Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2004
В1972 году мне, тогда 24-летнему молодому человеку, выпала удача прочесть стихи В. В. Набокова. Они меня восхитили, и с помощью того же родственника-дипломата, который мне их привез, я не только переслал автору свое письмо, но и получил ответ, публикуемый ниже.
“Дорогой и юный друг,
тронут Вашим вниманием к моим стихам, потому и не удивляйтесь, если нижеследующее покажется Вам словами человека, слегка тронутого.
Должен Вас разочаровать: я не только не верю в признание моей поэзии в России, но и предпочел бы его не иметь.
Первое связано с тем, что счастливых у вас не любят. “Советская власть – это царство множества природных невзрачных людей”, – слова не мои – Платонова, но, поверьте, я догадался об этом много раньше. А о том, что на смену невзрачным людям придут их дети, и догадываться нечего, – кто же еще?
Словесность, которая была забита багровым багром, вынырнет и зарезвится, но зловоние залива не развеется еще сотню лет, каким бы Финским он ни был.
Психология равенства и страха сменится психологией неравенства и зависти. “Да здравствует счастье!” – скажет человек, ненавидящий счастливых, и издаст собрание моих стихотворений. Признание такой ценой? Увольте, я не хочу быть орудием эстетических опытов и пыток (сокращенно: эстетов и эстеток).
Но меня не спросят, и книга выйдет. Лет через тридцать Вы раскроете зелененький с золотой каемочкой томик моих стихов в заветной серии “Библиотека поэта”.
Это будет похоже на продолжение отложенной шахматной партии, в которой я играл, конечно, за белых. Позвольте предложить Вам позицию в моем шуточном изложении, пророчески написанном, дай Бог памяти, в 1956 году:
Одним из шахматных примеров
свою судьбу – (взгляд офицеров
стремительный, и стать ладей
прямолинейная, и кони,
что ходят буквой “г” людей,
и ферзь в резной своей короне,
и выше всех король на троне,
и пешки (эти без затей) –
воспой, акын!.. Доска пустыней
давно лежит перед тобой,
и надо быть себя акынней,
чтоб хвастаться такой судьбой…
Постой, я шахматы расставлю:
король у белых аш-один,
ладья же-три – на черных травлю
(сейчас начнем) воспой, акын! –
ладья же-семь, к ним слон (без спешки
расставь) е-пять, затем – две пешки:
аш-два и е-четыре. Тать
стоит впритык: король же-пять,
вокруг пехота: же-четыре,
же-шесть, аш-пять. И все. И мат
в три хода, лучезарный брат!
Не всё терпеть нам пораженье,
есть ход изысканный, смотри
на поле: вот оно, решенье,
догадываешься?..*
И пока Вы решаете задачу, я попытаюсь отблагодарить Вас за восторженный отклик кратким комментарием к тому, что в нем не нуждается.
С младенчества я очарован игрой света и тени. Наше появление и наше исчезновение – прообразы этой игры. Шахматная доска и миганье бабочки – из лучших ее воплощений, и не зря я посвятил им столько строк, которые не что иное, как чудесное и бесплотное воскрешение вещественного мира. “…Страница под стеклом/ бессмертная, вся в молниях помарок” – та же игра света и тени, и не только благодаря молнии, но и благодаря виду самой страницы с ее чередованием белого и черного.
Меня всегда восхищали превращения, которыми занимается на первый взгляд природа, и лишь на второй – кто-то еще, неведомый, сидящий в неизвестном ряду и подсказывающий недоступные обычной логике ходы: гусеница становится бабочкой, невзрачная пешка ферзем, кафкианский Грегор – навозным жуком. Так человек пересекает границу и, попадая в другой язык и чужую среду, становится эмигрантом: забавнейшее превращение, когда меняется не он, а окружающий мир, становясь словно бы грохочущим поездом, в котором бедняге предстоит сопротивляться всей памятью, несущейся встречь. И в один прекрасный день превращение происходит с ним самим, и он просыпается на полустанке:
Что за ночь с памятью случилось?
Снег выпал, что ли? Тишина.
Душа забвенью зря училась:
Во сне задача решена.
Решенье чистое, простое
(о чем я думал столько лет?).
Пожалуй, и вставать не стоит:
Ни тела, ни постели нет.
Возможно, Вам, никогда не бывавшему за границей, трудно вообразить подобную метаморфозу. Но почувствовать себя эмигрантом можно, и не уезжая из родной страны, и Вы, проживая в неопрятной империи, знаете это лучше меня. Никуда это не денется и потом. Достаточно будет заглянуть в исследование о творчестве Вашего покорного слуги – скольких макабрических кобр пригрею я на своей эмигрантской груди! – чтобы прочесть что-нибудь вроде (о, запомните мои слова!):
…Инвариант поэтического мира Набокова – двоемирие – является во многом результатом семиотизации “жизненного объекта”, то есть обстоятельств изгнания. Базовый вариант биспациальной структуры – чужбина/родина – первоначально сформировался в лирике…
Заграница, не правда ли? По отношению к абракадабре языка, придуманного профессурой ради безопасности своего проживания в комфорте примитивной мысли и притупленного чувства, поэт всегда в эмиграции. Стоит секунду-другую потратить на этот французский замок – разве не французы с их парфюмерией пудрят нынче последние мозги филологии? – чтобы распахнуть двери и услышать их возмущенное и плохо прикрывающее упитанную наготу “Ах!”.
Но продолжим. Один из любимых квадратиков – квадратик окна, эта заблудившаяся шахматная клетка, которая бывает то белой, то черной – в зависимости от времени суток.
Вдохновенье, розовое небо,
черный дом с одним окном
огненным. О, это небо,
выпитое огненным окном!
Загородный сор пустынный,
сорная былинка со слезой,
череп счастья, тонкий, длинный,
вроде черепа борзой.
Повторенные небо – небо и окном огненным – огненным окном – чистое отражение: вы видите бледное небо и черный дом с одним окном и затем вздрагиваете на переносе: “…огненным”.
Окно вспыхивает, и вы вновь видите, но с удвоенной силой: загоревшиеся небо и окно. Таков вечер на пустыре и таково счастье. Оно – словно бы удвоение себя, и значит – мгновенный перенос на кого-то:
Как я люблю тебя. Есть в этом
вечернем воздухе порой
лазейки для души, просветы
в тончайшей ткани мировой.
Довольно. Надеюсь, мой дорогой и юный друг, что Вы учли почтительное нежелание этого письма разрастаться до неопределенных размеров и решили задачу.
Боюсь, что и те, кто играл за черных и бесконечно откладывал партию, тоже догадаются (за тридцать-то лет!) о неизбежном мате в три хода.
И Вы знаете, как они выйдут из положения и отомстят за свой позор? Они издадут мои стихи и в предисловии (издевательски, кстати, передразнив меня – ср. мой “Комментарий к “Евгению Онегину”), напишут: “Владимир Владимирович Набоков (псевдонимы Владимир Сирин, Василий Шишков) (1899 – ?) – второстепенный русский поэт…”*
И тогда я смеюсь, и внезапно с пера
мой любимый слетает анапест,
образуя ракеты в ночи, так быстра
золотая становится запись.
И я счастлив. Я счастлив, что совесть моя,
сонных мыслей и умыслов сводня,
не затронула самого тайного. Я
удивительно счастлив сегодня.
Это тайна та-та, та-та-та-та, та-та,
а точнее сказать я не вправе.
Оттого так смешна мне пустая мечта
о читателе, теле и славе.
Я без славы разросся, без отзвука жив,
и со мной моя тайна всечасно.
Что мне тление книг, если даже разрыв
между мной и отчизною – частность.
Признаюсь, хорошо зашифрована ночь,
но под звезды я буквы подставил
и в себе прочитал, чем себя превозмочь,
а точнее сказать я не вправе.
Не доверясь соблазнам дороги большой
или снам, освященным веками,
остаюсь я безбожником с вольной душой
в этом мире, кишащем богами.
Но однажды, пласты разуменья дробя,
углубляясь в свое ключевое,
я увидел, как в зеркале, мир и себя
и другое, другое, другое.