Из цикла устных эссе
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2005
Как говорил Пушкин, “когда я вру с женщинами” – он сказал, не женщинам, а с женщинами, – то рассказываю, как я стрелялся с Грибоедовым. Так вот, врать-то можно, а лгать нельзя. Главное в моих откровенных и полуциничных признаниях: “Хочу быть честным”. И это остается каким-то внутренним душевным принципом.
До того как я стал в этом году председателем жюри премии имени Ивана Петровича Белкина, у меня уже был некоторый опыт участия в литературных жюри. В предложении возглавить жюри Белкина есть определенная логика: повесть долго была моим излюбленным жанром. Не так давно я сам издал однотомник повестей. В этом однотомнике хотелось как-то так повернуть повести, чтобы они выглядели книгой, а не сбродом текстов. Предваряет эту книгу мое маленькое предисловие, которое устроителям, вероятно, позволило думать, что я – теоретик.
Повесть – специфически русский жанр. Думаю, мы можем им гордиться, начиная с “Повестей Белкина”. Ну а такие циклы, как “Петербургские повести” и (позднее) моего любимого Зощенки – “Сентиментальные повести”, считаю просто супер. Близок к русским повестям был в свое время Мериме. Они с Пушкиным, к слову, и перекликались. Во многом.
Может быть, меня подкупило жюрить и остроумие самой идеи: ведь премия Белкина – премия придуманного автора. Я согласился, тем более работа оплачиваемая, почему нет? К тому же я обрел некоторый вкус к “жюрению”. Поначалу мне казалось, что это – как затея – не самое ценное, но оказалось, что с помощью жюрения окунаешься в современную воду (не только моду), получаешь позднее образование. Я не особенный уж читатель современной литературы. А тут – был вынужден прочесть. И очень доволен этим опытом: тридцать текстов предложенных и отобранных. И теперь я могу считать, что в курсе происходящего в литературе.
Однако хотелось бы поразмышлять немножко шире. Жюри премии Белкина меня как раз несколько удивило: оказалось, что все члены жюри были более готовыми к своему выбору, чем я. Будучи председателем, я был наиболее независимым экспертом. Ибо я действительно не в курсе литературного процесса. Читал я всех авторов впервые. Включая и уже известных, а наиболее известными там были, на мой вкус, Пьецух, Отрошенко, Марина Палей. Обычно начинают работу жюри с обсуждения произведений, а тут, решив сыграть в демократическую игру, я просто спросил коллег: все ли всё прочли? Узнав, что все всё прочли (в жюри я знал лично только одного – Тимура Кибирова. Остальные были на слуху), я предложил им написать пять фамилий по предпочтениям.
И, к своему удивлению, мой выбор не совпал ни с кем. Ну практически.
То есть, может, одной вещью с одним человеком.
А уж по последовательности – вообще нет ни с кем. Меня это даже задело: может быть, я слишком уверен в своем вкусе? А вдруг и что-нибудь другое. Может быть, другие жюристы находятся внутри так называемого литературного процесса. Понятие, к которому я отношусь с большим сомнением. Литературный процесс для меня – это когда кто-то что-то пишет, а не когда что-то обобщается критиками.
Что мне понравилось именно при этом белкинском чтении – что я нашел нужные пять произведений, которые мне действительно понравились.
Кроме того, что и основной корпус произведений был на уровне. А что такое – “на уровне”? Когда на уровне – это самое тяжелое, что можно себе представить. Вот это и есть литературный процесс. Как-то, еще в 1977 году, в одно из первых жюрений – подспудных – меня пригласили набрать заочников в Литинститут. Нужно было разбирать огромную стопу рукописей, чтобы отобрать себе курс. Полагал поначалу, что я чувствителен к стилю и по запаху, листая и нюхая, быстро разберусь, где плохо, а где хорошо. Весь ужас заключался в том, что только одна папка оказалась наверху и одна папка опустилась вниз. Все остальное было между тремя с плюсом и четырьмя с минусом.
Вот именно это – выбрать между тремя с плюсом и четырьмя с минусом – и является самой тяжкой работой, какая может выпасть жюри. Кстати, по международным нормам – а я был и в международных литературных жюри – жюри считается несостоятельным, если оно не выбрало победителя.
А если победителя нет?
Помню подобную ситуацию при первом жюри русского Букера. Нас вызвали в Лондон. Председателем была Алла Латынина, а в составе жюри – такие приметные люди, как, царствие ему небесное, Синявский. При нем, хотя и не членом жюри, но очень близко, присутствовала Марья Васильевна Розанова, американская издательница Эллендея Проффер, и сейчас сразу не вспомню, кто еще. Но троих я назвал.
И вот происходила действительно жесткая борьба. Сначала было предложено каждому кого-то “выдвинуть”. Тогда я впервые прочитал Сорокина – “Сердца четырех”. Не могу сказать, что меня это привело в полный восторг, но Сорокин одним ходом и открывал, и закрывал всё: за ним продолжения не последует. И это я считаю большим достижением для прозаика. Можно соглашаться/не соглашаться, но дальше него не пойдешь… Так для меня и остались “Сердца четырех”, по-видимому, самым сильным его произведением.
Может быть, потому, что оно было первым.
И я решил в порядке провокации выдвинуть именно Сорокина. Но представлена была и Петрушевская. Ее “Время ночь” – роман, на мой взгляд, гениальный. На тот момент – её, как говорят, тур де форс, наивысшее достижение. Все-таки в русской традиции от прозы требуется полная отдача, когда вывернуто всё и отдано всё. И при этом не утрачена форма.
Людмила Петрушевская написала изумительное и действительно первое произведение. Для победы.
Выдвижение протекало так: Петрушевскую очень не хотели дамы. Дескать Людмила славится своим неуживчивым характером. Неизвестно, кому и что она сказала, но она очень обходительный человек. Только мы – Эллендея и я – стояли “за”. Пройти Латынину с Розановой нам не удавалось…
И еще шел Марк Харитонов. Он, на мой взгляд, мог победить по крайней мере в третью очередь. Пускай сейчас не обижается. Это было мое разделение тех трех номинантов.
И вот когда оказалось, что явного победителя нет, я предложил: давайте дадим двоим? Будет – событие! Если мы дадим, допустим, Петрушевской и Сорокину одновременно, мир встанет немножко раком. Наступит, как это называется в механике, момент вращения – закрутятся какие-то события, и премия родится по-настоящему.
Однако и этот проект не прошел. Вот я и проклял эту премию. Уже позже Людмила Петрушевская получила “Триумф”. Тоже, между прочим, непросто было.
Но досталась первая премия Букера Марку Харитонову. И, по-моему, с тех пор Букер наш хил, как мартовский снег. Ни разу не приподнялся. Потому что раньше, чем родился, стал геополитическим делом.
А в этом – удел всех устойчивых премий.
В премии Альфреда Топфера (Пушкинской), где довольно долго я работал, было проще. Проще – потому что ее сделали немцы и решали всё тоже немцы. Тут мне трудно не обсуждать, правы они были или нет, так как первым лауреатом стал я. Людмила Петрушевская получила премию следом. А потом уже немцы решили включить в жюри русских и был приглашен я. В свою очередь, я привлек Олега Чухонцева. Позже, когда Олег устал, его сменил Сергей Бочаров. И в конце концов мы оба ушли. Но тогда мы все-таки смогли вести какую-то свою тактику, хотя преимущество немецкое сохранялось – некоторая доминанта.
Список претендентов поначалу был как бы малым нобелевским: премия давалась за заслуги – за качество и за чистоту пути. На очереди были Фазиль Искандер и Белла Ахмадулина. Все-таки поначалу решать было просто. И немецкая сторона – поскольку она западноевропейская – вдруг оказалась слегка испугана: как бы не отстать от жизни. От современности. А что если наши кандидатуры уже прошлые, уже опоздали? И тогда на первый план выскочил страх, ну не страх, допустим, ориентация председателя жюри (в это время вошел в моду постмодернизм) – обязательно дать Пригову с Рубинштейном.
Пригова себе хорошо представлял, а Рубинштейна слабее. Зато хорошо знал Тимура Кибирова. И вот начинается какой-то спортивный азарт – мне интересно выиграть какую-то свою “фишку”. Ведь жюрение – это игра. При всех справделивостях и так далее… Ты получаешь удовлетворение, если умудряешься провести свою “креатуру”. Я до сих пор виноват перед Левой Рубинштейном, так как оценил его позже. Может быть, надо было подчиниться именно тогда? Но ведь Тимур-то от этого хуже не стал! Может быть, я даже сожалею, что я тогда вмешался. Но меня сердило давление немцев. Сердило, ну чего тут. Мне нужно было чем-то противостоять.
И вот получил премию Фазиль Искандер, получила Белла Ахмадулина. Список стал худеть… Однажды меня спросили, как я голосую, и я довольно нагло и цинично сказал: по блату.
Так что каждый будет нечист. Каждый – при своих интересах. И пусть никто не думает, что у меня есть какая-то корысть, кроме спортивной. Полагаю, эти мои откровения не понравятся больше лауреатам, чем тем, кто со мной жюрил. Но одно я могу сказать как на духу: обязательно вмешиваются посторонние вещи. Во всё. Те или другие, пятые или десятые. Опасения, креатуры, симпатии, но при том каждый из членов жюри честен в том, что играет свою игру.
В этом есть свой резон. Действительно очень много лауреатов премии, в жюри которых я состоял, являются моими близкими друзьями. Я могу только гордиться, что у меня такие друзья!
В Белкине тоже что-то было из этого. Причем для меня – неожиданное: тут я, наоборот, никого не знал. Хотя подобные неожиданности уже бывали: однажды я жюрил совершенно замечательную премию. Международный конкурс эссе. Был он, чтобы не ошибиться, году в 1999-м. В общем, это было в тот год, когда Веймар назначили культурной столицей Европы. Огромные требовались вложения: надо было переводить с шести языков на английский, чтобы все могли прочесть. Международное жюри: там были китаец, испанец, француз, немец, англичанин и русский, – они владели одним языком, кроме родного.
А чудеса бывают и в таком раскладе! Потому что вдруг (без моих усилий, я практически не справился с полным чтивом, надо было ориентироваться на свой опыт, на свой нюх и так далее и прислушиваться к тому, что говорят другие) – победила молоденькая русская девчонка! Ни с того ни с сего. Что такое случилось, куда надуло? Никто не понял.
Хорошее, изящное эссе. Про ветер.
А потом, когда оказалось, что ей вообще двадцать лет и она из какой-то там Тьмутаракани, всем это польстило совершенно! Бывают и такие неожиданности.
Через эту премию я еще обрел друга из, не поверите, Южной Африки. Но не черного, а белого. Брайтен Брайтенбах… Он рассказывал историю, как его приговорили к смертной казни. Как приговоренному к смерти, ему была положена бутылка коньяку. И он этот коньяк спустил ребятам по трубочке в нижнюю камеру, где сам до этого сидел. Я поверил абсолютно.
Вот так мы жюрили.
Выбор. Жюри – это выбор. С одной стороны, вы кого-то благодетельствуете, ведь в ваших руках оказываются премиальные пять, десять, пятьдесят тысяч долларов! Для человека-писателя в России это может быть совсем и совсем неплохо. Помимо славы, пиара и всякой этой ерунды. А кроме этого, вы выбираете кого-то, вы осуществляете свою справедливость. Так что многое остается на вашей совести.
А решается все в настоящем жюри – сколько раз я замечал! – одним-единственным голосом. И этот голос – твой. И он же – голос другого. Вот в чем всё дело! Мы всё – обсуждаем. Все друг друга понимаем. Но когда доходит до счета – как в школе, как на экзамене, выходим (сами же проголосовав!) и не знаем, что в итоге получится.
Иногда председателю жюри полагается плюс один голос. И я, однажды став таким вот председателем в “Триумфе”, тоже хотел построить свою схему, чтобы она была меньше по vipовским звездам, а больше по принципу какого-то продвижения. Но, знаете, получилось, что у троих номинантов одинаковое количество голосов! И из них два моих близких друга, достойных этой премии. Третий – видный актер и симпатичный человек. И как раз в тот момент, может быть, именно этот актер для премии прозвучал бы лучше. Знаменитость!
Я объясняю остальным жюристам, что не могу воспользоваться положенным одним лишним голосом, но не разъясняю им проблемы, достаточно личной. Потому как друга-то у меня два! Могу ли я прибавить свой голос к одному или другому, отняв его у третьего? Предлагаю председателю (самому себе) бросить жребий. Нарвал бумажек, перемешал в шапке. Вытянул одного из двух друзей – моя совесть чиста перед другим. А “счетчик” наш всё подсчитывает. И вдруг оказывается: еще один кандидат. Не три, а четыре имеют равное число голосов. Говорю: придется снова бросать. И члены жюри смотрят на меня, как на безумца.
И вытягиваю я на этот раз вот этого лишнего – Арво Пярта. Эстонского композитора. Я хотя бы слышал о нем, а в жюри его никто не знал.
Если бы не жребий, никогда не предусмотренный ни в каком жюри, никогда бы в жизни Пярт не победил.
И что же, вы думаете, со мной происходит на следующий день? Поскольку “Триумф” представляет карнавал концертов лауреатов, иду на исполнение Пярта, проверить. И попадаю на “Покаянный канон” Андрея Критского, моего святого. Гениальные слова, гениальная музыка, гениальный хор! К тому же Рождество…
И вдруг понимаю, что это всё спровоцировано моей рукою… Моей ли? Значит, это и мой жребий.
Когда я говорил, что премии раздаю по блату, вы понимаете, что я имею в виду страсти. Иной раз – личные. Всё на страстях. Расскажу про самую большую.
Мне очень хотелось, чтобы топферовскую премию получил Юз Алешковский. Это – мой лучший друг. Бывает, когда людей воспринимают легко, а они совсем не такие легкие. Вот Жванецкий. Он гораздо более серьезен, чем выглядит. С Юзом еще сложнее из-за ненормативной лексики. Она заслоняет всё остальное – вглубь никто не заглядывает. Мы с Олегом Чухонцевым выдавали его прозу за традицию сказа. Эстафету Чухонцева принял Сергей Бочаров, тоже близкий друг Юза.
Но всё это было немножко чуждо для немецкой стороны жюри. Немцы же выдвинули Юрия Мамлеева. Юрий Мамлеев – достойный писатель, но если бы в тот раз получил Юз, я был бы более удовлетворен. Я честный человек и говорю честно. Дружба дружбой, а табачок врозь. Другой мой друг, переводчица моих книг, с которой мы были единомышленниками, которая вживалась в каждое мое слово на протяжении почти двадцати лет, – вдруг и она оказалась моей противницей.
Можно все дело испортить страстностью собственного выступления, а можно помочь. Я часто мешал своим креатурам. Тем, как я их защищал. Теперь я часто просто замолкаю, слежу за игрой, чтобы, не дай бог, никто не почувствовал за кого я. Ведь могут проголосовать против меня, а не против определенного человека. Это надо учитывать.
Но тут жюри пять человек и все друг друга знают, разговор открытый, я устроил большой бой. И со мной рядом – Сергей Бочаров. Бьемся, бьемся, раунд за раундом, – ни та, ни другая сторона не побеждает. Применяем один способ – подсчет голосов. Перевес то на одной, то на другой чаше. Я взял измором: счет стал по нулям. Теперь, когда уже нет этой премии, я могу сказать: только русский проходимец мог заставить немцев сыграть в орлянку. Я говорю им: давайте бросим монетку! Они схватились за голову, потому что для порядочного немца это вообще… непристойность. Это – ах! Сдались под моим напором, я бросил и… выиграл Мамлеев. Когда я Юзу рассказал, он спросил: ты на что поставил?! Говорю: на орла. Да какой же я орел! Я же решка!
Немцы дали Алешковскому премию позже, уже не сомневаясь, и были очень довольны. Юз на вручении взял и спел с эстрады! Немцы совсем не такой простой народ, как кажется: они нашли изюминку, наглядность, и все им подошло, все понравилось.
Так что все стало на свои места – и Мамлеев, и Юз. Так же, как все встало на свои места, когда я тянул бумажки… то есть если не Бог, то ангел есть над этим скромным процессом. И часто не чистым. Я вижу заинтересованность, вижу складки, но бывает и внезапный выигрыш, – как у той девушки с эссе о ветре.
Понимаю, сколько скопилось писателей в очереди, насколько надоело им старшее писательское поколение. Значит, премий должно быть много и они должны быть разные.
Но вот сейчас во время премии Белкина… Что случилось у меня сейчас? Вячеслав Пьецух написал отличную повесть, достойную премии, и она никем не была указана – это значит, что либо были нарушены какие-то внутрилитературные связи, либо он не принадлежал “нужному” поколению. Из всего, что я прочитал, меня больше всего заинтересовал Алексей Лукьянов. “Спаситель Петрограда”. Я сначала долго не врубался, пока читал, потом, когда пошло дело, понял, что это – нечто новое. По осмыслению времени, по способу мыслить… Алексей Лукьянов был первым для меня.
Отрошенко – более общая креатура в этом процессе, и он шел не первым в моем списке. Отрошенко уже подтвердил свое место в литературе предыдущими повестями. Повесть его, которая выиграла, завершала цикл повестей, она была финальной. Внутренне она уже опиралась на то, что произошло в развитии текста в четырех предыдущих произведениях.
Маканин попал в похожую позицию. Потому что он в виде повестей сейчас распечатывает свой грядущий роман, и читая представленную повесть, я понял, что уже читал ее раньше. Думают, что я сыграл против Маканина!
А главное – когда я играл “за своих”? Когда я был уверен, что “за” заслуги. Но жюрение произведения – это совсем другой жанр, чем жюрение нобелевского типа. И вот я понял почему так захромала Букеровская премия. Англичане, уж простите, поцивилизованней, особенно поцивилизованней в области жюрения. Поспортивнее. Они жюрили скачки, они жюрили бокс, они жюрили футбол… И после этого на спортивном принципе они придумали Букера.
То есть культура спорта перешла в жюри. И тогда почетно попасть даже в шорт-лист! Перед тем, как жюрить в первом нашем Букере, я специально просмотрел всю схему Букера английского. Там писатели – как лошадки. Именно как лошадки! Одно и то же имя доскакивает до шестого, до третьего, а иногда и до первого места. Обойма выделяется сильно. Как правило, это уже “имена”. Но может быть и открытие: если кто-то, даже не знаменитый, окажется действительно сильней. И это, конечно, больше похоже на спорт.
Литература в огромной степени и есть спорт. Звучит для нее якобы оскорбительно. На самом же деле, литература – дело бесконечно соревновательное. Но это соревнование проходит секретно и зачастую – втайне от самих участников. Потому что ту высоту, которую писатель себе назначит, ту он и должен взять. А в результате рекорд будет рассматриваться в общем ряду. И – качество прыжка, и высота планки, и чистота исполнения, и высота уровня.
…В спорте меня всегда интриговала линия. Я ее потом, как ни странно, усмотрел в штанге. Хотя эстетически штанга мне меньше нравилась, чем прыжки в высоту. Штангисты тоже поднимают линию.
В спорте я понял, что самое трудное. Самое трудное – повысить уровень и ускорить время. То, что невозможно. Сделайте, чтобы на секунду время пошло быстрее. Или попробуйте увидеть, что произойдет через секунду. Или попробуйте сделать что-то раньше или лучше, чем это возможно…
Получается, что человек ставит себе собственный предел. Что по-английски очень точно называется goal. Цель. Но это – больше, чем цель. Это и не возвышенная цель и не совсем цель как таковая. Тут нечто есть от “устремления”.
Очень поэтому важна та среда, в которой рождается соревнование. Начинать соревноваться сразу с Шекспиром, ну, больной человек, да? С Пушкиным – тоже. А брать поближе уже можно. Хотя бы и в секрете. Некоторые в советское время брали Маяковского. Он живой поэт. Но, во-первых, по ошибке не был отменен ранний Маяковский, поскольку был провозглашен как “лучший и талантливейший” Сталиным. Публиковался целиком с ранними стихами, и это был единственный официальный доступ к авангардной поэзии. Многие из моего поколения получили свое движение оттого, что “Я сразу смазал карту будня/ плеснувши краску из стакана;/ я показал на блюде студня/ косые скулы океана…”
К соревнованию подходят очень соревновательно. Но тот, кто будет писать для конкурса, проиграет. Ибо реальность и есть та непреодоленная высота, которую должен взять писатель. А реальность – это то, чего не видит нормальный человек. Он в нее погружен и в ней барахтается. В буддистском смысле: реальность – это здесь и сейчас. И поэтому автор свободен, он может не беспокоиться о том, что до него кто-то был. Но подвиг его состоит в том, что он это видит и вес все-таки поднимет. То есть выражает реальность.
Как это получается, опять же остается тайной. Даже для него самого. Поэтому все, кто нарабатывает другие методы, пишут, конечно. Потому что писали до, потому что они попали в этот способ жизни, а не в другой. Ради бога, пожалуйста! Одни будут лучше, другие – хуже. Но выявлять, что же появилось такого, что можно отметить как следующее, по-видимому, это и есть функция всех этих конкурсов, премий, соревнований. И как бы они ни были необъективны, это – очень положительная практика. Они делают незримое соревнование более очевидным. Хотя много бывает несправедливости. Справедливость же торжествует, но торжествует относительно.
Вот в этот раз на Белкине я не увидел спортивности.
Надо признать я отстал от процесса и читал все впервые. Но – сделал много приятных выводов для себя. Мне кажется, в огромной степени эти двадцать лет – мы сейчас отмечаем двадцатилетие наших перемен – были ямой. Публиковалось то, что было запрещено советской властью, и то, что было пропущено. Это – значительная часть и безусловно более сильная. В остальном случались некоторые натяги. В том числе и постмодернистские. Родилась профессиональная литература. Никуда вы не сбросите Маринину, Донцову, Акунина. Русская литература профессиональной не является, чем и замечательна.
И никогда не была. Она была другой. К Серебряному веку, к Чехову что-то иное стало складываться. Гения трудно считать профессионалом, но Чехова при всем при том – можно. Хотя это его мучило. Думаю, что уже эта плеяда – Чехов и Горький, – они существовали в “профессиональном” мире. Вынуждал себя быть профессионалом Достоевский! Ставил себе нарочные условия: долги мучают, хочется заработать. Ужимал себя в сроки, дед-лайн себе подстраивал… Но я не думаю, что он и вправду был “профессионалом”. Он играл. И то, что ему не удавалось в рулетке, получилось в “Игроке”.
А, в общем-то, русская литература другим брала. Внутренним развитием, совершенной какой-то такой неготовностью, “инновацией”, то есть каждый раз человек проходил Путь. В Золотом веке возник этот импринтинг (всего понемножку, и всё – новое, и всё – навсегда, и всё – по разу). Так вот, извините, это и остается по сей день.
Единственная сравнимая с русской литература, на мой вкус, английская. Но английская раньше стала профессиональной.
Одним словом, по моему концепту русская литература профессиональной не являлась. Вот сейчас в новых условиях что-то такое рождается. Но, нарождаясь, эта профессиональная литература обслуживает все-таки более массмедийный слой.
Остался, за вычерком, тот “золотой” способ писать, когда до тебя и не писали, потому что ты явился – с неба свалился, не запылился. Хотя и у этого способа сейчас массовый наплыв! Например, в “Дебюте” сорок тысяч одних курьеров, сорок тысяч людей пишут: надеждой на что? На заработать деньги? Ничего подобного.
Надеждой на текстовое бессмертие.
И вообще эту амбициозность русского автора никто как следует не расписал. Это, по-моему, как и повесть, – типично русский жанр, так и вот эта русская литературная амбициозность, она имеет какой-то национальный характер. Имеет некоторое отношение к нашей неясной Identity. Может быть, кстати, поэтому-то и идет изнутри такой литературный напор, что наша Identity еще до сих пор не выявлена.
Возникла потребность еще раз понять, так что же это за существо такое – русский? Это все-таки прилагательное, а не существительное. Опущено слово “человек”. Значит, надо все время выявлять его, человека. Вот я и думаю, что такое направление, оно по-прежнему существует, и поэтому именно литературные конкурсы, которых стало бесконечное количество, и соответствуют литературному процессу!
Еще совершенно мне непонятно, как оказался неописанным этот безусловно русский ментальный тип Литератора. Я даже дошел до мысли: может быть, поиск этого типа и есть желание русской литературы сформулировать свой менталитет? Это не Печорин, не Гамлет. Ну почему ж тогда не написан этот характер – характер человека, который хочет из провинции, из мути стать писателем?
Было бы слишком просто думать, что – для легкой жизни. Или чтоб денег заработать, или прославиться. Это более глубокое национальное подсознание, которое выдвигает эту амбицию все время вперед и вперед. Я думаю, что таким писателем был Федор Михайлович Достоевский. И он мог создать этот тип. В конце концов представьте себе Раскольникова студентом Литинститута! Легко.
В свое время Вампилов писал этот тип.
Когда я готовил текст к пятидесятилетию Вампилова, я как раз и отметил этот факт. А помогло мне эту страничку написать одно воспоминание: слушателем сценарных курсов мне довелось попасть в общежитие Литинститута на углу улицы Руставели, и я был поражен сетками между этажами. Я спросил, для чего, собственно, сетки? Говорят: а бросаются. Ты – гений, я – гений… друг напротив друга работали ментовская и психушка.
Выбросили не так давно десант – сто писателей – на международную Франкфуртскую книжную ярмарку. Все однозначно талантливые. И, вместо того чтобы испугаться, что их – сто, а книг тысячи и миллионы, нормально все разбирались между собой: ты да я. В зависимости от того, с кем выпивали.
Один из опытов парижского Салона книги: существует жюрение на уровень читателей в разных странах. И мы – не самая читающая страна. Проверяется не тираж, а что именно поглощается из текста, насколько глубоко он понят. Если пять человек тебя прочитали – прочитали так, как ты написал, – ты можешь быть счастлив. Мы сейчас не идем по этому пути. Вот вам литературный процесс. И оказывается, что, допустим, Финляндия, которая еще недавно была в числе последних в рейтинге читателей, вложила огромные деньги в то, чтобы в школах подтянуть чтение. Чтобы дети читали. Не грамоте были обучены, а научились читать.
В предыдущем эссе я как раз об этом немножко говорил.
Побывав в жюри Белкина, я увидел, что сейчас стали писать. Отстоялось за двадцать лет. Появилось новое поколение, и оно может быть любого возраста. Я подряд прочитал пять превосходных исторических повестей. Взгляд на русскую историю стал более спокойным, более независимым, более беспристрастным, что ли. В общем, весь этот мировой беспорядок не объясняется какими-то историческими ошибками. Незачем искать их ни в жидомасонах, ни в большевиках, ни в Наполеоне, ни в татаро-монголах, ни в чем бы то ни было. Этот мировой беспорядок имеет какое-то еще не выявленное – и я верую – безусловное назначение. Он необходим миру. Был необходим и будет необходим. Для поиска того, что называется Identity – слова, практически не переводимого на русский. Слово “самостояние” звучит очень возвышенно. К патриотизму это, безусловно, не должно иметь никакого отношения. Потому что самоутверждаться только игранием желваков и насупленностью бровей – непристойно. А вот русская речь – наше пространство – я увидел, покрывается и “Спасителем Петрограда”, и повестью Пьецуха.
Владислав Отрошенко выиграл… Он действительно превосходный автор. Но я думал, что за свою книгу он достоин чего-то большего, чем победа по одной-единственной повести. Из этого же списка, я думал, выплывет “Полет России” Олега Хафизова. Это безупречная повесть с хорошей школой. Было приятно, что при всех новомодных делах там присутствует хорошая школа: Лесков, Платонов, Тынянов, и все это не торчит. Все учтено, переварено, сделано.
Но обязательно же есть и своя фишка. В чем-то будет по-моему, в чем-то не по-моему. Я же тиран! Пусть я проиграл по своему списку, но за счет этого втащил эту самую Фиглю-Миглю, которую никто не хотел. Она оказалась хотя бы в шорт-листе. Существо без пола. Оно решило не объявиться. Так скорее всего – “она”!
Фигль-Мигль мне понравился тем же, чем в свое время понравился Сорокин. Закрывает определенный способ. То есть слишком много и легко стали так писать – демонстрировать интеллектуальную стилистику. Своего рода повторение несуществующих мировых рекордов. В конце концов стало невозможно читать звукоподражание. Для меня наиболее раздражающей частью, хотя я не во всем литературном процессе участвовал, когда читал, стало вот что: этакое массмедирование интеллектуальной прозы.
Я в результате углядел некоторую тенденцию – для себя. Может быть, о ней и много пишут критики – она даже у Павича встречается, и у Коэльо, и так далее… и у этого японца Мураками. Когда произведение – уже не открытие, а – способ. Тиражирование, упрощение. Это – чтение. Безусловно. Это – мастерство. Безусловно. Но это как бы лесть читателю достаточного уровня в том, что он находится на самой высшей планке. Это уже очень западные дела. Как вот – почти процитирую далее Виктора Ерофеева: он как-то рассказал во Франкфурте, что ему в “Нью-Йоркере” отказали в публикации какого-то эссе. Главный редактор откровенно объяснил: мои читатели – самые умные. Если они чего-нибудь не поймут, они не будут выписывать мой журнал.
Вот приблизительно об этом и речь.
Вопрос, для кого и для чего писатель пишет, по-прежнему остается чистым и открытым. Мне нравится, когда человек пишет для замысла и для текста. Вот он действительно дурак, которого не знаю, кто так обезумил, что он только этим и одержим, он и есть писатель. И тогда, как мне кажется, как раз и появляется некая литература. В русском традиционном понимании. Иначе вы не придумаете “Войну и мир”!
А главное, когда начинаете “придумывать”, что вам надо, – получится “Воскресение”.
Это невозможно, потому что невозможно никогда.
Мы ведь все время сдаем какие-то экзамены, все время кого-то по жизни судим. В конце концов жюри – практика жизни. Составляем свои списки, спорим о предпочтениях. И когда там появится культура – та спортивная, скажем, культура, как в Англии, – то уже может что-то получаться.
Не может быть бескорыстного жюрения.
Я спросил: все всё читали? Потом понял: нет, не все и не всё.
Вот и всё.
Я и сам-то прочитал не всё. И все-таки для меня даже это количество текстов оказалось огромным. Читать мне очень затруднительно. Так же сложно, как писать. Можно либо читать все, что написано, либо и читать не стоит. То есть опять ставить четверки с минусом и тройки с плюсом… Для этого, по-видимому, есть другие люди. Мне уже поздно этим заниматься.
Я удовлетворен тем, что стали писать и стали писать спокойно, и почему-то появился этот вот явный исторический взгляд на Россию. Он – из уже более сложившегося ментального самоощущения (когда ты не “за и против”). Вот что означает – человек становится самим собой. Он не выбирает сторону. Он понимает, что он – такой, мы – такие, страна – такая. И там нет тона разоблачения. И нет тона апологетики. Это уже уровень. Уровень цивилизованный. И у Отрошенки, победившего, и у Лукьянова, который не вошел никуда. Есть это и у Пьецуха…
Когда я говорю о том, что все дается по блату и что я счастлив, что у меня такие друзья, что мой голос, прибавленный к остальным голосам, в каком-то плане номер один в решении той или другой премии, – это одно. Но другое – чувство несправедливости. Такое дерзкое, комплексное, неприятное и само по себе несправедливое чувство несправедливости. Когда ты чувствуешь, что дали не тому, не за то и не потому.
Другое дело, что ты полностью можешь и заблуждаться на этот счет.
Однако я могу заблуждаться только на свой счет. У меня не было ни одной креатуры, которую бы я хотел с такой страстью, с какой я иногда хотел своих друзей в “Триумфе” или в других жюрениях.
Может быть, Пьецуху в силу давнего знакомства я и мог бы сказать, что он – будучи уже взрослым – вдруг так четко и ясно написал наше будущее. Во всяком случае, не дай бог. А оно так и будет.
Иногда хочется переиграть решение жюри. Это – партизанский подвиг, когда ты можешь провести в жизнь именно свои намерения. Но опять же – не политикой, а дипломатией. Это – мой принцип, политику я ненавижу, а к дипломатии приходится иной раз прибегать. Особенно когда хочешь, чтобы люди сыграли в твою игру, как в свою.
Или – поставить на заведомо проигрывающий номер, чтобы выиграл тот номер, который хочешь. Тут есть раздолье для игры в чистом виде. Почти в художественном смысле. Плюс вот это знакомство с материалом: после каждого жюрения я выхожу немного более образованным. Потому что был вынужден попасть в систему ознакомления с не самым худшим, а с отобранным пластом сегодняшних претендентов – того, что сегодня котируется и кажется первым. В результате сегодня я не могу сказать, что чукча ничего не читал, что чукча – писатель. Чукча читал! Чукча чего-то знает! И имена запомнил.
В литературные премии я попадал по-разному. Но когда попал вдруг в киножюри – вот это было по-настоящему полезно! Кино же легче посмотреть, чем книжку прочитать. Анапский кинофестиваль сохранился как фестиваль всесоюзный, как будто СССР еще и жив… и там все эти ностальгические вещи – в лучшем виде. Как если бы коммунизм сняли, имперский гнет сняли, а союз остался. Союз в самом высоком смысле.
Там представили нам кино среднеазиатских и прибалтийских нынешних государств. И что же вы думаете? Среднеазиаты замечательное кино делают, прибалты – следом за ними! И вдруг с большим удовольствием видишь, как, все-таки обходя их на виражах, побеждает таджик или узбек!
Сердце радуется. Видишь, как сильна русская школа. Они же все прошли ВГИК, естественно, Москву. Освобожденные от социалистических догм, но в то же время не освобожденные от своих внутренних, национальных режимов, они продолжают делать тонкое искусство. У нас-то уже многое делается слишком в лоб. Хотя и у нас кино сейчас на подъеме. Правда, оно одновременно гонится и за блокбастером, и за искусством.
А там вот – “Ангел справа” какой-нибудь. Как поцелуй в подарок. Когда бы я его увидел? Или – “Умелые руки”. И, кстати, вот эти границы распавшегося СССР – они с помощью русского языка в материале фильмов перемалываются. Допустим, фильм: сценарий эстонский, актриса латышская, говорят по-русски. И все – не требуют перевода. Это люди освободились.
Какой же опыт замечательный в нашем фильме “Кукушка”!
Это историческое кино или нет? В какой-то мере – да. Но там же не выбрана страна! Не из-за того, что человек забоялся. Люди любят, и нет предпочтений ни конфессиональных, ни национальных, ни социальных – нельзя кому-то навязывать что-то.
Очень приятной, кстати, и география стала. Когда-то я писал такую шуточную астрологию русской литературы и обнаружил, что она была в основном помещицкая, родилась в разных поместьях. Потом вся стекалась в Петербург-Москву, а помирала, почему-то за границей. Средства и паспорта позволяли там лечиться. Вот вам и вся история.
Сейчас снова… Раньше провинция трудно приподнималась и уровень московский и питерский сильно отличались. Хотя Питер до недавнего был тоже в провинциальном состоянии. Тут я думаю, что литературы сейчас следует ждать из провинции. И она оттуда и идет. Век уже открыт новыми текстами. Это – против мельтешни, что была от жадности к свободе слова. Потом журналистика все-таки забрала свое, профессиональная литература – свое. Значит, опять остался этот локальный кусок того, что и называется “художественная литература”.
Как только автор хочет открыть глаза людям, это – безнадежно. Это не автор. Он должен сначала открыть их самому себе. И вдруг впасть в недоумение: неужели это еще кому-то надо и кому-то еще понятно? Для этого нужна энергия заблуждения, которую Лев Николаевич так хорошо сформулировал.
Заблуждение сегодня уже появилось: пишут не так, пишут не те, реальности не видят. И автор возникает сам, один, потому что никого до него не было.
Это безумие должно существовать. Автор без него не обсуждается.
У поэтов оно само собой. А у прозаиков несколько сложнее. Проза – это очень, к слову, невыясненный вид искусства, поскольку он и орудует общим словом, которым мы пользуемся на каждом шагу.
Проза появилась. Это мое утешение, это мой итог от последнего жюрения повестей. А повесть – это возможность сохранить одно дыхание в самом длинном тексте, потому что дальше уже оно прервется и будет многоступенчатая постройка, которая тяготеет к роману. А так – то, что можно написать в один вдох, – рассказ, глава, эссе. Повесть – это то, что можно написать уже в два – три дня, максимум в неделю.
Я не говорю о последующих вариантах и переписках. Но это должно быть единое дыхание, единый текст. Все должно быть настолько связанным, хотя может быть абсолютно бессвязным. У Гоголя так каждое слово связано с каждым, чего никакая машина, никакая ЭВМ не придумает! Вот это единое состояние можно продержать в себе путем вдохновения и какой-то небольшой схимы. Но – недолго.
Вдруг вижу, кто-то выступает – там же, на Белкине, речи говорит при вручении. Было интересно их послушать, как они теоретизируют. Совпало с моими размышлениями абсолютно. Вряд ли при этом цитировали меня, и вряд ли и я цитировал кого-нибудь.
Повесть и оказалась русским жанром, потому что нетерпеливо же все! Попробуй протерпи. В прошлом году было столетие без Чехова, и писал я текст, – кто-то мне подсказал, что Чехов, чтобы написать свой рассказ, к стулу себя полотенцем привязывал. Вот если и Чехов с его принципами и некоторой воздержанностью… Хотя какая воздержанность. Все любил, всего постоянно хотел.
Тем не менее – привязывал. Привязать себя к стулу можно на рассказ. Романа никогда писать не буду! – как он сказал. Роман – это то, что еще впереди.
Перспективы открылись, я доволен тем, что меня позвали жюрить. Я же, знаете, какие занятные вещи жюрил! Я жюрил эротическую повесть! Но, кажется, идея задохнулась с первым же разом. Стихи не жюрил никогда, хотя разбираюсь в них лучше, чем пишу. Тут я мог бы быть слишком пристрастным.
Когда я последний раз отстаивал свою лирическую позицию перед Бродским, мы говорили, и я настоял на том, что любительские стихи тоже имеют право на жизнь. В отличие от графоманских. В них есть более непосредственный внутренний повод. И что некоторые из них могут даже пережить профессиональные.
Он вдруг соглашается: это совершенно понятно, что могут. Я спрашиваю: почему? “В стихах слишком всё известно” (что он имел в виду?)
Мне запала эта фраза. В цеху поэтов все всё знают!
В определении “достойного” премии должна быть какая-то современная ему жизнь. Иначе его не узнают потомки. Хотя может быть и забытье, может быть все что угодно… Но тут уже такое бесконечное количество феноменов надо рассматривать: судьбу Платонова там, судьбу Зощенки… Если бы я сидел в мировом жюри, я бы признал, что до сих пор не охвачена судьба Зощенки. Потому что она была погашена и прижизненной славой, и недооценкой скрытого судейства. Он не был признан своими: считалось, что Зощенко насмехается над поверженным классом. А он этого не делал. Один из благороднейших наших авторов, до сих пор – значительный юморист. И оттуда, из своего времени, не вынут!
Или, допустим, судьба Платонова – другая. Это до сих пор – непрочитанный автор. Хотя апология нарощена большая. Судьба Заболоцкого, гениального поэта… Но никак ему не втиснуться! Хотя все у него было – даже лагерь у него был. Он не был вписан в тусовку. Оскорбительно, знаю, называть Ахматову с Пастернаком тусовкой, но тем не менее его не взвешивали в Серебряном веке, и в результате он, рожденный чуть позже, уже не попадал.
Это сложные дела. Очень сложно занять свое место в литературе. Опять – спорт. Даже – послесмертный, все равно – спорт. И после смерти это – все та же судьба писателя. И это все непрофессиональный разговор к тому же. Он считается якобы даже неприличным. Хотя любые пьяные литераторы будут рассуждать именно и только об этом.
О месте – не о мести.
И все кончится тем, что они, напившись, уверят друга друга: ведь никого же нет, только ты да я! Как Сальери и Моцарт.
Сейчас снова задышала литература – более свободно, другими легкими, другими людьми, другим поколением. К которому я совсем уж не отношусь. Хотя я не очень себя причислял и к предыдущему. Старался усесться между временем. Тем не менее уже – отстой, нет?
Однако еще посмотрим! И я волен претендовать.
22 апреля 2005 года
Записала Юлия КАЧАЛКИНА