Стихи
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2005
Пра-Ева
ибо в постель их может заползти, как змея, Лилит,
царица Змарагда, праженщина, сокрушительница границ,
взломщица брачных покоев, чей дух жестоко тесним
ревностию ко Всевышнему, разженная плоть велит
насылать на младенцев хвори и порчу на рожениц,
овладевать мужчинами спящими.
Господи, почему
Ты, сотворивший Адама, не спешишь на помощь ему,
когда, оседлав по-гусарски взмыленного скакуна,
из него животворную плазму выкачивает она?
Мужчина очнется – и будет форменный инвалид,
но, главное, он забудет, что слепил Предвечный гончар
Лилит из остатков глины, после того, как был
Им сотворен мужчина, получивший имя Адам:
поскреб по гончарному кругу щепкой, смял в кулаке,
разжал кулак, дунул-плюнул, сунул в печку, сказал: “О.К.”.
Мужчина очнется, забудет – опутан узами чар,
умащен с головы до пяток соком красотки Лилит,
насыщая воздух миазмами, которые ночью пил
с губ крылатой насильницы, будто портвейн с горла2, –
забудет о споре Адама и Лилит, кто из них главней,
продаст своё первородство за горькую память о ней.
Не сумев убедить Адама в своем главенстве, она
летит, вереща, за три моря, чтобы демонов там рожать.
Ее настигают ангелы Божии, но удержать
царицу Змарагда не могут и сходятся без затей
с нею на том, что ныне и присно Лилит вольна
продолжать в том же духе: сметь проникать, как тать,
ночью к мужчинам спящим и ворожить, гадать
на рожениц и младенцев, и, как бисер, икру метать,
но за все это Богом будет определена цена:
ровно сотня из каждого пополненья ее детей.
Легко согласившись на сделку ради своих утех,
Лилит, летая над морем, не вспоминает о тех
бессчетных, отнятых Богом от материнской груди,
в кромешном грехе зачатых, но чадах, как ни крути;
гораздо ясней в ее памяти – как скакала она
на чреслах моих той ночью, и как ширял из окна
в глаза прожектор Селены, и на плечи мои лилось,
до утра, волна за волною, море черных ее волос…
Похоже, погода меняется. К лучшему. Не ко лжи.
Ко лжи людям снятся лошади. Ты видишь цветные сны.
В них по лесной лужайке шныряют сотни детей.
Сны твои в руку. Скоро уже середина весны.
Точно, погода меняется. К дождю. Целый день болит
сломанное ребро мое. Слушай-ка, без затей
рядышком ляг, ладошку на ребро мое положи.
Кто-то в окно барабанит. Это дождь. Мы не ждем гостей.
Слушай-ка, правда, Ева счастливее, чем Лилит?
Вторая колыбельная
трубку повесил, снял – там протяжный вой.
Выждал, пока ты спрячешься с головой
под одеялом, вспомнил, что говорил, –
сам подивился блажи своей: “Ну-ну”.
Из твоего Зазеркалья поплёлся в Зал
недожидания, сел в углу, закурил,
недокурил, бейсболкой лицо закрыл
и притворился, будто сейчас усну…
Милостивый государь Павелецкий вокзал,
как пережить мне, скажите, эту весну?
Подозреваю, завтра мне принесут
письма из города С., и нестрашный суд,
наоборот, желанный, в твоем лице,
в письменном виде участь мою решит,
вынесет окончательный приговор:
кто я такой – заурядный багдадский вор
или, на всякий случай, Гарун аль Рашид?
Завтра по радио скажут, горит ли Багдад,
что у Саддама творится в его дворце,
завтра нам явят по телеку мор и глад,
блуд, море крови, гонимый ветрами чад,
гусеницы бэтээров, дышла телег,
завтра в газетах исчислят убитых и
пленных, пропавших без вести и калек.
Завтра о письмах из города С. умолчат,
не предадут огласке мои стихи.
Я не люблю Саддама (читай: US),
я не хочу, чтобы завтра утром дошла
эта горючая весть до города С.,
до Зазеркалья, чтоб она подожгла
край твоего одеяла.
Что бы мне ты
ни написала, – молюсь, чтобы ты жила,
не осязая зла, не чуя беды.
В городе С. горит не сгорая, горит,
не угрожая пожаром, но всем светя,
спит в своем Зазеркалье, но всем видна,
право, не знаю, как в городе “Z” иль “Х”,
но в Зазеркалье своем такая одна –
тонкая свечка, правнучка нимф и харит,
или, иначе, добра и света дитя.
Вот почему, не сразу въезжая в подтекст
писем твоих, распущен и слаб, увы,
я превращу их чтение в ночь любви
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пальцами проведу по всем “а” и “с”,
все “в” и “е” расцелую, повинен суду,
зло отгоняя, прочь отводя беду…
Может быть, под амнистию подпаду.
Волосы Фотины
вытворяет она с волосами!
Или это они сами собою, сами,
по своему хотенью,
подобно вьющемуся растенью,
переползают с одного плеча ее на другое,
колышутся, будто водоросли речные,
распускаются, точно цветы ночные,
заплетаются в косы,
как виноградные лозы,
вздымаются над головою вроде копны и
плещутся на ветру, словно травы степные, –
и она их только придерживает рукою,
чтобы с корнем не вырвались, не улетели?..
Боже, но что же такое, в самом-то деле,
что же такое
волосы с ней вытворяют!
Да оставьте вы Христа ради ее в покое!
Нет, не слушаются, безумцы: качают, швыряют
ее детское невесомое
тело из стороны в сторону,
доказывая, что носимое, несомое –
гораздо важнее несущего
его сущего.
– Разумеется, – говорю я им, – это не вздор, ну,
знаете, в принципе, я и сам подобного мнения,
но в данном случае, волосы, ваши способности
заслуживают лучшего применения,
не буду вдаваться в подробности.
– Мы здесь при чем?! – пожимают ее плечами
волосы. – Ты представил нас какими-то палачами,
а мы днем и ночью прямо
даже не знаем, куда от нее деваться,
в подробности не будем вдаваться.
Осторожнее, не упади – здесь яма.
Фотина молча, а я и ее волосы,
продолжая спорить вполголоса,
в одичавших садах на окраине города С. гуляем.
Ни криком людским, ни песьим истошным лаем
сады не оглашены, лишь незримая миру птичка,
укрывшись в зарослях, свищет: “Фотина, Свечка,
Веточка, Фотушка, Форточка! Признайся, какая кличка
тебе всех милее! Открой личико,
скажи хоть словечко!”
На миг от глаз отведя шелковую завесу
волос, она шепчет: “Мишенька…”
И, палец к устам приложив,
опять молчаливо плывет меж твердью земною
и твердью небесной…
вытворяет она со мною!
Как я с ума еще не сошел? Как еще жив?
Мыслящие одичавшие дерева.
Мыслящая Камышинка.
Волосы ее,
мыслящая трава.
Маечка
из которой кровь течет.
Вот отсюда, с права боку, из-под пятого ребра,
не по капельке сочится – льет, как дождик из ведра.
Ах, маечка-тишоточка,
носить тебя не шуточка.
На ярмарке Non-fiction
кладя ее в пакет,
любезная тоболка
сказала, в чем тут фишка:
“Отвязная футболка,
Назначение тишотки, дорогие малыши, –
посещать ваши тусовки без ущерба для души.
Это – кровь, я вам не лгу,
оттого стою в углу.
Господа, do you speak russian?
Ты не видишь – я окрашен?
Я ходячий автомат, выжимающий томат.
Налетайте, пацаны!
Подставляйте стаканы!..
Мчится поезд в чистом поле,
народ с ярмарки везет.
Каждый до смерти доволен,
что достиг своих высот.
А когда мне с верхней полочки
придет черед слезать –
в кровоточащей футболочке
оглянуся вам сказать:
“Поэзия не сонная лощина
с отарами пасущихся сальерь,
но павший жертвою защиты Лужина
запаянный в сосульку соловей.
Поэзия не хилые ремейки
самих себя с биноклем на заду,
но секс на свежекрашенной скамейке
в рассветном ботаническом саду.
Благословенна грудь моей зазнобы
под маечкою “I’m lost in Hong Kong”*.
Пускай в затылок ей кривятся зомби –
но тут судьба поставлена на кон.
И ежели я вам сжимал запястье
в честном пиру – не чтоб разжать кулак,
но чтобы выдавить из вас, как пасту,
уверенность, что целый мир – ГУЛаг…”.
На полустаночке окурочком в помаде я
маячу, об одной любви моля.
Прилипла к животу, вроде гиматия,
исподняя тишоточка моя.
Прокимен по 6-м Евангелии
на утрени Великой Пятницы, глас четвертый:
“Разделиша ризы Моя себе
и о одежде Моей меташа жребий”.
P.S. …но внемлю арфе Серафима,
и клочьями с меня слезает тьма,
когда кровит в наушниках Земфира
про Анечку, просившую снять ма…
* Я заблудилась в Гонконге (англ.)