ампулу и набрала бесцветную жидкость в шприц.
– А вообще все мужики безвольные и бесхребетные, – бубнила Римма Марковна. – Каждого нужно подгонять, ставить им какие-то задачи, придумывать цель и смысл, звездой его быть. Поверь мне, дорогуша, мужчина палец о палец не ударит, чтобы сделать что-то, если только это не война. Как разрушать чего-то, так они первые. Тут у них сила воли сразу появляется… Тут им женщины не нужны.
– Римма Марковна, давайте ногу, – ласково перебила ее Ольга Николаевна и с любопытством посмотрела на старуху: почувствует что-нибудь или нет. Не почувствовала. Слишком увлеклась своим брюзжанием.
Игла впилась в истончившуюся от старости кожу. Римма Марковна подняла на Ольгу Николаевну грустные глаза.
– А знаешь, почему от тебя муж ушел? – спросила она.
– Почему?
– Потому что ты над ним власть не взяла. Поняла? Либо его сила, либо твоя… Другого не дано.
– Ну, конечно, – ответила Ольга Николаевна. – Само собой. Я приду к вам завтра. Сделаю еще один укол, чтобы не болела нога. Хорошо?
Римма Марковна ей не отвечала. Глаза ее блаженно закатились, а капризный карминный рот сложился буковкой “о”, после чего она задышала легко и спокойно.
Через две недели она перестала брюзжать, стала смотреть на мир изумленными глазами маленькой девочки и повторяла все, что говорила ей Ольга Николаевна. А та просила ее расписаться то тут, то там, написать ходатайство, чтобы ей, Ольге Николаевне, дали квартиру. От уколов актриса не соображала, что не прошение пишет, а завещание. И это ее, ее квартира, с тахтой, фикусом и креслом-качалкой, достанется покорной женщине с вечно несчастными глазами. И что эта женщина будет домазываться ее помадами, отпарывать от ее кофточек красивые кружева и сажать своего безвольного сына в ее любимое кресло. Ничего этого не понимала Римма Марковна, которая давно не различала, где сон, а где реальность.
Через месяц старая актриса умерла, так и не очнувшись от блаженного изнеможения, в которое погружали ее уколы. Ольга Николаевна, полюбовно расставшись с майоршей, въехала в новое жилье. Майорша не осталась внакладе: две комнаты плюс весь скарб (только серебро и фужеры Ольга Николаевна забрала из ничейной комнаты). Оказалось, что майорша, в сущности, своя в доску и все понимает. Даже помогла ей, нашла нотариуса – такую же, как она, тихую подлую тетку. Та за двести пятьдесят рублей оформила документы, по которым Ольга Николаевна оказывалась кругом права. Еще триста пришлось заплатить знакомому фармацевту за ампулы, но не все же получать даром, а у фармацевта – тоже тихой несчастной женщины – муж парализованный. Ей деньги ой как нужны!
Когда все хорошо и славно устроилось, судьба преподнесла Ольге Николаевне еще один подарок. В старом чулке, в углу верхнего ящика бельевого шкафа лежали актрисины деньги – полторы тысячи рублей. Хватило на новую мебель и поездку к морю, где с кашляющего Стасика мигом сошла вся хвороба, но не апатия.
Стасик – ее боль, тоска и нежность – так и остался сонным, послушным и невозмутимым. Когда повзрослел, устроился в тихий НИИ инспектором по технике безопасности. Пытался встречаться с женщинами, но Ольга Николаевна страшилась повторить судьбу Риммы Марковны. И претенденток в снохи отвергала. Стас послушно кивал, расставался с женщинами. По вечерам читал, разгадывал кроссворды, смотрел с матерью телевизор. Никогда не говорил, что ему что-то не нравится. Да, мама. Хорошо, мама. Я сам помою посуду, мама. Пять лет назад купил компьютер и с тех пор проводил за монитором большую часть времени. То гонял на машинах, то спасал какую-то вселенную от желто-красных мух, то сражался с неведомыми ящерицами и ниндзя. В такие моменты он оживал и забывал обо всем, гоняясь за нарисованными врагами. Такое лицо у него было в детстве, во сне, когда он просыпался, взбудораженно бормоча, что на него напал дракон, а он отбил его мечом. В монитор смотрел таким же зачарованным взглядом. Но Ольга Николаевна оттаскивала его от монитора, просила вынести мусор, вкрутить лампочку – и он с неудовольствием просыпался. А точнее, засыпал.
…Она пожарила картошку. Все, как положено, – тонкими ломтиками порезано, сверху лучком посыпано, с одного краю лужица кетчупа, с другого кучка горчички, в центре картошечной горы выемка, а в ней лежит поджаренный куриный фарш. Когда Стасик был маленький и плохо кушал, она часто готовила ему такую картошку, потому что обычную, скучную еду он есть не желал. А это блюдо называлось вулкан, и сын моментально съедал целую тарелку, спасая картошечную деревню и ее мирных жителей. Зеленый лук был их садами, а горчица и томат – расплавленной лавой и серой. Стасик смотрел, как катятся с горы шарики фарша, ловил их, отправлял в рот:
– Мам, я сегодня всех спас!
– Какой ты молодец, давай я помою тарелку.
Потом вырос, в вулкан играть перестал, но Ольга Николаевна продолжала готовить картошку по детскому рецепту.
– Сынок, я тебе картошечки пожарила, с корочкой, как ты любишь. – Старенькая Ольга Николаевна стояла перед сыном, держа блюдо с аппетитной желтой горкой.
Тот лупил по кнопкам, ничего не замечая.
– Стасик, картошка стынет. – Она повысила голос. И стала смотреть ему в затылок. Затылок напряженно дергался из стороны в сторону: сын не слышит, спасает галактику от желто-красных мух. Совсем плохи дела в галактике. Пятый год уже спасает, никак спасти ее, мухами засиженную, не может.
Апатичный он очень, с тоской думала Ольга Николаевна. Но хороший. Пообещал: пока она жива, другой женщины в доме не будет. А значит, никто не спихнет ее в дом престарелых, не попрекнет сухим старушечьим куском, не попросит в долг из пенсии на колготки. До самой ее смерти они будут только вдвоем. Да, Стас – хороший сын, послушный, только к столу его не дозовешься. Права была покойная Римма Марковна: каждому мужчине нужны вожжи, чтоб то тащить его, то подгонять. Сами они способны только на разрушение. Вон как мух убивает, оторваться не может.
– Стас, который раз тебе уже говорю, – прикрикнула Ольга Николаевна, – оторвись ты от экрана, поешь картошечки.
И чудо свершилось: он оторвался от экрана. И поел картошечки.
Индийские танцы
21 декабря Маша Филиппова тайком от всех пошла на почту, где, выбрав самую красивую открытку, написала крупными буквами ученицы коррекционного класса:
“Дорогой Радж Капур, поздравляю тебя с Новым годом. Желаю творческих успехов и счастья в личной жизни. Тетя Маша”.
Открытки были разные. На одной пьяненький дед Мороз летел на луну в серебряных санках. На другой – медвежонок нес на плече конфету размером с бревно. Пушистая елочка с игрушками, под которой, радостно скакали мультяшные зверюшки. Для племянника знаменитого актера Маша выбрала карточку с выпуклым дедом Морозом и серебряным снегом, который сыпался из дедова мешка на уютные рождественские избушки. Отправив открытку в Бомбей, купила себе точно такую же, как будто бы Радж Капур прислал ей ответ с поздравлениями, и пошла домой.
Ступеньки почты в скользкой наледи, сгорбленная старуха костерит дворников и власть и лупит алюминиевой лыжной палкой по железной трубе перил.
– Куды я поднимусь? Куды?!
Две тетки в цветных беретах (точь-в-точь поганые грибы) помогают ей забраться наверх, толкая с руганью в скрюченную спину, но бабка не заходит на почту. Она стоит на крыльце, опираясь на палку, и жалобно кричит:
– И куды мне потом спускаться?! Раскатали лед, иррроды! Дармоеды!
На улице морозно так, что мысли застывают в плотный, тугой ком и лоб, не прикрытый теплым платком, ноет от холода. Но Маше даже нравится, что думать не надо. От мыслей этих одно беспокойство.
– Дура ты, поэтому и выглядишь молодо, – завистливо говорила ей соседка Наташка.
Маша не возражала:
– Дура так дура. Не всем же академиками.
Сумрачный дом на окраине, где с восьмого этажа видна Река. Тяжелые, клубящиеся, как кипящая ртуть, облака нависают над ртутью гладкой, замерзшей. И черной соринкой мечется в облаках ворона.
Квартиру ей как детдомовке и инвалиду выдали тридцать четыре года назад. Повезло – хорошая квартира: кухня, санузел, комната, балкон. На балконе зимой стоит кадка с квашеной капустой – желтые слои капусты, соленые льдинки и перец горошком, осенью яблоки на газетах, летом – кастрюльки с хрусткими малосольными огурчиками. Маше нравится, что можно жить так – спокойно и чтобы сама себе хозяйка.
Иногда в гости заходит бывшая одноклассница Людка, тоже очень молодо выглядит. Людка живет недалеко, с мужем. Смирно живут, дружно, в лес за грибами ездят. Заглядывает соседка Наташка, уговаривает купить радикулитный пояс или биодобавки. Маша смеется:
– Да не болит у меня ничего.
– Это потому, что ты дура, – убеждена Наташка.
Сама она желтолицая, морщинистая, еще пара лет – и превратится в ходячий ядовитый гриб под ярким беретом. Наташка любит рассуждать о политике, вырезает в отдельную папку все про народную медицину и симпатизирует городскому депутату, который умудряется ругать одновременно и губернатора, и мэра.
– Вот Матвей – настоящий мужик, правильный, не то что эти, – желчно начинает она, увидев на столе Маши бесплатную газету. – Как он вчера им, а?!
Вчера такие же, как Наташка, ходили кричать под окна мэрии и одна, самая старая и страшная карга, плюнула в камеру телеоператора, выкрикивая черные проклятия дармоедам и кровопийцам. А другая старушка пришла с портретом Сталина и танцевала под крики толпы сумасшедшее одинокое танго, прижав выцветший от времени портрет к груди. У нее не было родных, не было имени, она не умела говорить связно. Но, словно птица, чувствующая, что другие птицы собираются в стаи, выбиралась из неведомого своего убежища и шла “на демонстрацию”.
– Ворюги! – орали бабки. – Верните наши деньги!
– За Сталина! – кричала она и робко смотрела на портрет: одобряет ли? Сталин добродушно улыбался в красивые усы. Она любила Сталина и думала, что это взаимно.
Черноглазый усатый Матвей бушевал вместе со своим престарелым гаремом, бегал кругами, накачивал бабок на периферии злой крикливой силой. Бесстрашное старушечье войско – темные пальто, серые одуванчики пуховых платков или ядовитые вязаные береты. Кто побогаче – меховая шапка.
– Верните деньги! Иррроды!
Розовый пластик вставных челюстей, прозрачные дужки очков, коричневые палки, стучащие по обледеневшему асфальту. Дворники той зимой тоже бастовали.
– Народ хочет говорить! – кричал Матвей. – Спустись к народу!
Сновал в толпе жирной черненькой блохой, размахивал мегафоном. Было так холодно, что капельки слюны застывали в полете. С той стороны устало смотрели рослые охранники. Мэр не выходил
Маша Филиппова слушала этот ужас рассеянно и с улыбкой. Она стояла в прихожей и ждала, когда Наташка уйдет, но та не уходила, продолжала рассказывать о том, как тарифы опять повысили, а цены растут, а бандит с первого этажа водит каждый день новую бабу. И, говорят, даже малолеток… Маша рассеянно кивала. Она не представляла, как это – бандит и малолетки.
– А еще хорошо пророщенную пшеницу есть. – Наташка заводила новую песню. – У меня дома в трехлитровой банке растут. На червяков похоже. Противно, а ем. И ты ешь!
Наташка панически боялась нехватки лекарств, отключения горячей воды и забастовок транспортников, хотя последние три года из своего района не выбиралась. Твердо верила, что чистотел на спирту, золотой корень, урина и кальций спасут ее от нищей, выстуженной бастующими энергетиками старости.
– Слышала, соль морская что делает, а? Вот тут все написано, – и она тыкала пальцем в газету. – Только без ароматизаторов надо. Чтоб натуральная, понимаешь?
Маша кивала, соглашаясь. Важно было выгнать Наташку до выпуска новостей, потому что у соседки телевизор черно-белый, а у нее цветной, ей гуманитарную помощь выделили. И Наташка обязательно захочет посмотреть новости, а там все то же, что в ее голове. Сначала про заседание депутатов скажут или делегацию бизнесменов из Германии, потом бабки у мэрии или дворники у жэка выступят, диктор скажет о холодности и бездушии чиновников. Потом танцевальный коллектив в кокошниках грамоты получит или спортсмены, потные и счастливые. Выставка кошек какая-нибудь, чемпионат по шахматам среди школьников. Новости под рубрикой “Знай наших”.
Маша Филиппова выпроводила наконец Наташку и переоделась в мягкий фланелевый халат и тапки. Она заварила чай со слоном, аккуратно выловила из чайника всплывшие бревнышки и расхристанные коричневые листья. Достала из сумки открытку, вздохнула и убрала – тридцать четвертую по счету – в альбом, где у нее хранилось все про Индию. Поужинала простенько, включила телевизор и села пить чай с запасенным к Новому году индийским рахат-лукумом.
Каждый год Маша ждала праздника и чуда. Каждый год отправляла клану Капуров письмо, сбившись со счета, какой из Раджей жив, а какой давно уже перевоплотился во что-то большое и доброе. Например, в белого слона.
С юности, с самого первого фильма, который она посмотрела из комнатки ухажера-киномеханика, Маша бредила Индией. И как только Маша увидела первые кадры истории нездешней любви, мечты пожилого киномеханика о сдобной детдомовской дурочке с однокомнатной квартирой разбились в мелкую пыль. Теплые смуглые тела, озорные глаза, гирлянды цветов и этот танец рук… Маша подходила к зеркалу, соединяла указательный палец с большим, поднимала руки. Тело у нее было крепкое, деревенское. Руки сильные, ноги короткие, с крупными коленками. Толстые белые руки рабочей хлебозавода номер три. Она взмахивала руками, выворачивала ступни и сама же отступала со смущенной улыбкой. Смешно и неуклюже – одно расстройство от этого зеркала.
Но сегодня, как новогодний подарок, показывали ее любимое индийское кино. Сто тысяч раз виденный фильм “Зита и Гита”. Словно маленькая девочка, Маша села на пол, к телевизору поближе. Посадила рядом двух смуглых кукол в голубом и розовом сари. Кукол она купила в Москве, ездила туда по путевке лет пятнадцать назад. Пока была реклама, сбегала на кухню, поставила остывший чайник на плиту, достала еще два кусочка рахат-лукума. Чай был светлым, рахат-лукум липким и тянучим, но кто его знает, может, в Индии так и надо. Может, в лучших домах Мадраса положено отдирать языком прилипшие к небу сладости. Маша подложила подушку под спину и стала смотреть кино. За стенкой слышалась приглушенная ругань – Наташка разговаривала по телефону. Наверное, с сыном.
Ах, почему она, Маша, родилась такой старательной и неуклюжей? Почему ее глаза были наивными, а если и звали ее ласково, то только “дурочкой”? С детства учителя в детдоме твердо вбили в голову, что советское государство поит ее и кормит, а потому надо стараться. Хорошо учиться, честно работать, блюсти моральный облик… В семнадцать лет Маша считала, что справляется на пятерку. У нее была одна лишь слабость – сладкое.
Сорокалетний киномеханик заманивал ее розовыми леденцами “монпансье”, сладкими коричневыми ирисками, шоколадной плиткой “Аленка”. Обещал купить “Парус”, дорогой, с орехами, по рубль двадцать. А она, не подозревая, что еще немного – и ее моральный облик будет подпорчен, ходила в его будку. Механик крепко держал ее за пухлую, как булка, ладонь и бубнил, что человек он хозяйственный, покладистый, что многие выпивают, а он хоть добрый…
– Буду тебе взаместо отца, – говорил он. – Будем на каруселях с тобой кататься, в парк любишь ходить? А вату сахарную ела? Ууух ты, дурочка! – и ласково, как животное, гладил ее длинную косу с красным бантиком.
Маша, раскатывая на языке шершавую горошину монпансье, согласно мычала, хотя не слышала ни слова. На всю жизнь она запомнила это чувство: картина на экране становится больше и объемней… Все больше и больше, и вот уже Маша – часть голограммы – спит с открытыми глазами. А земляничный запах леденца или шоколадный вкус ириски – это все запахи Индии, веселой, сладкой, привольной. Механик бурчал что-то на ухо, мечтал выехать из коммуналки. Однажды поцеловал, а она не заметила, глядя на леденцовые драгоценности, на белые, как пломбир, дворцы, на красивых людей – мужчин и женщин. Они пели и любили, и гибкие тела их не были скованы чистоплотной северной скукой. Ни Зита, ни Гита не знали коричневых школьных колготок, теплых зимних кальсон, стелек из собачьей шерсти, и валенок не знали.
И, когда зажигался свет, Маша моргала покрасневшими от счастливых слез глазами, смотрела непонимающе на механика, который мял ее липкую от леденцов руку и спрашивал душным шепотом:
– Ну что, договорились, да? Договорились?
Маша выдергивала руку и убегала, а он беззлобно говорил вслед:
– Ууу, дурочка, – и смотрел на косу.
Она устроилась на хлебозавод, механика выгнали за пьянку, и некому было пускать ее на все сеансы бесплатно. Маша зажила скромно, тихо, соблюдая мораль, и удивлялась, как закадычная подруга Людка может жить с мужчиной, пусть даже таким понятным и простым, как Вовка.
– Мы, это, решили расписаться, – стыдливо говорила Людка. – Я себе платье в ателье заказала. Кремовое. И Вовке костюм.
Вовка работал дворником. Ласково улыбаясь, скреб асфальт зимой, летом сметал пыль, гнал метлой облака тополиного пуха. Осенью созывал мальчишек жечь сухую тополиную листву. И даже до восьмого этажа долетал горьковатый осенний запах.
Мужчин в ее жизни больше не было. Едва ли Маша заметила это. А если и заметила, то только пожала плечами:
– Нет и нет, не всем же?
И женственность, которая даже с возрастом не исчезает и заставляет седых полоумных старух идти за хитрыми темноглазыми депутатами, не угнетала ее. Маша была счастлива, как Джульетта. Она любила индийских актеров – сладко, чисто и самозабвенно. И от любви своей то посылала письма Индире Ганди (одно даже прочитали по Всесоюзному радио), то выписывала журнал “Вокруг света”. Замирая, покупала в сомнительных ларьках “восточные благовония”, поджигала шершавую палочку.
– Сандал, – с гордостью говорила она Людке и Вовке, те вдумчиво шевелили носами.
…Фильм закончился, Маша счастливо вздохнула, растирая слезы по лицу. Она не заметила, как в квартире резко похолодало.
– Зря на полу сидела, – попеняла самой себе.
Посадила кукол на полку, ополоснула заварочный чайник и чашку. Батарея холодная, а значит, Наташка была права: энергетики решили отключить ТЭЦ из-за долгов мэрии. А может, не отключить. Может, просто понизить температуру до минимума.
Окно заросло до середины ледяными узорами. Маша поднялась на цыпочки. Облака, полные тяжелого крупитчатого снега, застыли над Рекой, готовясь засыпать город, чьи жители не желали работать, бизнесмены – возвращать долги, а власти – говорить с народом.
– Холодно, – сказала Маша, отскребая ногтем тонкую хрустальную стружку.
Достала из шкафа второе одеяло из жаркой верблюжьей шерсти, набросила сверху покрывало. Вытащила шерстяные носки, фланелевую рубашку, натянула теплые гамаши. Кто его знает, как ночью-то? Подошла к окну. Облака собирались на другом берегу, словно войско деда Мороза.
Она еще раз вздохнула, отщипнула кусочек индийского рахат-лукума, кинула за щеку и выключила свет.
Укрывшись с головой и свернувшись калачиком, Маша пыталась надышать себе теплое, уютное гнездышко. Стекло чуть слышно потрескивало, одеваясь в ледяной панцирь. Голубая морозная луна заглядывала в окно. Но Маша засыпала счастливая, не видя и не слыша грозных признаков подбирающегося к сердцу Холода. Под двумя одеялами царила душная тропическая ночь, а губы дурочки были сладкими, как от поцелуя индийской кинозвезды.
Почитай мне сказку на ночь
Леля – стрекоза пяти с половиной лет с черными косами и хитрыми, чуть раскосыми глазами – переехала в новую квартиру. Месяцем раньше мама трагическим голосом объявила ей, что папа устроился работать космонавтом и скоро улетит на другую планету. Леля печально вздохнула: раньше, когда папа исчезал надолго, это называлось “ушел в рейс”.
– Мама, но ведь в космосе инопланетяне, – сказала она. – Я их по телевизору видела.
Мама успокоила: за папу можно не опасаться, у него большой опыт общения с инопланетянами, а особенно с инопланетянками. Лельке очень хотелось спросить про другую планету, но отец на глаза не показывался. А если появлялся, то смотрел виновато и быстро убегал. Лелька его жалела. Знала по маминым словам, что папе тяжело нести груз собственной подлости.
– Мамочка, может, ему помочь? – спросила она.
Но мама сказала, что папа и сам прекрасно справлялся все эти годы.
Плохо было то, что теперь им придется переезжать из двухкомнатной квартиры в новое однокомнатное место. Почему, Леля понять не могла, но у космонавтов, наверное, всегда так. На всякий случай она уложила все куклины вещи в одну сумку и объяснила лысому медведю, что папину планету зовут Ксюша, хотя мама называет ее “дешевой плечевкой”. Медведь посетовал, что родители постоянно ссорятся, и ушел искать грибы в гераневом лесу на подоконнике.
За две недели до переезда родители начали делить вещи и паковать то, что поделили. Леля удивленно вздыхала и пересказывала медведю последние новости: папа пытался украсть у мамы гладильную доску и мельхиоровые вилки, а мама разбила все его тарелки.
Перед отлетом отец зашел в ее комнату и, заискивающе глядя, сказал, что будет время от времени навещать дочку. Скажем, раз в неделю. Леля важно выслушала папин лепет и поцеловала его в щеку.
– Будь осторожен в открытом космосе, – попросила она. – Там инопланетяне.
Отец вышел из комнаты озадаченный. И спросил жену, уже начинавшую делаться бывшей, не болеет ли их дочь каким-нибудь серьезным психическим недугом. Жена оскорбилась и урезала количество визитов до двух в месяц.
– Благодари Бога, что я тебя родительских прав не лишила, – сказала она.
– Да я тебя первую лишу! – взвился отец. – У тебя только работа на первом месте! Всю жизнь со своими пробирками!
– А у тебя что на первом месте? – не выдержала мать. – Бабы твои?
Леля сначала подслушивала, а потом ушла.
– Ну их, – сказала она кукле Маргарите, – ругаются и ругаются…
Прошло две недели. Лысый медведь Василий Степанович, кукла Нина и кукла Маргарита пили чай с пирожными из фломастеров, когда в комнату вошла мама и сказала, что машина приехала и ждет их, чтобы отвезти вещи. Вместе с мамой в комнату залетела какая-то вертлявая тетенька. Оглядела Лельку выпуклыми зелеными глазами, цыкнула золотым зубом и стала, потирая ручки, кружиться по комнате и жужжать, что скоро поклеит везде жидкие обои. От тетеньки пахло помойным ведром и солеными огурцами.
“Вот поклеит она свои жидкие обои, – подумала Леля, – тогда ее точно со стены не сгонишь. Разве что мухобойкой”.
Она знала, что мухи боятся мухобоек и любят липкую желтую бумагу. Один раз даже видела в магазине целую гирлянду на бумажке. Мухи были черные, с волосатыми ногами и раздвоенным носом – точь-в-точь как у гостьи. Поэтому Лелька вежливо спросила, укладывая чайный сервиз:
– Тетя, а где вы прячете ваши крылья?
– Ой, какой милый ребенок! – Тетенька всплеснула руками и тут же потерла их. – Приняла меня за фею. Какой милый ребенок!
И уже забыла про нее. Стала опять носиться и жужжать: “Жидкие обои, жидкие обои”…
Пока грубые грузчики в серых штанах таскали их вещи, Леля стояла в углу и жалела свое любимое место – под подоконником у батареи, где стоял куклин дом. Сам подоконник был дачей – там, среди гераней, жил Василий Степанович. Зимой на даче было холодно, и он спускался вниз.
Василия Степановича подарили полгода назад какие-то шумные гости. Был он медведем не простым, а гималайским и воду не любил. Лелька это узнала потом, когда решила его искупать, а чтоб быстрее высох, погладить горячим утюгом. С тех пор у него на макушке появилось спекшееся лысое пятно. Из-за этого Леля называла медведя своим любимым уродиком и просила Нину с Маргаритой перед ним не зазнаваться.
– Будете его обижать, я вас тоже налысо постригу, – грозила она им. Кукла Нина и кукла Маргарита недоуменно переглядывались и говорили, что готовы даже пойти за Василия Степановича замуж, лишь бы им оставили их чудесные синие волосы.
– Вот вы какие хитрые, – укоряла их Лелька.
– Ну, поехали, что ли? – Это уставшая мама подхватила ее игрушки, и Лелька потопала следом, так и не решив, хочет она на новое место или нет.
Новый дом был маленький: из двух подъездов и трех этажей. Возле их подъезда сидели бабули и сердито смотрели на машину с вещами.
– Ишь, ташшат и ташшат, – сказала одна про грузчиков.
– Подняли пылишшу, – поддакнула другая, копия первой.
А третья посмотрела на Лельку и спросила:
– А тебя, стрекоза, как звать?
– Меня зовут Кошкина Лариса Павловна, – представилась Лелька. И добавила для солидности: – Я на следующий год в школу пойду.
Бабки переглянулись.
– А кто это у тебя, Лариса Павловна, такой полосатый? – спросила третья бабка, а первые две глянули на нее и сурово поджали губы, как будто хотели сказать: “Ну надо же какая, в школу пойдет, ишь ты!”
– Это у меня гималайский медведь, он же панда. – Лелька показала Василия Степановича. – И еще две его жены в сумке – Нина и Маргарита. А медведь полосатый потому, что я ему рубашку рисовала.
– Скажите, пожалуйста, рубашку, – протянула третья бабка. А первые две стали смотреть на Лельку еще внимательней. Как будто рисовать рубашки было невесть каким дивом.
– А вас как зовут? – спросила Лелька. Она решила, что надо все выспросить, пока мама бегает впереди грузчиков и отдает им указания.
– Меня зовут баба Зина, – сказала третья бабка. – А вот это бабушка Ангелина и бабушка Таисья.
– Очень приятно, – сказала Лелька. – А у меня папа вчера в космос улетел.
– В космос? – удивилась третья бабка. А две первые прямо-таки уставились на Лельку, как будто хотели просмотреть ее насквозь. Она подумала, чего б такого у них спросить, но прибежала мама и потащила ее наверх смотреть новое жилье.
Квартира была хоть и однокомнатная, но с какой-то загогулиной рядом с кладовкой, так что опять получалось, что у Лельки есть свой дом. Пока мама расплачивалась с грузчиками, Леля успела распаковать кукол и усадить их на диван, который стоял посреди комнаты. Рядом лежал свернутый ковер. В углу был телевизор, из которого папа пытался вывернуть какую-то деталь за то, что мама расколотила его тарелки. Мама папу вовремя заметила, так что он улетел в космос еще и без чашек.
Выяснилось, что живут они на третьем этаже и у них есть застекленный балкон. На кухне была газовая колонка, к которой мама строго-настрого запретила подходить. Еще была синяя кафельная плитка у раковины и грязные стены в розовый цветочек.
– Мама, а мы поклеим жидкие обои? – спросила она на всякий случай.
Мама вымученно кивнула и стала носиться по квартире, разыскивая электрочайник. Но чайник, как выяснилось, утащил папа, потому что в коробке лежали битые чашки.
– Вот козел! – сказала мама и заплакала.
Лелька подошла к ней и погладила по плечу.
– Мамочка, ну я совсем не хочу чаю, – нежно сказала она. – Мы можем купить в магазине сок. Или хочешь, я у бабы Зины чайник попрошу? Или у бабы Таисьи и бабы Ангелины.
– О, Господи, какие еще бабы?! – и мама заплакала снова.
Лелька подумала-подумала да и пошла на диван рассказывать куклам про свое новое житье-бытье.
Очень скоро они освоились, расставили мебель, купили новый чайник, и мама стала говорить, что ей надо выходить на работу, а потом она уезжает на кон-фе-ренцию, а прежняя нянечка не будет к ней, Лельке, ездить в такую даль, и надо искать новую.
Все это мама говорила то себе, то книжкам, которые она переписывала целыми днями, то в телефонную трубку. Лелька, накормленная с утра растворимой кашей и йогуртом, тихо сидела возле кладовки и готовила куклу Маргариту к свадьбе.
– Сначала она пойдет замуж, потом ты, – объяснила она кукле Нине. – Так будет по-честному.
Кукла Маргарита сидела важная – в белой марле и с засохшим гераневым цветком в руках. Василий Степанович по случаю свадьбы был отправлен на балкон и теперь плющил пластмассовый нос о балконное стекло.
– Вот теперь ты красивая, и мы пойдем звать жениха, – сказала Лелька Маргарите. Она пошла на балкон и выглянула на улицу. Мама сказала, что сейчас апрель, а потом май, а потом будет лето.
– А что летом? – спросила Лелька.
– Летом экзамены, – сказала мама и зарылась в свои книжки.
Лелька знала, что у мамы есть студенты, что мама – ми-кро-би-о-лог. И поэтому переписывает много книг и повторяет по вечерам длинные непонятные слова: лимбус, тубус… Лелька спросила, что это за слова, но мама сказала, что это латынь, и попросила ее не отвлекать. Лелька послушалась и ушла играть в латынь.
– Нинус, будешь супус? – спросила она куклу Нину. Но та так испуганно вытаращила глаза, что Лелька передумала играть в латынь и стала рисовать домики.
У нее было много нянечек. Последнюю звали Ольга Ивановна Коновалова. Она говорила, что у нее пе-даго-гическое образование и счищала с юбки кошачьи волосы. Еще она заставляла учить буквы и говорила уксусным голосом:
– Ларочка, держите спину прямо. Ларочка, посмотрите, это фотография моего кота. Ларочка, вы должны есть гороховую кашу, в ней десять незаменимых аминокислот.
Раньше Лелька думала, что Ларочка – это такая засахаренная девочка, которая всех слушается, знает все буквы и хвалит толстого кота с недобрыми глазами. Она изображала перед зеркалом эту девочку с растопыренными пальчиками, которая поводит носом вправо-влево и сюсюкает:
– Ах, я такая примерная, ах, скорее дайте мне кастрюлю гороховой каши, я ее всю съем вместе с кастрюльными ручками…
До Ольги Коноваловны у нее была нянечка, которую звали Земляника. Она была маминой студенткой и разрешала красить губы бесцветной помадой. Помада была вкусная, ягодная, и Лелька всегда просила намазать ею кукол. До Земляники была сморщенная старушка в платке и тулупчике, которую звали Горюшко, она говорила «Ох-ох, дитятко» и «Грехи мои тяжкие». А кто был до бабушки, она и не помнила, потому что это было давно.
…Лелька прыгала на одной ноге, пока мама разговаривала с бабушкой Зиной у подъезда.
– Дело-то нехитрое, – тянула та. – Да и пенсия маленькая. Приводите.
– А пошто в ясли не отдашь? – спрашивала бабушка Таисья.
– Пошто? – поддакивала бабушка Ангелина. И смотрела на Лельку строго. Как будто она сама не хотела идти в ясли.
– Не садиковый ребенок, часто болеет. – Мама поправляла очки тонкими нервными пальцами и поворачивалась к бабушке Зине. – Вы присмотрите?
– А чего не приглядеть, пригляжу, – кивала та. – Да ведь, стрекоза?
Лелька кивала. Ей нравилось, что ее зовут стрекозой. Лучше стрекозой, чем Ларочкой.
На следующий день шел дождь, и мама привела ее домой к бабушке Зине. В квартире – тоже с одной комнатой – было тепло, тикали на кухне часы с кукушкой. В корзине под столом лежала кошка и вылизывала трех котят. Одного черненького, одного пятнистого и одного рыжего в полоску. Лелька даже взвизгнула, когда их увидела. Но бабушка Зина строго сказала:
– Ты их не трогай, они покушали и спят.
Лелька села на корточки рядом с корзиной и, подперев кулачками щеки, стала смотреть, как мама-кошка одним глазом спит, а другим следит за бабушкой Зиной. Та поставила чайник и шуршала пакетом с карамельками.
– Только вы меня не кормите гороховой кашей, – попросила Лелька.
– Ах ты какая! – рассмеялась бабка. – А чем тебя кормить? Ты чего ешь?
– Йогурт ем, – стала перечислять Лелька. – Кашу персиковую, суп с буквами…
– Как это с буквами? – Брови бабушки Зины поползли по лбу.
– Ну это такие маленькие вермишельки в пакетике. – Лелька уселась на стул и стала разворачивать фантик. – Можно есть суп и учить буквы. Ольга Коноваловна всегда говорила, что это про-дук-тивно.
Бабушка Зина только крякнула и стала размешивать сахар в чашке.
– А блины ты ешь? – спросила она.
– Блины я ем из микроволновки, – загрустила Лелька. – С творогом и сгущенкой. Но микроволновку у нас украл папа.
– Давай я тебе лучше своих блинов напеку, – предложила бабушка Зина. – Умеешь блины печь?
– Нет, – сказала Лелька. – Печь не умею, мне к плите подходить нельзя, потому что в ней газ.
И они стали печь блины. Лелька узнала, что блин сначала морщится и шипит на сковородке, а потом сползает с нее гладким коричневым солнышком с хрустящими краями. И что эти блины правильные, а в микроволновке все блины порченые и в них сплошная химия.
Кукла Нина, кукла Маргарита и лысый медведь Василий Степанович сидели на подоконнике и скучали, потому что с ними никто не играл. Вечером Лелька пообещала им напечь блинов, но на следующий день тоже был дождь, и бабушка Зина показывала ей, как надо вязать шарфики. Еще полдня они сматывали пряжу в разноцветные маленькие клубки и решали, какого цвета будут у Лельки варежки. На третий день было солнце, и они пошли во двор на лавочку к бабушке Таисье и бабушке Ангелине. Кроме Лели детей в этом доме не было, потому что их дом назывался “старый фонд” и жили здесь только старые люди и мама с Лелькой. Зато во дворе была песочница и древние качели, которые пели-скрипели, когда их раскачивал ветер. Были кусты сирени, темно-зеленые ивы и большой пенек, по которому ползали шустрые муравьи. А муравьиная принцесса сидела важная на солнышке и разворачивала крылья, которые с одной стороны были немножко розовые, а другой – совсем серебряные.
…Потом было лето и приехали дети. Они уже ходили в школу и говорили, что им скоро купят компьютеры. Лелька со всеми передружилась и хвасталась, что бабушка Зина свяжет Василию Степановичу настоящий свитер, а Нине и Маргарите по новому платью. У бабушки Таисьи и бабушки Ангелины было на двоих два внука, да и те оказались близнецами. Данил и Никита совсем, как их бабушки, шепелявили:
– Пушиштый котенок, новый шамошвал.
Еще они были рыжие, как кленовые листья, и на год ее старше. Братья научили ее стрелять из самодельного лука и подарили воронье перо.
Потом была осень, и мама стала кандидатом наук. Домой стали приходить студенты и другие кандидаты. Один из них с такими же, как у мамы, круглыми нервными очками, оставался до позднего вечера. Пил сладкий чай, ругал дурака Пазушкина и хвалил умницу Стасюлевича. Мама кивала и говорила, что Ситников не бездарен, но его теории не подкреплены практически. Тогда Лелька отпрашивалась на второй этаж к бабушке Зине. Иногда мама сама звонила вниз и просила оставить дочь до утра.
Бабушка Зина, держась за поясницу, довольно кивала в трубку. Лелька, слушая одним ухом, пила молоко, смотрела в темное окно. Ждала, когда бабушка расплетет ее косы и станет рассказывать сказки про Марью-Маревну – спящую Царевну и одноглазое лихо. А ночью возле Лелькиной подушки ложилась кошка Глаша, у которой раздали всех котят. Смотрела лунными глазами и тихо мурлыкала.
К зиме Лелька выучила весь алфавит и уже сама себе читала сказки. Мамин кандидат учил ее английскому языку, рассказывал про древних греков и показывал, как решать генетические задачки про кошек и котов. Лысый медведь и две его жены тихо пылились на антресолях. Папа больше не приходил. С Ксюши он улетел на другую планету по имени Тамара.
В мае мама сделала научное открытие и на два месяца уехала в командировку. Потом опять было лето. И Лелька заново подружилась со всеми детьми. В конце августа Данил и Никита уехали, оставив ей на память цветную книжку со стихами. Братья сказали, что девочка в книжке – вылитая Лелька: с такими же черными длинными косами и веселыми глазами. Лелька гордилась, что про нее есть книжка, и рассказывала стихи наизусть бабушке Зине, бабушке Таисье и бабушке Ангелине. Бабушка Зина охала и всплескивала руками, а вторая и третья бабушки добродушно шипели, как две спущенные шины.
В сентябре, когда она, чинная и наряженная, пошла в специализированную школу для особо одаренных детей, учительница попросила представиться и рассказать свое самое любимое стихотворение. Лелька сначала замялась, а потом посмотрела в глаза других – тоже очень умных, как сказала мама, детей – и вспомнила стишок про черноволосую девочку.
– Кошкина Лариса, – произнесла она с выражением. – Стихотворение, которое я выучила этим летом.
Про кузнечика на травке,
Загадай свои загадки
Про коровок и лошадок.
Расскажи свои приметы
Дней счастливых и не очень.
Что мы будем делать летом,
Что мне будет сниться ночью…
Расскажи, откуда ветер,
Почему трава такая,
И зачем на свете дети,
Расскажи мне: я не знаю.
Месяц в небо прячет рожки,
И мигают сонно звезды.
Посиди со мной немножко.
Почитай, пока не поздно…