Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 2004
Широким сатурновым кольцом дачные поселки окружили крупные и даже малые города. Дачи – кормилицы, дачи – спасительницы, дачи – поработительницы, дачи – воплощение фанаберий.
Заезжий немец пожимал плечами. Что такое ваши дачи? Дубликаты городских квартир? Усадьбы? Не понимаю. У нас не так: есть территория у реки, я подъезжаю с мобильным домиком на колесах, подключаюсь к трубам – вода, канализация. Живу десять дней, отключаюсь и еду дальше. Я путешествую, а вы зарываетесь в землю. Странный факт.
Заезжий американец признавал первенство России по дачам и грозился обогнать:
– У нас состоятельные люди покупают у фермеров землю, строят дом, сажают лес. Возникает то, что у вас называется: дача. Мы укрепляем экологию. Мы догоним и перегоним Россию по дачам.
Заезжий итальянец, сосед по купе в поезде Минск – Москва, умиленно рассказывал мне о своей жизни неподалеку от Милана. У него удобный дом. Особенно хорош палисадник. Там растут розы, гортензии и другие кустарники – они цветут точно по очереди: отцветает один, распускаются цветы на другом. Слегка уязвленный, я начертил на бумажке: вот мой дом под Москвой, так себе дом, но участок – не палисадник, полгектара, сплошной лес. Итальянец обомлел и стал смотреть на меня, как на миллионера в стоптанных ботинках.
Итак, что же? Дубликаты городских квартир или поместья? Милые огороды или заповедники сытых, ленивых людей? Жалкие шесть соток или английские лужайки с электрокосилками? Суперкомфорт или суперотчуждение?
Смиренно выровненные, бедноватые строения прошлых лет теперь все чаще уступают господам особнякам. Состоялась десятилетка особняков. Она тоже войдет в историю, как входили раньше пятилетки, украшенные потогонными сталинскими лозунгами: пятилетка индустриализации, пятилетка качества или пятилетка во славу химии, во славу кукурузы – во славу всего, что недолго живет.
Особняки тоже не вечны. Но они тихи, упрямы, скрытны. Они прячутся за глухими заборами, они верны традициям отечественной тюремно-лагерной архитектуры. Мощные сторожевые собаки, металлические ворота, телеглаз у дверей, очумевший от скуки автоматчик у входа лишь дополняют этот известный пейзаж. Я спросил дворецкого, которого вижу у дверей замка в течение двух лет: «Интересно, а кто же живет в этом роскошном доме?» Дворецкий потупился: «Я не знаю». «Как же так? Вы давно здесь работаете». Дворецкий молчал… Ну да, такова установка – не болтать.
Особняки не болтают, они делают деньги. Они делают деньги для того, чтобы построить еще один особняк, залить землю бетоном, придавить камнем.
Они не любят землю, но ценят ее высоко. Земля нужна для дела, а не для вздохов. Особняки не замечают уныло-озлобленных взглядов прохожих и крепко запирают ворота. Они знают: надо считаться с окружением малоприятных нуждающихся людей – ведь у них в руках большая часть земли.
Но это временно, что у несимпатичных людей столько симпатичных кусков земли. Это изменится. Экономика решает все. Попробуйте поспорить с экономикой! Им возражают: Лев Толстой утверждал, что главное – не экономика, а нравственный закон в обществе. Аа… перестаньте, Лев Толстой – давно прошедшее. Он даже предлагал отдать крестьянам землю безвозмездно, под единый налог. Не вздор ли?
Земельный вопрос основательно подпортил нынешнего дачника. Странные ситуации возникают в местности, которая по всем справочникам числится тихой и безмятежной. Идет охота за землей, как за зверем.
Таланты и огнепоклонники
Поселковый клуб сгорел в темную августовскую ночь. Вспыхнул с двух сторон, занялся хорошо, весело, будто демонстрировал очередное клубное развлечение. На лицах живущих по соседству не было грусти, они покачивали головами и приговаривали: «Этого следовало ожидать. Были предпосылки». Другие возмущались: «Какие предпосылки? Чистое злодейство!»
Истинное отчаяние было только у Ангелины Францевны, создательницы клуба, прибежавшей к концу пожара. Она окаменела: с пламенем уносилась в небо ее жизнь: книги в библиотеке, пианино для занятий с детьми, выставки с рисунками, кинопленки, диафильмы, игры. Все это было собрано Ангелиной Францевной с педантичностью, приобретенной от далеких предков – постаревшая немка была одержимой до славянского беспамятства.
Дети ее обожали, выказывали всевозможные таланты – они обнаруживались у каждого. Дачники похваливали Ангелину Францевну: «Она проводит большое общекультурное мероприятие», дарили книги. Недовольство выражали только соседи: «Шум от этих талантов – беспрерывный». Особенно сердилась финансистка Тамара Зарайская – она жила в четком режиме, а вечерний клубный шум ее возбуждал, манил, интриговал. Поэтому многие решили, что клуб подожгла именно она, чтобы соблюдать режим. «Зоопарк», – презрительно сказала Тамара. Слухи растеклись и испарились. Мыслящие дачники стали рассуждать: «Кому это выгодно?» И отвечали: «Тому, кто хочет прикарманить клубный участок». Кто хочет? Тут обычно возникало некоторое стеснение: можно было задеть особ известных. А те, кто примеривался к участку, не спешили – высовываться опасно.
Дачники приходили в контору поселка, к управляющей Елене Гавриловне, и приставали, как дети, нудно, капризно: «Мы скучаем. Надо восстанавливать клуб». Управляющая раздражалась их безголовостью, но отвечала с ласковой педагогической улыбкой: «А тити-мити откуда?»
Три года дачники твердили: «Надо восстанавливать», три года управляющая равнодушно, как автомат, чеканила: “Кто заплатит?”
Наконец на горизонте замаячили баксы, но потекли они в другую сторону. Ясным апрельским утром покупатель подъехал к пепелищу, где ждала его Елена Гавриловна. Из черного прекрасного джипа «Навигатор» вылез отлично вымытый и отглаженный пожилой господин, ступил на землю и охнул, захромав.
– Ах, я, дуреха, не поддержала, – раскаянно сказала Елена Гавриловна, подбегая.
– Благодарю. Ничего, ничего. Я объехал полмира. Надеюсь, и здесь не споткнусь.
Господин потер коленку, убедился, что шарнир действует, выпрямился и, прищурясь, глянул на пепелище.
– Негусто, – процедил он.
Перед ним лежал треугольный участок, вытянутый вдоль дороги, безлесный, с остатками клубного фундамента, с обгорелой кинобудкой – памятником прежних зрелищ.
– Зато транспортно удобно, – робко возразила Елена Гавриловна.
– По головам будут ездить. В цене вы это учитываете?
– Зачем учитывать? Спальные комнаты расположите по другую сторону. Если совесть спокойна, спать будете.
– Ха-ха! Ваше лицо напоминает мне прекрасные черты Юдифи, которая стоит над отрезанной головой Олоферна.
– Господь с вами! Сроду голов не резала. Но беру десять процентов со сделки.
– Чем еще могу помочь вашему кооперативу? – посерьезнел покупатель.
– Трубы нам нужны. Сечение – десятка.
– Считайте, что трубы у вас в кармане. Что еще?
– Ну, – застеснялась Елена Гавриловна, – мы не грабители какие-нибудь…
Господин восторженно засмеялся, щелкнул пальцами вытянул из кармана конверт и переложил в карман управляющей.
– Это маленький подарок от нашей фирмы. Путевка в Египет. Ознакомьтесь с пирамидами. Позаимствуйте опыт, ха-ха!
Господин был президентом туристической компании и угостить человека любым чудом света ему ничего не стоило. Но больше, чем египетские пирамиды, его волновала водопроводная скважина.
– Надеюсь, вы усилите подачу воды. Это необходимо для культурного ухода за машинами. Когда мой джип попадает в грязь, он уже не смотрится.
– Будет новая скважина. Но народ сопротивляется, блажит.
– С народом надо работать.
– Справимся с народом.
…Сказала и пожалела. Вспомнила о неуправляемом поэте, который был лохмат и бородат, ходил зимой и летом в телогрейке и кроссовках и всегда задавал вопросы некстати: почему не горят фонари на улицах, сколько комиссионных она имеет на перепродаже участков, почему она поощряет лагерную архитектуру – глухие заборы. Елена Гавриловна посмеивалась, спрашивала в свою очередь, какая у поэта температура, не надо ли вызвать врача и когда он успокоится. Поэт отвечал, что температура у него нормальная и успокоится он только тогда, когда будет снова читать стихи в поселковом клубе. «Пиши хорошие стихи, а место, где читать, мы найдем», – уклонилась она, а он наступал: «Народ хочет, чтобы я читал где прежде». Он уходил, а в раскрытое окно доносилось: «Царства рушились, управляющих снимали, водные источники иссякали, а стихи гремели в вечности…»
Президент щелкнул пальцами и исчез в чреве джипа. Елена Гавриловна с любопытством заглянула в машину, но из окошка высунулась и прямо в лицо уткнулась морда борзой собаки, вымытой, расчесанной до последней шерстинки… Борзая улыбнулась ласково, кивала, дразнила языком. Елена Гавриловна отшатнулась, а в окошке рядом с собачьей мордой возник турпрезидент со словами:
– Я люблю русскую охоту. Я охотился в Африке на антилоп. Нет, не то… И Джерри так считает.
Джип взревел, рванулся и укатил. Елена Гавриловна постояла в ощущении значительности события, а затем направилась к Ваське Теплову, чтобы принять меры против возможного бунта. Васька, двадцатилетний балбес, сидел на бревне и нежился под солнцем.
Елена Гавриловна сказала негромко:
– Лыбишься, Вась, как кот.
Он открыл глаза и вскочил.
– Жду ваших указаний.
– Не тужься, Вася, не надувайся. Я тебе напомнить хочу: ты бы с лохматым поэтом поговорил, чтобы он не выкаблучивался. Он стихами хочет придуриваться в клубе, а нам нужна земля для общественного благосостояния. Понял?
– Яснее ясного… Без физического воздействия?
– Без, Васенька, без. Внушением. Вот, держи…
И Елена Гавриловна протянула Ваське двадцать долларов. Он небрежно принял зелень.
Управляющая двинулась дальше. Вскоре она вошла в свой скромный, невзрачный дом, унизительно стандартный, сборно-щитовой, – не дом, а мученье, из каждого угла глядела бедность. Елена Гавриловна могла пройти еще километр и оказаться в другом доме, тоже ее, – кирпичном двухэтажном особняке, не достроенном самую малость. И эта недостроенность была главной болью Елены Гавриловны.
Она вытянула конверт из кармана, вскрыла, поморщилась как от кислого:
– На хрен, Леша, мне эти египетские пирамиды! Сдадим путевку и выручим пятьсот долларов. Вот тебе и отделочка.
Леша, бывший милиционер, ныне надомник-шабашник, шестидесятилетний мужчина, располневший, вялый из-за недостатка физических усилий, отозвался двусмысленно:
– Отделаем и подарим детскому саду.
Шуточка была стандартной, многократно повторенной, и Елена Гавриловна глянула зло. У мужа были коммунистические рецидивы, и он любил язвить: все, мол, подмосковные особняки сменят своих хозяев – воры расплачутся и отдадут дворцы беспризорным детям. Мужа отчислили из милиции «за честность», как определила Елена Гавриловна, или «за глупость», и теперь ему ничего не оставалось делать, как молоть языком. А кормилица и строитель – она, женщина ясных взглядов и твердой воли. Именно ее усилиями построен основательный дом, который должен приносить большую прибыль. Она не ворует, а только использует открывшиеся возможности.
Она разогрела мужу обед, с отвращением подала. Собралась уходить.
– Куда? – обеспокоился он.
– На объект, – ответила. Она никогда не говорила – наш дворец, замок, фазенда. Деловито – на объект.
– Я схожу, посмотрю. Приляг, – предложил он.
Глянула презрительно и ушла. Хозяйка – она.
Через пятнадцать минут она уже открывала металлическую дверь «на объекте». Крыльцо гранитное, приветливое, а вход утоплен внутрь – таинственно и уютно. На окнах узоры решеток. На первом этаже – зала с камином. Они уже разжигали камин: красиво, роскошно – прикольно! Она еще сожгла сандаловые палочки – запах прилип к стенам. На втором этаже – спальни и кабинет с компьютером, стены голые, неотделанные, легче будет сыну запрещать здесь вечеринки устраивать, девок трахать. А потом все равно резвиться здесь никому не дам, квартиросьемщик любит девственные дома.
На обратном пути у калитки ее поджидал лохматый поэт.
– А, хозяйка! Когда восстанавливаем клуб?
– Есть дела поважнее, – отвечала Елена Гавриловна, осторожно отодвигая локотком поэта в сторону.
– Культура – сок жизни.
– Вода важнее, – заметила Елена Гавриловна и ускорила шаг.
Но поэт не отставал.
– Прекрасная Елена, вода ей по колено. А мне как воробью, конечно, по…! – Он насмешливо придержал язык.
– Стихи твои лажовые.
– Клуб восстановите, писать буду небесные вирши! Клянусь! – закричал вдогонку поэт.
Елена Гавриловна почти бежала. Досадно: Васька не доработал, не придавил прыща немытого.
Одно было хорошо – стихоплет четко определил разновес: вода или культура. Она так и преподнесла вопрос правлению кооператива: старая скважина сдает, резервная нужна. Она даже встала с кресла – скульптурная, торжествующая, как Юдифь с картины Джорджоне, олицетворение своих весомых доводов. Покачалась над головами призадумавшихся активистов, привычно улавливающих общее настроение, и рубанула:
– Встречаются у нас крикуны а точнее, извиняюсь, козлы. С виду образованные, а штаны у них на заднице не держатся. Зато хорошо рифмуют стишки. Их будем слушать или пить живую воду? Без культуры можно прожить, а без воды совсем испортим настроение народу. Нет у нас других ценностей, кроме земли. Продаем участок, деньги вкладываем в скважину и пьем воду лучше всякого боржоми. Кто «за»?
«Лохматого» на заседание не пустили, поэтому все проголосовали «за», при двух воздержавшихся.
Дальше все замечательно устроилось. Президент прислал бригаду, стали сверлить скважину. И одновременно заложили фундамент его дома, похожего на замок. С игрой розовато-бежевых кубов, но мощной единой глыбой он поднимался вдоль дороги, и от пепелища остались лишь одни воспоминания. Подъезд к замку был выложен плиткой, два гаража с распахнутыми светлыми зевами готовы были принять каждую запыленную машину и омыть ее ласковой водой. Усталым гостям не нужно было дергать ручки дверей, они распахивались сами, как в сказке. Не нужно было даже поворачивать кран над рукомойником, вода сама лилась. Обитатели дома устали от недавней борьбы за коммунизм. Теперь они имели право отдохнуть. Рослый десантник с автоматом охранял их покой, телеглаз у подъезда подозревал в каждом прохожем террориста.
Президент лично наблюдал за окончанием отделки дома, побывал на охоте с борзыми под Тверью, а затем отбыл в Тринидад, чтобы уделить внимание и нашей молодежи – пообщаться с футболистами московского «Спартака», отдыхающими там. Дома он оставил супругу – даму весьма пожилую, обремененную болезнями. Президентша бродит в зале по мраморному утепленному полу, отдает приказы кухарке, смотрит телевизор и ищет в себе признаки заболеваний. Знакомая врачиха ежедневно посещает замок, прослушивает, изучает организм хозяйки, кормит ее лекарствами и с облегчением исчезает. Но уходит она недалеко, потому как ей передали мобильник и при первых неважных признаках сразу вызывают. Опять происходит сеанс просматривания, простукивания, прощупывания и опять доктор с облегчением исчезает. Но ненадолго…
Ангелина Францевна никогда не ходит мимо президентского замка, чтобы не вспоминать.
Елена Гавриловна достроила свой замок и готовит его к сдаче приличным людям. Очень боится хулиганья, надругательства над замком и потому повелела мужу поселиться там и стеречь. Муж разжигает камин по вечерам и слушает радио. Он очень недоволен, что супруга не захотела установить телевизор у камина: приманка, мол, полезут за ценным японцем. Наслушавшись радио, он снова дразнит жену коммунистическими лозунгами – передать дома детским садам. Елена Гавриловна раздражается, напоминает, что он не сидел бы у камина, а мерз бы на перекрестке, если бы коммунисты остались. Довод резонный, и муж бормочет «да ладно» и попивает пивко «Старый мельник».
Следствие по делу о поджоге клуба закрыто – за неимением улик. Все в округе убеждены, что клуб поджег Васька Теплов. Поджигал он с двух сторон, а не с трех, потому что ему не доплатили, а действовал он строго по тарифу.
Голландско-русская любовь
«Милый герр Клим! Немножко скучаю по тебя. Ты совсем забыл мене. Вспоминаю наша прогулка на канал Кайзер-трахт. Завидовуваю тебе: имеешь много земли. Россия – хорошая страна, простор. Голландия – хорошая страна, но тесно. Когда приедешь? Я теперь хорошо говору по русску. Твоя Хельма.»
Клим очень переживал во время чтения таких писем. Он чувствовал себя обманщиком, плутом, дон Жуаном – ему, владеющему шестью или семью языками, сознавать это было невыносимо.
Он был два раза в Голландии, вскружил голову плотной коренастенькой Хельме (ему под стать), служащей торговой фирмы, обворожил ее своей серьезностью, обстоятельностью, трудолюбием. Он даже намекнул старой деве на возможность жениться, если удастся развестись с женой, с которой он общается совсем мало – ну, совсем мало, пусть Хельма не волнуется.
Шестидесятилетний Клим, действительно, общался с женой довольно редко. А когда ему подкатило под семьдесят, свиданий вообще почти не стало. Клим сосредоточился на жизни в дачном поселке Н., где его переводческая энергия возрастала вдвое. Он жил в утепленном домике, бывшем сарае, согревался буржуйкой, стучал на машинке с латинским шрифтом. Простуд не боялся, потому что своевременно укрепил иммунную систему: ходил в мороз в разбитых башмаках на босу ногу, спал на закрытой верандочке под шестью одеялами при температуре на дворе минус двадцать. Румянец пылал на его щеках, он гласно уверял всех, что он еще дееспособный мужчина, тем паче что потребляет настойку лимонника, а с ней – ого-го! – ни один мужчина не пропадет. В свой домишко он никого не допускал, потому что там был невообразимый хаос, за исключением угла, где хранились машинка, иностранные книги, журналы, рукописи переводов, – тут был образцовый порядок. Клим кидал в печку чурки, дул на немеющие пальцы и точил строку за строкой – он считался специалистом высшего класса: инженерное образование плюс языковое, владение скандинавскими языками плюс немецким и английским. Он добывал деньги в немереных количествах. Он знал себе цену: при всех режимах нужен крот, который бы рыл и переваривал сотни страниц ученого текста. Деньги он хранил только в сбербанке, не доверял нынешним скорохватам-коммерсантам. Заработанное вкладывал в строительство нового дома.
Лет тридцать назад он купил участок с домом у обедневших пенсионеров, обещал иногда пускать их в качестве квартирантов на один-два летних месяца, но потом, после сделки, передумал и заявил им, что будет срочно ломать старый дом и строить новый, потому их квартиранство его теперь не устраивает. Обветшавший дом был торопливо сломан, и тут же заложен новый фундамент. Эта начальная быстрота не сказалась на дальнейших темпах строительства. Оно затянулось на тридцать лет. Старушка-мать дожила до девяноста, но так и не увидела воплощения своей надежды. После неприкаянной раскулаченной молодости, после мыкания в ссылке в землянке на болотах она мечтала немного пожить в красивом доме, барыней погреться у камина. «Климушка, ты уж как-нибудь постарайся, нажми», – робко просила она сына. «Шайтан торопится, мастер не спешит», – отвечал Клим и тесал бревно по множеству раз, чтобы оно легло в венце как впаянное. Он тесал, наслаждался. Наверное, ему нужен был процесс, а не дом.
– Клим, ты бы рабочих пригласил, ускорил, – советовал я.
– Они халтурщики, а я халтурить не могу. – Клим бросал на меня свирепый взгляд. Он гнул голову, как обиженный бычок, бурчал, шаркал рубанком, гладил, облизывал бревно.
Особенно долго он провозился с камином. Он менял формы, пыхтел, заглядывал в трубу, будто она уже приняла дым. Ломал трубу, стенки камина и снова лепил, формовал, будто перед ним было сердце дома. А если сердце подведет, то и всему конец. Он вылепил камин, но застрял на восемнадцатом венце.
– Еще три венца в этом году уложу, и будет порядок, – уклончиво говорил он и отворачивался – чего это люди пристают: когда, когда? Постепенно мне открывалась истина: никогда. Зачем ему дом, коли есть берлога? Зачем суета родственников, когда он наслаждался одиночеством? Пусть холодно в доме-сарае, но буржуйку можно накалить. Пусть мороз грызет одеяло, но их шесть навалено – насквозь не прогрызет. На голове шерстяная шапочка – мозги светлые, работают как вычислительная машина. Питание правильное, натуральное – особенно важны антоновские яблоки и мед. И лимонник – ого-го!
Дрова заготавливал в одиночестве. Действовал двуручной пилой – никто не нужен, с любым бревном справлюсь сам. Аккуратно, на тонкие пластины раскалывал полено, сушил над печкой. Чуть согревалась берлога, Клим прилипал к машинке, бил по клавишам: «металлы с памятью форм имеют большое будущее… Антропогенные изменения газового и аэрозольного состава атмосферы отражаются на циркуляции атмосферы…» Редактриса ему говорила: «Ищите точное слово, у вас не всегда получается». Клим рычал от обиды, бил и бил по клавишам, как пулеметчик. У дверей – линия обороны: два старых ведра, куски проволоки – никто не войдет, не загремев. Стреляют дрова в печке. Славно!
Счастливые дни, конечно, нарушило государство. Климу Александровичу Глазкову, обладателю участка земли в сорок соток, надлежит с 1996 года платить налоги, будто он, Клим Глазков, не обычный дачник, а юридическое лицо. Будто он – пыльная фабрика, а не искалеченный бедностью скромный переводчик. Налог – великий, равный его годовой пенсии. Намекали – не хочешь платить, отдай кусок земли. Охотники найдутся. Клим набычивался, платить отказывался, заявлял, что такой грабительский налог противоречит прежним законным установкам, а предложение отдать кусок земли он рассматривает как неприкрытый рэкет. Тянущих рук к его земле он будет встречать как оккупантов.
После таких словесных дуэлей возникла томительная пауза, а затем начались наезды: утащили сегмент забора – тем самым как бы открыли ход на улицу, подчеркнули общественную сущность его участка. Он восстановил забор из гнилых досок и рассыпал по дорожке мотки проволоки. Затаился в обороне. Потом к калитке подъехал щеголеватый хмырь, спустил стекло в машине, крикнул: «Не продается ли участок?» Клим заорал: «Никогда!»
Явилась дочь и предложила выход. Она с мужем берет половину участка и достраивает дом. Клим с подозрением глянул в чистые глаза дочери и отрезал:
– Я не хочу разрушать экологию! У меня голубые ели посажены и можжевельник, антоновские яблоки и облепиха. Природу надо беречь, а не давить ее бетоном.
Дочь разъяснила, что она ценит облепиху и можжевельник, не уважает бетон, но лучше все-таки чем-то пожертвовать.
– Вы нарушаете взаимодействие лесных пород, – стоял на своем Клим, и это звучало так: вы нарушаете мой покой.
Дочь уехала ни с чем. Но покоя не было. Появились у забора кувшинные рыла, пытались завести переговоры. Но Клим отвечал, что у него в углу стоит ружье, заряженное солью. Тогда от него отстали: ничего, надорвется жмот и уступит. Но он не сдавался, с удвоенной энергией стучал на машинке с латинским шрифтом. Он выстукивал немало денег и платил часть налога. Заявлял, что больше платить не собирается, потому что он не завод и не фабрика, а лишь честный обыватель, что всякое увеличение налога должно соотноситься с изменением минимальной зарплаты, что вся эта вакханалия с дележкой участков по норме 12 персональных соток устроена в интересах новых русских, которых он не считает русскими, скорее – ордынцами. И хитрить он не собирается. Другие, чтобы избавиться от высокого налога, записывают на родственников доли участка – это ведь фальшь. Запишешь на родственников – они со временем и раскурочат участки, повырубят лес, понастроят всякой дребедени. Государство дало ему участок в пользование, пусть соблюдает свои установки, а не ломает людей и природу.
Все это он выкладывал пожилой усталой бухгалтерше, а та отвечала:
– Как хотите, Клим Александрович, мое дело – деньги от вас принять. Я бы на вашем месте дочери половину участка отдала.
Клим краснел от досады и объяснял, что дочь получит все по завещанию, но, пока он жив, он с себя персональную ответственность не снимает и продолжает дело сбережения природы. Он уходил к себе на участок, закрывал калитку на замок, разбрасывал мотки проволоки против незваных гостей, растапливал буржйку, заваривал крепкий чай и ощущал теплоту и умиротворение. Тишина стояла могильная. Шуршали лавинки снега, соскальзывающие с крыши…
Однажды он написал письмо Хельме на голландском языке: «Дорогая Хельма, я устал, но держусь. Они стащили забор, хотят меня раздеть и уничтожить. Они угрожают мне судом, но это пустые угрозы. Государство дало мне участок в пользование и наказало беречь природу. Но пришло другое государство, которое не уважает предыдущее. Оно кромсает землю и человека и понимает, что делает несправедливо. Мой долг – бороться за справедливость…»
Хельма ответила, что восхищается его борьбой, сочувствует ему, потому что ей дорога память о их встречах, – она хорошо помнит замечательную прогулку вдоль канала Кайзер-трахт. Она молит Бога, чтобы Клим сохранил в себе силу. Она хочет приехать к нему, вдохновить его. Она хочет посмотреть его дом, о котором он говорил с увлечением.
Клим встревожился: нет ли у Хельмы задних мыслей? Да и как принимать ее в берлоге?
Пока он так размышлял, время сделало большой скачок. Однажды ему передали, что в Москву приехала некая голландка по имени Хельма и разыскивает его. Она оставила телефон гостиницы и ждет звонка.
Сначала он испуганно подумал, что, может быть, лучше ускользнуть, не встречаться. Затем решил, что это недостойно его, авторитетного переводчика (что скажут в Амстердаме?) и позвонил.
Хельма была в прекрасном темном длинном платье, скрывавшем недостатки ее кургузой фигуры. Голубые глаза излучали доброту и участие. Она заказала в ресторане столик на двоих, вела себя как хозяйка. Клим стыдливо прятал красные, разбитые лапы, втягивал под стол ноги в изношенных ботинках и помятых брюках.
Клим радовался ее длинным рассказам: она изучила весь Петербург, была в Третьяковке, Троице-Сергиевой лавре. Клим кивал, переспрашивал, изображал невероятный интерес к ее путешествию. Но пришла минута, ударил небесный колокол, вспыхнули особым светом глаза Хельмы – она заявила о своем жгучем желании увидеть его дом, который он замыслил так замечательно. Клим отвечал, что дом действительно получается аристократическим, особенно ему дорог большой камин, около которого можно устраивать ассамблеи. Фундамент он соорудил высоким, чтобы сырость не проникала в дом, а по всему периметру выложил каменные плиты – черный мрамор с яркой голубой искрой. Хельма всплеснула руками: «Это шик!» – и долго смеялась. Однако Клим очень обстоятельно объяснил, что сейчас участок завален снегом, трудно пройти, она может намочить ноги и простудиться. К тому же валяется много строительного мусора, особенно проволоки. Визит лучше отложить до лета. Он ей все покажет – даже можжевельник у него пушистый, рослый, хотя известно, что можжевельник растет очень долго. Хельма увяла, ее личико посерело, глаза потухли…
Они прогулялись вдоль Москвы-реки. Клим старательно рассказывал о Кремле, о Красной площади – все, что знал об истории Государства Российского, а знал он немного. Хельма слушала плохо, ежилась, замерзала. Клим потянул ее в гостиницу, чтобы не случилось простуды. Кто их знает, иностранцев, что им нужно? Говорят, они хотят захватить русские земли.
Они простились в коридоре. Хельма насильственно улыбалась. Клим сказал, что он рад ее приезду и что скоро он обязательно позвонит в Голландию. Нет, конечно, это не последняя их встреча…
В домике-берлоге за время его отсутствия нахолодало. Он затопил печурку, а когда согрелся чайник, выпил меду с лимонником и почувствовал одновременно облегчение и стыд.
Он раскрыл дверь своего убежища, шуганул бродячего пса и с удовольствием отметил, что собачьих следов стало гораздо меньше. Собаки приучились обходить его дом.
На следующий день он был снова выбит из равновесия – в дом проникли крысы. Одна пробежала по верхнему одеялу и хотела уже было нырнуть вниз под шестое, самое теплое, но Клим закричал, швырнул полено, и крыса исчезла. Другая посидела на рукописи, испакостила ее, и Клим, содрогаясь от гадливости, сжег листок в печке. Мерзавки возились под полом, пищали, ссорились. Клим терял сон. Да, да, это выпад его противников, это новые русские подпустили ему хищных тварей и хотят его выжить.
Вскоре он обнаружил, что съедена обложка голландско-русского словаря и понял, что отступать ему некуда. Он заготовил короткую широкую доску, вогнал в нее пятьдесят длинных гвоздей, утяжелил металлическими полосами и подвесил ее над полом. Он не спал полночи, натягивал тросик, на котором висела доска. Стоило ему пошевелиться, крысы исчезали. Он включил приемник, полилась симфоническая музыка. Завороженные, успокоенные Чайковским крысы паслись на пятачке, где была рассыпана крупа. Клим, выждав, с оптимистическим аккордом отпустил тросик… Он зажег свет, убрал три тушки, пронзенные гвоздями, протер пол и засмеялся: к нему вернулась уверенность, что он устоит и никто не отнимет его неотъемлемое право на одиночество.
Латифундии Дормидонтова
Фармацевт Дормидонтов очень ценил свою картотеку. Если кто подумает, что там был перечень новых лекарств, – ошибается. В картонном ящичке лежала земля. Много земли. На каждой карточке были написаны адреса с указанием участка земли, которым владеет или намерен владеть Дормидонтов.
Во Владимирской области, деревня К., – дом покойной бабки Александры с пятнадцатью сотками огородов. В Ярославской – дед Егор, жив, но завещал свое хозяйство Дормидонтову – в знак излечения. В Московской области, в Зарайском районе, куплен участок за три бутылки водки. Где оформили, где договорились, а где просто на глазок отметили – Дормидонтов все равно заносил данные в картотеку и чувствовал себя богачом.
При походах в деревни Дормидонтов брал с собой шкатулку – резную, солидную. Он ставил шкатулку на стол, ее вид впечатлял – лица болящих вытягивались, розовели, светились надеждой. Дормидонтов тяжелой волосатой рукой важно шарил в шкатулке, присматривался, принюхивался и наконец вытягивал то самое «лекарствие». Бабуси, преданные его пациентки, расцветали улыбками, благодарили и ответно протягивали: кто – свежие яички, кто – банку соленых грибков, кто – нитку сушеных. Мужики, обычно хмурые, напряженные, смущенно мяли заготовленные бумажки. Дормидонтов брал с разбором: яички отстранял, грибки, предпочтительно сушеные, клал в рюкзак. Деньги брал иногда, если видел перед собой челоека состоятельного. А так как это случалось редко, то чаще отстранял руку дающего. Его мало интересовали деньги, он уважал ценность несомненную – землю. Он почитал то, что кляли мужики.
– Ты, Сан Саныч, вникни, – поясняли они, – ситро в магазине сколько стоит? Десятку, а то и боле. А молоко сколь? То же самое, наравне оне. А труд наравне? Ни в коем разе. Водицу разбавил сладким сиропчиком – вот те и ситро. А здесь сколько вкалывать: и корма, и дойка, и все прочее. Так как же нам, Сан Саныч, землю любить? Жилы вытянула!
Дормидонтов напоминал о святости крестьянского труда, об оздоровительном влиянии земли, о Библии, которая наказывает обладать землей, как женщиной, совершать творческий акт.
Мужики прищуривались: «А ты че землей не оздоровляешься? Нам таблетки в рот суешь? Выходит, земля не кормит и не лечит. Ты покланяйся ей с нашего». Дормидонтов обдумывал их слова не торопясь и заверял, что если бы он был помоложе лет на двадцать, то обязательно поселился бы в деревне, чтобы воскреснуть душой. Бабки шипели на мужиков: «Что вы пристаете к человеку? Поменьше бы самогону за ворот лили, не торопились бы на кладбище». Но Дормидонтов по-доброму останавливал бабок, он вел разговоры охотно, потому что многое из них узнавал.
Он узнавал, кто уже бросил избу и землю, а кому только запала эта полезная мысль. Подлечив народ таблетками и каплями, он мощно разворачивался к насущной проблеме – к земле. Ежели земля кого утомила, он готов ее принять на свои плечи. Он не настаивал, но обычно добивался своего: старый дом с участком в пятнадцать соток переходил в его руки – за скромную плату, а иногда даже просто за несколько бутылок водки. Медицинские таланты его уважались, поэтому соглашение писали легко. Первый дом в Щеберихе Осташковского района он приобрел в семидесятых годах за тридцать рублей. Это оглушило его и взбодрило. Потом сделки усложнились, подорожали, но ненамного. Дормидонтов вешал замок, и этого было достаточно. Он составлял карточку и уезжал, чтобы наведаться через год или два, удостовериться, что дом с участком не уплыл к другому. Но так случалось редко, а когда случалось, то Дормидонтов драки не затевал. Уголовники иногда устраивали общежитие в брошенной избе, иногда переселенцы занимали – Дормидонтов отходил, не спорил, полагая, что в России земли много. Большинство участков он перепродал, оборот рос. Дормидонтов радовался своему расчету, цены на землю поднимались. Приятель-банкир завидовал: такой процент дохода ему и не снился. Приятель завидовал, но ничего поделать не мог: в его руках не было волшебной шкатулки, и разговор с крестьянами он не мог поддержать, потому что читал только газеты. Мужики чтили в Дормидонтове философа.
Богатство собиралось – зернышко к зернышку: в ящичке лежало двадцать полноценных участков по пятнадцать соток – общей площадью в три гектара. «Помещик-многодворец», – иногда пошучивал над собой Дормидонтов, но деятельность свою не афишировал.
Стеснение, тяжесть в груди, сожаление о жизни он вдруг почувствовал, когда приехал в Тульскую область, в вымирающую деревню Т. В начале восьмидесятых он купил там развалюху за бесценок, а в придачу к почти ненужному дому – великолепный яблоневый сад.
В 1986 году над деревней прошло чернобыльское облако, и жизнь померкла. Язык ядовитого облака будто слизнул людей, население стало стремительно убывать. Дольше всех держался сухонький ехидный дед Ильюшок. Он-то и объяснил Дормидонтову его нежданную печаль и странное бессилие.
– Это не Чернобыль тебя подкосил. Тебя пригнула земля, тяжесть выбрал не по силам. А нутро у тебя, видно, гнилое – городское.
Дормидонтов озабоченно отирал мокрый лоб и отчужденно смотрел в миску, полную янтарных опасных яблок.
– Плоды – как на картинке, а ужасают, – признавался он.
Ильюшок посмеивался.
– А мы ничего – потребляем, у кого желудки луженые. А кто слабый, тот, конечно… Одна бабушка пожевала прелестное яблочко, задумалась-задумалась и помирать стала. Однако обидно: как так вдруг, из-за яблока?.. Собрала силенки старая и пошла к начальству: так и так, поела чернобыльского яблочка и теперь отдаю концы. А ей начальник отвечает: лукавая ты бабка, ты из-за возраста помираешь, а хочешь к Чернобылю приладиться. Обмануть государство хочешь, на смерти своей нажиться. Мы тебя по чернобыльской графе никак не можем записать, мы тебя в разделе «обыкновенное» запишем. По чернобыльской – льготы полагаются, а это тебе, конечно, лишнее. И так сойдет. Бабка поняла, что с государством спорить нельзя, пошла домой и померла. Подлетела ее душа к воротам рая, ее святой Петр с ключами встречает: ты куда, старая? А она: так и так, я чернобыльская, отмучилась и теперь хочу в рай. А Петр говорит: в рай намылилась, а тебе чистилище полагается, вон сколько с собой грязи притащила. Поняла бабка, что помирать – дело муторное и на том свете – бюрократия. Душа ее отворотилась от всех начальников, вернулась и ожила. С тех пор бабуся ест яблоки загрязненные напропалую – и ничего. Так что не сомневайся – ешь…
Дормидонтов загрустил.
– Без снисхождения живем. Так нам и надо – за грехи наши.
Ильюшок не ответил, посмотрел вдаль. Дормидонтов тоже посмотрел и не увидел там пощады себе. Огорченный, он начал быстро продавать и раздавать земли.
В тяжелые, смутные часы болезни, хватаясь за лоб, горевший от высокого давления, он однажды подошел к заветному ящичку, провел с треском пальцем по плотному брусу слипшихся карточек, задумался и решительно стал швырять карточки в полиэтиленовый мешочек. На дворе в двух шагах от помойки он вывернул мешочек и поднес спичку к кучке…
На следующий день давление нормализовалось. Дормидонтов натянул куртку-камуфляж и с легким сердцем поехал в Донино. Адрес ему не нужно было искать в картотеке. В течение пятнадцати лет он там любовно сажал картошку на своих шести сотках.
Охота с биноклем
Он выходил на смотровую площадку, опоясывающую башню, и озирал в бинокль поле. Оно было пестрым, поделенным на множество участков по шесть соток. Крыши торчали как грибы-сыроежки, разноцветные и невзрачные. Только на другом краю поля играли острыми пряными формами особняки – чаще островерхие, иногда даже с башенками. Но такой башни и смотровой площадки, как у него, ни у кого не было. Если взглянуть на его дом-терем с противоположного конца поля, то увидишь храм – строгий, светлый, устремленный вверх, к Богу, но с флюгером на шпиле. Кукин, подъезжая к дому, всегда радовался обманному эффекту – издалека видок славный: чистая церковь, скромная, задумчивая – ни дать, ни взять храм на Нерли, а вблизи ничего подобного – уютный дачный терем, игрушка, теплое место, мирный пейзаж, все к доверию располагает. Это точно – Кукин мухи не обидит, всегда с народом: был ли он членом Цека профсоюзов при советском незлом застое или, прости Господи, олигархом при торжестве нежданного капитализма.
Профсоюзная работа – в прошлом, президентство в строительной фирме – это нынешнее. Возведение домов в центре столицы – главное дело, а здесь ранчо, хутор, душевное хобби, на поле в сорока километрах от Москвы, час езды «в развалочку» на “Тойете”. «Здесь постоянный мой дом», – говорил он. А значит – ласковый, веселый, добрый.
Он, выезжая из офиса, не позволял себе расслабиться до границы хуторского оазиса – весь день в напряжении, голова – компьютер, все помнит, не надо подсказывать, глаз – лазер, все пронизывает, фиксирует, никому никакого спуску – Хозяин. Один из прорабов за спиной назвал его Борманом. До Кукина дошла его кличка, он вызвал недалекого прораба, объяснил ему его инфантильность – сказал «не сработаемся», прораб не спорил – уволился. Ну, скажите, в самом деле, какой Кукин – Борман, хитрый изворотливый человек? Если Кукин настроен против кого-то, он открыто объявляет «иду на вы», как князь Святослав. Если уж искать кличку Кукину – он сам предпочел бы «Чубайс». Кукин уважал Чубайса, даже рыжему любимому коту присвоил такое имя… В мурлыкании, ворчании кота явно слышалось слово «ваучер», что в свое время сильно помогло Кукину укрепиться.
Едва Кукин поднялся на крыльцо, он сорвал галстук, бросил его в одну сторону, кейс – в другую. Так Кукин превращался из олигарха в сельского озорника, от которого можно ждать любой бузы. Он упал на диван, включил телевизор, смотрел в экран, не видя, разгребая в завалах памяти, рубя хвосты дел. Потом весело крикнул охраннику: «Вызывай Семеныча!»
Через десять-пятнадцать минут к ранчо-хутору подлетел на иномарке Семеныч – управляющий хозяйством. Кукин встретил его приветливо:
– Ну, Семеныч, каково воруешь?
– Помаленьку, Алексей Харитонович, – весело отвечал Семеныч, полный, лысый мужчина с малоподвижным, непроницаемым лицом.
– Помаленьку красть нельзя – будут большие неприятности. Бери больше – тогда все сойдет.
– Я и сам так считаю, Алексей Харитонович, партия учила нас не зарываться.
– Прокисшая партия учила нас не жить. Ну что ты, Семеныч… Уши вянут. Скажи лучше: что с участками? Приделал ноги? Идут или лежат?
– Идут. А как иначе? Выравниваем территорию. Бог даст – округлим.
– А эта кобыла унялась?
Речь шла о владелице, которая соглашалась уступить свой участок, если ей купят в Москве квартиру.
– Эта кобыла уперлась.
– Ну и под хвост ее! Такие аппетиты мне не по карману. Надо быть скромным в быту. Об этом еще товарищ Сталин напоминал на съезде профсоюзов. Тэк… Ну а другая зануда?
Другая «зануда» тоже нарушала стройность плана – округлить территорию ранчо. Она не выставляла никаких требований, а просто говорила: «Отстаньте! Дайте спокойно умереть». Семеныч разгладил пальцем височки.
– Она, Алексей Харитонович, нас с вами переживет. Виталька, водитель, завез по ошибке и свалил ей на участке битый кирпич. Она приехала на дачу и завопила «Это ваша работа?» Я ей в шутку: «Стащила кирпич, а теперь на нас валишь?» Она аж захлебнулась: «Я к прокурору пойду! Я на вас управу найду!» Не понимает шуток.
– Народ у нас, Семеныч, серьезный. Я ее первого сентября с днем знаний поздравил, шоколадку подарил. Я говорю ей так по-доброму, с улыбкой: «Переезжай, Ярославна, а то спалим. Лучше мы тебе другой участок состряпаем». Она швырнула шоколадку на землю, затоптала ее и ушла. Ну скажи, это по-человечески? Я бы сейчас спалил эту суку, но христианские принципы не позволяют.
– Плюньте, Алексей Харитонович. Обойдемся без ее участка. И так осложнение, доложу вам: тетки молились в храме, просили Параскеву-пятницу защитить их от сатаны.
– Сатана – это кто?
– Вы, стало быть, Алексей Харитонович.
Кукин морщится как от зубной боли.
– Разве я похож на сатану, Семеныч? Сатана с кейсом не ходит.
– Всякие обличья бывают. У теток свои представления. Имеют право.
– Вот что, Семеныч, эти слухи надо пресечь. По случаю в церковь Николая-угодника сделаем взнос. Отмахнемся.
Семеныч записывает поручение. Кукин отдувается и подходит к окну.
– Перейдем, Семеныч, к футболу – мне милее этот разговор.
– Футбол у нас на подъеме. Поле прокатали, трава почти английская, а ваш принц тренируется, как бразилец, техничный стал.
– Я Витюшке из истории футбола пример подбросил. Капелькин – знаменитый бомбардир в тридцатые годы был. Как тренировался? Кроссов не бегал, гимнастикой не занимался, но удар оттачивал – уезжал на дачу, подвешивал бутылку на дереве и бил в нее. Вот мастер!
– У Витюшки тоже классный удар. Но партнеров не хватает. Два пацана приходят. Мало.
Кукин хмурится.
– Почему так скудно? Надо формировать команду.
– А как сформируешь, если вы распорядились не пускать шантрапу деревенскую.
Кукин с досадой закрывает глаза.
– Ну, Семеныч… надо творчески действовать. Вводи пропуска, списки. Отбор нужен, творческий отбор. Я закупаю одиннадцать пар бутсов. Кто же откажется от такого добра?
– Ну, ежели бутсы, тогда – конечно…
Кукин расслабляется, оттягивается, крутит головой для лучшего кровообращения.
– Пассионарности маловато, Семеныч. Ты же на золотой жиле сидишь. Сколько земля стоила пять лет назад? Тысячу баксов. Теперь сколько? Три. Вот и маржа. Сравни с банковским процентом.
– И сравнивать нечего, – бормочет управляющий, который недавно на разнице цен взял хорошую маржу для личного употребления.
– То-то и оно. Земля спит, а процент растет. Любую инфляцию опережает. А если мы в нее, матушку, еще вложим. Что будет?
– Густой навар будет. – Семеныч опять приглаживает височки…
– Прогресс будет… Но в конце концов земля не только барыш приносит, она и праздник дает. Она для веселья существует. Понял намек, Семеныч?
– Как не понять? Седьмое ноября – праздник.
– Это для тебя праздник. А для меня – день смущения и недоумения. Но традиция есть традиция, надо уважать. Гостей оповести. Горбачеву не звони, не надо. Он опять о социализме рассуждать станет – ну его в болото! Скажи, Семеныч, социализм – это что?
– Социализм – это загадка, – осторожно роняет управляющий.
– Не понимаешь. Социализм – это напряжение капитала. Будут деньги – будет социализм. Вот я бутсы покупаю, я о народе думаю, – значит, это и есть социализм.
– Вы теткам, которые вас в сатану записали, это объясните, – ехидно вставляет управляющий.
– Придет время, они поймут: социализм – это единение. Взаимопонимание ответственных лиц и народа. Ну ладно, на кой хрен мы в теорию ударились!.. Зови гостей, Ларису, певицу, пригласи – она настроение создает. Из патриархии кого-нибудь, они закуски хорошие любят. Из ФСБ – неплохо бы…
– Оттуда звонили сегодня. Вас разыскивают.
– Зачем это я им нужен?
– А вот телефон оставили для связи.
Кукин морщится, с раздражением тычет в телефонные кнопки.
– Ишь, Кукин им нужен. Поставим-ка вопрос по-другому: нужны ли Кукину чекисты? Ответ очевиден.
Еще и еще он тычет в кнопки. Наконец соединяют. Разговор сразу принимает односторонний характер. Кукин слушает, ему втолковывают. Управление ФСБ получило жалобу гражданки Родионовой на Кукина, который понуждает ее уступить ему участок земли в шесть соток. Он угрожает ей поджогом, сбрасывает в огород кучи мусора и вообще распоясался. Гражданка Родионова просит чекистов защитить ее от рэкета хуторского царька.
– Рэкет, говорите? Я ей дачный участок предлагал поблизости, – обижается Кукин, выслушав нотацию с Лубянки. – Это что, тоже рэкет? Думаю, что ФСБ подходит необъективно к пустяковому, в сущности, вопросу, – делает дерзкий выпад Кукин и чувствует, как привычно замирает сердце от непривычной дерзости.
– Мы знаем о ваших заслугах в строительстве Москвы. Но не вынуждайте нас делать повторную проверку.
Кукин бросает трубку и цедит сквозь зубы:
– Из ФСБ никого не приглашать! Пусть пасутся в другом месте. Второе. Я обещал им забросить несколько немецких пылесосов. Отмени завоз, пусть дышит Лубянка старой пылью. Это им больше пристало.
Он выбегает во двор, садится в машину и мчится к церкви Николая-угодника, построенной недавно при некотором участии Кукина. Церковь крошечная, бревенчатая, и волна воздуха, ворвавшаяся с Кукиным, колеблет огни свечей и теснит толпу. Священник спотыкается в чтении и осторожно смотрит на Кукина. Тот делает знак: «Богослужения не прерывать, я на минуту». Некоторое время стоит отрешенно, задумавшись, проникаясь. Потом отходит к группе старух, молящихся возле икон с изображением женского лика, и тихо спрашивает у одной женщины:
– Матушка, а кто на иконе изображен?
– Параскева-пятница, наша заступница, сынок.
Кукин вздрагивает. Опять та, что защищает от сатаны. Ишь…
Ну, и с Параскевой можно договориться. Он широким жестом вырывает из кармана бумажник и кладет пятисотенную в церковную кружку. Перекрестившись, уходит.
На хуторе, в трапезной, он, заведенный, непримиренный, ходит вокруг длинного стола и загружает голову управляющему:
– Они еще думают, что командуют нами. Дудки. Они еще поклонятся нам. Мы, может быть, их простим. Мы им разъясним, что такое жизнь. Кто держит доминанту? Тот, кто прочно стоит на земле. Верно? Не тот, кто сидит за пыльным столом и капает людям на мозги, а тот, кто обеими ногами стоит на земле. Верно, Семеныч?
Управляющий кивает, бормочет – он считает серебряные ложки, на которых вытеснена монограмма А.К.
…Наутро Кукин выходит на смотровую площадку и прикладывает бинокль к глазам. В окулярах плывут крыши, окна, заборы. Копошатся люди на клочках земли. Клевые клочки, если использовать лексикон Витюшки. Еще лучше они будут выглядеть в пределах его ранчо. Это уже не муравейник, а крупное культурное хозяйство. Кукин подкручивает бинокль, укрупняет картинку. Есть выбор… Вон старичок, который еле скребет дорожку. Небось с МММ, сердяга, играл – все сгорело. Ну куда ему одному! Надо Семенычу сказать, чтобы подработал вопрос, предложил вариант…
В шестидесятых годах прошлого столетия Василию Ивановичу Авдонину, трудолюбивому члену правления ДСК «Конструктор», предложили освободившийся дачный участок: у вас дети растут, надо расширяться, не возьмете ли землю. Василий Иванович постеснялся: как-то неудобно, будут пересуды, использует, мол, свое общественное положение. Нет, не стоит – мне хватает…
Сегодня его сын, бойкий менеджер Сергей Авдонин, сокрушенно воздевает руки:
– Что за глупость! Прости меня, Господи! Отказаться от золотого куска. Как бы он сейчас пригодился! Вот она, коммунистическая сознательность! Что за глупость!
Так совершенствуются нравы.