Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 2005
I
Козельск–Астапово1
Последний отрезок пути Толстого. Из Козельска в Астапово он едет на поезде двести верст по прямой, с запада на восток Тульской губернии. Едет два дня, 30 и 31 октября, но эти два дня, с пересадками, ожиданиями на станциях, по сути, не имеют протяжения. Бегство поспешное и отчаянное – нет двух дней, есть один короткий жест: Толстой словно перечеркивает карту, слева направо.
Он уже не ищет место, где можно улечься, успокоиться – в Оптиной Пустыни, куда он приехал прямо из Ясной Поляны, или поблизости, в Шамордине, у сестры Марии. В первые дни он еще медлит, кружит вокруг Оптиной. Но вот закончены поиски, найдено покойное место, именно в Шамордине, у сестры; в этот момент Толстой узнает, что след его обнаружен, что за ним из Ясной снарядили погоню, и он бежит, не разбирая дороги.
Перечеркивая карту, с запада на восток. Что такое эти запад и восток?
На вокзале в Козельске говорит Маковицкому – в Чечню. Чую, там мне будет хорошо. Тут замечает доктор, насколько плох Толстой, как он сдал за первые дни ухода.
Если представить себе тульскую [подвижную, плывущую облаком] землю отдельным телом, “глобусом”, то последний отрезок пути Толстого пройдет по экватору глобуса – от крайней западной точки (Шамордино, Оптина, Козельск) до крайней восточной (Данков, Астапово). Двигаясь в своем последнем переходе по “экватору” Тулы, Толстой совершает движение как будто кругосветное.
Весь его свет – вся Тула. Хорошо будет там, за Тулой. Не в Чечне, а просто – там, на той стороне Земли, вне глобуса, на свободе, вне оков пространства.
Здесь, в оковах, Толстой так плох, что счет идет на часы. По мере движения поезда из Козельска в Астапово, как будто протяжение пути прямо связано с протяжением жизни, он принимается умирать. Показательно быстро: так быстро оборачивается под колесами тульский глобус. Вот весь он повернулся; запад сошелся с востоком; земля закончилась в Астапове.
На востоке землю Толстого обрезает Дон. Лев словно царь До-Дон – за рекой для него начинается иное, начинается там. Эта жизнь остается здесь, что-то начнется там? 31 октября, ближе к вечеру, Лев переезжает Дон, и начинается агония. Тотчас после выезда за реку, за восточную границу его царства, на первой же станции Толстого снимают с поезда. Это и есть Астапово. Нет и не будет никакой Чечни, Чечня была просто формулой иного света, и этот внешний, неземной свет из-за Дона приблизился и обнял Толстого. Достаточно Астапова, хватит астаповского востока, не нужно ехать дальше, не нужно Чечни.
И вот что важно еще, что требует понимания: сойдя с поезда оттого, что ему жить оставалось несколько часов, Толстой (в ужасных условиях, в суете чужого дома, под грохот проходящих поездов) живет в Астапове несколько дней. Он в Астапове точно повисает между небом и землей, и в этом состоянии, не приближаясь и не удаляясь от своей земли, точно в чистилище, живет еще неделю, с 1-го по 7 ноября.
II
11 ноября 2004 года, Козельск
Подвигаясь за Толстым, мы вышли на эту последнюю прямую, на экватор тульского тела (тела Льва?): из Козельска через все “тело” предстоит перебраться в Астапово.
Козельск стоит на высоком гребне, протянутом с юга на север. Астапова не видно с гребня, но ясно, что оно там, за рекой и лесом, даль которого залита туманом. Здесь Толстой сменил скорость бегства. До Козельска Лев как будто медлит: кружит, ищет места для новой жизни. После Козельска просто бежит, летит сломя голову.
Словно он прыгнул с трамплина, с высокого берега на низкий. С калужского, левого берега Жиздры на правый, тульский берег.
На высоком берегу, в самом центре города, где прежде была крепость, разбит малый парк. Теперь он заброшен: памятник пионерам, безымянное железо, толчея дерев. На обрыве [на восток] деревья расступаются, за ними далеко вперед и вниз только воздух. Парк образует балкон, повисает над отвесной кручей; далеко внизу течет река – вот он, трамплин.
За рекой широко раскатывается восточная половина мира, студеная и полупустая. Земля поднимается медленно и полого, заканчиваясь на горизонте сизым очерком леса. В лес, словно трубы, уходят несколько дорог. Справа железнодорожная колея, толстовская, по ней он помчался в свое Астапово.
Тула с этой точки зрения почти пуста.
<О слове Тула. Большинство исследователей производят его от слова тул: помещение для стрел внутри колчана, пустота, “влагалище” (В. Левшин, тульский летописец XVIII века). Тула, согласно этой версии, была местом потаенным, дающим укрытие для беглеца всякого рода. От Москвы, от Орды, от степи, от большого соседа малый человек прятался в Туле. В средние века Тула была помещена между княжествами Чернигова и Рязани, служила пограничной пустотой, ее почти ничье помещение и осваивали беглецы.>
Теперь в Тулу бежит (прятаться?) Лев. Лучше так – возвращается. Два дня назад он вышел из этого леса, из “тела” Тулы, и как будто уперся в стену Козельска, не продвинулся далее на запад. Побалансировал немного на стене, взглянул за стену и покатился обратно.
Как теперь следовать за ним – по этой железной дороге, по трубе?
Ехать прямо по ней невозможно. Пассажирские поезда в этом направлении давно не ходят, на восток идет только товарняк.
Как добираться до Астапова?
III
Два варианта действий.
Первый. Двигаться вдоль железной дороги, вдоль через-всю-Тулу-трубы. При этом держаться как можно ближе к рельсам. Прямой автомобильной дороги до Астапова нет – можно двигаться отрезками автотрассы. Некоторые такие отрезки (к примеру, Арсеньево – Горбачево) прямо следуют за рельсами. Но таковых немного. Большей частью в движении на восток придется петлять, менять дороги, притом еще неизвестно, какими будут эти дороги. Один перегон Козельск – Белев может отбить всякое желание следовать прямо за Львом. Мы уже прошли этот отрезок в западном направлении и едва не утонули в рытвинах и канавах, в великом множестве по нему рассеянных.
Но эти канавы – только внешняя причина, по которой нам не хочется следовать прямым путем на восток. Вторая причина глубже. По этому пути нам предстоит пройти сквозь Тулу, точно через тоннель. Так же как Лев – сменить скорость, перейти от поиска к бегству. Побежать по-толстовски, “вслепую”, с двумя шапками на голове, точно в облаке, ничего, кроме слов, не различая по сторонам, только ожидая, что вот-вот закончится это облако, плоть пустоты, и где-то там откроются Дон и Чечня, в ином свете.>
Двигаться прямо и поспешно на восток означает почти буквально – менять пространство на пустоту, лезть в тоннель. Это значит не увидеть ничего нового, не разобрать фона, не различить острова Тулы, не разобрать “карты Льва”, которую он начертил перед смертью своим будто бы беспорядочным движением. И в итоге не понять – где он и что он, что вне Льва, что за Львом.
Второй вариант – обогнуть этот лес [остров, облако] с севера. Севернее есть подходящий переезд на ту сторону реки; в Перемышле. И далее, за Перемышлем, открываются иные места, отмеченные историей, пусть пропущенные Толстым в его последнем бегстве. Перемышль, Воротынск, Гремячев; можно захватить в этом круговом движении и Калугу – она будет крайней, дальней точкой осмотра тульской территории. Там же, между Тулой и Калугой, есть Волконск. Это еще одна тема, важность которой только теперь постепенно начинает проясняться.
Волконск – несуществующий, оставленный город, неизвестность вместо города, и это [опустевшее, брошенное] родовое гнездо Волконских, а стало быть, и Толстых. Пустота в родовом прошлом Льва сливается с общей, изначальной тульской пустотой. Ключевой, нулевой пункт. Но о нем, о Волконске, чуть ниже.
Пока достаточно того, что этот северный путь сам по себе гораздо содержательнее сквозного пробега в Астапово.
Так нам придется описать широкую дугу и далеко отойти от толстовской трассы – но это и хорошо: так отодвинуться, сохранить дистанцию, чтобы увидеть извне “астаповскую трубу” и тем самым поместить беглеца в контекст истории.
IV
У козельского вокзала в кафе “Встреча” (кажется, так, одноэтажное строение серого кирпича) экспедиционеры расселись за столом, между рюмок и тарелок поместили диктофон. Официантка из-за стойки бара посмотрела на нас неодобрительно. Диктофон сломался.
Запись длиной в несколько секунд сохранила звяканье стекла, музыку смутную и обрывок разговора, который теперь кажется важным.
Разговор начался издалека, с рассуждения об архитектуре вокзалов. Здешний вокзал почти незаметен, в нем с трудом угадывается здание историческое – заметил ли его Толстой? Как раз сегодня, по нашему календарю 11 ноября, сейчас и отсюда Лев поехал на восток, грезя о там, о Чечне.
Вокзал стоит невысокой ширмой, закрывая от города отверстие пути. В известной мере это ширма развернута между здесь и там.
Здания вокзалов [вспоминаем по очереди все, что связано с железной дорогой] в те времена по всей дороге строили одинаковые, типовые – для каждой дороги был свой тип. И можно было в любом месте отличить дорогу, к примеру, рязанско-уральскую – вот эту, отсюда до Астапова, – от той же московско-петербургской, такой же прямой. Прием понятный. Но этот прием, этот повтор картинки, по сути, отменяет [общее] пространство, пространство как таковое. Отменяет протяжение пройденного пути. Сколько ни катись из Рязани на Урал, всюду тебя, как гражданина Рассеянного с улицы Бассейной, встретит один и тот же вокзал, одна и та же ширма.
И выходит, что нет ничего, ноль пространства – пусто за ширмой.
Или так нужно беглецу? проскочить поскорее земное тело, пройти за один миг, чтобы сразу: только шагнул за ширму и оказался там, на свободе.
Есть разрыв – и очень остро Лев ощущает этот разрыв – здесь, на вокзале.
Толстой не любил железных дорог, они словно ранили его и раны налагали на его книги. Это легко заметить: где ни есть в его произведении железная дорога, там непременно льется кровь и погибает душа. Там рвется целое: это явственно ощущает Толстой.
Неважно, заметил ли он вокзал в Козельске или нет, но, несомненно, впал в тоску еще большую; раны, нанесенные дорогой, открылись.
Несмотря на это, в Козельске он шагает прямо за ширму, твердо зная, что движется к ничто.
Человек, слышащий слово, верящий в него как в компас, подвигающийся вместе с ним, сам-слово, Лев Толстой шагает с обрыва в Тулу (пустоту, втулку). Он движется к ничто, к смерти, – и постепенно по мере его движения вырисовывается область здешнего, тульского ничто, полости в земном времени. Она не впереди, но в нем самом, в теле Льва и Тулы. Он сам никак не цел, он только ищет целого – только целое спасительно в его опыте: целое целительно. Целое, единое, сущее неуничтожимо.
И вот искатель целого совершает нечто, схожее с самоуничтожением. Заходит за ширму вокзала – и точно раздваивается, и далее движется раздвоен. Немыслимой скоростью передвижения [от жизни к смерти] пейзаж за окном уничтожен. Пустота смотрит в окно вагона, она и вне и в нем, и здесь и там.
Так же и слово, в которое он верит, как в компас. Его, толстовское, слово живо – и одновременно тульски пусто, конечно, смертно, оно само исполнено небытия, и оно, как поводырь, ведет Льва к небытию: так чертит свой маршрут экспедиция 10-го года.
V
Утолили голод, завалили пустоту полнотою [обеденного стола]. Вообще всю дорогу ели неплохо. Решение принято: двигаться, сохраняя дистанцию, принимая во внимание как собственно рисунок толстовского маршрута, так и его окружение, тульский фон.
11-го ноября, примерно в полдень, тронулись из Козельска на север.
Для начала – туда, где Волконск.
Это главное умолчание не только на этом пути Толстого, но во всей его жизни – Волконск. Минус-город, исчезнувшее и позабытое родовое гнездо Льва, не существующее в первую очередь для него самого.
Город появился в средние века, когда черниговские князья, младшие из Рюриковичей, раздвигали свои пределы на восток. С этим была связана миссия освоения, христианизации (здесь все важно), просвещения языческой пустыни. Одна из ветвей Рюриковичей получила удел на северо-западе (будущей) тульской территории, в месте слияния рек, Волконы и Волхонки. Здесь был основан город, по названию меньшей реки – Волконск. Так появились князья Волконские.
Толстые вышли из того же рода, вышел и Лев.
То есть Волконск во Льве, под ним, он корень Льва. При этом его род давно ушел из Волконска, исходное место давным-давно оставлено и прочно позабыто. Лев ничего не знает о Волконске – Волконска нет подо Львом: [место] под ним пусто.
<Еще в Москве мы обсуждали такую версию: Толстой, уходя из дома, направился на запад, в сторону Калуги и Чернигова, будто бы к своим волконским корням. Или так – из тульской топи, из нестойких пределов юга, из состояния над прорвой, ямой [времени] он стремился выбраться на твердый материк, на “мост” между Москвой и Киевом, на спасительный плот Оптиной Пустыни. В известной мере это так. В 10-м году он бежал из Ясной в поисках прошлого, он искал покоя в прошлом [своей семьи].
Но в таком случае он искал близкое, прямо им воспоминаемое прошлое, а не корней древнего рода. И потому оказался не в Волконске, не в родовом гнезде, а у сестры в Шамордине. И захотел даже остаться у сестры – так влекла его та семья, где он был меньшой сын, мальчик, так манил прежний дом, и так томила пустота дома нынешнего.>
Хорошо, пусть магнитом была семья, а не древний род, но тут есть общий знаменатель – голод по прошлому, которого у него не было. На самом деле у него не было настоящей, полной семьи, не было дома в полном смысле этого слова. С полутора лет он был без матери, с девяти лет без отца. И с того момента, как он стал способен сочинять себе прошлое, Толстой начал заполнять это умолчание семьи, пропуск в судьбе. Он себе выдумал рай, парадиз в прошлом. Уходя из дому, он двинулся искать этот рай. Его влекли умолчания, лакуны во времени, которые он домысливал на свой лад.
В известном смысле его влек Волконск, хотя он ничего не знал о Волконске.
Вот он, в центре карты, Волконск. Впереди, на пути из Калуги в Тулу.
Кстати, этот минус-город расположен недалеко от Ясной. То, что ведомо Льву (Ясная, настоящее), близко сходится с неведомым. Все смешано во Льве: плоть и пустота (времени).
<Так стал интересен этот пропавший, сквозящий иным временем город, что все волконское на пути мы старались исследовать. Село Волконское было обнаружено недалеко от Козельска и рассмотрено походным порядком. Очевидно, оно было не тот исходный город, который мы ищем, но все же. Мы отклонились от курса и заехали в Волконское. Малое селение, осевшее во впадине между пологих берегов притока Жиздры, с остатками церкви среди остатков сада и бедным господским домом, серым и низким в чаще серых низких деревьев – нет, не то, не древний город, спящее, нищее место.>
VI
11 ноября, из Козельска на север, вокруг Тулы, на поиски Волконска – Перемышль и Воротынск, – ночевали в Калуге, до нее добрались к ночи –
– 12 ноября, 6 утра – из Калуги на восток и на юг, в Тулу – Гремячев – вновь Перемышль – переехали Оку, вошли в землю Тулы – Суворов – Дубна –
– в одиннадцать окончательно прояснилось, за Дубной пошли холмы, пейзаж закачался, распался на малые долы, в каждом, точно в кармане, сидел невидимый князь: ожидание древнего Волконска сказывалось все более. Вот во всю ширину лобового стекла разлегся пологий холм, дорога обходила его справа, и по всему выходило, что искомый, исходный Волконск есть или сам этот чудный холм, или нечто, за ним скрытое –
Дорогу нам указал тракторист, его “Беларусь” пересекала асфальт по диагонали, он вышел из машины, указуя вдаль рукой, а трактор как будто покатил дальше, безмятежно, точно во сне. Городище дальше, сказал тракторист, там копают или бросили уже, уехали копатели.
Как-то стало обидно за Волконск, не может быть, чтобы вышло все так прозаически.
Нет, Волконск оказался не холм, напротив – широкая чаша, впадина с узором воды на дне. Как будто не две реки, а несколько малых ручьев переплелись и запутались в болотистой чаще. По сторонам чаши Волконска несколько малых возвышений, по ним вверх-вниз расселилась деревенька. Мы на одном из возвышений, озираем окрестности. Под ногами различаем без труда следы оборонных укреплений: вот ров, вот вдоль невидимой стены идет подъездная дорога.
Все заросло, заставлено ветхим и легким жильем, верхушка малого холма срезана и вся черна от того, что теперь это картофельное поле.
К нам поднимается местный житель, он готов объяснить, что тут к чему в Волконске.
Это председатель велел все засадить картошкой, а то копают [дикари, черные копатели, воры]. Разоряют город. Несуществующий.
Нет, город был не здесь, говорит житель. Вон там, видите – там, где крест.
Крест на таком же, как и под нами, малом возвышении на той стороне чаши. Он едва различим, сливается с деталями пейзажа или вдруг выплывает невесомым светлым значком. То ли виден, то ли не виден. Взгляду мешают рассеянные, полупрозрачные деревья; они свободно гуляют по дну чаши. Перед нами собралась их целая семья. Между стволов вьются потоки, вода стоит и движется, и вместе неподвижен и роится узор этой воды.
Все что о воде – о времени.
Постепенно место узнается, образ его знаком. Во-первых, оно похоже на Москву, только уменьшенную во много раз. Та же чаша и малые холмы. Центростремительное, топкое место, фокус, сплочение времени.
И второе: в нем хорошо прочитывается связь с Ясной. Нет, как раз не очевидно, перевернуто, пока не очень понятно, сейчас попробую объяснить.
Ясная Поляна отсюда недалеко; может быть, если ехать в объезд, кругом, выйдет далеко, а по воздуху, по прямой, рукой подать.
VII
Нужно прояснить рисунок места, его положение во времени. Во времени Льва, в “пространстве” его рода.
Предположительно в четырнадцатом веке Волконские ушли отсюда в Москву. Настало время Москвы – род Льва перешел на московское время. Исходное место было оставлено и забыто, как будто с наступлением нового времени прежнее место исчезает вовсе.
В Москве тульский род разделился на Волконских и Толстых; ветви рода разошлись довольно далеко. (Пока рисунок очень прост: развилка; ветвь растет из чаши вверх, на север, и там, на севере, распадается надвое).
Проходит триста с лишним лет, меняется эпоха, приходит время Петербурга. И судьба Волконских меняется: их ветвь с севера устремляется обратно на юг – они возвращаются к исходному месту. И опять: они как будто едут в пустоту, словно они опять стали варяги, и прежняя миссия Рюриковичей (нести пространство в русскую пустыню) возобновлена.
Теперь это было не варяжское, но немецкое, петровское, екатерининское задание – это не меняет сути: опять они делаются тульские пришельцы, встают над Тулой.
Князь Николай Сергеевич Волконский, дед Льва, сделавший при Екатерине блистательную карьеру, садится вновь на тульскую землю2. И где садится? Почти точно на исходное место, немного восточнее и южнее точки древнего Волконска.
Далее происходит следующее. Переворачивается раздвоенное древо. Ветви волконского рода, некогда разошедшиеся, встречаются вновь. В 1821 году в Ясной Поляне отец писателя, граф Николай Толстой, женится на княжне Марии Волконской. Род опять делается полон, вновь цел.
История чертит круг, время возвращается к своим истокам, фигура его сходится в круг.
Волконские-Толстые в том же месте, с тем же заданием [точно они Рассеянные с улицы Бассейной], никуда, никогда не уезжали отсюда, от этого недвижного перемещения влаги на дне тульской чаши.
Начинает проясняться некая важная позиция. Важная для Льва, который весьма чувствителен к подобного рода композициям, внимателен ко всякому рисунку во времени, тем более к своему личному, генеалогическому чертежу. [Еще раз: он не видит Волконска, зато] он видит круг, кольцо во времени, некогда разомкнутое и теперь замкнутое союзом его родителей. Он дитя этого союза, с него начинается новый счет времени, с ним оно готово стартовать заново.
Подоснова для игры судеб открывается самая захватывающая. Пустота в месте Волконска, умолчание о нем только подогревают его интуицию, которая подсказывает ему – здесь есть что искать, что строить, что место под ним не пусто.
Он вступает в игру со временем, получив в наследство Ясную Поляну. Пространство в ней уже развернуто дедом, Николаем Сергеевичем, теперь его очередь, его миссия оформить время.
Оформить словом: слово оформляет время. Связывает времена, служит проводником меж временами, как будто проливается водой – из одной эпохи, фигуры времени в другую.
Осталось договорить, додумать совсем немного, и станет ясно, как связаны Ясная и этот чашей открытый Волконск.
Лев получает в наследство явную Ясную и этот невидимый Волконск – обе фигуры вместе. Они безусловно схожи во времени: Волконск стоит в начале фамильного круга, открывает его, Ясная замыкает круг. Одна у Льва в руках, Ясная, явлена телесно, пространственно, прямо, другая невидима и прямо не ведома, она открыта только его интуиции, игре его фантазии, его грезе о прошлом.
Ясная и Волконск: близнецы-братья, видимый и невидимый.
Теперь об их перевернутом сходстве. Это так, походные упражнения в стереометрии, игра.
Ясная Поляна представляет собой пологий холм, до отказа, доверху насыщенный водою.
Эта яма с узором времени-воды на дне так же полого вогнута.
Холм Ясной изъят отсюда (здесь остался кратер), перевернут и поставлен неподалеку. Вот две идеально дополняющие друг друга фигуры.
В пространстве (в воображении) это только игра, перестановка плоти, фокусы формы. Во времени, где, соединяя фигуры, текут слова, это существенное взаимодополнение. Здесь возникает повод для магии, творчества в высшем значении этого слова.
VIII
Небольшое отступление, о зеленой палочке, указующей в точку счастья.
Зеленую палочку, одно движение которой приносит человеку (всему человечеству) счастье, выдумал Николай, старший брат Льва. Первый сочинитель, творец яснополянского мифа, бескорыстный и потому достойный всяческого доверия автор. Он был большой выдумщик, он все детство угощал младших братьев сказками, которым они свято верили. Особенно Лев, Левушка.
И вот один из столпов веры. До конца своей жизни Лев Толстой верит в зеленую палочку, верит, что место, где она спрятана, есть место необыкновенное. Лев завещал похоронить себя в этом месте – так сильна была его вера в эту Николину сказку.
Что такое это место? Точка на краю оврага, который с севера вторгается и режет яснополянский холм. Не так. Не на краю, а в начале оврага – из этой точки стартует овраг, трещина в холме и уходит (течет) на север.
На северо-запад. Если посмотреть по карте, то выйдет, что точно в Волконск.
<Я все о своем, об упражнениях c пространством, которое (согласно Льву) есть только оплотнение, явь времени. Время в основе, его потоки, его круги и взаимосообщения оформляют пространство и рисунок судьбы.>
Итак, место на северо-западном склоне яснополянского холма. Потаенное, волшебное место – не место, а ход во времени.
Холм Ясной в этом месте показывает изнанку земли (ту сторону времени) – в этом суть Николиного сочинения, его интуиции. Яснополянский холм есть вся земля, вся планета, эта планета цела, возвышенна, округла, бесконечна и только в этом месте разъята. В овраге видна ее изнанка – в отверстие уходит время. Наше время уходит в то время.
С юных лет Лев озабочен вопросом куда уходит время? Николай, которому вера Льва безгранична, отвечает ему – в овраг. Сюда указывает зеленая палочка, здесь видно ту сторону земли, видно то время. Люди умирающие, уходящие отсюда туда, также прячутся, хоронятся в этом овраге, в том времени. Это правильный ход, верный путь на ту сторону земли.
Все логично в рассказе Николая; картина Ясной выстроена идеально. На юге, где белые башни и пруды, куда повернут лицом их большой дом – там вход (во время, в жизнь). На севере, где овраг (где Воронка, и вид на Шпицберген и невидимую воронку Волконска), – выход, или уход.
Лев Толстой верит в эту Николину космогонию, верит до последних дней жизни, потому и завещает похоронить себя здесь, на краю оврага, где ближе всего к правильному выходу, к верному уходу. Для Толстого – мальчика и далее во всяком возрасте – необходим простой и ясный рисунок, закон уложения пространства, согласно которому он может верно сориентироваться в жизни, найти ее начало и конец. К тому же – и это не менее важно – ему необходима не абстракция, но явленный, видимый чертеж. Ясная Поляна и первый ее сказочник Николай разворачивают перед Левушкой этот простой чертеж3.
Так складывается миф, в который верует Толстой, и чем дальше, тем больше верует. Чем больше разочарований в своем или чужом [взрослом] умствовании, тем больше веры в зеленую палочку и детское правило ухода.
Правильный уход – такова (дорожная, детская) реконструкция – есть движение с вершины Ясной [на северо-запад], в овраг, к изнанке земли.
Сюда, в Волконск, на край волглой ямы, куда беспространственно перетекает время из оврага Ясной.
Ничего не перетекает, оно одно и то же там и здесь – вон как вьется, в центре ямы.
IX
<Рисунок воды на карте ухода Толстого следует нарисовать отдельно. Лев следует от воды и до воды. На западе пограничной водой (“Атлантикой”), служат реки Ока и Жиздра. Далее вокруг тульского “острова”, по часовой стрелке, легко начертить круг: Жиздра и Ока поднимаются на север, Ока в Калуге поворачивает на восток и северным течением обходит тульский “остров”. В северо-восточном углу круговое движение подхватывает Дон. Как он ни мал, ни плосок – здесь самый его исток, – он довольно уверенно очерчивает “остров” с востока, проливаясь по карте сверху вниз. Дон представляет границу земли Толстого на востоке.
Вокруг его земли по часовой стрелке течет вода, но прежде всего она узлом собрана в центре его земли. И этот центр есть одновременно верхушка яснополянского холма и дно волконской чаши. Они не случайно так просто дополняют друг друга, сходятся, как две линзы, выпуклая и вогнутая, видимая и невидимая: они составляют вертикаль времени, обе части толстовского (в начале все-таки Николиного) целого, полноту и пустоту, две половинки мифа, который так важен и действен для него в его последнем путешествии. Он ищет целое, которое целительно.>
Мы сами движемся по часовой стрелке вокруг земли Льва, от Козельска вверх в Калугу, далее направо, на Волконск, и вот-вот поднимемся к верхней точке “циферблата”.
Лев идет сквозь часы, по прямой на восток.
Х
12 ноября, 12 часов, Волконск.
Волконск не существует, но весьма существен. Он словно бы под Ясной, Ясная поднимается над ним, растет из него. Его тяготение, центроустремление – силы невидимые, но оттого еще более действенные – сказываются в движении Толстого. Волконск влечет беглеца-сочинителя силою умолчания, вогнутой линзы. Толстой страшится его неведомой прорвы, приближается и удаляется к ней и от нее, не может освободиться от ее притяжения. В ней, рядом с ней, место верного ухода.
Показательно то, как мы, следуя за Толстым, приближаясь и удаляясь от Льва, прикатились к этой чаше, как к лунке.
Миновали лунку, покатились дальше, по широкой северной дуге, по часовой стрелке вокруг Тулы. В сам город не зашли, остановились чуть севернее, в начале объездной дороги. Здесь, прямо у асфальта, отекаемая выхлопами шоссе харчевня “Ямская”. Внутри тихо и тускло; на два часа (хорошо сидим) – привал, разговоры метафизические, историософские – московские.
13-00. На трассе Москва – Тула. Это нам хорошее напоминание: мы сами из Москвы, пришельцы и сочинители, ловцы химер. (Пожалуйста: в два счета нарисовалась фигура, в которой связаны Ясная и Волконск).
Три дня назад по этой трассе мы спустились из столицы в лоно Тулы, готовые к составлению чертежа самого возвышенного. Согласно оному чертежу (так легче увидеть извне, сверху) двигался Лев в тумане своего последнего странствия. Он [сам себя] не видел – мы видим. Раздвинули пространство, новые варяги, понимаешь.
Остановка на шоссе призвана отрезвить пришельцев, напомнить им, кто они и откуда и как далеки от истинно земли. Сопровождая ямские яства водкою – понемногу, без неистовства (так говорят Березин с Вдовиным, разливая по очередной), – мы трезвеем.
Но вопрос прояснить необходимо. Что такое Москва в Туле? Что есть новая варяжская (в данном случае северная) спесь? И что такое Толстой в этом контексте – трансляции столицы с севера на юг – кто он, сочинитель из столицы или человек здешний?
Какого рода миссионер Лев Толстой?
О Москве и ее миссии. <Рустам:> Москва явилась в Средние века, когда Тулу делили Чернигов и Рязань, когда (см. выше) она служила пограничной между ними пустотою. Тогда Москва была еще слишком слаба, чтобы спорить прямо с Черниговом и Рязанью, но она пользовалась спором сильных, долгое время способствуя сохранению такой, ничьей Тулы. В известной мере Москва оформляла эту союзную ей пустоту, как южный коридор, выход к морю. Коридор строился до Тулы и далее вдоль Дона, Дон открывал Москве дорогу к Черному морю. Дон был для Москвы втулкой, тоннелем, в просвете которого был виден Крым. В нужный момент, окрепнув, набравшись самостояния, Москва одним движением проникает на юг. Через подготовленный тульский просвет – <мимо ямской харчевни> сразу до Ельца.
Никелированным ресторанным ножом Рустам делает выпад; стол разваливается пополам – на юге Елец. Мы еще доберемся до него, возьмем Елец.
Таково московское, внешнее, сверху, оформление Тулы. Москва видит всю карту, видит море, и сразу смотрит за Тулу (это очень важное уточнение, оно еще не раз пригодится). Москве нужны иноземные товары, торговля с Генуей, ей нужен Рим, нужно там.
Так продолжается до Петра, до Нового времени. Но что такое петровская и демидовская Тула? Оружейный центр, цех, здесь спешно установленный, командированный сверху северной столицей. Обеими столицами – здесь важно то, что цех был “привезен” с севера. Цех, пустотелый куб, прямо поставленный на землю, не имеющий под собой корней; в нем только гул “немецкого” пространства (в Туле даже церкви гулки, в большинстве их нет сводов – они изнутри совершенные кубы).
XI
Следует отделить одну от другой питерскую и московскую миссии; они очень разны, и эту разность не просто знает, но прямо воплощает Толстой.
Москва тех времен (конец восемнадцатого – начало девятнадцатого века) – столица и не столица; в ней есть уже Петербург, он словно вставлен в нее, видим и невидим. Видимы новые постройки, хоть их и немного, они непривычно прямы и светлолицы; в них, рядом с ними раздвинуто новое пространство (тот же мотив) – Москва еще только к нему привыкает, округляет жесткие углы, сопрягает прямые. Пока ее теснят эти кубики Питера, она заливает их зеленью, растворяет в садах. И вот уже как будто привыкли одни к другим храмы и домы, и в саду Москвы сосуществуют два города, прежний и новый.
Куда несноснее Петербург невидимый, источник власти, заноза, символ непреходящего унижения. У него с Москвой не может быть одной задачи, одной миссии, и Москва как будто двоится: она подчиняется Питеру – она над ним смеется.
Именно второй, нижней, прячущейся и смеющейся Москвы не замечает спесивый князь, варяг Волконский – как не замечает и Тулы. Именно эту, униженную Москву, и в этом ей родственную Тулу (не город, землю) он попирает своим пространством. И как раз в этой “нижней”, московской Туле родится его внук Лев. Толстой, тульский московит, персонаж меньшой и нижний. Он воплощает эту Москву. И, как Москва, готов посмеяться над Петербургом, над дедом и над их пространством.
<Здесь есть мотив весьма существенный. Могут быть задеты тонкие материи; вопрос в известном смысле щепетильный. Легенда говорит, что род Толстых отделился от рода Волконских в результате незаконного рождения. Будто бы основатель рода, князь Волконский по прозвищу Толстая Голова (отсюда и новая фамилия), был прижит в результате связи отца с простой девкою. Именно он (именно поэтому?) уехал в Москву из родового гнезда Волконска в Москву. В Куликовском сражении за Москву он снискал славу и стал в итоге во главе собственной родовой ветви. Согласно этой версии, ветвь Толстых не просто отошла от родового дерева Волконских, но была перманентно унижена перед остальными ветвями ввиду своего происхождения.
Замечу: тема незаконного рождения (и последующая перемена участи) постоянно интересует Толстого; Пьер, главный его герой – бастард, участь которого и судьба меняются (в Москве) диаметрально противоположно. Пьер, толстый, как пращур Льва, является в Москву изгоем, но затем берет верх, завоевывает Москву. Он даже участвует в битве за Москву, в Бородинском сражении, – так хочет всем показать автор (новой московской легенды), Толстой4.>
Так или иначе позицию Толстого в вопросе о столичной [петербургской, княжеской] спеси нельзя назвать нейтральной. Он неравнодушен к отношению Москвы и Питера – за этим чувством просматривается интерес к вопросам неравного брака. Он очевидно на стороне Москвы и варяжскую миссию рассматривает критически, смеется над ней.
Он смеется над князем Николаем Сергеевичем, сумасшедшим прусским королем, масоном, арифметиком, над его точеной деревянною фигуркой, над строгостью его к дочери. Смеется Толстой над Волконским – оттого что пятьсот лет был под ним. Смеется московит над петербуржцем, туляк над [новым] варягом, колдун над архитектором, алгебраист над арифметиком, пиит над логиком, внук над дедом5.
Все это очень по-московски – и по-тульски: в Ясной Поляне Лев, наученный с детства братом Николаем смотреть на место сквозь выдумку, сквозь слово, готов приступить к иной, не дедовской миссии, к иному – надпространственному – мироустроению.
Лев в слова играет, это очень по-московски. Слово у него в конфликте с пространством; он хочет поставить его над пространством.
Этот конфликт можно рассматривать как ключевой, основополагающий. Сам Толстой целиком на стороне слова. Он предпринимает тотальное усилие заменить мир (или так: очевидное) словом.
Роман “Война и мир” составляет лучшую иллюстрацию этого конфликта. Название романа можно прочитать, как пространство и слово: первое – варяг, оно воюет, второе мирит. Война приходит в русский мир (мир слова), неся с собой пространство.
Толстой пишет не пространство – порядок. Этот порядок лучше всего представлен барабанным боем. Под барабанный бой на Девичьем поле Пьера (саму Москву) ведут на расстрел – никто не виноват в расстреле Москвы и Пьера: таков порядок. Равномерный бой барабанов раздвигает на поле “правильное” пространство. Очевидное, сухо и жестко расчерченное, равнодушное, расстрельное, смертельно опасное для Москвы.
В барабаны бьют французы, бьет Европа: из Европы, равномерно шагая, бия в барабан, с запада в русский мир движется пространство. Впереди Европы Петербург – град-варяг, он первый идет в Россию с барабаном пространства. (Петербургский обычай по утрам поднимать горожан барабанным боем отмечали все современники. Москва будила своих жителей колокольным звоном – показательный контраст.) Петербург есть большой цех по производству пространства, тульских малых цехов по всей России. Россия в понимании (видении) Петербурга беспространственна, алогична, пуста.
В ответ московит Толстой не любит Петербурга, отвергает его европейское, барабанное пространство. У него побеждает Москва, побеждает Пьер, русские в бородинском бою побеждают французов, мир побеждает, заговаривает войну.
XII
<Можно посмотреть (и мы смотрим – “сверху”, из дорожного кафе, что над Тулой) на его последний путь, маршрут 10-го года; еще точнее – можно взглянуть на последний прямой отрезок его пути, Козельск–Астапово, и увидеть на этом отрезке словно плюс и минус – пространство и слово. Толстой движется из пространства в слово.
Козельск, город на стене, разделяющей запад и Ясную, весь в (европейском, литовском) пространстве. Козельск весь виден и понятен и в этой очевидности конечен. Толстой бежит из Козельска потому уже, что из последних сил борется с конечным, ищет бесконечности.
Лев уходит от пространства, прячется за слово, словом закрывается от очевидного, которое очевидное есть близкая смерть. Близкая в пространстве.
В итоге, шагнув с козельского обрыва в Тулу, подвигаясь сквозь туман с востока на запад – “варяжским” путем, – Лев в своем сокровенном задании раздваивается. Он, как варяг, движется навстречу смерти, немецким образом исследуя ее, глядя на нее, выводя ясный и понятный (а другой ему не нужен) чертеж, карту, на которой разведены области жизни и смерти, – понимая это черчение как главное свое занятие. И вместе с тем он, как московит, прячется от этой простой и ясной картины, ищет выход из пространства, которое (теперь) почти целиком смерть. Он растерян, раздвоен, он разом в вагоне и вне вагона. Он в движении и покое, две его половины спорят друг с другом, и это спор разрушительный. И очень быстро по мере движения поезда Лев принимается умирать; и чем скорее движется поезд, тем быстрее умирает Лев.>
XIII
Достаточно московской рефлексии. Едем дальше.
Мы пересекли шоссе-меридиан, перешли из западного полушария Тульской губернии в восточное. И сразу переменился пейзаж – он стал очевидно плосок. Словно это шоссе, этот меридиан были краем плоскости (бумажной), которая закрывает восточную половину Тулы. Проехав холмистый, открытый небу запад, мы взобрались на плоскость и покатились по бумаге, ровно закрывающей землю.
Не сразу был подобран этот образ.
Хотя была подсказка, и даже не одна, говорящая нам, что мы едем по плоской крышке и что-то есть под крышкой. Первая подсказка следующая: терриконы. Мы въехали на территорию угольного бассейна; пейзаж украсился редкими отвалами земли, они были светлы и не так высоки, как черные конусы в том же Донбассе, но все же заметны. Мы поехали по крышке пирога, наблюдая то там, то здесь, как из-под крышки вылезает начинка. Подсказка говорила определенно: эта земля двухэтажна.
Я сказал коллегам о пироге. Конечно, пирог, – сказали мне они, – этим пирогом (в коем запечен бурый уголь) Тула в свое время кормила, грела всю Россию.
Мне была интересна двухэтажность Тулы. Пусть будет пирог и в нем горячая начинка – важно то, что она накрыта плоской ровной крышкой.
По существу, эта подсказка означала следующее: пространство, которым полон тульский запад – холмистый, рассеченный малыми каньонами рек – к востоку от Тулы исчезло, убыло до плоскости. Здесь нужно додумывать, достраивать, досочинять его, и является сразу – не пирог: проект пирога. Проект невидимого, под землю ушедшего пространства.
На ту же тему еще были подсказки. Спустя немного времени после переезда на восток Тулы, миновав Узловую и Новомосковск (и в этом имени заключалось важное сообщение о скрытом пространстве, но о нем чуть ниже), мы выехали к Иван-озеру. Тому именно озеру (к востоку от Тулы в пятидесяти примерно км), в том как раз месте, где из него вытекает Дон.
<Посмотреть на исток Дона была для экспедиции той же важности задача, что увидеть древний Волконск. К тому моменту уже было ясно, что, обходя по кругу “остров” Льва, мы непременно выйдем к Дону. Дон начинает из верхнего правого угла карты чертить восточную границу его земли.>
Исток Дона невидим, спрятан (во глубине пирога); есть несколько мест, которые в разные времена объявляли его истоком. Последний вариант: город Новомосковск, под зданием кинотеатра. Но даже если и так и это точно исток Дона, то все равно он остается невидим. Невидимкою Дон впадает в Иван-озеро (еще вариант, что исток – один из ключей на дне озера), и, только выходя из озера в восточном направлении, он обнаруживает себя.
Мы добрались к нему, проехав через уже упомянутый Новомосковск. Вот оно, слово о пространстве: город – так показалось – имеет вид Бирюлева, или Орехова-Борисова, или иного московского района, того, что ближе к кольцевой. Те же плоскости домов встают от земли, глядя во все стороны сотнями одинаковых окон; между ними провалы и пустоты, зеленью занесенные дворы узнаваемо столичные. Как будто мы неизвестным образом вернулись в столицу. И на окраине “столицы”, там, где заканчиваются дома и вот-вот вдоль них пройдет кольцевая, вдруг проливается протяженное и узкое зеркало воды. Под которым, там – Дон.
Иван-озеро. Поболее, чем пруд, но ненамного более. Обыденный, довольно скучный вид окраины; еще нависли небеса, серые, очень низко. По мостику, под которым бежит неглубокий, плоский, побиваемый рябью ручей (это и есть Дон, первые его метры), мы перебрались на другую сторону озера. Тут нет больших домов, тут только дачи, и опять – знакомые, подмосковные.
Остатки деревянной церкви, Иоанна Предтечи – у Иван-озера, это понятно.
Плоский, как стекло, ручей Дона течет как по столу; стекло лежит на столе. Местность возвышена, близка небу, и вместе с тем вид лежит ровно: это стол, мы стоим на столе.
Или так: мы выдумываем, что стоим на столе, потому что знаем, что это Дон. Течет сверху вниз, до моря, стало быть, мы сейчас на самом верху. Знаем и наслаиваем этаж за этажом все новые и новые смыслы.
Москве необходимо владеть истоком Дона, она дотягивается со своего места на севере до этого истока, до начала донского “морского” коридора, обставляет это место на свой лад. Отсюда вид столичной окраины: Москва прислала сюда свой клон, Новомосковск.
Скромность пейзажа не отменяет значения места, место в самом деле важно – эта важность скрыта. Мы знаем, что это Дон, самое его начало, но, по сути, его не видим – его начало скрыто. Мы знаем, что вокруг, конечно, не Москва, но результат усилия Москвы, московская посылка, стало быть, вокруг все-таки столица – и опять-таки скрытая столица. Все помещено “в пирог”. Все об одном и том же: поверхность, серая и неприметная, закрывает, как крышка, нечто весьма важное и невидимое, находящееся под крышкой.
И все это сочинение, внешняя надстройка. Сказывается знание карты: будто бы еще немного – и увидишь, как под серой плоскостью полуозера-полупруда движется огромная масса воды – будущий настоящий Дон. Так движется время. Это ощущение наведенное, надстроечное – здесь все таково. Все надстроено и надставлено. Все видимое – на столе. Под столом додумывается, досочиняется нечто невидимое, но во много раз более важное.
XIV
<Апофеозом этого додумывания, надстройки, химеры – также посылкою, присланной сюда из столицы, – можно считать графство господина Бобринского. По сути, большая часть восточного полушария Тулы, по крышке которого мы катимся, и есть это странное графство. Незаконный сын императрицы Екатерины и графа Орлова в конце восемнадцатого века получает здесь обширное владение. Он самый необыкновенный из новых варяг, присланных сюда Новым временем. Он не наследник, он только проект наследника, замысел, обреченный на невоплощение.
В чем-то он похож на этот, перед нами текущий будущий Дон, который не река, а только проект реки. Не похож в главном: Дон все-таки станет рекой и доберется до моря, граф Бобринский не станет императором никогда. Но, пока Дон еще не стал рекой, пока он проект, в его плоских, как стол, верховьях устанавливается некоторое равновесие. Замысел (Дона) равен замыслу (князя). На столе восточной Тулы удерживается несбыточный, бумажный проект графства господина Бобринского – в результате эта земля (в головах пришельцев, столичных гостей) получает некоторый статус. Пусть это земля бастарда, пусть это слово вместо князя – достаточно такого слова. Слово, выдумка, химера, чудачество заменяют здесь реальное пространство.
В этом стиль и содержание, ментальный модуль, согласно которому устроена восточная половина Тулы.
И этот стиль, этот модуль необыкновенно близки Толстому. Он сам за слово вместо пространства. Он первый готов выдумывать сюжеты, в пространстве которых незаконнорожденный герой обретает статус и власть. Помещение выдуманное, сочиненное для него комфортно, это лучшее помещение для его души.
Он всякую минуту готов бежать из западного помещения Тулы в восточное – так “наклонена” его душа.>
Вот он и бежит, летит во весь дух, из Козельска в Астапово. Сюда, в земли бастарда, где все устроено с расчетом на чудо, на воплощение несбыточной химеры.
XV
12 ноября, вторая половина дня – 13 ноября, первая половина.
Мы колесим по восточному полушарию Тулы (Лев движется по экватору, в конце дня мы встретимся в крайней восточной точке карты, на переезде через Дон, в городе Данкове).
На плоскости верхнего Дона одна за другой встают удивительные постройки. Она тут воплощена, химера. Богородицк и Бобрики, столицу и сакральный центр “незаконного” графства Бобринского окружают во множестве подобные им проекты – опыты по устроению пространства в пустыне.
Ясная Поляна Николая Волконского из их числа.
Их тут достаточно, полых полян, чтобы составилось общее впечатление.
Помост пространства, столичная [ментальная] надстройка протянулась сюда от Москвы. Ее возвели новые варяги. Храмина Нового времени, верхний, искусственный этаж проходит над Тулой, поверх угля и воды, поверх всех здешних ямин и пустот. Строится, словно гать по болоту – крышкой – раскатывается ковром, дорожкой, предлинным бумажным языком.
Вот оно, правильное слово! язык. Московский, столичный язык. Мы взошли на плоскость этого языка. Мы сами говорим на этом языке.
Образ поместительный нарисовался ясно и просто; символ, весьма подходящий исходной толстовской теме: язык Петербурга и Москвы, раскатившийся поверх Тулы.
На этом языке строится Тула (и город и земля) Нового времени. Она возводится как строение европейское над туземной, не знающей чертежа землей. Под помостом пустота, иное. И это строение, этот язык есть несомненная утопия.
Только на языке, в слове может существовать эта утопия. Ее связь с реальной землей условна, она ложится поверх земли, она скорее читаема, нежели видима.
XVI
И вот является Лев, внук варяга, который уже научился смеяться над варягами. Он наилучшим, совершенным образом – от противного – реализует указанную утопию. Слово в его власти. Дедовы проекты (не одного Волконского, всех помостостроителей) он перекладывает прямо в текст. Все сходится в этом действии – протест противу пространства, московская (тульская) фронда, противостояние Толстых и Волконских, даже переживание о незаконном рождении – все уместно.
Сказки Николая не просто уместны – сей миф есть фундамент для слова Льва. Миф адресуется ко времени допотопному, до-помостному, он проникает сквозь плоский дедов помост по вертикали вниз, в средневековье, к древнему Волконску.
Можно добавить одну деталь, весьма характерную, драматический эпизод в биографии переустроителя Льва.
Получив в наследство Ясную Поляну, получив во владение столь трудно и сложно возведенное дедом и отцом пространство и символ его, воплощение – главный дом усадьбы, Толстой начинает с того, что проигрывает этот дом в карты.
<Есть версия щадящая: был просто большой карточный долг и даже сумма долгов, наделанных по молодости лет, когда Лев еще не нашел себя, был анти-дед и “студень” – от этих долгов он уехал на Кавказ, оттуда распорядился что-то продать в счет долга, и без его ведома был продан дом.>
Так или иначе, но деятельность мироустроителя Льва в Ясной начинается с разрушения. Дом был замковым камнем композиции, главным стержнем дедова проекта – Лев потерял, проиграл этот ключ-камень. Камень вынули (дом был продан на вывоз, в село Долгое, что в двадцати верстах от Ясной), вывезли – и пространство Ясной рухнуло. Усадьба стала хаосом, отверстием вместо пространства. Это наполовину сокрушило Льва, в нем самом проделало дыру, не заросшую до смертного дня; он повредился в вере (севастопольский эпизод, синхронный потере дома), усомнился в рациональном, “волконском” устройстве мира – неудивительно: дом для него был точно храм, центр мироздания. Мир Льва после такой потери пошатнулся.
Но одновременно с этим – не так: поэтому, по причине этой потери Толстой начинает встречное строительство, нового, собственного мира. В его творчестве появляется (скрытый) строительный смысл – восстановления полноты мира. Только он строит, восстанавливает не пространство – время. Он строит мир из слов. Первые уроки ему дает Николай; детский миф Николая Лев преобразует в сверх-миф.
Толстой создает миф о мире – со всей возможной полнотой, со всей силой своего таланта, с чувством человека, стремящегося искупить свою вину, призвав на помощь интуицию (свою и брата) – и язык, протуберанец бумажной карты, вывешенный из столицы в Тулу, становится просто языком.
Здесь важно в игре слов не утопить главное сообщение. Язык Льва и есть его (многоэтажный) мир. Он стоит на языке, на котором говорит. Проходя языком по пустыне, он насыщает ее [скрытым] пространством.
Важно отметить тезис, требующий отдельного развития (мы еще вспомним этот тезис): этот язык – в силу всего сказанного, в силу своей уместности – локален. Язык (слово) протягивается языком (территории). Есть территории вне этого языка, не закрытые языком, где он не властен и неуместен.
Язык Толстого (и с ним Петербурга и Москвы) конечен. Эти трое – Т., П. и М. – своим безразмерным и необъятным языком не закрывают всей России. И первый из них троих, Толстой, остро чувствует – где (под ним) есть бумажный язык и где нет, где пропасть.
Вот и теперь, на последнем пути, он случайно-неслучайно движется оттуда, где он неуместен, с запада, из (без него оформленного) пространства, в язык и на язык. Одним движением, как и положено в последнее мгновение жизни, он обнимает свою землю – язык языком.
ХVI
Здесь есть элементы чуда; чудодействие входит в его арсенал, Лев теперь очень рассчитывает на чудо. Здесь также есть игра – та игра, без которой не сложилось бы его мира, надстройки, дедовского помоста над Тулой. Толстому предшествовало два поколения оригиналов, разыгрывающих на своих землях пьесы о пространстве. Чудо в сумме с игрой дает чудачество: дело дедов наполовину было чудачество. Чудный мир был ими построен, этот мир в должный момент был унаследован Львом.
Во Льве сумма игры и чуда была явлена нераздельно и органично.
Его роман, построенный на языке языка, есть в первую очередь (в сокровенном замысле) чудо, во вторую очередь (в композиции) – игра и только в третью очередь роман – протяжение текста.
Лев (по правилу Николая) замышляет чудо – вернуть семью и дом – и сразу начинает игру. Он большой оригинал, ничем не хуже деда.
Он задумывает роман, который можно загадать [провидеть] как подарок перед праздником. Подарок судьбы.
Это очень ему знакомо. К примеру, Лев с Николаем каждый год загадывали себе подарки – накануне престольного праздника, главного праздника в их семье (никольского, разумеется: и брат, и отец, и дед – все были Николаи). И эти желания непременно сбывались. Нужно было только верно себя повести, вовремя, накануне праздника – вечером, загадать, как следует помолиться, сосредоточиться на этом желании сколько возможно – и точно, оно сбудется.
Главное желание Льва – чтобы все встало на свои места, сделалось как прежде, чтобы увидеть родителей, которые будто бы умерли, но он все никак не может поверить в это, хоть ему уже за тридцать лет, а он не верит в это, пусть явятся они: таково его желание. Лев не может прямо адресовать это желание Пьеру; он сделает так.
Главный герой романа (это мы знаем, Пьер), накануне никольского (Николина) праздника, с 5-го на 6-е декабря [1820 года] загадает свое желание, очень простое, – чтобы добрые люди объединились для добрых дел, разве не просто? И пусть это желание сбудется.
На самом деле пусть чудесным образом сбудется желание Льва.
Главный герой дожидается главного дня, кануна чуда, вечера накануне Николы, и загадывает желание (говорит его Наташе, волшебнице, – и тут все просто). Пьер сосредотачивается, сколько возможно, чтобы его желание сбылось. Он напрягается всем своим существом, чтобы увидеть мир, где властвуют добрые люди. И тут его посещает видение. Молниеносно, точно вспышкой, озаряется его память, и Пьер понимает, что этот мир, в котором он живет уже сорок лет, где прошел войну и плен и испытал утраты, едва остался жив – он и есть тот чаемый лучший мир, в котором властвуют добрые люди.
Мир озаряем вспышкою памяти, мир (тот, лучший) и есть вспышка памяти во тьме времени. Нужно только как можно подробнее описать видение Пьера – в этом задание Льва, его игра – и [Льву, не Пьеру] явится мир.
Рассказ об этом видении Пьера (вся Россия – та, лучшая, нарисуется в этом видении), рассказ об одном мгновении в жизни Пьера и будет роман Льва. Предпраздничное, накануне Николина дня, пожелание, подарок судьбы.
Не роман – восстановительное действие, оплотнение времени, колдовство, совершение чуда. Или – чудачество: правильное, верное чудачество, без которого невозможно написать роман о чудаке (Пьере) и его великой эпохе. И Толстой совершает чудачество, и как совершает! начинает и заканчивает роман в один и тот же день, в канун Николы, заранее решив поставить точку во всей работе в ночь с 5-го на 6-е декабря [1869 года].
Он – не Пьер – ждет чуда. Ждет, чтобы Никола связал время, чтобы стало все на свои места, чтобы его большой дом встал из небытия и в нем был праздник.
XVII
И чудо (в слове) совершается. Язык выходит, “вывешивается” (из Москвы) – дом встает на языке. Разрушив дом, Лев восстанавливает мир в слове.
В известной мере он превзошел деда, словом преодолев оковы пространства.
Но чудо так и осталось на языке, не обернулось явью. Это видит варяг Лев.
В Ясной вместо дома остался пустой проем. Толстой посадил на месте дома деревья – они не заполнили проема, разве что обозначили ветвями, где что было в доме, на каждом этаже. На лиственнице, у вершины, помещается невидимый диван, на диване он родился. Толстой показывает клюкой – вон там; гости смотрят, “видят” диван, кивают.
Нет дома.
Великий опыт Льва – неизбежно, как и московский бумажный язык, – вышел конечен, локален.
Это еще один важный тезис, или так: образ, представленный (опять) игрой слов – к о н е ц я з ы к а.
Астаповская экспедиция есть путешествие к концу (на конец) языка. Теперь на карте можно найти его пределы – Толстой в своем бегстве безошибочно указывает эти пределы, границы языка.
<Тут можно было бы сделать вывод (один из возможных) нашего походного исследования. Вот такой, к примеру. Наш литературный язык, явившийся разом, почти мгновенно, в просвете между поколениями деда Волконского и внука Толстого, в силу уже этого мгновеннорождения конечен. В определенном смысле он заканчивается вместе со Львом: исчерпывается полнота его живого существования, полнота его мотивов, функций и следствий деятельности. Исчерпывается полнота конфликта всех родов и видов, которая после Толстого может быть только воспроизведена (что своими средствами попытались сделать большевики, но это уже другая история). Язык великой русской прозы конечен, смертен, как смертен Лев. Но это границы во времени; в нашем случае интереснее наблюдать пределы языка в пространстве, когда язык в самом деле оборачивается бумажным языком, идущим с севера на юг, из Москвы в Тулу по меридиану. Наблюдать, следуя за Толстым в его “кругосветном”, последнем пробеге. Он, не сказав ни слова, покажет нам язык.>
Вот и показывает. Двигаясь параллельно Толстому, мы наблюдаем пределы его языка, на западе и востоке, и его протяжение, развитие между западом и востоком. На западе начало языка, там началась волконская миссия, на востоке конец.
На востоке бумажный язык обрезает Дон.
XVIII
Карта бегства Толстого обретает логику, если рассмотреть ее как язык.
Кстати, здесь становится уместна первоначальная версия, явившаяся в самом начале экспедиции, в ночь ухода, в Ясной Поляне. По этой версии Толстой не хотел уходить из дома, не бежал на край света, но стремился из Ясной в Ясную, из центра в центр [света, вершину языка], и только хотел договориться (с Софьей), какова будет новая Ясная, новый центр. Но не удалось договориться с Софьей, вышел только очередной разлад, и в негодовании, в смятении Лев бежал из дому. Если эту “центростремительную” версию рассмотреть на фоне языка, общее движение Толстого в октябре-ноябре 10-го года нарисует фигуру достаточно логичную.
Перед нами простой чертеж. Всегда в центре дом в Ясной (утраченный, как некогда утрачен был Волконск).
Эта пустота вместо дома, умолчание, провоцирующее на игру, сочинение, настраивающее на чудо, этот призрак счастья действует как магнит, не отпуская беглеца далеко и надолго.
28 октября Толстой уходит из дому, в смятении, в состоянии эксцентрическом. На первой станции (“куда поедем?”) садится на первый поезд. Поезд увозит его на запад. Увозит, но не далее Шамордина, далее не пускает призрак-магнит Ясной.
В Шамордине граница чертежа (языка).
Хотел ли он в самом деле остаться у сестры, на краю чертежа? В Шамордине Толстой ищет себе жилье, где можно было бы втайне (?) поселиться, и в то же время одно за другим пишет письма домой. Продолжаются переговоры? Душой он не на краю, а в центре чертежа, дома.
Резинка, другой конец которой в Ясной, натянута, влечет Льва обратно.
Вот что еще видно на чертеже его бегства. Покинув сестру в Шамордине, севши на поезд в Козельске и спешно, будто бы уходя от погони, покатив на восток, Толстой на самом деле некоторое время едет обратно в центр языка – он в о з в р а щ а е т с я. До Горбачева, где поворот налево, домой, он едет обратно. Вот он достигает Горбачева, где следует повернуть, но инерция бегства, неуспех переговоров и весь невидимый наклон территории – из пространства в слово – сказываются: Лев минует поворот домой, не поворачивает в Ясную, промахивается мимо центра чертежа (мимо слова?) и едет дальше по прямой на восток.
Но теперь, пропустив поворот домой, проскочив центр, он вновь у д а л я- е т с я от Ясной. И опять начинает работать магнит, снова натягивается резинка, теперь она не пускает его на восток – беглецу делается все хуже, чем дальше, тем хуже.
Лев, умирая, немеет. Умирает оттого, что немеет.
XIX
К Данкову, к Дону Лев почти мертв. Приближается восточный край его бумажной ойкумены, здесь до предела натянута нить, соединяющая Льва с домом. Данков, место переезда через Дон, в этой версии составляет точку возврата, откуда еще можно вернуться, можно спастись.
13 ноября, где-то в середине дня, завершая движение по кругу, по часовой стрелке (Лев все едет по прямой), мы выехали к Данкову. Вот она, железная дорога, выход из тульской “трубы”. [Вход мы наблюдали в Козельске, на обрыве, в детском парке. С высоты было ясно видно, как “труба” ныряет в тульский лес.]
Теперь мы видим выход из Тулы: дощатый узкий переезд, шлагбаум, слева малый пруд – все какое-то кукольное, ненастоящего размера. Толстой проехал здесь 31 октября (то есть сегодня, 13 ноября) примерно в полдень.
Отсюда до Астапова совсем недалеко. От этого места до ближайшей станции (далее на восток), до города Данков, километров пятнадцать. От Данкова до Астапова по асфальту не более тридцати. По железной дороге еще того меньше. В Астапове Льва снимут с поезда уже в агонии. Все, конец языка.
За Доном Лев оказывается вне слова, за пределами своего языка.
Астапово немо, оставлено словом. Оно заведомо неописуемо, оно вне Льва, за Львом…
1 Заключительный этап “Экспедиции 10-го года” по маршруту ухода Льва Толстого из Ясной Поляны. См. предыдущие публикации участников экспедиции: “Октябрь”, 2005, №№ 1, 4, 8.
2 О деятельности Николая Сергеевича в тульских пределах нужно писать отдельное исследование. Здесь достаточно вспомнить одно его действие, и это связано напрямую с упомянутой “варяжской” миссией пространствоустроения. Озирая новообретенную территорию с центром в Ясной Поляне, князь словно накладывает на нее морскую карту (до переезда в Тулу он был губернатором Архангельска). Деревни окрест главной усадьбы переменяют названия; одна из них, к северо-западу от Ясной (читай Архангельска), получила название Грумант – Шпицберген. Твердые координаты и румбы наложил на мякоть Тулы морской волк Волконский. Он в буквальном смысле внес в здешние хляби пространство, расстелил квадраты, расставил кубы – это было необходимо, такова была его миссия; до князя здешняя земля не знала ни квадратов, ни кубов, она была тульским образом пуста. Николай Сергеевич повторил подвиг предков, [по всей вероятности] ничего не зная о Волконске. Следует только уточнить: он вошел в пустоты Тулы не с запада, а с севера. Из Петербурга и Москвы вниз по карте, на юг, подвинулось новое государство-пространство.
3 Основы чертежа, как уже было сказано, заложил дед, Николай Сергеевич. Совсем не случайно в Ясной Поляне полдневный парадиз открыт на юге, а незаросшая (оставленная незаросшей) пасть, полнощное отверстие природы на севере. Так диктовали европейские правила, “Философия садов” де Лиля, которой безукоснительно следовал старый князь. Тут нет ничего удивительного. Интереснее роль брата Николая, который перетолковал французские типовые установления в нечто личное и конкретное, в формулы правильной жизни и правильной смерти.
Николай всю жизнь был проводником Льва. Не просто проводником; он был Вергилием Толстого, в первую очередь, в странствии за черту очевидного. Так продолжалось всю жизнь, до кончины Николая, и самая эта кончина (в 1857 году, в Италии) вышла словно напоказ. Толстой приезжает к брату в Италию смотреть за смертью – Лев уже не мальчик, ему без малого тридцать лет, но он по-прежнему верит брату, смотрит, как тот уйдет за черту очевидного.
4 См. эссе “Пьер переполнен” (“Октябрь”, 2004, № 10).
5 При этом Лев бесконечно чтит деда. Эту раздвоенность чувств Толстой сообщит Андрею Болконскому, никогда не существовавшему сыну князя. В итоге Толстой сам, как Москва, раздвоен. В нем кровь двух родов, варяжского (насаждающего пространство) и московского (смеющегося, отрицающего пространство).