(Борис Евсеев. Отреченные гимны)
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2004
Борис Е в с е е в. Отреченные гимны. Роман. ИД “Хроникёр”, М., 2003.
Признание романной модели неким центром притяжения (мнений, споров, интерпретаций) расценивается нынче критиками и литературоведами как… показатель “упадка жанрового сознания в литературе”. Недовольные романным бумом констатируют: “В современной литературе один жанр выдвинулся на несообразное по сравнению с предыдущей эпохой место, едва ли не поглотив всю литературу в целом… Этот жанр – роман. Ныне роман есть везде… Современный роман – наджанровое, сверхжанровое образование” (С. Зенкин. Введение в литературоведение. Теория литературы. М., 2000).
Внутренняя объемность в охвате жизненного материала, множественность сюжетных линий, типологическая многоуровневость, разветвленность структуры, многогранность, многоголосие – таковы основные признаки жанровой модели. Сразу подчеркну: с формальной точки зрения все они соблюдены в “Отреченных гимнах”, и строгому критику здесь вроде бы придраться не к чему. Речь идет, если мы всерьез задаемся вопросом о состоятельности евсеевского романа как жанра, об ограниченности повествовательного синтеза – о цельности и слиянии авторского “я” с рассыпанными по тексту перипетиями, коллизиями, лицами и фигурами речи, событиями, душевными состояниями, языковыми жестами и поведением героев и персонажей и т.д. Впрочем, в данном случае, имея перед собой образец современной метапрозы (“романа в романе”), лучше обратиться к авторской концепции жанра – на уровне авторского замысла и общих положений и высказываний “автора”, зафиксированных в самом тексте.
Борис Евсеев не только вводит в свой роман “доподлинный” эпизод передачи таинственной незнакомкой “заготовок к роману” в виде документальных аудиозаписей (осовремененный вариант устаревшего “рукописного” мотива), но излагает под маской фиктивного автора предысторию замысла. Некий издатель находит загнанного жизненными обстоятельствами в затхлый подвал будущего романиста, дабы предложить ему стать литобработчиком коммерческого сюжета: “Вам надо написать крупную вещь. Роман, пожалуй, – рекомендует издатель. – И сюжет есть! А издательство наше роман с таким сюжетцем… э… вообще на такую темку враз и тиснуло бы”.
Что это? Подтверждение выше процитированного прогноза о низвержении высокого жанра в пучины рыночной экономики? Не будем торопиться с ответом. Несмотря на гневное отторжение героем “гнусного предложения”, сопровождающееся пылкими сентенциями о чистоте жанрового канона, сам факт привлечения читательского внимания к этому “предложению” запускает механизм читательской рецепции в определенном русле. И действительно: почему сюжет романа обязательно должен быть некоммерческим (то есть вялым, незанимательным)? Тема – скучной (то есть не злободневной для читателя)? А воссоздаваемые события лишены идейно-эстетической содержательности, динамики, драматических поворотов, сшибки характеров – короче говоря, всего того, что и составляет душу и плоть нашей современности?
“Какая тема? – то ли вопрошает, то ли восклицает “автор” в “Отреченных гимнах”. – Никаких отдельных, вырванных из материи прозы тем для романов никогда в России не существовало. И хоть поговаривали умники, будто дал когда-то тему романа Гончаров Иван томному Ивану Тургеневу – я в это не верил. Есть, есть в наших романах нечто неделимое, не рассекаемое на тему, фабулу, сюжет! Есть в них некое потаенное единство и слитность. Но слитность эта вовсе не темой зовется!”
А чем же?.. Вчитаемся еще раз в выделенные фразы процитированного отрывка, прочувствуем их интонацию, ибо интонация – тоже образ, тоже мысль, а значит, если и не ответ, то хотя бы намек… “Ужели слово найдено”? Ну, конечно же, вот оно: “Этот стон у нас песней зовется”. А вот и ряд: “стон – песня – гимн” (и наоборот), разомкнутый в противоположные концы обыкновенной российской истории, отражающий органическое единство ее антиномичных начал и жанровую специфику. Эфемерная “материя д.”, запечатленная первоначально на магнитных пленках, перетекая в “материю романа” и растворяясь в ней, наполняет его (роман) предметно-изобразительные формы неким трансцендентным смыслом. Так создается эффект завершенной незавершенности – сотворения романа самой жизнью, разомкнутой в бесконечность, загадочной, странной, достигающей апогея в слиянии влюбленных душ, религиозных откровениях – и волей автора загнанной в рамочное пространство жанровой модели: “…роман вчерне схвачен, распихан и уложен по кусочкам в блокноты < … > уничтожены те невидимые нити, что связывали меня (то есть фиктивного автора. – А.Б.) с самой плотью, с “материей” романа. С той “материей”, что, почти целиком оставшись на кассетах, три дня и две ночи мучила меня невозможностью взвесить на ладони то умирающие, то вновь воскрешаемые души людские”.
Итак, главной “авторской” целью “романа в романе” становится поиск “ключиков-подходов к чужим душам”. В этом едином устремлении – а также открыто декларируемой “замене” привычной “конкретно-социальной действительности” как объекта изображения на сакральную и непознанную “материю д.” – создаются основы для внутренней слиянности разрозненных фрагментов художественного мира, сколков движущегося бытия. “Материя р.” – не просто отражение его материи, не только его аналог, но особая субстанция: живой, развивающийся по своим законам мир “авторской” души. И здесь особую роль начинает играть тот самый сюжет, о котором (совсем в духе нашего практичного времени) спорят герои в начале романа.
Завязку составляет попадание героя – правнука бывшего домовладельца и заводчика Василия Всеволодовича Нелепина – из тихой провинции в тревожный московский октябрь 1993 года. После пролога – с предысторией возникновения “этого романа” – перед нами возникают картины осады Белого дома, “хаос стрельбы” в сцене расстрела мирных жителей. Параллельно возникает альтернативная линия, где претворяется традиционная для русской литературы ХХ века ситуация нравственного испытания, однако теперь в мистическо-религиозном аспекте. Речь идет об испытаниях (а точней, лабораторных исследованиях) сверхтонкой “материи души” в научной организации, отпочковавшейся от Минобороны и работающей под прикрытием полукоммерческой фирмы “АБЦ-Холзан”. Во время лабораторных опытов “испытуемого” погружают в трансцендентное состояние, чтобы на время “отделить” душу от тела и исследовать причудливую “материю д”. Таким образом, в социоисторическое пространство романа, вмещающее множество сюжетных линий (не только связанных с деятельностью странной фирмы, но и с работой “Аналитической газеты”, жизнью провинции, а также с историей любви Нелепина и Иванны), вплетаются философско-фантастические мотивы, которые вызывают в читательской памяти недавние увлечения нашей интеллигенции. Природа души как особой материальной субстанции переходит у “автора” в предмет “научного” осмысления в фантастическом сюжете о фиксации души на пленке, своеобразной “записи” ее биологических свойств и т.п. Историко-философскую же подоснову религиозной линии составляет мотив мытарств русской души, ее испытаний в огне политических распрей.
Верхним – и высшим, согласно философскому замыслу писателя – становится в романе “сквозной” (и самостоятельный) сюжет о мытарствах души, видения которых возникают у испытуемых и записываются на пленку исследователями. Рассказ о мытарствах земных переходит в воссоздание картин мытарств, что выпадают покидающей тело душе.
“Вопрос о мытарствах сложен. Современный уныло-рациональный, “прогрессивный” ум с трудом принимает их, – отмечалось в публикации отрывка из романа “Литературной газетой”. – Православие… стоит на пороге настоящего осознания всей значимости этого духовного подвига. Стоит хоть краем глаза заглянуть в труды Игнатия Брянчанинова, Феофана Затворника, Иоанна Максимовича, полистать “Добротолюбие”, познакомиться с видениями св. Иоанна Милостивого, св. Макария Великого или блаженной Феодоры – и становится ясно: мытарства – пробный камень нашей веры, нашей души.
В романе “Отреченные гимны” все двадцать мытарств (впервые в русской литературе столь серьезно выписанные) имеют и еще один очевидный смысл: за все на земле содеянное человеку придется-таки отвечать!”
“Сквозной” сюжет об испытании мытарствами соединяет пролог и финал романа, неся идею не только ответа и ответственности человека за свои деяния и помыслы, но и спасения (по меньшей мере надежды на нравственное очищение и возрождение). Онтологическая парадигма романа задана еще мистическим прологом об отречении героя от жизни, отрыве души от изувеченного, израненного тела. Реализация метафоры “странствия души” совпадает с мытарственной линией: герою кажется порой, что он действительно умер – где-то в Верхнем Предтеченском, близ Большого Дома. В конце романа читатель узнает, однако, что Нелепин был на самом деле испытуемым, подопытным: над ним, его душой, поначалу “работали” с приборами в лаборатории “фирмы”, затем отцы церкви испытывали его душу. Закономерно финальное спасение героев (Нелепина и Иванны), прошедших сквозь земные и духовные мытарства. Спасение приходит в финале вместе с отцом Иваном, священнослужителем, может, даже святым: идея спасения, как и в агиографии, проецируется на образы святых, райских мест.
Итак, романное действие от пролога до эпилога вбирает две взаимодействующие линии – земных и духовных мытарств. Очевидно, “автором” движет сверхидея: собирание распадающегося мирозданья на высшей, не подвластной историческим катаклизмам, основе. Разрыву социоисторической реальности и призвана противостоять метареальность сюжета о мытарствах души и поиске духовной слиянности с миром. В русле традиции П. Флоренского возникает в финале романа образ воздымающегося к небу “огромно-живого столпа”: “Здесь-то, в этом высшем человеческом душепотоке, никаких сдвоений, никакой борьбы уже не было. Только вечное ожидание! Одно бесконечное круженье! Только личное бессмертие – без права продолжения рода и без передачи одной и той же души разным вместилищам! Здесь летели души святителей и души юродивых, души невинно убиенных и пострадавших за веру…”
Роман Бориса Евсеева по замыслу призван посильно ответить на “зов литературного времени”. Удалось ли это автору – судить читателю. В задачи критика, литературоведа входит обозначить внутреннюю цель, ее созвучие общей ситуации на небосклоне нашей изящной словесности и по мере возможности отстоять высокий порыв “Отреченных гимнов”. А порыв такой есть, он сквозит в каждой главе романа – даже если волевая авторская длань опускает читателя вместе с затейливыми героями в самое чрево подземной Москвы, в логовища бандюг и провинциальные притоны местной элиты. Но… сквозь это, сквозь! Туда, где чуть брезжит, разгораясь неугасимым светом, лампадка истины и красоты, высокой человеческой духовности. Брезжит сквозь неизбежность народных страданий (но не культ их!), политперевороты, расстрелы…
Светит, льется сквозь морок и хмарь извечных мытарств рода человеческого, не переставая дарить неизъяснимое блаженство, “словесная мелодия чудных и сберегающих нашу душу и в небе и на земле ангельских песнопений: сиречь – гимнов”.
Алла Большакова