Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2005
Юлия КАЧАЛКИНА
Салтанные города
Кирилл Кобрин. Где-то в Европе… “Новое литературное обозрение”, 2004.
Массалиотский путешественник IV века до н. э. Пифей однажды “начал” Европу: он открыл Ultima Thule. Маленький остров на севере – у него есть географические координаты и место на карте. Любопытно, что “начав”, он же ее и “окончил”, положив на той же Ultima Thule Последний Предел мира, – недосягаемым рубежом для миллионов путешественников двух грядущих тысячелетий. Миф жесток и требует недоказуемости.
Идеальная Тула, мекка мудрецов и философов, навсегда останется в той же Европе. Рядом со своим реальным тезкой. Но лишь где-то там.
Так, Путешествие, насытив картографов и пиратов, превратилось в жанр.
“Слово о полку Игореве”, “Путешествие из Петербурга в Москву”, “Письма русского путешественника”, “Путешествие в Арзрум”, гоголевский “Рим”, пастернаковские “Люди и положения”. Анонимы и авторы снова и снова переживали опыт пребывания в чужой земле, пользуясь прошедшим продолженным. Но вдруг Грибоедов “приехал” своего Чацкого. А Достоевский – князя Мышкина. И прошедшее свершенное восторжествовало. Путешествие кончилось, освобождая путь историям и самостоятельным сюжетам.
Петр Вайль с “Картой Родины” и “Гением места”, Александр Генис с “Темнотой и тишиной” и “Американской Азбукой”, Анатолий Найман с только что вышедшим в свет “Оксфорд, ЦПКиО”… Герой что-то вспоминал из виденного за купейным и гостиничным окном, но жил уже совсем не там. Рискну предположить, что с появлением Чацкого в доме Фамусовых русский роман и драма отказались от дискурса путешествия. И случилась русская эссеистика, не замедлившая этим дискурсом воспользоваться.
Говоря о ней, вдруг сталкиваешься с нешуточной проблемой. В принципе, как русскому неведом ритм фланирования парижанина – праздного блуждания с целью вписывания себя в пейзаж каждым малым жестом руки или наклоном головы, – столь же непривычна для него манера европейского эссеиста.
Считать жанр эссе достойным отдельной творческой профессии у наших писателей никогда не хватало малогабаритности натуры. Просто потому, кажется, что Россия – это роман. Как Финляндия или Норвегия – сага, Италия – драма, Франция – лирика, а США – колонка газетного фельетониста.
Тем поразительнее ситуация конца ХХ века, когда вдруг среди наших пишущих соотечественников прорезались не просто эссеисты и только эссеисты, но еще и здорового западнического толка. Герценовские идеологические мечтания сменились мечтаниями отвлеченно-эстетическими. То есть сегодня западничество – это частный принцип жизни. Ушли идеология и необходимость социального строительства. Осталось чувство легкого шика.
Как если бы махнуть в Веджвуд и вернуться оттуда с набором удивительной фарфоровой посуды. И каждое утро завтракать только на ней – среди московских сервизов преимущественно дмитровской выделки.
Западничество во времена, когда европейские столицы в идеальных пропорциях обменялись признаками друг друга и почти открыли границы, – это странная педантичность помнящего, с чего все когда-то начиналось. Ведь где сейчас не-Европа даже в оккупированной туристическим бизнесом Азии? Где-то глубоко в памяти однажды невыездного и суеверного человека.
Новая книга Кирилла Кобрина – нижегородского (а ныне – пражского) историка, эссеиста и прозаика – называется потерянно: “Где-то в Европе…”. Точно автор и правда заплутал, а теперь пытается найтись. Или – найти что-то. Тексты, вошедшие в нее, на протяжении десяти последних лет печатались в наших толстых журналах, но, попав в один переплет, обнаружили такую повышенную плотность парадокса и каламбура, что считывать их приходится слоями. Как сложную шифровку, отправленную в космос к другим звездным системам.
Книга Кобрина, на первый взгляд, встает бок о бок с вайлевскими, наймановскими и генисовскими, однако есть в ней присутствие чего-то в этом же ряду “следующего”.
Путешествие “кончилось” и для эссе. По крайней мере “Где-то в Европе…” – первый тому пример.
Отовсюду вернувшись – сначала из города Горького, потом (метафизически!) из Нижнего Новгорода в годину его переименования; из Ирландии и Британии, из Ленинграда-Питера и Москвы, – автор придирчиво рассматривает трофеи. Не те, что удалось приобрести, а те, которые быть должны согласно ожиданиям, но нет их там. Уже или еще – это в зависимости от степени ностальгии.
Потому что это слово ныне значит больше тоски по месту рождения.
На счету вельветовых семидесятых и синтетических восьмидесятых уже есть простая радость “Агдама”, “Экстры”, “Столичной” и “Солнцедара”, но “ни тебе бургундского с бордо, ни рома с каким-то ржущим “моногохельским” виски”. Еще нет. Хотя – пора: Дюма, Фенимор Купер и Вальтер Скотт прочитаны от корки до корки.
Точно так же дело обстоит с другими областями прекрасного: есть юношеский прилив дзэн-энергии, но нет Сэлинджера и Кортасара с идеально рифмующимся Магриттом на обложке (а не с бабочками-черепахами современных изданий). Уже нет виниловых “Роллингов” на нижегородской толкучке и пыльных, кафкианского типа букинистов-шизофреников с портфелями, где лежит на продажу липковатый на ощупь “литпамятник” Рембо. Но все еще есть друзья, с которыми ездили туда по старому автобусному маршруту; да и книга та, купленная на половину стипендии, жива.
Города, когда они пройдены – как трудная тема и расстояние, – имеют удивительное свойство съеживаться в размере. У Кобрина от всех них, названных выше, остаются только квартиры или тесные стояче-сидячие клетушки смрадных львовских развалин – автобусов-трамваев-поездов. Иногда выступает явно и преувеличенно какой-нибудь дом: типовая хрущевка учительницы-“англичанки”, Московский вокзал Петербурга, Медный всадник, горьковский абсолютно сюрреалистический Автозавод – сущая репликация символа, множащая имя от постройки до целого городского района… Города становятся уместимы в руке (точнее – в глазу) подобно странной елочной игрушке на скрепочном зажиме. Когда-то такие стеклянные украшения называли “салтанными городами”, поминая сказку Пушкина. Но давно это было, и на Новый год носят сегодня исключительно шары.
Кобрин занят поиском соответствий. Идеального времени-пространства, в котором бы разместилось все ценное, – все с попаданием в десяточку, когда – нужно. Поиском модели, наконец, которую можно по своему хотению “разглядывать так и сяк, вечером перед сном, в желтом пятне все той же лампы, собирать и разбирать ее, а когда наскучит – запереть в ящик письменного стола”.
Собирать каталоги исчезнувших звуков, значков, галстуков, конфетных фантиков, бумажных пегих рубликов, карандашей “Конструктор” и “Архитектор”, зеленочных тетрадок “Восход” с непременной виньеткой, напоминающей математический знак бесконечности… – современная русская эссеистика выдает в своих авторах коллекционеров. Кобрин из их числа, но экспонаты его коллекции никогда не покидают своих исторических и географических ниш. Биг Бен – его, кто спорит. Так пускай остается в Лондоне. Бары Голландии, кампусы Уэльса… даже наблюдения из молодости – что когда-то учили не английскому, а “английскости”. Тому самому нынешнему западничеству, о котором говорили в начале. Так ведь и нас, родившихся в восьмидесятых, в школе тоже учили именно “английскости” (и пуще – “викторианскости”), у нас тоже не было настоящих “левайсов”, и иголку на польской “Веге” ставили мы куда как ловко.
Эпоха, какой ее понял Кобрин, все-таки длится дольше, чем поколение. И, думается, тоска утраты ее примет есть не что иное, как тоска от неизбежной смены интересов самого тоскующего.
На самом деле неподдельной радостью этой кобринской книги стало отсутствие настойчивых архитектурных и кулинарных восторгов. С этими по какой-то причине страшно притягательными темами нашим эссеистам бороться нет никакой силы, и проза non-fiction через одну свою единицу норовит обернуться новым “Собором Парижской Богоматери” Гюго, “Шпилем” Голдинга или поваренной книгой Вателя. Настоящая кулинарная находка “Где-то в Европе…”, пожалуй, одна (зато какая!) – вобла. Как образ жизни (всякий предмет под пером эссеиста таков) она уникальна. А эвфемизм из старинных мемуаров Астольфа де Кюстина – “морские мумии” – вообще претендует на роль mot, как говаривали в салонную старину.
К “обычной” прозе эссеистика Кобрина приближается в третьей своей части – “Письмах из Британии”. Сочинитель их – Денис Константинович Хотов, – сдается мне, скрывает самого Кобрина, служит ему маской для внутреннего неспешного разговора об особенностях жизни ученых европейских островитян. У английского романиста и просто романтика Дэвида Лоджа есть замечательная прозаическая серия, посвященная премудростям университетской жизни – профессиональной и частной. “Письма из Британии” юмором напоминают и “Академический обмен”, и “Хорошую работу”, и “Мир тесен” сразу. Распорядки сна и питания, кодексы библиотек и чудаковатость ученых мужей – все это мало привито к нашей культуре, но в “принцип” кросснационального западничества помещается идеально.
…Есть “Где-то в Европе…” порт приписки самого автора – тщательно оберегаемый, лишь намекаемый читателю. Та самая елка, на которую прицепишь “салтанный” город воспоминания; почтовый ящик, куда опустят очередное письмо из Британии. Это – Прага. Родина Франца Кафки, одного чего уже достаточно для тайны и упоения. Кобрин затаился, посверкивая этой своей “недорассказанной” Прагой, поманивая и интригуя. Вот он возьмет, поживет там и уедет. И Европа наконец-то окончится взаправду, поделившись с нами новым своим Пределом.