Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2005
Подарок оружейников Зуля
1
Поскольку личность в этой истории особого значения не имеет, можно бы обозначить ее героев просто по званию: Сержант, Капитан, Полковник и так далее. Это соответствовало бы смыслу самой истории и звучало бы вполне современно. Но тогда она приобретет очень уж притчеобразный характер, чего не хотелось бы, поскольку сержант да и все остальные – не некие символы, а вполне конкретные лица, к тому же хорошо знакомые автору. Впрочем, автор должен признаться в некоторой старомодности и даже консерватизме, а заодно и в склонности ко всякого рода подробностям, подчас и даже как правило вовсе не обязательным.
Следует, между прочим, заметить, что к уже упомянутым участникам этой истории надо добавить неизвестного автору оберштурмбанфюрера СС. Однако непосредственного участия в ней он не принимает, а потому ограничимся только его упоминанием…
Эта история началась с того, что случилось с одним сержантом солнечным днем двадцать девятого мая сорок пятого года в городке Копиц на Эльбе.
Вадим Травников после трехмесячного пребывания в учебной роте запасного понтонно-мостового батальона, получив звание сержанта, был с маршевой ротой отправлен на фронт и назначен командиром отделения, состоявшего из десятка сравнительно немолодых вологодцев. А так как он в силу своей застенчивости не мог обращаться к своим подчиненным иначе, как на “вы”, используя при этом такие не принятые в армии слова, как “пожалуйста” и “извините” при полном отсутствии в голосе командного тона, то на этой должности не задержался.
Присмотревшись к сержанту, командир роты, старший лейтенант Сергей Подлеснов, от командования отделением его отстранил и, испытывая уважение к его интеллигентности, назначил химинструктором роты.
Работа химинструктора была, что называется, “не бей лежачего” и состояла из редких занятий по противохимической обороне, оказавшимися, к счастью, ненужными, и составления актов о списании противогазов. Списывали их после каждой бомбежки, так как выбрасывали сразу после получения – как бесполезную и обременительную тяжесть.
К чести сержанта надо признать, что своим положением он не злоупотреблял, принимал непосредственное участие в сборке паромов, наводке и строительстве мостов и даже был ранен на Сандомирском плацдарме.
Впрочем, все это никакого отношения к нашей истории не имеет, а имеет к ней отношение то обстоятельство, что в детстве к нему ходила некая Эмма Карловна, обучавшая его немецкому языку. Немецким Травников владел весьма прилично, что и пригодилось, когда его часть была уже на территории Германии, – он оказался единственным, кто мог общаться с местным населением на его родном языке.
В городок Копиц батальон прибыл для ремонта моста между Копицем и Пирной, раскинувшейся на другом берегу Эльбы, а сам Копиц был как бы ее пригородом. Военная комендатура расположилась в Пирне, а в Копице никаких частей, кроме понтонного батальона, не находилось. Впрочем, и это обстоятельство имеет значение не столько для истории Второй мировой войны, сколько для той, в которой Вадиму Травникову предстояло сыграть ключевую роль.
Двадцать девятого мая капитан Подлеснов – теперь уже капитан – распорядился доставить для помощи на мосту пятнадцать, как он выразился, “работоспособных немцев”. Доставить их предстояло Травникову, который и до этого не раз выполнял подобные поручения.
Дело было несложное, однако нарушало личные планы сержанта, собравшегося в тот день ехать в Раатен, в горы Саксонской Швейцарии, в сопровождении прелестной немочки Анхен Роор, покоренной отчасти внешностью сержанта, отчасти возможностью общаться с ним не только жестами.
Наскоро забежав к Анхен и огорчив ее тем, что их прогулка в Раатен откладывается, Травников отправился к ратхаузу.
Возле ратхауза, трехэтажного здания из красного кирпича со стрельчатыми окнами и помпезным подъездом, толпилось с десяток женщин, наперебой излагавших свои беды немолодому однорукому немцу в поношенном солдатском мундире. Заметив приближавшегося к ним Травникова, они, как по команде, смолкли.
– Где мне найти бургомистра? – спросил Травников.
– Сбежал бургомистр! – мрачно буркнула пожилая, необъятных размеров немка.
– Пауль Митвох, – представился однорукий, вытянувшись по стойке “смирно”. – По просьбе сограждан выполняю обязанности отсутствующего бургомистра. Что желает господин офицер?
– Сержант, – поправил его Травников.
– Прошу прощения… Что желает господин сержант?
– Соберите и приведите сюда пятнадцать мужчин для помощи на мосту.
– Будет исполнено! – отрапортовал господин Митвох и что-то негромко приказал одной из женщин, которая тут же убежала.
Сержант присел на ступеньки и закурил. Его обступили оставшиеся женщины и заговорили все сразу.
Господин Митвох прикрикнул на них, и они смолкли.
– Извините, господин сержант, – сказал он Травникову, – есть кое-какие проблемы, и мы не знаем, к кому обратиться. Может быть, вы поможете их решить?
– Какие проблемы? – поинтересовался Травников.
Проблем было много – от учиненного нашими солдатами разгрома маленького ресторанчика, гастхауза, на окраине города до изнасилования двух женщин, из которых одна оказалась более чем преклонного возраста.
Вадим развел руками, дескать, война, что вы хотите, ваши солдаты вели себя в России не лучше, а если говорить напрямую, то и гораздо хуже.
Однако главной проблемой, беспокоившей самого Пауля Митвоха, были коровы. Русские девушки, работавшие на ферме господина Цвейфингера, разбежались, сорок коров стоят недоенные и исступленно мычат.
– Что делать? Что посоветует господин сержант?
Господин сержант, не лишенный некоторого тщеславия, почувствовал себя важной фигурой, можно сказать, полномочным представителем победившей армии, и, приняв значительный вид, задумался.
– Значит так! – сказал он подчеркнуто строго. – Соберите женщин из семей руководящих нацистов и отправьте их доить коров, а молоко раздайте детям. Бесплатно!
Женщины одобрительно закудахтали, не все, впрочем, некоторые, насупившись, помалкивали. Сам Вадим находил свое решение как с деловой точки зрения так и с политической, весьма удачным, что тут же подтвердил господин Митвох.
– Очень мудро! – закивал он. – Так и сделаем. – И, проникшись уважением к мудрому сержанту, предложил: – Не хочет ли господин сержант, пока соберут людей, осмотреть наш ратхауз? Здание построено в семнадцатом веке и представляет исторический интерес.
Травников не возражал.
Митвох, отперев массивные резные двери медным ключом соответствующего размера, распахнул перед ним обе створки.
– Прошу! – пригласил он сержанта, слегка пригнув голову в полупоклоне.
Они поднялись по широким мраморным, кое-где изрядно выщербленным ступеням лестницы мимо каменных статуй древних германцев в крылатых шлемах. Митвох, гремя связкой ключей, открыл двери в огромный высоченный трехсветный зал. Сквозь цветные витражи синие, красные и желтые блики падали на многометровые столы, расставленные покоем. Вдоль столов стояли высокие резные стулья, а на столах лежало множество самого разнообразного оружия – автоматы, винтовки, револьверы, охотничьи ружья, сабли, кинжалы и даже короткие ножи с эсэсовской эмблемой на рукоятке.
– Собрано у населения в соответствии с приказом, – пояснил Митвох. – Вот еще проблема. Что нам с этим делать?
Травников не знал, что с этим делать.
– Я доложу своему командованию, – сказал он неуверенно, полагая, что возиться с этим оружием командование батальона вряд ли пожелает.
Он прошелся вдоль столов, разглядывая оружие, и вдруг заметил длинный плоский ящик из орехового дерева с затейливой инкрустацией. В правом верхнем углу крышки была привинчена золотая пластинка, на которой готическим шрифтом была выгравирована дарственная надпись: “Высокоуважаемому, горячо любимому оберштурмбанфюреру Эрвину Кноху от оружейников Зуля в день его тридцатилетия. Хайль Гитлер! 12 марта 1939 года”.
Вадим поднял крышку. В ящике лежала мелкокалиберная спортивная винтовка, отдельно ствол, отдельно казенная часть с прикладом. Тонкая искусная гравировка покрывала металлические части, а приклад, как и крышка ящика, был инкрустирован ценными породами дерева.
Травников смотрел на это великолепное произведение оружейного искусства с восхищением. С восхищением и вожделением – еще до войны он обладал значком Ворошиловского стрелка первой степени и выбивал девяносто пять очков из ста.
– Работа знаменитого оружейного мастера Гельмута Вальдорфа, – сказал Пауль Митвох. – Лучший мастер в Зуле. Ему заказывал оружие сам Герман Геринг! – Упомянув имя Геринга, он запнулся, с испугом взглянул на сержанта и, чтобы замять неловкость, неожиданно предложил: – Может быть, господин сержант желал бы иметь эту замечательную вещицу?
Сержант желал.
– Что ж… Пожалуй… – согласился он с притворным равнодушием.
– Если господина сержанта не затруднит… – смущенно произнес Митвох. – Может быть, вы напишите расписку? Если не затруднит…
Травников написал расписку – дескать, он, сержант Травников, действительно получил от исполняющего обязанности бургомистра города Копиц, господина Митвоха, одну мелкокалиберную спортивную винтовку производства оружейного мастера Гельмута Вальдорфа. Господин Митвох благоговейно сложил расписку и сунул ее в карман.
Когда с ящичком под мышкой Вадим вышел из ратхауза, то увидел выстроившихся у подъезда пятнадцать “работоспособных” немцев. Он скептически оглядел их – большинство оказалось явно преклонного возраста, двое – подростками, а трое – женщинами.
– Женщин не надо! – сказал он и повел “работоспособных” к мосту.
2
К вечеру, когда работы на мосту закончились, капитан Сергей Подлеснов, – будем называть его просто Сережей, поскольку он был непозволительно молод для своего звания, – направился к себе составлять рапорт и остановился возле брошенного местным нацистским лидером розового особнячка, в котором размещалось хозяйство старшины Белякова.
У ограды стояла широкая плоская телега на резиновых шинах, запряженная двумя могучими мохноногими першеронами. Почтальон Проворов, ерник и матерщинник, по привычке ругаясь, грузил на телегу солдатские посылки. Невдалеке медсестра Маша Карасева, сидя в мягком парчовом кресле, не выпуская изо рта папиросы, доила черно-белую корову в широкую фарфоровую вазу с изображением трех танцующих пастушек.
Сережа мысленно осудил подобное использование мейсенского фарфора и столь же неодобрительно поглядел и на груженную посылками телегу. Ему было не по душе недавнее разрешение на посылки.
Несмотря на то что за время войны Сергей достаточно нагляделся на всякое, он все же сохранил романтическое отношение к победоносной Советской Армии как к армии освободительнице. Возня с посылками вызывала в нем досаду и огорчение.
Конечно, много добра, брошенного немцами, погибало, затаптывалось, пропадало впустую, это он знал. Но знал и то, что разрешение на отправку посылок приводило к самому беззастенчивому мародерству.
Сам он ни одной посылки не отослал из принципа, над чем многие офицеры, да и солдаты, откровенно посмеивались. Ему, конечно, хотелось иметь какой-нибудь сувенир в память о четырех годах войны и победы над гитлеровской Германией. Но, что это должно быть, он не очень себе представлял. Во всяком случае, что-нибудь, подтверждающее свое германское происхождение, красивое и не такое громоздкое, как хрустальная люстра, которую возит с собой Шерстенюк, командир второй роты, и, уж безусловно, не мейсенский сервиз на двадцать четыре персоны, отправленный с оказией в Москву начальником штаба.
А пока в его чемодане хранились лишь комплект масляных красок да дюжина великолепных кистей. Еще в школе он мечтал стать художником, для чего у него были все данные. Помешала война. В сорок первом, сразу из школы, он попал в военно-инженерное училище, откуда вышел лейтенантом и был направлен в Кириллов, где формировалась понтонно-мостовая бригада. В альбоме, с которым он не расставался, сохранились наброски тамошнего монастыря и близлежащих окрестностей. Альбом от случая к случаю пополнялся портретами его подчиненных и сценками армейской жизни.
Теперь он мечтал об одном – демобилизоваться и поступить в художественное училище. К сожалению, это ему не светило. Он считался одним из лучших офицеров бригады, и шансов на демобилизацию у него не было – его имя стояло в списках направляемых на учебу в Военно-инженерную академию, о чем ему намекнул командир батальона, полковник Сухарев, намекнул не без ехидства, зная о его желании выйти в отставку и заделаться профессиональным художником, что, по мнению полковника, чистейшее мальчишество и глупость.
Сережа снова взглянул на Машку – неплохо было бы зарисовать эту экзотическую сценку. Но та уже закончила дойку и, приподняв тяжелую фарфоровую вазу, обливаясь, пила теплое парное молоко.
Капитан усмехнулся и направился во владения старшины Белякова. Бывшая гостиная особняка, превращенная в каптерку, была забита ящиками и мешками, круглый полированный стол завален консервными банками, пачками сигарет, коробками с печеньем и шоколадом, бутылками вина и буханками хлеба, а в углу громоздилась куча солдатского обмундирования.
Старшина сидел на диване с Травниковым, разглядывал плоский деревянный ящик, качал головой и восхищенно цокал языком.
– Взгляните, товарищ капитан, какая великолепная работа! – обратился он к Сереже.
Сережа полюбовался инкрустацией на крышке и, приподняв ее, увидел именно то, что могло бы стать тем сувениром, о котором он подумывал. Бережно вынув из ящичка ствол винтовки, он стал разглядывать выгравированный на нем рисунок.
– Потрясающе! – проговорил он. – Откуда это?
Травников рассказал о своем посещении ратуши и о том, как этот подарок оружейников Зуля оберштурмбанфюреру Кноху оказался у него.
В каптерку вошел Степан Каблуков, ординарец комбата. В соответствии со своей должностью, как бы представляющей персону самого комбата, держался он не то чтобы заносчиво, но с подобающим его положению достоинством, сохраняя определенную дистанцию в общении с подчиненными своего “хозяина”, как он его почтительно называл.
Оглядев помещение, в частности, все, что громоздилось на столе, отобрав пару бутылок бренди и коробку шоколадных конфет, он взглянул через плечо капитана на уже описанный нами оберштурмбанфюреровский подарок.
– Игрушка! – буркнул он презрительно.
– А как сработано! – сказал старшина.
– Подумаешь… У нас в Туле и похлеще делают, – пожал плечами Каблуков. – Я тут кое-что взял для полковника. Запиши.
– Да ладно, бери! – бросил старшина, и Каблуков степенно удалился.
Тем временем Сережа собрал винтовку и разглядывал ее уже целиком. Скептическая реплика Каблукова нисколько не охладила его. Ему еще больше захотелось иметь это чудо оружейного искусства. Однако просить сержанта отдать ему винтовку он не осмеливался, будучи по своей природе человеком деликатным. Разобрав винтовку, вздохнул и аккуратно уложил ее в ящик.
На помощь пришел Беляков, догадавшийся о чувствах и мыслях стеснительного капитана.
– И что ты собираешься делать с этой штуковиной? – спросил он Травникова.
– Как что? Рано или поздно должен же я демобилизоваться. Возьму с собой.
– Отберут! – уверенно заявил старшина. – На первом же пропускном пункте отберут. До дома не довезешь, не надейся!
– Ты думаешь? – уже понимая правоту Белякова, все же спросил Травников.
– Не сомневайся, сержант! – повторил старшина. – Лучше подари капитану. – Он чуть заметно подмигнул Травникову, кивнув на Сережу, все еще державшего в руках ящик с винтовкой. – Ему дозволят.
– Ну что ж… Возьмите, товарищ капитан, – стараясь не показать своего огорчения, сказал Травников. – Пусть будет ваша.
Сережа покраснел. Случается, и капитаны краснеют. Пока молоды.
– Не жалко? – спросил он смущенно.
– Да ведь прав старшина – отберут. – Травнивоков даже постарался улыбнуться.
– Ну спасибо… – стеснительно пробормотал Сережа.
Так подарок оружейников Зуля оберштурмбанфюреру Кноху оказался у капитана Подлеснова, пробыв во владении сержанта Травникова не более семи часов.
3
Эту главку один мой друг, замечательный, тонкий прозаик, советовал пропустить, а предназначенные для нее события изложить, так сказать, ретроспективно. Возможно, он прав. Даже очень вероятно, что прав. Однако у меня свои счеты с сюжетом и моими героями. И если сержанту и капитану посвящены отдельные главки, то лишить этой привилегии полковника было бы с моей стороны просто неприлично. Тем более что ему предстояло стать генералом.
Итак, полковник Сухарев, Александр Кондратьевич.
Лейтенант Сухарев удостоился внеочередного повышения в звании и командования ротой в то лето, когда вслед за Тухачевским и Якиром лучшие офицеры и генералы Красной Армии были или расстреляны, или отправлены в места, именуемые не столь отдаленными. Александр Кондратьевич, крепкий, жилистый, со скуластым энергичным лицом, был неглуп, отлично знал устав воинской службы и еще лучше то, что в уставе не сказано, но что следует знать офицеру, желающему сделать карьеру. Он всегда ладил с высшим начальством, что немало способствовало его продвижению по службе: к началу войны он уже стал майором, в сорок втором получил звание подполковника, а в сорок четвертом – полковника.
В тот вечер Александр Кондратьевич был занят изучением последнего, довольно пространного приказа, поступившего из штаба фронта.
Как известно, дисциплина армии в мирное время от дисциплины в боевых условиях ощутимо отличается. Конечно, дисциплина всегда дисциплина и без нее армия не армия. Однако расстегнутый ворот гимнастерки или, к примеру, недолгая самовольная отлучка в фронтовых условиях далеко не всегда приводят к взысканию. Да и другие, подчас более серьезные проступки проходят как бы незамеченными. А в Германии солдаты и офицеры почувствовали такую свободу, что для многих – разумеется, для тех, кто остался в живых, – весна сорок пятого стала едва ли не самым приятным воспоминанием в жизни. Заплечные рюкзаки солдат и чемоданы офицеров распухли от добытых трофеев. Да и ласки немецких девушек и женщин, подчас вынужденные, а нередко и добровольные, вносили в их жизнь те радости, которых они были лишены все четыре года войны.
Однако война кончилась. И если солдаты с нетерпением ожидали демобилизации, то офицеры испытывали чувства довольно противоречивые. С одной стороны, радость, что опасность погибнуть от пули, бомбы или снаряда больше не угрожает, с другой – неуверенность и беспокойство: как жить дальше? Война стала делом более привычным и понятным, чем будущая мирная жизнь. Далеко не всем предстояло остаться в армии, и не все понимали, что они будут делать на гражданке. К тому же сверху поступали приказы и распоряжения с требованием укрепить дисциплину и вернуться к жесткому армейскому распорядку, в частности, к регулярным занятиям строевой подготовкой как главному средству укрепления воинской дисциплины. А после вольной фронтовой жизни это сильно претило не только солдатам, но и офицерам.
Именно за изучением одного из таких приказов и застал полковника вернувшийся из каптерки его ординарец Каблуков.
И тут появляется еще одно лицо, безусловно, имеющее непосредственное отношение к нашей истории, – Тонька Шурыгина, телефонистка, девица с круглым миловидным личиком и стройной, чуть полноватой фигурой, хорошо, во всех деталях, знакомой едва ли не половине офицеров бригады. В данный момент вот уже третий месяц Тонька была как бы официальной любовницей командира батальона.
Хотя полковник Сухарев был женат и имел двоих детей, Тонька не теряла надежды стать со временем полковницей, а впоследствии и генеральшей.
Появилась она в роскошном черном пеньюаре с обилием рюшей и оборок, очевидно, не вполне понимая предназначение этого одеяния.
– Что принес? – спросила она Каблукова, усаживаясь на подлокотник кресла, в котором располагался полковник, и обнимая его за плечи пухленькой обнаженной ручкой.
Каблуков протянул ей коробку шоколадных конфет.
– Хочу! – промурлыкала Тонька и, раскрыв коробку, сунула в рот шоколадку.
Каблуков рассказал о виденной им спортивной винтовке оберштурмбанфюрера, причем совсем не тем тоном, которым высказывался в каптерке, добавив, что, как он только что узнал, винтовка принадлежит уже не Травникову, а капитану Подлеснову.
Тонька прищурила свои подведенные глазки.
– Хочу! – заявила она решительно.
– На черта тебе спортивная винтовка! – рассмеялся полковник.
– Хочу! – настойчиво и даже требовательно повторила Тонька и положила в рот еще одну конфету.
Полковник пожал плечами.
– Не могу же я приказать капитану отдать ее.
– Можешь! – твердо сказала Тонька. – Ты полковник! А он всего-навсего капитан. Она должна быть у тебя! Хочу!
Александр Кондратьевич признавал, что в словах Тоньки есть определенный резон: такая уникальная вещь, конечно, должна принадлежать ему, а не мальчишке капитану. Однако просто приказать отдать ему винтовку он, разумеется, не мог. Заполучить ее надлежало каким-то способом более пристойным.
Полковник задумался.
– Сержант приобрел ее незаконно, – вставил свое слово Каблуков. – Не имел он права брать ее там, в ратуше. Да еще и дарить капитану.
– Да? Может быть… Может быть… – пробормотал полковник. – Не знаю, не знаю….
И тогда Тонька, топнув ножкой, произнесла еще раз свое “хочу” и, прижавшись щекой к щеке полковника, ласково-капризным тоном протянула:
– Ну прошу тебя, котенок, будь мужчиной! Сделай это для меня!
– Ладно, – согласился растаявший Александр Кондратьевич и поцеловал ее в шейку. – Будет по-твоему.
Он взглянул на часы и, хотя было не так чтобы поздно, решил, что займется этим щекотливым делом завтра.
4
А на другой день на мосту, где работала рота капитана Подлеснова, произошло чепе.
Стояла такая жара, что многие солдаты поскидывали гимнастерки и работали голыми по пояс. Старшина Беляков, входя в положение солдат, распорядился привезти на мост для утоления жажды с десяток ящиков с небольшими квадратными бутылочками желтоватого цвета. Он сам попробовал пахнущую апельсинами жидкость и даже причмокнул от удовольствия.
Стоявший рядом пожилой немец из “работоспособных”, которых привел на мост сержант Травников, что-то сказал Белякову. Но, когда старшина, не поняв ни слова, протянул ему бутылочку, тот засмеялся и замахал руками.
– Nein, nein!
Солдаты быстро расхватали бутылочки и, проглотив их содержимое, тут же выбрасывали пустую тару в Эльбу под сдержанно-неодобрительными взглядами немцев. А через минуту все они, один за другим, срывались с места и исчезали под удивленным взглядом старшины.
Немцы, посмеиваясь, пытались что-то объяснить Белякову, но вовсе не их тарабарщина, а собственное самочувствие подсказало старшине разгадку непонятного поведения солдат. Он вдруг почувствовал настоятельную необходимость срочно, не медля ни секунды, опорожнить свой желудок и тоже бросился искать место, где это можно сделать, не роняя старшинского достоинства.
Вернувшись из-под моста, он увидел сержанта Травникова, разглядывающего злополучные бутылочки.
– Что за чертово зелье?! – крикнул ему старшина. – Что это такое?
– Где ты их взял? – спросил Травников.
– Проворов откопал на каком-то складе. Что там написано?
– Детское концентрированное слабительное – десять капель на стакан воды. Сколько ты выпил?
Беляков сочно, по-русски выругался. И только выражение лица удержало сержанта от смеха.
Солдаты постепенно возвращались на мост, однако, постояв минуту в раздумье, тут же снова бежали кто куда.
– Что случилось, старшина? – спросил подошедший к нему капитан Подлеснов, ненадолго отлучавшийся в штаб. – Куда все подевались? Где солдаты?
– Срут, – мрачно выдавил из себя Беляков.
– Что, что? – опешил капитан.
Выслушав объяснения старшины, Сережа рассмеялся, но, заметив усмехающихся немцев, тут же оборвал смех…
Когда известие о конфузном происшествии на мосту дошло до полковника Сухарева, он решил, что это вполне подходящий повод вызвать капитана на ковер. Но по зрелом размышлении предпочел лично посетить его, дабы собственными глазами взглянуть на эту эсэсовскую штуковину и, если она того стоит, заполучить ее. Ему казалось, что он знает, как этого добиться.
Сережа Подлеснов проживал невдалеке от моста, на самом берегу Эльбы, в небольшом домике, отделанном по белой штукатурке длинными деревянными брусьями в стиле фахверк.
Домик принадлежал актрисе Дрезденского драматического театра Ингеборг Ульман или просто Инге, молодой миловидной женщине, напомнившей Сереже знаменитую Марику Рокк, которую он видел недавно в каком-то трофейном немецком фильме. Сидя за круглым изящным столиком, Сережа рисовал свою хозяйку, которая в небрежной позе раскинулась в кресле, поглаживая большого рыжего кота по кличке Зигфрид, или, сокращенно, Зиги, и смотрела на Сережу с легкой, непринужденной улыбкой.
Ей нравился этот молодой русский офицер, импонировала его деликатность, шедшая вразрез с тем представлением о русских, которое сложилось у нее по первым встречам.
Автор не исключает, что отношения их выходили за рамки отношений между хозяйкой и постояльцем. Правда, Сережа знал всего несколько немецких слов, что затрудняло общение, но известно, что в подобных случаях улыбки и жесты вполне заменяют слова. К тому же химинструктор Травников частенько посещал капитана и со своим знанием языка давал им возможность узнать друг о друге побольше.
Впрочем, это так, к слову. Какими бы их отношения ни были, никакого влияния на последующие события они не имеют.
Появление полковника Сухарева прервало идиллию. Сережа вскочил, уронив альбом на пол, и вытянулся, отдавая честь.
– Сиди, сиди! – махнул рукой Александр Кондратьевич.
Инга улыбнулась полковнику и, держа на руках рыжего Зигфрида, удалилась. Александр Кондратьевич проводил ее оценивающим взглядом и, садясь в оставленное ею кресло, подмигнул Сереже.
– Да ты садись!
Сережа подобрал с полу альбом и, слегка поколебавшись, сел.
– Значит, наложила твоя рота в штаны, – посмеиваясь проговорил Александр Кондратьевич. – Удружил, однако, тебе старшина!
Сережа вымученно улыбнулся.
– Ладно, чего не бывает. Не в боевой обстановке.
Сухарев закурил, раздумывая, как поаккуратней подойти к сути того дела, ради которого пришел.
Вошла Инга с подносом, на котором стояла бутылка “Либфрауенмильх” и два хрустальных бокала. Поставив вино и бокалы на стол, она произнесла хорошо известное русским слово “bitte”.
– М-да… Неплохо устроился, – сказал Александр Кондратьевич, проводив ее глазами. – Совсем недурно! – добавил он, беря в руки бокал, в который Сережа успел налить вино.
Отпив глоток, он поморщился и поставил бокал на стол.
– Дрянь… Не для русского человека.
– Я принесу что-нибудь покрепче! – Сережа хотел встать, но полковник удержал его успокаивающим жестом.
– Не надо. – Он пристально поглядел на капитана. – Ну показывай!
– Показывать что? – не понял Сережа.
– Ну это… То, что тебе Травников подарил. Наслышан, наслышан… Показывай!
Сережа вышел из комнаты и тут же вернулся, неся ящик с подарком оружейников Зуля. Поставив ящик на стол, он приоткрыл крышку.
Полковник встал, подошел поближе, провел рукой по инкрустированной поверхности приклада.
– Да, вещь… – Он нагнулся, разглядывая гравировку ствола. – Умеют работать, сволочи! – Подняв голову, он, лукаво прищурившись, взглянул на Сережу. – Значит, сержант подарил эту штуковину капитану? А не хотел бы капитан подарить ее полковнику? А?
– Подарить… – растерялся Сережа.
Полковник не ответил. Он взял со стола альбом с Сережиными рисунками, полистал его.
– М-да… Рисуешь похоже… – Может, и впрямь художник, а не военный? Взаправду талант?
Сережа смотрел на полковника с недоумением – первый раз тот говорил о его пристрастии без насмешки.
– А что если все-таки не посылать тебя в академию? – Как бы раздумывая, проговорил Александр Кондратьевич. – М-м… Что ж, это можно. Это запросто. Напишем бумагу в художественный институт, или как он там называется: дескать, талант и все такое… Так сказать, рекомендацию. А? Ты не против?
– Не против, – чуть слышно пролепетал Сережа.
– Вот и отлично! Так и сделаем. – Полковник похлопал его по плечу. – Ну так как насчет подарка? А?
– Возьмите, товарищ полковник, – проглотив слюну, произнес Сережа. – Он ваш.
Так подарок оружейников Зуля оберштурмбанфюреру Кноху обрел нового хозяина, пробыв у капитана Подлеснова не более суток.
5
Однако шедевр оружейного искусства не задержался и у полковника Сухарева. Достоверно известно, что инкрустированный ящик со спортивной винтовкой стал собственностью командира бригады генерала Бородая, прежде за глаза именуемого Бородой, а с некоторых пор получившего новое прозвище – генерал Дай, тоже связанное с его фамилией…
…В середине шестидесятых годов журналисту Вадиму Травникову было дано задание не то от “Красной звезды”, не то от “Комсомольской правды” написать статью об открывшейся в Ленинграде выставке спортивного оружия. Травников не очень хорошо разбирался в спортивном оружии, но, как известно, журналисту вовсе и не требуется досконально знать предмет, о котором он пишет. Более того, знание предмета, как правило, перегружает текст подробностями, не всегда понятными и малоинтересными простому читателю. Читатель предпочитает незамысловатость, занимательность и легкость изложения.
Выставка располагалась в трех просторных залах Военно-исторического музея. Вадим Травников бродил вдоль витрин с экспонатами, выискивая такие, которые можно было бы эффектно преподнести в статье, вроде арбалета, принадлежавшего одному из великих князей, или пистолета первого чемпиона Советского Союза по спортивной стрельбе.
И вдруг в одной из витрин он увидел хорошо знакомый инкрустированный ящичек, на котором в том углу, где была золотая пластинка с дарственной надписью, виднелся светлый след от снятой пластинки, а рядом лежала в собранном виде спортивная винтовка оберштурмбанфюрера Кноха. Над витриной висела табличка: “Работа мастера Гельмута Вальдорфа. Город Зуль. Германия”. А чуть ниже, мелким шрифтом: “Из коллекции маршала…”
В первое мгновение Травникову показалось, что он набрел на интересный, в чем-то даже сенсационный материал и может сделать великолепную статью. Но он тут же отказался от этой мысли. Более того, решил, из осторожности вовсе не упоминать ни о маршале, ни об истории этого экспоната.
Тем не менее он еще постоял перед витриной, вспоминая городок Копиц, Эльбу, Сережу Подлеснова, ныне известного художника-баталиста, старшину Белякова, полковника Сухарева и вообще незабываемую весну сорок пятого.
Вот такая история…
Какую же мораль можно из нее вывести? Да никакую. Какая мораль может быть у анекдота?
Впрочем, говорят, что похожий анекдот произошел в конце войны и в городе Будапеште, с автомобилем некоего шведского дипломата, сгинувшего, по слухам, в недрах ГУЛАГа. Будто украденный каким-то незадачливым солдатом, этот автомобиль, в результате схожих перипетий, оказался у легендарного героя гражданской войны, тоже, кстати сказать, маршала.
Хотя это, конечно, легенда, однако можно предположить, что наша история с подарком оружейников Зуля оберштурмбанфюреру Кноху не так уж уникальна. Да это и естественно, иначе быть не может, поскольку всякая армия зиждется на субординации, на прямой зависимости младших чинов от старших и безусловном подчинении начальству.
Без этого не было бы самой армии. Без этого она бы просто развалилась. В одночасье.
Остается неясным вопрос, как попал этот шедевр Гельмута Вальдорфа, мастера-оружейника из Зуля, в городок на Эльбе?
И кто такой этот оберштурмбанфюрер Кнох, кем он был, если ему дарили столь ценные подарки?
Ответить на эти вопросы автор не может.
Потому, что не знает.
Анхен
Эльба, вопреки моим поэтическим представлениям, оказалась рекой довольно обыкновенной, никакими красотами не блиставшей, во всяком случае, в том месте, где нам надлежало наводить мост. Низкие берега, по-весеннему мутная, холодная вода, лениво хлюпающая у плоского, ничем ни примечательного берега.
Мы расположились в обширной усадьбе с мрачноватым трехэтажным домом, названным солдатами замком из-за четырех стоявших на лестничных площадках рыцарей в блестящих доспехах, с опущенными забралами и мечами, которые они держали перед собой, а также из-за множества охотничьих трофеев, украшавших стены обширного хозяйского кабинета. Замок не замок, но в сводчатых его подвалах хранилось изрядное количество бочек с вином, старинных, неподъемных, сработанных, казалось, еще мастером Мартином и его подмастерьями.
Вино было тут же опробовано и признано просто квасом – и кислое, и слишком слабое. Однако солдат не оставляла уверенность, что в запутанных коридорах этих подвалов хранится кое-что и покрепче, так что полутемные, пахнущие вековой сыростью помещения подверглись самому тщательному исследованию. Поиски увенчались успехом, но несколько позднее, потому что сходу, прямо с машин, мы приступили к наводке понтонного моста.
Уже через два часа мы переговаривались, вернее, перекрикивались со стайкой девушек, стоявших на другом берегу и с волнением ожидавших, когда последний паром замкнет мост. Не успел он занять свое место, как они бросились, прыгая через оставшуюся не перекрытой полоску воды, прямо на паром. Одна из девушек не допрыгнула и упала в воду. Солдаты со смехом втаскивали ее на настил, в то время как другие обнимали нас, целовали, плакали и снова целовали, плакали, обнимали, не вытирая слез.
Это были наши, русские, украинские девушки. Они выкрикивали какие-то несуразные, взволнованные слова, называли свои имена, места, откуда они родом, искали земляков. Вот уж когда оказалось, если из окна в окно – сто верст, то, безусловно, соседи. Да что там сто верст! Казань и Ярославль, Псков и Белгород – все казалось рядом, рукой подать!
Еще когда все они были на берегу, я обратил внимание на девушку, стоявшую чуть в сторонке, не принимавшую участие в общей радости. Невысокая, плотная, с широким, слегка скуластым лицом, со сдержанным, даже строгим выражением темных, почти черных глаз, она не прыгнула со всеми на паром, оставаясь стоять на берегу, задумчиво поглядывая на общее веселье.
Только когда первый наш солдат соскочил на берег, она упала перед ним на колени и закрыла лицо руками – жест, который в любых других обстоятельствах показался бы театральным. В любых других…
Солдат, перед которым она стояла на коленях, растерялся, стал неуклюже поднимать ее. Она поднялась, трижды расцеловала его и снова, закрыв руками лицо, отошла в сторону.
На невысоком пригорке, почти у самой реки, начиналось село, немецкое село. Широкая улица, мощенная мелкими камнями, обсаженная старыми раскидистыми вязами, глухие заборы, чугунные ворота, каменные дома с черепичными островерхими крышами, слишком основательные для нашего представления о селе, обширные, тоже каменные, службы. Не село – Dorf.
Вскоре после того, как мост был закончен, мы оказались в просторной комнате одного из этих немецких домов, человек десять понтонеров, вместе с встречавшими нас девушками. Затащила нас в дом маленькая шустрая девчонка, которую все звали Нинкой. По-немецки она говорила чудовищно, но бойко и уверенно. Ее бывшие хозяева, муж и жена, на Нинку поглядывали испуганно и заискивающе, готовые выполнить любое ее требование. Нинка велела подать вина и угощение.
– Scheise! – кричала Нинка резким, требовательным голосом, и мне показалось, что хозяева боялись ее больше, чем нас.
На столе тут же появились вино, шнапс, холодное мясо, консервированные помидоры и свекла, чуть позже – горячая картошка и сваренная с кислой капустой жирная свинина. Хозяйка не спускала глаз с Нинки, беспрекословно выполняя все ее требования.
А маленькая неугомонная Нинка все кричала: “Scheise! Scheise!”, будто хотела вернуть хозяевам все те “Scheise”, которыми они еще недавно награждали ее.
Мы пили за победу, за их освобождение, слушали рассказы этих девушек, сочувствовали их нелегкой судьбе и снова пили – за победу, за освобождение, за Родину.
Девушка, упавшая на колени перед нашим солдатом, стояла в стороне и не принимала участия в общем веселье. Лишь за победу пригубила из толстого граненого бокала и поставила его на подоконник. К еде она не прикоснулась.
– Психованная! – фыркнула Нинка, и все, кроме меня, перестали обращать на нее внимание.
А я нет-нет да и поглядывал на нее. Она оказалась красивей, чем мне показалось поначалу. Там, на берегу, я смотрел на нее сверху, с моста, а сейчас я сидел, а она стояла, прямая, стройная, в темно-коричневом платье, кутаясь в старенький шерстяной платок, и внимательно, я бы даже сказал – зорко, вглядывалась в нас, в то, как мы пьем и, разумеется, пьянеем. Сперва мне подумалось, что она осуждает нас – и солдаты, и девушки быстро захмелели, объятия и поцелуи потеряли свой братский, патриотический характер, Нинка сидела на коленях у Сережки Замчалова, и они, забыв, что не одни, целовались, подолгу, самозабвенно, будто давно разлученные любовники… Нет, она смотрела не осуждающе, а спокойно, задумчиво, думая о чем-то своем.
– Scheise! – крикнула Нинка и на своем причудливом немецком языке, с примесью русских, не самых приличных слов, приказала хозяйке принести аккордеон.
Немолодая, суховатая немка мелкими, торопливыми шажками направилась в соседнюю комнату и вернулась с большим, инкрустированным перламутром, аккордеоном.
Нинка уселась на стол и, раздвинув меха, запела неожиданно мягким, чуть хрипловатым голосом.
Любимый мой, пора моя настала.
В последний раз я карандаш беру…
К кому б моя записка не попала,
Она тебе писалась одному.
И сразу исчезла ее бесшабашность, лицо стало серьезным, а глаза глядели горько и безнадежно, будто и не было этой встречи. Будто все еще не верилось в освобождение. Я прежде никогда не слышал этой песни, сложенной здесь, в Германии, быть может, такой же девчонкой, как те, что сейчас слушали Нинку со слезами на глазах.
Ты должен знать, что может дать рабыне
Железная немецкая земля.
Быть может, на какой-нибудь осине
Уже готова для меня петля.
Быть может, буду я валяться под откосом,
В пыли проезжих, каменных дорог,
И по моим по золотистым косам
Пройдет немецкий кованый сапог.
Песня, наивная, не очень складная, положенная на мотив знакомый, довоенный, произвела на меня такое впечатление, что и сейчас, кажется, вижу комнату в немецком деревенском доме, Нинку, сидящую на столе, с огромным, почти закрывающим ее аккордеоном, девушек, только что веселых, безудержно отдающихся счастью обретенной свободы, поющих эту свою, именно свою, песню.
Настроение переменилось. Все замолчали, задумались. Я встал из-за стола и вышел на улицу. Вышел за мной и Сережка Замчалов, изрядно нагрузившийся. На крыльце появилась молчаливая девушка и направилась к нам.
Сережка, повернувшийся к забору, чтоб справить нужду, заслышав ее шаги, быстро одернул гимнастерку и обернулся.
– Анна,– назвала она себя, протягивая Сережке руку, – Аня то есть.
Она подала руку и мне, но я ее явно интересовал меньше.
Мы тоже назвали себя.
– Пойдемте со мной,– сказала она Сережке, сказала негромко, но заранее не принимая возражения.
Сережка, польщенный предложением, прижал руку к пилотке.
– Пошли, – подмигнул он мне.
Я понимал, что мое присутствие не предусматривалось, но интерес к этой странной девушке и выпитое вино влекли к авантюрам. В конце концов, если все будет складываться так, как я предполагаю, можно будет быстро убраться. Да и в лице Анны не отразилось ни досады, ни протеста против того, что Сережка отправится с ней не один.
К тому же начинало темнеть и отпускать изрядно подвыпившего Сережку одного было вообще небезопасно. Мы вырвались далеко вперед, и здесь, на западном берегу Эльбы, не оказалось наших частей. С запада навстречу нам двигались американцы. Между нами лежала земля, не занятая никем, немецких войск на оставшемся между нами узком пространстве тоже не было. Но и абсолютной уверенности, что мы не столкнемся со случайными немецкими солдатами, быть не могло. Не вполне устраивала и встреча с союзниками: в последние дни поговаривали, что американцы обстреляли наши передовые части, а мы тоже не остались в долгу, и вовсе не исключено, что еще предстоит воевать уже не с немцами, а чуть ли не со всем миром. Быть может, слухи эти шли от немцев – Геббельс обещал им такую возможность, но скорее всего они имели другой источник. Высшему командованию нашему совсем не улыбались братания советских солдат с американскими вне официально разрешенных и соответственно регламентированных, как в Торгау.
Короче говоря, благоразумие подсказывало, что нельзя отпускать Сережку одного, и я отправился вместе с ними в соседнюю деревню.
Добрались мы туда, когда почти уже стемнело. В домах света не было, село казалось вымершим.
За всю дорогу Анна произнесла всего несколько слов. На вопросы отвечала сдержанно и, как мне казалось, неохотно. Родилась в городе Осколе. До войны успела окончить восемь классов. О родителях ничего не знает, живы они или нет. Отец с первых дней войны в армии.
Зато Сережка после всего выпитого стал на редкость болтливым. Услышав, что она из Оскола, он тут же выдумал, что бывал там с цирком, где работал шпрехшталмейстером и по ошибке укротителя тигров попал в клетку со львами. Трепач и выдумщик, Сережка был в ударе. Анна слушала его рассеянно и только путаница со львами и тиграми вызвала у нее нечто вроде улыбки, тут же исчезнувшей.
Я шел, пытаясь все-таки понять, куда она нас ведет и зачем. Поотстав от быстро шагающей Анны, придержал Сережку и спросил, что он об этом думает.
– Ведет к своей подруге. – Он игриво подмигнул мне и тут же приложил палец к губам.
Я решил не гадать, посмотреть, чем все это кончится. Судя по поведению девушки, я был не склонен предполагать что-либо похожее на Сережкины намеки.
Анна ввела нас во двор. Звякнула цепь, залаяла собака.
– Ruig, Reks! Schweigen! – крикнула она, и собака затихла.
Мы вошли в дом. Анна зажгла свет. Комната, в которой мы оказались, – по-видимому, столовая, – была обставлена тяжелой дубовой мебелью. Анна открыла дверцу громоздкого буфета и поставила на стол бутылку рома и два бокала. Она держалась как хозяйка, уверенно и непринужденно. Разлила по бокалам ром и выжидающе поглядела на нас. Так “ставят” выпивку нанятым работягам, приглашенным пилить и колоть дрова, красить крышу, чинить двери или крыльцо.
– А себе? – спросил Сережка.
Она покачала головой
– Пейте!
Мы выпили. Анна улыбнулась чуть заметной, нет, почти совсем незаметной улыбкой, может быть, то была даже не улыбка, а так, тень какой-то затаенной мысли.
– Пойдемте! – сказала она и направилась к двери, ведущей в другую комнату.
Мы переглянулись и пошли за ней в комнату, где на широкой деревянной кровати укрытая пуховым одеялом лежала женщина, судя по тяжелому, прерывистому дыханию, больная.
– Хозяйка, – сказала Анна. – Она не встает. Паралич. Третий день не встает.
Мы миновали комнату с больной хозяйкой, прошли по коридору и, поднявшись по узкой винтовой лесенке, остановились перед закрытой дверью. Анна распахнула дверь и включила свет. В маленькой уютной комнатке, с завешанным тяжелыми, плотными занавесками окном, на узенькой деревянной кроватке сидела девочка лет пятнадцати, белокурая немочка с почти кукольным личиком. Держа в руке пушистого медвежонка, она широко распахнутыми немигающими глазами смотрела на нас.
Анна подошла к ней и дернула за ворот розовой ночной рубашки.
– Анхен… – испуганно прошептала девочка, прижимая к груди медвежонка.
Анна вырвала медвежонка у нее из рук и разорвала ее рубашку до пояса.
Девочка прижалась к стене, прикрывая рукой маленькие, не вполне развившиеся груди. Губы у нее дрожали. Смотрела она не на нас, а на Анну – не мы, а Анна внушала ей страх.
– Возьмите ее! – потребовала Анна.
– Анхен… – снова прошептала девочка.
– Берите! Не бойтесь, она еще девица!
Сережка перевел взгляд с девочки на Анну.
– Ладно, попугали, и хватит. А то она еще совсем помрет с перепугу. Пошутили – и ладушки.
Анна резко обернулась к Сережке:
– Пошутили… Ну конечно, они тоже… шутили! Все трое – ее отец и братья… шутили! Ну что вы стоите?! Жалеете? Меня никто тут не жалел!
Она подскочила к девочке и сорвала с нее рубашку. Теперь, совсем голая, та сжалась в комочек и закрыла лицо руками – испуганная, жалкая, беспомощная.
– Не надо, Аня, она же совсем ребенок… – сказал я, но Анна кинула на меня презрительный взгляд и схватила Сережку за руку.
– Сделай это! Ну пожалуйста, чего тебе стоит? Умоляю тебя! Ты же можешь, тебе это ничего не стоит! – И вдруг она, как там, на берегу, упала на колени и зарыдала, в голос, по-бабьи…
Мы стояли растерянные. Сережка попытался поднять ее, но она оттолкнула его и встала сама.
– Уходите! – сказала она глухо, не глядя на нас. – Уходите! Найду других!
Мы нерешительно, стараясь не глядеть ни на Анну, ни на застывшую в страхе голую девочку, вышли из комнаты, спустились по скрипучей винтовой лестнице, прошли мимо парализованной хозяйки, вышли во двор, где безмолвно звякнула цепью невидимая в темноте собака, и покинули фольварк.
Всю дорогу мы не проронили ни слова.
Два дня мы держали переправу у “замка”. Ни один солдат, ни одна машина по нашему мосту не прошли. Что-то изменилось в планах командования, и мы получили приказ навести переправу в другом месте. Мы развели мост и, погрузив понтоны на машины, готовились перебраться куда-то ниже по течению Эльбы. Но перед самым отъездом объявили построение, и мы выстроились перед роскошным, с двумя оскалившимися львами, подъездом по двое в ряд.
Из замка вышли командир батальона, полковник Матюшин, наш врач Сарра Мироновна и… Анна.
Анна шла чуть позади, медленно, неохотно, будто по принуждению. Она держалась с уже знакомой сдержанностью, но лицо ее выглядело каким-то потухшим.
Все трое шли вдоль строя, и по тому, как комбат и Сарра смотрели то на Анну, то на стоявших в строю солдат, я понял, что Анна должна кого-то узнать. Она смотрела устало и безразлично, мимо нас с Сережкой прошла, будто никогда нас и не видела, на мгновение остановилась, взглянула на одного из бойцов, стоявших в первом ряду, и тут же, покачав головой, пошла дальше.
Когда весь строй оказался позади, она обернулась и снова молча покачала головой.
– Неправда, Аня, – сказала Сарра. – Вы их узнали.
– Нет, – отвечала Анна, – их здесь нет.
Полковник благодарно кивнул Ане и скомандовал: “По машинам!”
Я ехал в последней машине. Оглянувшись, я увидел, как Анна, не глядя нам вслед, шла к реке. У воды она устало опустилась на землю и застыла, неподвижно уставившись на мутную весеннюю воду Эльбы.
По дороге Сарра рассказала, что произошло. Моя догадка подтвердилась.
Сарре Мироновне сказали, что в дальнем фольварке, в самом конце деревни, лежит больная женщина. Она взяла медсестру Зиночку и отправилась навестить больную. В доме их никто не встретил, и они зашли в комнату, где в постели лежала пожилая женщина. По застывшему взгляду, по неясному мычанью, которым больная пыталась что-то объяснить, Сарра поняла – инсульт.
– Есть кто-нибудь в доме? – крикнула она на том еврейском наречии, которое, как она знала, немцы, хоть и с трудом, но понимают.
Никто не отозвался.
Сарра попросила Зиночку посмотреть, нет ли кого в доме. Медсестра вышла. Сарра взяла руку больной, пытаясь прослушать слабый, едва различимый пульс. Вбежала Зиночка и, не в силах произнести ничего толкового, испуганно повторяла одно и то же:
– Там, наверху… там, наверху…
– Что там? – спросила Сарра, но медсестра так и не смогла ничего толком объяснить.
Сарра оставила больную и быстро вслед за Зиночкой поднялась наверх, в комнатку с наивными картинками с прописями, ковриком с изображением ангела над кроватью и маленьким столиком с висящим над ним зеркалом, в ту самую комнату, где мы побывали с Сережкой Замчаловым.
Сарра сразу увидела Анну, распростертую на полу в какой-то странной, неестественной позе, и склонившуюся над ней плачущую девочку. Платье на Анне было порвано, изо рта стекала тоненькая струйка крови. Девочка тоже была вся в крови. Кровь черными пятнами окрашивала и зеленый пушистый коврик, на котором лежала Анна. Увидев входящих в комнату женщин, девочка испуганно, глядя на Сарру, отползла к стене. Вместе с Зиночкой Сарра перенесла Анну на кровать и стала приводить ее в чувство. Медсестра занялась девочкой. Та что-то лепетала по-немецки, пытаясь объяснить, что здесь произошло. Зиночка языка не знала, а Сарра не слушала, понимая все и без объяснений.
Через несколько минут Анна открыла глаза.
Посмотрела на Сарру так, будто просто спала и только что проснулась. Снова закрыла глаза и уже с закрытыми глазами, тихо, еле слышно произнесла несколько слов.
– Что ты сказала? – переспросила ее Сарра.
– Убейте меня, – не открывая глаз, повторила Анна чуть громче. – Убейте! Я не хочу жить…
Сарра пыталась успокоить ее, но Анна повторяла все время одно и то же.
– Убейте меня… Дайте что-нибудь, чтобы я умерла…
Из слов девочки Сарра поняла, что изнасиловали их трое солдат. Сперва ее, потом Анну. Ни слова о том, что привела их сама Анна. Сарра почувствовала, что девочка жалеет Анну, может быть, по-своему даже любит ее…
– Она выпустила джинна из бутылки, – сказала Сарра.
Да. Выпустила…
Но она ли его выпустила? Джинн бесновался уже не первый год, кто знает, когда его выпустили? Кто знает, когда его загонят обратно?