Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2004
СИНОДИК. Это существительное в переводе с позднегреческого означает поминальный список личных имен живых и усопших, оглашаемый батюшкой во время обедни, после Евангелий, первых – во здравие, последних – за упокой. Таким образом прежде налаживалась теплая связь между живыми и мертвыми, и потому каждое новое поколение отнюдь не знало того гнетущего одиночества во времени и Вселенной, которое напало на нас сейчас.
Уж так непостижимо жестоко (или, напротив, непостижимо премудро) устроен мир, что из века в век безвозвратно уходят из обращения общественные институции, нормы, идеи, обычаи и слова. Слов всего жальче, потому что это не просто комбинации звуков речи, обозначающие понятие или вещь, но субстанция, энергичная, как заклинание, и значащая куда больше, чем само понятие или вещь. Например, нам ни холодно, ни жарко при упоминании о параллелепипеде из бревен, бетонных блоков либо кирпича, с проемами для света и передвижения, крытом шифером, рубероидом либо черепицей, но нас чарует короткое слово “дом”…
Следовательно, когда уходят в небытие “дондеже”, “приснопамятный”, “семо и овамо” или “интеллигент”, то это частица самосознания народного отрывается с кровью, и, может быть, образуется такая рана, которая не затянется никогда.
Тогда приходит на мысль: надо бы помянуть синодиком частью напрочь забытые, частью на глазах исчезающие слова. Тем более что время довольно подлое: культура приметно угасает, интересы сосредоточиваются на низком, наметилась гегемония пошлого дурака. Трудно поверить, что в наши дни удастся воротить к жизни дышащее на ладан, но, кроме веры, у нас не остается фактически ничего. А вдруг и впрямь что-то особенно важное зацепится и пребудет в веках хотя бы на позднегреческих основаниях, как “метафизика” или “афинские вечера”… Это принципиально, потому что на наш прекрасный язык напала какая-то порча, которая разъедает его снаружи и изнутри.
Русские – вообще нация, живущая по преимуществу языком, и слова для нее всегда значили больше, чем самые значительные дела. Взять хотя бы шестидесятые годы прошлого столетия: разве вполне сказочное понятие “коммунизм” не представлялось нам тогда отложенной действительностью, чем-то осязаемым, как бы стоящим за ближайшим поворотом и не сегодня-завтра сулящим обернуться такой же материей, как “живая очередь”, “давка” и “дефицит”… То есть русский человек – прежде всего человек слова, но не в том смысле, что он не обманет, коли пообещает (и даже он скорее всего обманет!), а в том смысле, что слово для него – все.
Это и плохо по-своему, и по-своему хорошо. Плохо потому, что, зачарованные словами, мы слабо ориентируемся в действительности и нас очень легко надуть. Хорошо же потому, что вот все-таки доживает на Земле такое великолепное племя, которому эта самая действительность нипочем.
ЧЕСТЬ. То, что со временем исчезают целые общественные институции, нормы, идеи, обычаи, так же естественно, как изменение климата и конфигурации материков, как то, что динозвры вымерли и место мамонта занял слон. Но слова-то почему исчезают из обращения, да еще так прочно, как если бы их не было никогда? Добро бы им выходила достойная замена, как в случае “семо и овамо”, которое заместило не такое колоритное “тут и там”, но что нам заменит грозное слово “честь”?.. Ничто его не заменит.
Замечательно, что в России понятие “честь” гораздо моложе слова; само по себе оно возникло в баснословные времена, первоначально обличало благородство происхождения, и это прямо загадка, отчего оно после наполнилось современным смыслом, так как испокон веков у нас отношения между пахарем и помещиком, помещиком и государем, государем и Богом понимались как отношения раба и хозяина, и вроде бы неоткуда было взяться этой монаде – “честь”.
На практике же оказалось, что стоило государю Петру I ввести в обиход треугольные шляпы, как сразу образовалось целое сословие людей, которые до последнего издыхания верны своему долгу, аккуратно возвращают долги, не отступают от коренных убеждений даже под пыткой, не жульничают, не интригуют, боготворят женщину и доброе имя ставят превыше житейских благ. Происхождение “чести” еще и потому трудно уразуметь, что у нас были аристократы, мухлевавшие за ломберными столами, и простолюдины, которые за нечто, определяемое Шекспиром как “слова, слова, слова”, запросто поднимались на эшафот. Тем не менее понятие “честь” было по преимуществу свойственно дворянину и приказало долго жить вскоре после того, как дворянство раскассировали как класс.
Надо быть реалистом: слово “честь” вышло из употребления, и, судя по всему, его возродить нельзя. Было бы удивительно, если бы дело сложилось как-то иначе, поскольку Октябрьская революция, гражданская война и несчастное социалистическое строительство, 37-й год, Великая Отечественная война и неустанная работа большевиков по запугиванию населения уничтожили столько идеалистов, что их воспроизводство уже невозможно, что человек чести утрачен безвозвратно, как стеллерова корова и европейский единорог. Жалкие остатки этой этносоции в наше время добивает новая буржуазия, норовящая перекупить перья, умы, кисти и голоса, которые по инерции отстаивают ту наивную позицию, что-де рубль – это еще не все.
Таким образом, русская государственность обречена, так как слаженную работу государственного механизма обеспечивает именно слово “честь”, смыкающееся с понятиями “благо отечества” и “табу”. Казалось бы, всего-навсего слово, эфир, колебание воздуха, а вышло оно из употребления – и вот уже каждый третий министр – вор, чиновничество мздоимствует, как зубы по утрам чистит, генералы продают “налево” вооружение, в милиции полно уголовников, и законодатели дубасят друг друга по головам.
Что понятие “честь” так же насущно для общества, как для организма насущен кислород, скоро станет ясно даже гегемону в образе пошлого дурака. Тогда он, конечно, учредит какой-то паллиатив, поскольку не всякая коммерческая сделка возможна без честного отношения к делу, но это будет уже не то…
ГАЛОШИ. Еще пятьдесят лет тому назад мы жили так бедно, что велосипед считался знаком роскоши, а иметь мотоцикл было даже и неприлично, что по два костюма водилось только у народных артистов, летчиков-испытателей и завмагов, “построить” пальто на вате составляло целый пункт в биографии, воры в законе промышляли поношенными вещами, и единственно по большим праздникам народ лакомился любительской колбасой.
Во всяком случае, одежду носили долго, до полной непригодности, по два раза перелицовывали, нафталинили зимнее платье осенью и проветривали на заборах летнее по весне. И обувь носили долго, в частности, благодаря беззвестному гению ХIХ столетия, выдумавшему резиновые галоши, которые даже летом надевали на туфли, ботинки и сапоги.
По форме эти самые галоши скорее напоминали мужские “лодочки” начала того же ХIХ столетия, внутри они были обшиты малиновой байкой, подошву имели рифленую, делали их в России на петербургской фабрике “Треугольник”, в течение ста пятидесяти лет у нас галоши носили все. То есть до такой степени эта мода была всеобщей, что в театральных гардеробах имелись специальные полки, разделенные на миниатюрные секции, где хранили галоши зрителей, предварительно написав на подошве мелом ту или иную цифру, соответствующую номеру номерка.
С тех пор в нашем благосостоянии произошел целый переворот. Канула в вечность старозаветная бедность, а вместе с ней манишки, сменные манжеты и воротнички, непременные кальсоны, подтяжки для носков, корсеты, подвязки и милые дамские муфты, которые заменяли сразу сумочку, перчатки, авоську, карманы и портмоне. Даром что мы по-прежнему недостаточней всех в Европе, если не считать Албании и Молдовы; уже русский человек из деятельных натур может себе позволить подержанный автомобиль, двух любовниц и полдюжины пиджаков.
Однако на смену старозаветной бедности нынче явилась другая бедность – именно бедность не в том или ином пункте, степени, отношении, а вообще. Прежде человек, имевший одну смену белья и чесучевую пару, доставшуюся от дяди по материнской линии, знал целые страницы наизусть из “Феноменологии духа”, стрелялся за косой взгляд, приударял за Ермоловой и мог потратить наследство на леденцы. А нынче и архитектура на Москве какая-то бедняцкая, и звезды эстрады почему-то кажутся оборванцами, и в другой раз приглядишься к физиономии нефтяного магната, сидящего на миллиардах, и мало-помалу станет ясно, что, в сущности, он бедняк.
ПОРЯДОЧНОСТЬ. Это то же самое, что и “честь”, но только в техническом, так сказать, отношении, в частных проявлениях существа. К тому же “честь” – это то, что дается генетически и в редких случаях как талант, а порядочность – дело наживное, ее можно развить воспитанием, палкой и чтением русских книг.
Говорят, у немцев даже нет такого понятия “порядочный человек”, но это не по бедности языка, а потому, что у них непорядочных не бывает, то есть таким образом в Германии самоорганизовалось коллективное бытие, что немец или вынужден быть порядочным, или как-то совсем не быть. В России наоборот: тяжко и противно существовать индивидууму, если он никогда не опаздывает, держит слово и верит на слово, безупречно исполняет свою должность, не сквернословит всуе и не способен украсть даже спичечный коробок.
Поскольку у нас еще водятся такие индивидуумы, постольку сам собою встает вопрос: мы вообще кто? Говорящие животные из отряда приматов или чада Божьи, до такой степени возвысившиеся над природой, что нас должна оскорблять практика ежедневного хождения в туалет? Если мы говорящие животные, то и толковать не о чем, тогда голова – конечность, “порядочность” – литература, цель жизни – продолжение рода, насыщение, соревнование видов и в конечном итоге – рубль. Но если мы чада Божьи, то “порядочность” отнюдь не литература, а неотъемлемая способность вроде зрения или слуха, и проходимец выпадает из порядка вещей, как клинический идиот.
Наверное, просто бывают такие подлые времена (сдается, повторяющиеся с такой же периодичностью, как вспышки солнечной энергии), когда верх берет откровенно низкое меньшинство. Тогда открывается свобода слова для тех, кто им не владеет, и равные права для книгочея и дурака. Но после этот пароксизм проходит и высокое возвращается, как законный ориентир. Если бы это было не так, если Франциск Ассизский – выродок и развитие общества определяет делец и вор, то мы точно не ушли бы дальше натурального обмена и поляно-древлянских войн. Люди паровоза, и того бы не изобрели, поскольку Джеймсу Уатту, превратившему силу пара в движение, нужно было думать, во всяком случае, не о процентной ставке на капитал. То есть даже такая грубо-утилитарная штука, как паровоз, – от идеалистов, не способных на разного рода пакости по той простой причине, что они заняты, как никто.
Следовательно, несчастья современной России – это припадок, который минует сам собой. Правда, требуются четыре поколения грамотно воспитанных людей, чтобы в конце концов на проезжую часть вышел регулировщик, принципиально не берущий взяток, и все-таки мы слишком непрактическая, отвлеченная нация, чтобы бесповоротно выродиться под низкое меньшинство. Бог этого не допустит, потому что непереносимо жаль было бы России, если бы она разделила судьбу древнего Рима, выродившегося под вандалов, – как-никак противоестественно культурная и какая-то умственная страна.
ОБХОЖДЕНИЕ. В наше время вроде бы ни с того, ни с сего слова стали менять свое значение, беспричинно эволюционировать изнутри. Например, то, что сейчас означает “феня”, еще недавно было названием нарочитого языка “щипачей” (карманников), “домушников” (это ясно), “медвежатников” (взломщиков сейфов), то есть уголовников всех мастей. Чемодан у них назывался – “угол”, глаза – “шнифты”, сапоги – “прохоря”, глагол “говорить” заменяли глаголом “ботать”, а понятие “тревога” у них символизировал энергический клич – “атас”.
Если бы ненароком осталось в ходу существительное “обхождение”, то, видимо, для нынешних оно означало бы систему уловок, при помощи которой можно обойти, скажем, закон о всеобщей воинской обязанности и при этом не сесть в тюрьму. На самом деле наши далекие предки выдумали “обхождение” как систему милых свычаев и обычаев, призванную украсить общение и несколько скрасить быт. Ведь жизнь человека в среднем так некрасива и тяжела, что, помимо изящных выдумок вроде танцев и реверансов, человеку в худшем случае затруднительно, а в лучшем случае неинтересно существовать. Все-таки с головой увлечься театром и литературой – это дано не каждому, но каждому лестно услышать в свой адрес “пожалуйте к столу” и “милостивый государь”.
Оттого наши деды и прадеды непременно носили головные уборы, чтобы приподнимать их при встрече со знакомыми, ставили домашние спектакли, развлекали дам игрой во “флирт” или “фанты” и являлись в сюртуках на званые вечера. Оттого они оперировали разными симпатичными манерами, например: когда в гостиную входит дама, мужчины встают и делают легкий поклон; при ней как существе высшем и, видимо, неземного происхождения не может быть сказано не то что “черного” слова, а даже и не совсем удобного, как-то: “мочеиспускание” или “зад”; женщине не протягивают руку при встрече и не говорят с ней сидя, если она стоит; при знакомстве ей целуют руку только поляки, интеллигенты в первом поколении и армейские писаря.
То же самое касательно обращений: это сейчас народ окликает друг друга по половому признаку – например, “эй, мужчина”, – а прежде говорили “сударыня”, “ваше степенство”, в крайнем случае – “человек”. То же самое касательно оборотов изустных и на письме: это сейчас пишут в повестках “вы должны явиться”, а прежде – “г.г. офицеры благоволят”.
Что-то будет? То есть чего приходится ожидать, коли нынешние отроки и юницы прогуливаются компаниями, все опрятно одетые, чистенькие, с хорошими лицами, и такая между ними стоит беззлобная, неосмысленная матерная брань, что мимоходные старушки хватаются за сердца?
УРКА. Собирательное существительное, обозначавшее как раз уголовников всех мастей. Значение этого слова и ему подобных (было еще такое существительное – “блатной”, огромно по той причине, что это все обидные слова и, следовательно, отвращающие начинающего гражданина от таких занятий, которые оскорбляют само звание – “человек”. Почему нынче бандит не стесняется быть бандитом? Потому что слово-то красочное, энергичное, в котором слышится даже что-то героическое, за которым маячат вместе Разин и Робеспьер.
Трудно предвидеть наверняка, но, может быть, положение России не было бы настолько гнетущим, если бы у нас говорили вместо “братвы” – “шайка”, вместо “киллера” – “мокрушник”, вместо “путаны” – “б…”.
СОВЕСТЬ. Как “со-трудничество” подразумевает взаимпомощь, а “со-ревнование” – стремление к цели наперегонки, так “со-весть” означает общность этических установок, союзность мнений, как бы свыше распространенных меж людьми и обязательных для всех. Скажем, при государе Владимире Игоревиче наши пращуры узнали от греков весть, что воровать нехорошо, а греки – от римлян, а римляне – от иудеев, а иудеи – от Моисея, а Моисей – от самого Зиждителя света, материи и времен. Правда, воровать наши пращуры после этого не перестали, но им было точно известно, что это нехорошо.
В том-то и заключается величие и непреходящая насущность понятия “совесть”, что психически нормальный человек как-то окончательно убежден: быть добродетельным невыгодно, однако это свойство приветствуется небесами, делать пакости выгодно – но нельзя. В том-то и дело, что “совесть” – не закон, а доказательство бытия Божьего, и никакое учение о диктатуре пролетариата не в состоянии объяснить, почему человек может безобразничать и в то же время осознавать, что безобразничать – грех.
Это правда: человек свободен и зол, то есть больше потому и зол, что свободен, однако его песенка еще далеко не спета, поелику он несвободен от такого беспокойного соображения: вроде бы надуть ближнего будет и весело, и прибыльно, а что-то внутри щемит… Воспитанием этого, во всяком случае, не возьмешь; как показывает практика, у выдающихся педагогов дети мыкаются по тюрьмам, у знаменитых медиков безнадежно больны, у великих мыслителей они даже и не в себе. Да и что такое воспитание, как не передача от отца к сыну той самой блажной вести, которой неоткуда было взяться в эпоху обезьянства, кроме как от Зиждителя света, материи и времен?
Нет ничего особенно страшного в том, что человек действует вопреки абсолютному знанию, – вся история нашего рода представляет собой перманентную войну между обезьяной и теми двумя таинственными генами, которые отличают высшее существо от общественно настроенного примата. И даже, может быть, это единство противоположностей как раз обеспечивает развитие человеческого общества, от родовых приоритетов до института гражданских прав.
Страшно, когда совесть перестает быть сдерживающей и направляющей силой, когда она превращается в пустое слово, отжившее понятие, рудимент. Тогда целая нация соединяется в мнении, что, например, воровать – это и не плохо, и не хорошо, а обыкновенно, как говядина на обед. Тогда отказывают все общественные механизмы, которые на самом деле работают не по Марксу, а по Христу, тогда не нужно бонапартистских поползновений, чтобы зарубить старушку, и не уголовники бегают от милиционеров, а милиционеры от уголовников, а миллионами правит страх.
Коли инстинкт есть внушение Господне, то совесть – прямое наущение Божества. В том и заключается доказательство Высшей Силы, что помимо этой драгоценной трансцеденции – совести – жизнь невозможна, по крайней мере у нас в России, где покамест не бытие определяет сознание, но сознание – бытие.
СПЕЦБУФЕТ. Когда в семнадцатом году в нашей стране “всем” стал тот беспокойный элемент, который прежде был именно что “ничем”, он принес с собой массу акультурных нововведений, как-то: шестидневную неделю, партийную форму и множество варварских аббревиатур. Все они более или менее напоминали имя царя вавилонского Навуходоносора и вгоняли почти в религиозный трепет беспартийное большинство.
Из этой номенклатуры существительное “спецбуфет”, то есть помесь столовой и магазина, где публике, прикосновенной к высшей власти, открывался доступ к таким продуктам питания, о существовании которых простой народ даже не подозревал. (Еще лет тридцать назад только из журнала “Иностранная литература” можно было узнать про баночное пиво и вестфаль-
скую ветчину.) Но, с другой стороны, большевики поставили себя в дурацкое положение, ибо в качестве исключительной привилегии за преданность делу мирового пролетариата они своим прозелитам давали то, что на Западе было доступно поломойке и босяку. Правда, об этом тоже никто не знал.
Нынче ситуация изменилась коренным образом: то, что раньше было не купить ни теоретически, ни практически, в наше время только практически недоступно, а так в России сейчас одного черта лысого не купить. Все-таки легче простому человеку бытовать, самоуважительнее, хотя бы по той причине, что прежде ему нужно было бросить настоящее дело и перейти на комсомольскую работу, отречься от здравого смысла и дать обуять себя грубо-религиозному сознанию, лет двадцать всячески унижаться и лебезить, пока ты не выслужишь право на спецбуфет.
Вообще этот прогресс не радует, потому что прежде в избранных у нас ходили фанатики и жулики, теперь – воры и жулики плюс компания народных трибунов из неспособных к положительному труду. Как, подумаешь, прав был Дмитрий Мережковский, писавший во время оно: “Социализм, капитализм, республика, монархия – только разные положения больного, который ворочается на постели, не находя покоя”; вот ведь как просто, а нас, остолопов, все никак не отпустит так называемая классовая борьба…
ПРЕМБЛЮДО. Это слово из того же порядка диких аббревиатур, которые появились позже политизоляторов (то есть особых поселений для социал-демократов, деятельно оппонировавших платформе большевиков), но раньше процесса над правыми уклонистами (то есть частью высшего руководства партией, стоявшей за прагматическую экономику и делавшей ставку на процветающее село). Трудно сообразить, почему большевики так полюбили аббревиатуры, – то ли из-за экономии бумаги и типографской краски, то ли им было некогда выговаривать длинные названия, но скорее всего по простоте душевной, ибо они были прежде всего просты. Однако справедливости ради нужно отметить, что первые аббревиатуры появились в обиходе еще в первую империалистическую войну.
Так вот, в слове “премблюдо” кроется столько глумления над человеческой личностью, что куда там иезуитам, якобинцам и национал-социалистам, вместе взятым, поскольку это будет не много, не мало, а премиальное кушанье на обед. Именно те из зека (то есть “заключенных каналоармейцев”, как поначалу называли подневольных строителей Беломорско-Балтийского канала, а потом всех лагерников от Бреста до Колымы), кто ударно работал на своих тюремщиков и палачей, награждались порцией пшенной каши с миниатюрным кубиком сливочного масла, или половинкой ржавой селедки, или парой лепешек из грубо помолотого овса. Награждение обставлялось торжественно, может быть, даже под рукоплесканья, но точно, что под краснознаменные, соответствующие слова.
В наше время роль премиального блюда исполняют такие разные разности, как вовремя выплаченная зарплата и, например, то, что в процессе “разборки” тебя по ошибке не застрелили какие-нибудь орехово-зуевские огольцы.
ИНТЕЛЛИГЕНТ. Как известно, слово это русского происхождения, несмотря на латинский корень, изобретено оно было писателем Петром Дмитриевичем Боборыкиным и явление обозначало чисто русское, единственное, не отмеченное у прочих наций, народностей и племен. Вернее, попадались интеллигенты в разных странах и в разные времена, но в качестве феномена, уникума, даже аномалии; таковы были, например, грек Диоген Синопский, итальянец Франциск Ассизский, француз Паскаль.
В России же это была целая этносоция, народилась она примерно триста лет тому назад, первым русским интеллигентом следует считать князя Никиту Ивановича Одоевского, который как-то запил в связи с несовершенствами человека, пил без просыпу всю Страстную неделю и за это был сослан государем Алексеем Михайловичем Тишайшим на покаяние в монастырь.
Так что же такое “русский интеллигент”? Во-первых, это отпетый идеалист, но не в рассуждении основного вопроса философии, а в том отношении, что идея, духовное, мысль для него почти все, а материальная сторона жизни почти ничто. Во-вторых, он воплощенное стремление к знанию плюс способность настолько проникнуться ценностями чужой культуры, скажем, немецкой монадологией или еврейской мифологией, что он как-то наднационален, хотя и русак от пяток до макушки и при желании может чувствовать себя как немец или еврей. В-третьих, русский интеллигент бездеятелен или бестолково деятелен и в высшей степени говорлив. В-четвертых, он всегда предпочитает участь жертвы должности палача. Наконец, ему свойственно благородное беспокойство, которое, в частности, поддерживает в нем родная литература, и он не может быть счастлив, если где-нибудь на планете есть хоть один ребенок, мечтающий о хлебной корочке на обед. Вообще же говоря, русский интеллигент – это такой изболевшийся умница и всезнайка, у которого душа не на месте из-за того, что нашей Земле осталось существовать шесть миллиардов лет.
Понятие это, заметим, не сословное, а метафизическое, и западноевропейский интеллектуал так же отличается от нашего интеллигента, как сознание от души. Впрочем, наши тоже кое-что изобрели, например, электрическое освещение, телевидение, вертолет, а кроме того положили начало кинематографу как искусству и открыли литературу, как открывают материки.
Но главное – русский интеллигент, сдается мне, представляет собой высшую разновидность человека разумного, в частности, европейца, как он триста лет понимается на Руси. В этом случае мы – последний оплот европейства в Европе, так как интеллигенция у нас покуда дышит, хотя почти вовсе вышло из обращения само слово “интеллигент”. Мы потому и чужие на континенте, что Европа для нас – грек Диоген Синопский, итальянец Франциск Ассизский, француз Паскаль.
РОДИНА. “Отечество” – еще говорят и пишут, а “родина” – уже нет. Это, конечно, жаль: “отечество” все-таки попахивает канцелярией и солдатскими сапогами, а слово “родина” трогательно и тепло. И вот оно не то чтобы забылось, а как-то потерялось в кутерьме социально-политических катаклизмов и перемен. Ведь шутка сказать – в течение минувшего столетия Россия пережила пять разновидностей государственного устройства (больше, чем человечество за всю его историю), пять раз гимн меняла, по три раза герб и флаг, а что до пристрастий, идолов, направлений – это не сосчитать. Поэтому так сложилось по итогам ХХ столетия и в силу почти поголовного заболевания политикозом (это такое малоисследованное нервное заболевание), что у всякого русского своя родина: у кого романовская империя, у кого большевистская, у кого демократическая Россия, у кого колхоз.
И это при том, что все мы родились в одних и тех же пределах, между Неманом и Тихим океаном, вскормлены молоком русских матерей и воспитаны в правилах одного и того же великорусского языка. Однако эти роднящие обстоятельства почему-то нас мало объединяют, и все мы, русские, настолько разные русские, насколько разными могут быть только семинаристы и наглецы. Действительно, что общего между московским интеллигентом, тверским администратором, калужским истопником? А ничего, кроме русского языка, да и то в Москве говорят теперь “квасить”, в Калуге выражаются по старинке – “пьянствовать”, тверяки употребляют глагол “глумить”. И ладно, если бы у нас имели место по преимуществу сословные различия, а то тверские пастухи следят за текущей литературой, а московская интеллигенция стоит за смертную казнь горой…
Нас, вероятно, могло бы объединить уважительное отношение к родине, которое так собирательно действует на немцев, французов и англичан, впрочем, не знающих того острого, почти болезненного сочувствия “родному пепелищу” и “отеческим гробам”, которое по временам побуждает запить на неделю и позабыть про все. Но как раз этого у нас нет; не уважает русский человек свою родину, иначе в России были бы проезжие дороги, исправные налогоплательщики, обихоженные деревни, гражданская удовлетворенность и пригожие города.
Это равнодушие понять можно, поскольку и Россия как государственный организм не просто равнодушно, а прямо уничижительно обращалась со своими чадами и домочадцами, и, таким образом, вся история нашей родины представляет собой историю взаимного неуважения в развитии от реформатора Владимира Святого до реформаторов наших дней.
Кто первый начал – неважно, поскольку и русского человека уважать трудно, и трудно любить Россию, в которой все словно нарочно, назло устроено против человека, ну да у нас: “Не по хорошему мил, а по милу хорош”, – только благодаря этой аномалии и стоим.
ШПАНА. В прежние времена этим прозванием обижали городскую и поселковую молодежь из безобразников, которые еще не опустились до прямой уголовщины, однако же были склонны к разным антиобщественным деяниям, включая мелкое воровство. Еще лет тридцать тому назад шпана терроризировала очкариков, устраивала массовые побоища “стенка на стенку”, каталась на колбасе (то есть трамвайных буферах), не давала проходу девушкам в подворотнях, резала бритвами одежду положительных граждан, играла в “пристенок” (это долго объяснять) и отнимала мелочь у малышни.
В наше время молодежь с болезненными наклонностями сразу идет в уголовники, минуя промежуточную стадию “шпаны”, и это понятие как-то повисло в воздухе, если вообще не изжило само себя. Слова опять же жаль, уж больно оно энергичное, исчерпывающее, и оттого желательно как-то его приспособить к реалиям наших дней. Обижать людей, во всяком случае, не годится, но – святые угодники! – сколько же сейчас “шпаны” в так называемом высшем свете, среди богемствующей молодежи и не совсем, администраторов, милиционеров, предпринимателей, законодателей, но главное – среди политиков, которые тоже балансируют между криминалом и баловством.
АГИТПРОП. Само явление, обозначенное этой аббревиатурой, которая подразумевает агитацию и пропаганду, довольно старинное, но слово придумали наши башибузуки-большевики. Еще в 60-х годах девятнадцатого столетия, когда появились народовольцы и с ними первые прокламации, звавшие к топору, делались попытки настроить наших бородачей, с одной стороны, определенно “против”, с другой стороны, безусловно “за”. Именно тогдашний “агитпроп” распространял среди крестьянства то убеждение, что следует все поделить, что помещиков должно резать, что попы морочат простой народ. Поскольку пропагандисты и агитаторы той поры были малоубедительны, бородачи не умели читать и больше верили в навоз, нежели Сен-Симону, дело у народовольцев не задалось.
Другое дело – большевики. Эти с самого начала так бойко наладили “агитпроп”, что и двадцати лет не прошло, как богобоязненные мальчики, учившиеся грамоте по Псалтыри, уже топили печи иконами и расстреливали священников возле отхожих мест.
Одно из двух: либо большевики – настоящие волшебники по части агитации и пропаганды, либо русский человек по временам охотно впадает в идиотизм. По крайней мере нас сравнительно легко убедили в том, что мировая революция неизбежна, как пятница после четверга, что самые порядочные люди в стране суть враги народа, что недоучка и злодей на самом деле величайший из гениев, когда-либо живших на Земле, что рабство и есть свобода, рубль дороже доллара и русские еще при Иване Грозном придумали телефон.
Также не мудрено, что мы, единственные из народов земного шара, поверили на слово двум немецким романтикам, что в обобществлении средств производства заключается решение всех проблем. На поверку оказалось, что дело куда сложнее, именно: что зло в виде прибавочной стоимости в результате дает процветание и порядок, а добро в виде освобожденного труда на благо всего общества обеспечивает всяческую недостаточность и разлад. После все встало на свои законные места. Но было уже поздно – романтизм завел нас слишком уж далеко. Недаром академик Иван Павлов горько сетовал на то, что беда русского человека в слабо развитой второй сигнальной системе, и он не так реагирует на физические раздражители, как на возвышенные слова.
Поэтому и пугает нынешний “агитпроп”. Оказывается, нас равно чаруют низменные слова и современника нетрудно убедить в том, что он всего-навсего говорящее животное, существующее ради продолжения рода, сытости, обутости-одетости, и чтобы раз в год на Канары или по бедности – литр водки под выходной.
ВРАГ НАРОДА. Эту искусственную характеристику выдумали французы времен Великой революции, кажется, даже швейцарец Жан Поль Марат, носивший прозвище Друг Народа, вычисливший, что только двести тысяч гильотин могут обеспечить торжество идеалов равенства и братства, обожаемый парижским простонародьем не меньше, чем потом карнавальные шествия и канкан.
Сто с лишним лет спустя характеристику “враг народа” подхватили в России и оперировали ею столь настоятельно, что эти негодники стали у нас обыкновенны, как давка в трамвае и очередь за мукой. Разумеется, никакими “врагами народа” они не были и вообще меньше всего имели в виду народ, а разве что опасно отличались от прочих зачатками свободомыслия и оригинальничали в быту.
Настоящим врагом народа был, кажется, всего-навсего один человек за всю историю человечества, и то жил он не в России, а в Норвегии, и был это драматург Генрик Ибсен, который на вопрос о его политических убеждениях отвечал прямо и исчерпывающе: “Враг народа”, – так прямо и отвечал. Вот что любопытно: он называл себя врагом тем самым аккуратным, добродушным, трудолюбивым норвежцам, у которых были поселения, похожие на картинки, богатая гражданская культура и добродушные короли… Как же в таком случае определить отношение к народу, с которым невозможно договориться, который до того домечтался, что у него на шее вечно сидят бандиты, у которого понятие о счастье заключается в припеве “Приду домой выпивши, стану над женой мудровать”, который, наконец, так и не научился себя кормить?..
Впрочем, в наших палестинах среди “врагов народа” отчасти замечены: Пушкин, который постоянно разоблачал русский демос, Гоголь, не выведший ни одного положительного персонажа, а все каких-то монстров, язвительные Лесков, Салтыков-Щедрин и Николай Успенский, горький насмешник Чехов, злой обличитель Бунин, наконец, гениальный анекдотчик Зощенко, единственный из великих злопыхателей, кого друзья народа распатронили поделом.
Сейчас “врагов народа” в России нет. То есть до того наш народ обижен уже по последнему счету, что у него одни друзья остались, которые надеются нас устроить за счет веерного отключения электричества и транквилизирующего действия лотерей.
ШАЛАВА. Она же “хабалка”, она же “халда”, – это все слова, прежде употреблявшиеся в живой речи, когда требовалось охарактеризовать женщину беспутную, но не то чтобы международного поведения, а скорее бойкую, бестолковую, дурно воспитанную и беззастенчивую на слова. Лет сто назад этот тип женщины встречался преимущественно на одесском Привозе, но после стал явлением общенациональным, поскольку рыночные отношения превратили нашу страну во что-то такое, что остро напоминает очень большой Привоз.
Это довольно странно, что в женском мире случилась сия неприятная количественная метаморфоза, ибо женщина есть константа, то есть она, в отличие от мужчины, не эволюционирует – не отзывается на злобу дня и вообще не подвержена изменениям под воздействием внешних сил. Мужчина – тот вечно развивается и уже прошел значительный путь от тотемиста до демократа, поскольку он существо слабое, нервное, неуравновешенное, самой природой обреченное на метаморфозы к лучшему или к худшему под воздействием внешних сил. А женщина как при Марке Аврелии стояла на том, что мир, семья, дом – прежде всего, так она на этой истине и стоит.
В том-то и заключается последняя надежда, которая еще дает силы существовать, тут-то и кроется обещание, залог: вот мужчина со временем доразвивается до полного ничтожества, и тогда мировое господство органически перейдет к прекрасному полу, которому известно прочно и издревле, что почем.
ОТЩЕПЕНЕЦ. Бывают слова общеевропейские, бывают резко национальные, – так вот существительное “отщепенец” глубоко наше, самое что ни на есть русское, по той простой причине, что такого понятия и нет нигде. В Европе еще при Зеноне появились зачатки уважения к личности человека, и если кто отступал от генеральной линии поведения или развивал слишком свежие идеи, тот назывался “ренегат”, “герой”, “фрондер”, а то и вовсе “оригинал”. В России же, где личность человека испокон веков не ставится ни во что и где гражданская самостоятельность не приветствовалась никогда, определение “отщепенец” считалось даже и снисходительным, хотя подразумевало прямо антиобщественный элемент. До Владимира I Святого в “отщепенцах” у нас ходили христиане, после – язычники, москвичи, стакнувшиеся с татарами, еретики-нестяжатели, бояре, стоявшие за древние вольности, тушинцы, раскольники, “птенцы гнезда Петрова”, Радищев с Новиковым, декабристы, народовольцы, социал-демократы, уклонисты, диссиденты и, наконец, окончательно и бесповоротно – культурное меньшинство.
Таким образом, “отщепенец” у нас скорее правило, нежели исключение, и, значит, что-то неладно в Московском царстве, если тут что ни генеральная линия, то конгрегация “отщепенцев”, а то и две. Даже так сразу не разберешь, где “отщепенец”, где истинный патриот, особенно в наше время, когда в изгоях общества оказались те, кто по-прежнему читает книги, гнушается телевидением, этим аналогом фикусу и канарейке в клетке, и не любит свободы слова за отвратительные слова.
РОМАНТИКА. В сущности, понятие “романтика” обличает такое состояние психики, когда душа отторгает рутину жизни и требует неизведанности, преодолений, красивых неприятностей и прочей окологероики, к которой так тяготеют стремительные, но дюжинные умы. И ведь действительно скучно изо дня в день обтачивать болты, или стоять за прилавком, или ходить с метлой. Куда веселее, например, устраивать заговоры, грабить сберегательные кассы, путешествовать по амазонским топям, скрываться, бродить по глухой тайге в поисках какого-нибудь менделевия и особенно открывать неизвестные острова. В свое время Денис Фонвизин наставлял эту публику: “Кто сам в себе ресурсов не имеет, тот и в Париже проживет, как в Угличе”; не в коня корм.
Впрочем, по молодости лет “романтика” – это простительно и понятно, потому что душа-то рвется, а едва проклюнувшаяся мысль парит, потому что хочется жить не в Чертанове, а в палатке, за которой порыкивают медведи, пить чай, густой, как чернила, пополам с комарами и назло Цельсию с Фаренгейтом разбивать за Полярным кругом яблоневые сады. То же самое касается общества: когда оно еще не перебесилось, сами собой являются революционные карты с четырьмя национальными гвардейцами вместо валетов и Министерство ужасных дел сплошь драпируется кумачом. В эту пору обыкновенные ценности бытия отступают на задний план, общество впадает как бы в истерику и безвременная гибель на поле боя под какой-нибудь Разуваевкой (скажем, во имя прогрессивной земельной реформы на острове Гренада) выглядит предпочтительней, чем прозябание в качестве скорняка.
Однако есть у этого феномена одна показательная сторона. Именно: не может быть будущего у народа, если не отравлено “романтикой” каждое его новое поколение, если оно с младых ногтей корыстно, практично и отнюдь не склонно к витанию в облаках. Пусть они потом идут хоть в кассиры, но прежде обязательно должны переболеть этим прекрасным беспокойством, иначе общество одичает, как колхозные коровы в голодный год. Во всяком случае, русское юношество, с головой занятое движением оборотного капитала, – это, сдается, такая же аномалия, как дерущиеся женщины и страстно влюбленные старики.
Но вообще это поразительно, до чего мы, русские, подвижная, переменчивая нация, способная на коренные метаморфозы, нимало даже не отвечающие на вопросы “с какой стати” и “почему”. Не так давно кумиром нашей молодежи был революционер Рахметов, потом поэт Брюсов, потом революционер Павел Корчагин, потом гладкорожий певец из города Мемфиса, но наши мамаши нам еще говорили: “Учись хорошо, а то всю жизнь будешь ходить с метлой”. Неизвестно точно, кого зачислила себе в кумиры современная молодежь, но почему-то кажется, что нынешние мамаши иначе говорят. Например, так: “Не смей хорошо учиться, а то, не дай Бог, вырастешь порядочным человеком и всю жизнь будешь ходить с метлой”.
МЕЩАНИН. В старину “мещанами” называли обитателей городов из простонародья. Они составляли целое сословие наравне с купечеством и дворянством; общеевропейский аналог этому понятию – “буржуа”. Интересно, что и наше слово происходит от существительного “поселение”, оно же “место”, и общеевропейское от “поселения”, оно же “бург”.
Гораздо позже понятие “мещанин” приобрело обличительное значение и этим именем принялись клеймить всячески убогое существо, погруженное в узкосемейные интересы, замечательное пошлыми наклонностями, низменными вкусами, неотзывчивое, сосредоточенное на себе. Правда в отличие от “буржуа” наш “мещанин” никогда не был комически самодовольным, не считал свое отечество самой прекрасной страной на Земле и твердо знал, что Наполеон – это не сорт пирожного, а император французов и негодяй.
В середине позапрошлого столетия Александр Иванович Герцен вывел, что, оказывается, итог исторического развития и цель всей европейской цивилизации – “мещанин”. То есть что Пракситель ваял, Кромвель сражался, Лейбниц мыслил, Байрон писал стихи исключительно того ради, чтобы на Земле развелось племя тупых, безвредных, законопослушных существ, которым в конце концов покорится мир. Это, конечно, обидно, хотя и не обидней того, что у моря бывают приливы и отливы, а Везувий возвышается и коптит. С другой стороны, от этих умников до героев сплошное беспокойство и ералаш.
Вот и у нас в России сей прискорбный итог если не налицо, то по крайней мере видим и ощутим. Вдруг как-то все обвалилось, испошлилось, измельчало: литература, разговоры, театр с кинематографом, ориентиры, стиль общения, характеры… – все дегенерировало до такой степени, что в результате мы получили неузнаваемую страну. Можно было подумать, что народ потравили или что нас кто-то незаметно завоевал, – а это мы на самом деле встали на общечеловеческую стезю. Тут уж ничего не поделаешь, коли таковы объективные требования общественного развития, как не поспоришь с законом сохранения вещества.
Что будет? А Бог его знает, что будет, – может быть, через десять лет забудутся отчества и народ станет звать себя Сашками да Машками, а может быть, через поколение, через два все вернется на круги своя (у нас внуки всегда делали фронду дедам) и мы еще навитаемся в облаках.
Чем сердце успокоится? Разве тем, что вот все-таки была такая великая, страшная, прекрасная, поучительная страна.