Стихи
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2005
Пирамида
не потерять баланса,
заматываясь в бинт
бессмертного романса.
Ведь в поисках квартир
по тайным адресам
один ориентир –
египетский бальзам.
Что имя! Что года!
Не нажито ни грамма.
Жизнь – вихрь, но лишь когда
он морщит ткань экрана.
Сбрось мне за ворот снег,
мелькни хотя бы в снах
подачкой для калек.
Подай, короче, знак.
Любой. И я очнусь
от чар. И, как огромный
неловкий куст, качнусь
вдоль надписи надгробной.
Фуга
раз мы еще не встретили друг друга?
Вот время побежит, она увидит,
что я по ней и меряю его.
Не по тик-так, а по губам и уху,
ловящему движенье губ. По слуху
и голосу. Следя, чтобы, как выйдет
оно, сказать: ага, пока, всего.
Мы звуком скок его, как краской, метим:
зеленый, желтый, желтый, голубой –
чтобы по длинам волн сложить и к этим
прибавить те, покуда не засветим
весь спектр и звякнем в колокол: отбой.
В восторге оттого, как третьи к третьим
привязаны и две седьмые к двум,
с муштрой ритмичной порывает ум
и платит за прогон из этих сумм.
Плюс что нашарят паузы по нетям.
Расцвеченный бубенчиками бег
из времени творит архитектуру –
не по отвесу, нет, по контражуру,
как фейерверк, как падающий снег,
как призрак сизых кружев к перекуру,
как альф метанье в поисках омег.
Давай на пару, фуга, по горячим
следам пройдясь, расставим по местам,
что значит что – и почему мы плачем.
Ну ладно Моцарт до мажор, ну там,
понятно, Бах. Но Осип Мандельштам!
Миндальный цвет, он вихрем эстафет
кромешных всосан – ставший нотой “нет”.
………………………………………………………….
Как шашку, не упавшую на темя,
подставленное под удар,
за фук
берут –
так струнный веник время
сметает.
Трепет струн.
Искусство фуг.
Гармония грамматики.
И звук –
не коренник, а пристяжная к теме.
Вдаль скачущая, вбок, и вон из рук.
Астры
утра. Отчего немедленно поголубело.
Но поднеси, как спичку, себя к нему, вспыхни,
и на полмига сделается оно бело.
Спрячься в нору – пусть отпылает свиток
времени. И если там будет воздух,
выгляни только на выдохе – видеть
купол, монтируемый на новых звездах.
Это к тому, что стоит ли сеять весной рассаду
астр в предвосхищенье сентябрьской продажи
цветов, от века подобных застрявшему стаду,
не знающему, что щипать, – не самих себя же.
Во-первых, может не оказаться петлицы,
в которую их втыкают. А самое главное – царства
огненно-траурного, в котором могли распуститься,
как блеклые звезды неба, осенью астры.
Путеводитель
где я только и знал, что сигары
курил и приличных дам
приглашал в синема и бары,
а в субботу ходил на футбол,
где был выверен пас до йоты,
и на статуе Данте “гол”
тушью выведено – подпись: “Гёте”.
А Афины… Афины – где
я женился по переписке
и, мечтая в зной о воде,
пил на свадьбе паленый виски,
там я тоже ходил на матч
и прекрасный увидел дриблинг,
и на лбу у Гомера мяч
красовался – и подпись: “Киплинг”.
А еще Иерусалим – то,
где я мощь потерял и оснастку,
день и ночь проводя в шапито
и купая в шампанском гимнастку.
Был, конечно, и там стадион –
хоть афинских и римских поплоше:
на стене я прочел: “Чемпион –
“Спартачок””. Подпись: “Тот самый Моше”.
* * *
на смысл, восторг и молодечество
дрозд, подобрав по слуху щебет:
отцовство-отчество-отечество.
Свист, стерший имя. Пташку-имя
без места, без семьи, без времени
унесший изо льда в полымя
и онемевший, скажем, в Йемене.
Вздор, писк – но стоящий усилий,
с какими атмосфера плотная
пружинит, если над Россией
взмывает стая перелетная.
Им лапки всасывает мякоть,
урчащая: вот червь, позавтракай,
еще успеешь покалялкать
с родней, трепещущей над Африкой.
А те ей: мы другого духа –
что делать здесь ночами зимними
комочкам щебета и пуха,
лишенным родины и имени?
А та: дождись, останься, ну же!
В конце концов – отцовство, отчество.
А те: ну да, но стужи, стужи –
без струй, без музыки, без общества.
Сенокос
чтобы травинка к травинке ложилась сама
строчкой, звеня стебельками, как струйками в русле
тканого, что ли, струнного, что ли, письма.
Ибо трава эта – лен. И рубаха льняная –
то ли папирус, то ли гребенка сродни
той, на которой, губами папирус гоняя,
в кровь их стирают, а он все гони да гони.
Это как каторжник, жизнь проходивший в оковах,
в пламени ярости плющит – плевать, что тюрьма, –
уз примитив в примитив духовых и щипковых.
Разницы нет, когда тянет в воронку псалма.
* * *
Наша неделя, события, наш календарь.
И, наконец, указанье на место в истории:
вот ты какой, так сказать, непомазанный царь.
Шелковых дней нежно гонимое стадо,
перебиравших губой и копытцем траву, –
уж и ему мое сердце сухое не радо:
есть трое суток – хочу не хочу, проживу.
Как так случается, вслух объяснить и не пробуй.
Речь, барабанная дробь, поперхнись говоря!
Вспомни, что ты под иконой стоишь чернобровой,
под золотистой – сомкнувшего губы царя.
Великолепием правд венценосные строки
глаз ослепляют, а сноски приписанных кривд –
рюшки, виньетки. Пока не наступят их сроки,
знать не дано про которые, вытерся шрифт.
Что же ты бухаешь, автоответчик, по темени,
голос империи на соскочившем реле!
О, языки, что ж вы выцвели целыми семьями,
как жемчуга эмигрантов в плавильном котле!
Нет словаря для того, что на дне и за краем.
Лишь словохарканье, регот лакейский и рев.
Рай, это рай, а не то, как в него мы играем.
Тяжестью царской гнетет он, оставшись без слов.
Деревенский философ
на том, на дальнем, конце села
кричит, потому что рожает, корова,
то это скорей всего бензопила.
Не наговаривайте: мол, то медведица –
на грубый в семь точек чертеж ковша.
А что они, как гирлянда, светятся,
то к ним электричество подвел Левша.
И греческая ли мерещится гамма
в галочьем грае, еврейский ли гимл,
не выйдет из их истеричного гама
трагический хор, пророческий гимн.
И, в общем, я жизни доволен итогами,
смотря с крыльца, как здоровые лбы
под водотталкивающими тогами
отправляются с девственницами по грибы.
* * *
Я обращаюсь к тем, кто словил успех.
Как она, жизнь, и какие цвета у сажи?
И у молитв у ваших какой распев?
Было ли вам знаменье с небосвода?
Не дай, говорите, бог и вообще аминь?
Так же и я. А черти из дымохода?
Я обращаюсь к тем, у кого камин.
Лазал ли кто с шаром свинца на крышу
тягу наладить – или был зван трубочист?
Нажил ли кто, глобус вертя, себе грыжу?
Шел ли на свист сесть с паханами в вист?
А лучше: река, круиз, пароход на угле.
К тем обращаюсь, с кем мы на нем гудим.
Что если кончить с палуб глядеть на джунгли
и, за борт перевалясь, в них уйти, как дым?
Нет? А без этого бизнес соборный, лажа.
Карта успеха – наш обольстительный блеф.
Что уже удалось, то зола и сажа.
Все впереди. Сдайте мне даму треф.
* * *
точь-в-точь стакан –
сумраком, словно дымом, он даже горек.
Гуще и гуще тень – не завернут кран.
От подорожника к сливам. Бедный мой дворик.
Все это я запишу – правда, сверху вниз –
на обороте записанного накануне,
только зажгу фонарь на крыльце. Стал лыс
тот же участок, что был волосат в июне.
Бедный июнь, отсверкавший, как фейерверк:
сливы еще цвели, арматурой зданья
лез подорожник, низ выталкивал верх
из темноты – и уперлись в солнцестоянье.
Было – прошло, было – прошло… Бредь
чем-нибудь лучше этого, более шалым.
Хватит про время. Чем-то, на что смотреть
можно лишь сверху вниз, без тоски, без жалоб.
Лето – как фильм про наци: все шнелль и шнелль.
Старость зверей узнают, умножая на шесть
возраст. Но сколько прожил сентябрьский шмель,
на полпути к фонарю побеждая тяжесть?
Экстерриториальность
выступает мед, и вонзен в арбуз
дикой плевры нож, и вспухает тэн-н
тетивы – это джаз, и конкретно блюз.
Вно-, вно-, снова, вновь, еще раз, опять
посе-, посе-, –щаю, и –тил, и –щу
птичью квинту, родного края пядь,
подбираясь к брустверу по плющу.
Я вернулся в мой город, мой форт, мой нерв,
мне до гнезд знакомый, из глин и слюн
местных слепленный и внесенный в герб
золотой коронкой в соломе струн.
Вновь я то посетил, возвратился туда,
где, клянусь, не бывал, отродясь не бывал,
разве только яйцом, из перин гнезда
в бездну сброшенным, в тремоло, в свинг цимбал.
Что пульсирую, я не знал того,
как сцепившийся с кварцем железный шпат,
как чугунный Мак в стиле арт-нуво
полоснувший шинелью Петров Кронштадт,
треугольную площадь, собор, свещу
нашу общую, пирс, пакгауз, запас
офицерской жертвенности – грущу
по которой с отрочества. Коду. Джаз.