Стихи
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2004
Автору 30 лет. Живет в Ташкенте. Окончил филфак Ташкентского университета.
* * *
тихо в двери постучится.
Дома нет меня давно.
Я оставил за спиной
инструмент самоубийцы –
календарик отрывной.
Для меня – высокий берег,
предрассветных листьев дрожь,
лунных африк и америк
оплывающий чертеж…
* * *
Пропитанного моросью ствола
касался взгляд, глухонемой затворник,
и ничего не ждал из-за стекла.
По игровой площадке шла ворона
и, крылья складывая за спиной,
изображала дедушку невольно,
не полностью потерянного мной.
Шел длинный дождь. Хозяин был в отъезде,
но, будто бы не ведая о том,
осенний день взъерошенным гнездом
стучался в память, пребывал на месте.
Я так и не узнал тебя, столица.
Но перед тем, как совершить побег,
я попытался в луже отразиться,
чтоб дворику запомниться навек.
* * *
подробно разлетаются на жести,
ты где-нибудь становишься другой,
все дальше, непонятней в каждом жесте.
Но слушать дождь мне хочется с тобой.
И, значит, мы наполовину вместе.
* * *
влиял на нас, меняя свойства крови.
Свалявшаяся сказка под ногой
неряшливо подошвы наши ловит.
Не узнают. И перечень обид,
подписанный противниками пуха,
на мокром подоконнике забыт,
оборванный на полуслове.
Из книги “Цветы и зола”
* * *
Вон участок над забором,
что остался не оборван.
Ты глядишь туда без сил.
Над тобой тугая мякоть,
зелень листьев, неба синь –
и тебе охота плакать.
Сладко вишню воровать,
но кончается охота.
Снова в долгую субботу
не застелена кровать.
За окошком, как привык,
тополя. А там, где память, –
сон жует сухую мякоть…
Пробуждение
а с тесной решеткой вокруг головы.
Трибуны вопили и громко свистели.
Угрюмо молчали косматые львы.
А Марк-гладиатор в домашнем халате
сидел на кушетке с ногами в тазу.
И солнце сияло. И громы некстати
прокатывались то и дело внизу.
И крикнул я Марку: “Вернись во все это!
Съедят твое тело – куда полечу?”
Но Марк по-латыни давал мне советы
и мысленно хлопал меня по плечу.
Автопортрет
словно только что вышел из прошлого.
Там все реальней опасность
для сестер и братьев моих.
Память теперь на осколки распалась.
Росчерк вилочки черной, касание струн,
терпкий запах тринадцатилетнего тела –
отдаляется все
на почтительное расстоянье.
Сладко спать
длинными днями
на гладкой поверхности.
Пусть глаза отдохнут…
* * *
словно во исполненье приговора.
С покойницей, укутанной платком,
я брата в нем оплакивал живого.
Она и там была высокопарна,
души неосторожный старожил.
И жизнь моя вдруг показалась карой,
которую ничем не заслужил.
Сменю я имя, родину и расу,
пока опять навеки не уснул.
Сниму их, как монашескую рясу,
у изголовья положу на стул.
Бесплотней стану, тоньше и бледней,
чтоб дрогнули испуганные лица
и, кроме неуверенного “Эй!”,
никак ко мне не смели обратиться.