Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2004
…ночь я, Господи, в ночи твоей…
Райнер Мария Рильке
Тихо. Все осталось за сотнями мягких обтянутых белой кожей перегородок, и память об этом мире выпала, будто бильярдный шар. И ни шевеления, ни мысли. Ни даже поползновения к ней. Стоп-кадр.
В какой-то момент тишина обретает свой цвет – вначале мутный, забеленный молоком, затем все светлей и светлей. И вот в нее уже вбежало длинной желтой колонкой муравьев чужое тик-тик-тик-тик… Это время. Сейчас время расставит все по своим местам, подобьет стопки, разложит сверху вниз по нумерованным полочкам: 2000 год, июнь, двенадцатый час. Уединение еще не закончилось, но мир уже врывается через шлюзы – так в школьный класс, когда до звонка остается одна-две минуты и нарастает томящее возбуждение, вторгается гомон перемены – сперва разрозненный, затем густой, плотный, и ученики, не дожидаясь окончания урока, запихивают в портфели учебники, ручки, кто-то потягивается, разворачиваясь к соседу, и вот уже учителю приходится успевать втиснуть:
– Запишите домашнее задание. Ребята, ребята! На доске слева – домашнее задание! Дежурные! Кто дежурные?!
Альберт очнулся. Привычный внешний мир заявил о себе бесконечно накапливающимися мелкими звуками, дискомфортом в замерзших и затекших членах. Дневной свет грубо бил по глазам, так что продолжать жмурить веки было бесполезно. Альберт подумал, что, должно быть, нечто схожее испытывает цыпленок, когда начинает долбить клювиком свое истончившееся, бесцеремонно просвечивающее розовым известковое существование. Мысль понравилась, но тут ноги автоматически напряглись – тело мгновенно отреагировало на постороннее. Сбоку закопошилось что-то совершенно необязательное. Это, это… девушка! Раз, два, три – сейчас он поймает вильнувшее было в памяти имя. Но имя не вспоминалось, а шуршание и ерзание усиливались.
– Ты всю жизнь лежать будешь?
Это спрашивали его. Довольно противно спрашивали. В голосе придавленное, как повидло в булочке, раздражение. Альберт в очередной раз отметил, что с закрытыми глазами голоса слышатся лучше – чище, яснее – и увидел себя, голого, на заднем сидении собственного автомобиля, с белыми мускулистыми ногами, увидел свои бедра, загорелые, неестественно подвернутые руки на сером вельвете. Он открыл глаза. Прямо перед ним запрокинулось тонированное заднее стекло. Стекло запотело, и по нему снаружи толчками поднимались вверх струйки воды, то застывая, то подскакивая ртутными столбиками. Дождь за стеклом шумел глухо и отдаленно.
– Э-эй, ты живой?
Альберт приподнялся. Девушка, не глядя на него, впихивала короткими движениями свой мальчишечий зад в кожаную юбочку. Добившись своего, она перегнулась через переднее сидение за своими туфлями. Вылавливая их, она становилась на цыпочки, упорно перевешивалась через спинку, и розовые пальцы ее ног тупо тыкались в резиновый рифленый полик, а узкие гладкие пятки вызывающе торчали – Альберту почему-то было неловко смотреть на них. Вообще девушка напоминала ему молодую, тощую кошку, бабка которой сошлась с сиамцем. Наконец, дотянувшись, она с облегчением села, нацепила туфли и, хлопнув дверцей, вышла из машины. В салон проникли сырой запах леса и холод. Дверца захлопнулась, следом стукнула передняя – девушка пересела вперед. Щелкнула косметичка, и девушка углубилась в самосозерцание, только кисть ее независимо и тонко поднималась и опускалась – то с щеточкой, то с тушью, то с помадой. Альберт примирительно смотрел на ее аккуратный каштановый затылок, и ему хотелось прижать ее головку к груди, шепнуть нежно в макушку, в пахучие легкие волосы имя… Но имя никак не шло на язык, а девушка не оборачивалась.
Сидеть голым было глупо и холодно. Альберт неторопливо оделся, не отрываясь при этом от зрелища каштанового затылка и маленьких недовольных плеч. Плечи были такие маленькие и недовольные, что в конце концов захотелось отвесить ей подзатыльник.
Альберт завел мотор. Прогревать его было незачем, но он тянул время, словно ждал чего-то еще. Девушка молча закурила, неловко выгибая ладонь на себя. Дворники, мерно гудя, скользили над лобовым стеклом, сгоняя капельки в дохленькую зеленоватую волну. За стеклом, растворяясь в каждой из этих капель, распадалась и снова сливалась в одно целое и мокрое зелень пригородного леска.
– Включить радио?
Девушка дернула плечиками. Альберт услышал, как говорит ей: “Ты зря, детка, курить начинаешь”, или нет, лучше что-то типа: “А чем занимаются твои родители, девочка?”, но сказал:
– Тебя как зовут? Я забыл.
Девушка испуганно подняла на него глаза и вжалась в кресло. Альберт глядел на ее отражение в переднем зеркальце и не столько увидел, сколько почувствовал, как осели ее плечи, как спало и сменилось на затравленность раздражение.
– Лариса.
– А-а, – протянул Альберт. – Чайка, значит.
Теперь все легло в свои пазы: он, Альберт, – богатенькое, не лишенное обаяния хамло тридцати шести лет, она – заморыш, девчонка-девчоночка. Маленькая симпатичная заплатка. “Рано или поздно другого такого же резвого хрячка, как я, – думал Альберт, – она затащит в загс и станет дамой. В ее двухэтажном особняке будут мертвая тишина, идеальная чистота, а в спальне розовые занавески, похожие на ее куцые пеньюары”.
– У тебя что, часы в сумке? – продолжил он, растягивая слова.
– Откуда ты знаешь? – Девушка деланно улыбнулась.
– Слышал, как тикают, – отрезал Альберт и выжал сцепление. Машина медленно стронулась, подминая высокую траву. – У меня стопроцентный слух. Музыкальный, если хочешь знать! В детстве в музыкальную школу ходил. Поняла? Два года ходил.
Он включил радио. Машина, поднявшись по гравию, выехала на трассу, и Альберт погнал к городу. До города – минут десять, а при той скорости, с какой он водил, и того меньше. Ехали молча: он – уйдя в какие-то сокровенные, неясные мысли, которые возникают на трассе только на скорости и бесследно исчезают вместе со скоростью, она – просто забилась в глубь кресла. Асфальт вскипал под резиной водяной пылью, дворники отсчитывали вехи своей параллельной жизни, и в их монотонности было что-то успокаивающее, родное. По радио, внося оживление в смурый полдень, молодые голоса ди-джеев истово расспрашивали какую-то девчушку про всякую чушь. Вслушавшись, Альберт понял, что девушка – слепорожденная. От этого стало не по себе. Он отжал кнопку магнитолы, однако напоследок расслышал: “Скажите, Надежда, а какой цветок вам нравится больше всего?”
– Классная у тебя тачка…
– Что? – Альберт вздрогнул от неожиданности. – А, да. “Пассат”.
Они подъехали к перекрестку. Альберту захотелось поделиться со своей спутницей соображениями по поводу ди-джеев, но загорелся зеленый, и он забыл об этом. Город навалился пестротой, скученностью. Автомобили передвигались вязко, медленно. Он высадил девушку напротив парфюмерного магазина, где она работала, и сказал, что скоро опять заедет. Девушка, прощаясь, подняла пальчики с темным маникюром и неожиданно широко улыбнулась, обнаружив редкие заостренные зубки. Быстренько побежала к ступенькам, и ее крепкие маленькие ягодицы упруго заиграли под черной кожаной юбкой.
Альберт плавно поехал вдоль тротуара, свернул на тихую параллельную улочку и заглушил мотор. На какой-то миг он опять поймал тишину, но почти тут же накатил приглушенный уличный гул. Альберт закрыл глаза. “Тошнота – вот, пожалуй, главное чувство, которое заполняет жизнь”, – подумал он. Он сосредоточенно замер, стараясь ни малейшим движением, ни наклоном, ни вдохом не выдавать своего существования. За свои тридцать с лишним он хорошо изучил свою тошноту, ее оттенки, склонности и даже странности. Когда он, так вот замерев, закрывал глаза, тошнота отступала. Вернее, в первую минуту она наваливалась всей своей тяжестью, но затем отступала на два-три шага в сторону и молча ждала, уткнувшись, как пес мордой в свою же дымную шерсть. Иногда она напоминала желтовато-белесый туман, но чаще это был просто запах гари. Вот и у этой девушки, у Ларисы, в глазах будто дымок; дым, дымок, туман – какая разница… Когда Альберт закрывал глаза и выдерживал так минуту-другую, к нему приходило прошлое. Мир, пережитый много раз, выстраданный, знакомый до мельчайших закоулков, не изводил случайностями, неопределенностью, но иногда и он вдруг обманывал, приобретал пугающую зыбкость, кривился и мутнел, а то и вовсе разрывался под ногами – Альберт хорошо знал это ощущение. Когда он был мальчишкой, ничто так не пугало его, как мысль о прыжке с парашютом. Поэтому он записался в авиаклуб при ДОСААФе и прыгал, прыгал… Потом два года в морской пехоте. И зачем? Ведь каждый прыжок так и остался в нем непреодоленным ужасом.
Единственно верным в прошлом, пережитом мире было детство, и Альберт всегда держал в памяти набор картинок: вот он с отцом на катке, вот он объелся диких груш, а тут он уже в школьные годы. Картинки дробились на сотни других, те в свою очередь на сотни новых, но практически всегда этот калейдоскоп начинался с каких-то заглавных, самых ярких и выпуклых; долго же удерживать одну и ту же картинку, Альберт это знал, было нельзя, иначе она распадалась кусочками, истлевала на глазах и на ее месте проступало пергаментно-серое лицо пустоты. Мертвая маска всей его жизни.
Тихо. Легкий ветерок… Утоптанной тропинкой идет он за дом, вдоль соседских свежеокрашенных окошек, мимо палисадника. Идет напиться. Под краном скользкая тяжелая деревянная доска, зацветшая по краям изумрудной плесенью. Надо осторожно, чтобы не поскользнуться, уцепиться одной рукой за изгиб крана, а другой аккуратно прокрутить белую пластмассовую ручку. Тогда кран ужасающе всхлипывал и вдруг выбрасывал из себя толстый леденящий и пенный поток. Альберт подставлял ладони, отпрыгивал весь забрызганный и в стороне быстро лакал оставшуюся в ладонях воду. Потом еще раз и еще, после чего сандалии и байковая рубаха становились совершенно мокрыми. Мать, понятно, ругала, запрещала подходить к крану, не понимая, почему бы просто не зайти домой и не напиться из чашки. Но зайти домой означало испортить весь день. Каждый раз, выходя из дома гулять, Альберт отправлялся в путешествие, в этом путешествии он был и капитаном, и всей своей командой одновременно. Иногда он был Ермаком и плыл на лодках по Сибири, иногда Крузенштерном, иногда даже Чингисханом. В таких ситуациях зайти домой и бросить все свои корабли, всю свою армию за дверью, под крыльцом – нет, это было просто невозможно!
Городок, где они тогда жили, был крохотный, с одной-единственной нумерованной улицей Центральной. Это был военный, секретный, затерянный в вековом камчатском лесу городок. К высоким железным воротам с двумя слепящими латунными звездами умудрялись приходить бабки из ближайших поселков и за забором торговали рыбой, картошкой, ягодой. Городок растворялся в лесу, и только проволочное заграждение определяло его границы. По периметру колючей проволоки стояли деревянные вышки. Альберт не решался заходить в лес далеко и забирался на те, что были расставлены близко. Каждый год медведи задирали одного-двух караульных, и ребят хоронили со всеми воинскими почестями, с одиночными автоматными залпами; гроб, покрытый красной материей, провозили по Центральной улице, прямо перед окнами – Альберт любил эти печальные торжества, особенно завораживала громкая духовая музыка.
В тот незапамятный день солнце пекло колюче и жарко. Альберт набегался с мальчиками из офицерских общежитий – долго он с ними не любил играть, они утомляли его своими глупыми играми, – и теперь хотелось пить. Он шел, рассуждая о чем-то, мочалил зубами сладкий мятлик и вдруг наткнулся на маму. Она возникла внезапно, прямо перед ним на тропинке, с двумя ведрами воды. Альберт растерялся, его поймали с поличным, и виновато заулыбался. Но мать, вместо того чтобы ругать его, поставила ведра и присела на корточки. Это был верный знак. Альберт, зажмурившись, разбежался прямо в мамины объятия. Потом его тискали, целовали, чмокали в темечко, но Альберт этого не выдерживал и начинал выворачиваться, утираться рукавом. Тогда мама весело хлопала его по попке, и он после такого благословения бежал дальше, к утопающим в травах огромным, скверно пахнущим ромашкам или кустам дикого шиповника.
Еще он любил, когда мама брала его с собой в лес. Они выходили на трассу и шли по ней до широкой тропы, спускающейся в так называемый Нижний лес. Тропа разветвлялась, плутала и постепенно становилась все тоньше, а корявые каменные березы – все теснее и теснее. Потом от прогнувшейся аркой старой березы тропа круто поднималась вверх, на Пустую горку. Забравшись на нее, можно было увидеть в просветах между деревьями Тихий океан и иногда, если повезет, далекие белые пароходы. Сама же горка называлась Пустой потому, что стоило подпрыгнуть, как земля под ногами отзывалась протяжным гулом. Отец говорил, что под горкой была оставленная ракетная шахта.
Альберт открыл бардачок и достал сигареты. Вместе с дымом вновь пришла тошнота. Альберт не помнил, когда впервые это в нем появилось и не ушло, – казалось, так было всегда. Или не всегда… В детстве этого точно не было. И позже тоже. Сам Альберт свыкся со своим недомоганием и долго не придавал ему значения. Занимаясь чем-либо активно и всерьез, он почти не замечал тошноты, но стоило вдруг потерять нить разговора, или задуматься вроде как ни о чем, или просто на пять-десять минут остаться без дела, как становилось совсем плохо. И с каждым годом, а последнее время и с каждым месяцем – Альберт уже мог отслеживать изменения – дел, чувств и мыслей, способных отвлечь, затянуть в себя, оказывалось все меньше и меньше и все больше, соответственно, оставалось в нем незанятого, пустого пространства для тошноты. Наедине с собой он принимался отвоевывать это пространство, заполняя, населяя его прошлым, но прошлое существовало только тогда, когда его вызывали. Стоило ослабить усилия, как его так же покрывало желтовато-белесым туманом. Время останавливалось.
Альберт заставил себя вспомнить сегодняшнюю Ларису, ее твердое узкое тело. Рядом с ней он положил свою жену, теперешнюю и ту, какой она была, когда еще не стала его женой… Над головой оглушающе застрекотали кузнечики, растопленная желтым солнцем опушка жужжала, звенела, изводя тяжелыми ароматами. Он и Лена ушли с последних лекций и поехали на трамвае за водную станцию. Там забрались в самую глушь, за зарослями облепихи нашли полянку и разделись. Альберт вошел в нее удивительно тихо… Тела сводила неизъяснимая оцепенелая сладость, и только небо вливалось в расширенные зрачки. Потом они лежали на траве и ветерок ласкал их. Лена казалась насквозь прозрачной, мягкой, под студенистыми возвышенностями грудей просвечивали голубые сплетенья вен, на лбу пульсировала синяя веточка. Полудетский впалый живот золотился на солнце, и волоски отливали янтарными оттенками. Из-под земли гудел близкий Терек… Внезапно послышался шорох. Лена подскочила, судорожно прикрывая грудь комом его брюк, а мимо, уставившись строго под ноги, прошагал в резиновых сапогах мужик – то ли рыбак, то ли грибник. Лена после этого с Альбертом до конца семестра не разговаривала.
Изменять жене Альберт стал не сразу, лишь в последние два года. Уже после того, как они вместе пережили смерть дочки и болезнь Лены. Девочка родилась недоношенной и быстро умерла. Лена вскрыла себе вены, она не хотела жить, не ела, не спала. Альберт три месяца не оставлял ее одну. Готовил, стирал, убирал. Не отходил от нее, даже когда она мылась, шла в туалет, молчал, когда она хлестала его по щекам, держал за плечи, когда ее рвало от нервного истощения. Однажды он поймал себя на мысли, что лучше бы Лена умерла тогда, лучше бы он ее не спасал. После этого он продолжал ухаживать за женой, но уже делал это так, будто это не он, будто глядел сам на себя со стороны.
Как-то раз на выходные Лену забрала к себе подруга, и Альберт остался один. Он не знал, что делать. Тщательно побрился и пошел в центр города. День был майский, солнечный, по улицам стайками перелетали девочки, под руку выгуливали себя парами одинокие молодые мамаши, сбагрившие детей бабушкам и дедушкам. Альберт чувствовал себя постаревшим и высохшим, будто вышел из тюрьмы, и теперь – в старомодных, не по сезону туфлях, неглаженых брюках. Он присел на край скамейки и затравленно провожал глазами всех проходящих женщин, казавшихся такими сочными, живыми, с гладкими лодыжками и круглыми обнаженными икрами. На следующий день он взял у товарища его малолитражку BMW – своя машина ржавела на стоянке без одного колеса – и снял даму в красной, обтягивающей увесистые бедра юбке, с грубыми мужскими стопами и такими же руками.
Стемнело. Опять припустил дождик. Крупные редкие капли плюхались в покатое лобовое стекло. Альберт запустил дворники, повернул ключ зажигания, включил фары и поехал домой.
Проснулся от помех на экране. Выключил телевизор. Вспомнил, что после ужина опять переругался с Леной; она захлопнула за собой дверь спальни, и Альберт отчетливо расслышал:
– Говно!
– Чтоб ты сдохла! – процедил он в ответ и ушел в детскую. Комната сохранила за собой название. Осталась в ней и купленная заранее белая детская мебель. Альберт лишь перетащил кресло-кровать и телевизор. Вначале он жал на все кнопки, перебегая с канала на канал, но потом стал смотреть с середины детектив и уснул. И вот, проснувшись, расстроился, что пропустил фильм, в голове оставалось явное впечатление сюжета и действующих лиц: кто-то кого-то заказал наемным убийцам. Но чем больше он пытался вспомнить, тем нечетче становились ощущения, и вскоре он уже не мог понять, приснилось ли ему все или же он все-таки что-то видел на экране.
Хотелось курить. Пачка оказалась пуста, и Альберт – дома он так и не переоделся – вышел из квартиры.
Торговый ларек на остановке часто работал до полуночи, его держали совсем еще молодые ребята и водили туда девиц, но сегодня он уже, похоже, был закрыт. По крайней мере свет не горел. Альберт вернулся во двор, образованный двумя стоящими под прямым углом девятиэтажками между другими девяти- и пятиэтажками, которые, в свою очередь, с другими такими же домами вместе создавали один целостный параллельно-перпендикулярный бред. Спальный микрорайон.
К ночи дождик иссяк. Развиднелось, небо стало выше. В воздухе стыла нелетняя просторная прохлада. Альберт прошел под аркой, загаженной, усеянной зеленой бутылочной крошкой, и пересек двор через баскетбольную площадку. Возвращаться домой не хотелось, и Альберт остановился у мокрой скамьи под ивой. Он довольно смутно представлял себе, который час. Скорей всего заполночь. Но это не беспокоило. Внезапно, точно поток воздуха, его охватило ощущение вокзала, чужого города – последние пригородные поезда, снующие мужики и бабы, сумки, котомки, авоськи. И – снова тихо. И это тягучее состояние, когда в плоском неоновом свете теряется чувство времени и усталости, и ты, выйдя на воздух из прогорклого оцепенелого зала ожидания, зачем-то начинаешь бодро вышагивать по перрону, преодолевая дрожь и зябкость.
Альберт огляделся. Одинокое бодрствование посреди мокрого полутемного двора доставляло мало удовольствия. Скорей даже раздражало. Ветви ивы свисали ободранными космами над головой – не серебрились, не шелестели, и в этой их неподвижности виделось что-то человеческое. И чем дольше он стоял, тем тревожней и тоскливей становилось на душе. В какой-то момент ему даже показалось, будто что-то обступает его, становясь все плотней и мучительней, словно выталкивает его, не вписавшегося в этот завороженный ночной мирок, гонит домой. И сами дома с черными провалами окон выглядели по-другому. Альберт смотрел на свой ночной двор и не узнавал ни его, ни себя. Такое уже было. Не раз. Совсем ребенком, накатавшись, набегавшись, он, помнится, запрокидывался на санки – и тишина. Над ним плыли звезды, они были пугающе близкими, от этого становилось не по себе, будто душа отлетала, и сам он будто видел со стороны себя, лежащего, и ледяную горку, городок с его клубом, по-новогоднему украшенными витринами магазина, общежитиями и парикмахерской; видел весь неоглядный дремучий простор вокруг и еще дальше, видел Тихий океан…
Мелькнула мысль: не сон ли все? Он вспомнил сегодняшнюю Ларису, ее прощальную улыбку и маленькие зубы. “Желтые зубы мертвого человека ничем не отличаются от зубов живого”, – почему-то продекламировал про себя и подумал, что зубы должны соединять со смертью. Он потрогал пломбированный много раз зуб, и тот вдруг легко подался вбок. Альберт испуганно отдернул руку. Во рту появился разбавленный вкус крови. Тогда, сдерживая шаг, он пошел к подъезду. Ему казалось, что он вот-вот потеряет рассудок и рухнет посреди двора. Взялся за ручку железной входной двери, но в этот момент отрезвляющий сиплый голос за спиной спросил:
– Закурить не найдется?
Альберт на миг обмер – он не слышал шагов – и заставил себя неторопливо развернуться. Головокружение не проходило.
– Нет, к сожалению. Сам остался без сигарет, – ответил он мягко, но собственный голос звучал отчужденно. Перед Альбертом стоял человек лет пятидесяти с жестким морщинистым лицом, в клетчатой с подвернутыми рукавами рубашке. Он вызывающе смотрел прямо в глаза и при этом улыбался. В тусклом свете кожа его казалось бумажной, пепельно-желтого цвета. Альберт обратил внимание на зубы – редкие, прокуренные. С выщербинками.
– Подожди меня здесь. Я, похоже, сейчас достану. Если хочешь, конечно, – зачем-то выказал энтузиазм Альберт, и, лишь сказав, сам понял, что имел в виду: у Лены в сумочке наверняка лежат ее дамские, с дополнительным фильтром.
– Лады, – ответил незнакомец и одобрительно сплюнул под ноги.
– Но ты только стой тут, никуда не уходи…
Альберт не пошел к лифту, а стал подниматься по полутемной лестнице, прислушиваясь к шагам. В голове бил горячо и упруго пульс. “Зачем я это делаю, ради чего?” – спрашивал он себя. Остановился на третьем этаже и, постояв, стал крадучись спускаться вниз.
Выглянул во двор – никого. Тогда он прошел к арке, огляделся. Затем вышел на улицу – улица была пустынна. Однако Альберт чувствовал, что человек этот где-то рядом, и еще, думал он, должен быть кто-то третий. Было жутковато, но под сердцем уже разрастался азарт, какой бывает, если в глубине души твердо знаешь, что происходящее – игра и с тобой на самом деле уже ничего плохого не случится. В голове отпустило. Альберт еще раз огляделся и пошел дальше, вдоль тротуара.
Постепенно восприятие начало проясняться, но ощущение нереальности происходящего оставалось. Иногда накатывал холодный страх чьего-то присутствия за спиной, но как-то косвенно, и Альберту это уже было отчего-то неважно. Он шел, незаметно для себя ускоряя шаг. Перед глазами, как на экране, проплывали зачарованные картинки улиц, пустых перекрестков… Шагах в тридцати от себя он увидел женщину, роющуюся в мусорных баках. В непосредственной близости она оказалась седой с прочернью старухой с большим грязным полураспущенным бантом и безумными глазами. Она стояла у него на пути, разведя руки. С драного рукава некогда оранжевого свитера свисала гирляндой, глянцево поблескивая в неоновом свете, сосисочная обертка.
– О, я тебя знаю! – полушепотом, по-детски восторженно сказала она и подняла указательный палец.
“Городская дурочка”, – решил Альберт и взял правее, ближе к дому. При этом он боялся, что старуха внезапно обхватит его сзади за талию, едва он окажется к ней спиной, и от самой этой мысли Альберта выворачивало в рвотном спазме. В какой-то миг предчувствие стало настолько сильным, что он не выдержал и побежал вверх по улице, не оглядываясь. Его шаги хлестали по мокрому асфальту и меж этих торопливых хлопков он краем уха расслышал непристойности и скороговоркой проклятия в свой адрес.
Ближе к рассвету Альберт вернулся домой.
Это был слепящий душный день. Солнце, казалось, было повсюду: вспыхивало никелированными молдингами автомобилей, плескалось в широких лужах, было растоплено в асфальте, рассеяно в пропаренном воздухе, победоносно сверкало целлофаном в руках цветочниц, и всполохи всех этих безостановочных сверканий, отражений и поблескиваний терялись в тяжелой листве кленов, в русых волосах спешащих мимо женщин, в подслеповатых глазах дворовых котов… Альберт проехал свой магазин. Понял это не сразу, а только уловив нарастающее, точно гул, напряжение и предчувствие подступающей тошноты.
Чтобы развернуться, пришлось проехать лишний квартал. Припарковав машину у входа в супермаркет, он поднялся по ступенькам, на мгновенье выхватил свое отражение в стекле входной двери и вошел. Сразу прибил плотный несвежий запах, свойственный подобным продуктовым заведениям. Так пах дома, в детстве, холодильник после разморозки. Мать с вечера обкладывала его половыми тряпками, старыми полотенцами; ночью обваливающийся в морозильной камере лед пугал внезапным грохотом, а утром под холодильником образовывалась мертвая лужица талой воды.
Альберт задержался у витрины мясного отдела. На эмалированных белых поддонах лежали антрекоты, гуляш, суповые наборы, фарш – свиной, говяжий и смешанный, печень и языки, но смотрел он на крупные куски филейного мяса, тонко отсвечивающие сизой пленкой.
– Чо стоите? Берете чо-нибудь или нет?
На него смотрела молоденькая быстроглазая продавщица, надменно уткнувшая руку в бок. Альберт почувствовал, что за удивлением, все еще сохранившимся на лице, в нем уже треснула и занялась белым сухим язычком ярость.
Но тут, громко стуча каблуками по белой плитке пола, подбежала Лаура.
– Альберт, что же вы не предупредили?! Так врасплох! Я вижу, проверяете! – Она, сияя ярко-красным ртом, подхватила его локоть. – Вы не обращайте внимания – новенькая! – Лаура успела выразительно глянуть назад, куда-то неопределенно в сторону витрин. – Новенькая, неотесанная… А у нас, знаете…
Альберт дал провести себя в свой кабинет.
– Вам как обычно? Кофе со сливками? Что-нибудь еще?
– Да нет… Ладно, давай кофе, – добавил он уже подобающим тоном.
Оказалось, что бухгалтера нет на месте: отпросилась на похороны. Дяди или тети. Альберт не расслышал кого. Лаура начала долго и взволнованно объяснять, что без бухгалтера она не сможет прямо сейчас отчитаться, что у нее не все бумаги…
– Неси, что есть, – недовольно буркнул Альберт.
Лаура положила на стол папку, поставила кофе в белой фарфоровой чашечке и, деликатно прижимаясь к стенке, вышла. Альберт остался один. “Ворует, сука”, – в очередной раз сказал себе и отхлебнул из чашки.
– И кофе – дрянь! – произнес он громко.
Он вспомнил продавщицу, презрение на ее губах и вдруг понял, что то был лишь ответ на его собственное, вписанное в черты лица отвращение. Альберт поднялся из кресла, чтобы взглянуть в зеркало.
На него уставился бледный тип с мрачным, точно изглоданным недугом лицом. Эту же отраженную пугающую бледность он выловил в дверях магазина. Столкнув папку на пол, Альберт допил кофе, открыл жалюзи и вышел. Уже в дверях его настигла, возбужденно стуча каблуками, Лаура, и он, не поворачивая головы, бросил:
– Девочку уволить!
– Альберт Георгиевич, но это племянница Анзора, – услышал он за спиной, но не остановился.
Спускаясь по ступенькам сквозь строй бабок с зеленью, лимонами и огородными цветами, он буквально столкнулся с мужчиной в клетчатой рубашке с подвернутыми рукавами. Тот, не двинувшись с места, улыбался, будто старый знакомый, в глаза ему било солнце, он щурился, и его желтая, изрубленная морщинами кожа неестественно натягивалась на лице. Альберт опустил глаза и прошел дальше. Сел в машину, завел, аккуратно тронулся…
Конечно, он узнал его, узнал эти редкие, с каймой налета зубы курильщика дешевых, зловонных сигарет. Спутать своего ночного знакомца с кем-то еще он не мог. Периодически выглядывая его лицо в зеркальце заднего вида, Альберт неспешно кружил по городу. Он думал о том, что за ним следят, пасут. “Кому это надо, кто мог приставить ко мне этого несчастного, судя по всему, бывшего зэка?” – плавно выворачивая среди других автомобилей, лихорадочно соображал он. Отобралось шесть имен. Через три светофора осталось три, еще через один – два, и каждый раз, пересматривая отобранных, он, точно на перекатывающуюся головешку, натыкался на бывшего одноклассника Леху Сикорского. Сикомора – почему-то дразнили его девчонки в классе… Зажегся красный, и Альберт, зазевавшись, резко ударил по педали тормоза.
Поднявшись по прогнившей деревянной лестнице, Альберт постучал в единственную на последнем, четвертом, этаже дверь, покрытую светлым шпоном. Когда-то за этой дверью без номера жил его друг Леха Сикорский, неутомимый искатель напастей на свою неприкаянную и яростную душу. Жил вдвоем с матерью, которая вечно работала на двух, а то и на трех работах, и потому квартирка, состоящая из комнаты со скошенным потолком и кухоньки, в которой за фанерными перегородками приспособили унитаз, а самое главное, чердак – были в их, пацанском, безраздельном владении. На чердаке стояли истертый до ниток и уже не складывающийся пополам диван, сундук, накрытый пледом, в углах – связки старых, в разводах журналов. Были еще полки со всякой чепухой и, конечно, изображения десятков, сотен обнаженных и полуобнаженных красавиц. Стоило включить свет – и усеченное отвесное пространство под голой лампой оживало полногрудыми телами разных размеров и форм. Дамы призывно и немного исподлобья смотрели с откосов прямо над головой, на уровне глаз и даже откуда-то снизу, из-под диванных ножек. Плакаты, вырезки из иностранных журналов, порнографические карточки – даже на гитарной деке улыбалась переводная зеленоглазка. До сих пор Альберт не мог понять, как после выпускного почти весь их класс смог разместиться в Лехиной каморке под крышей.
За дверью долго не отзывались, наконец раздалось:
– Кто?
– Я, Сикорский, открывай.
Еще минута – и дверь открылась на цепочку.
– Чего тебе?
– Разговор есть.
Дверь прикрылась, шаркнула цепочка, и Альберта обдал жаркий, густо настоявшийся перегар. Перед ним стоял сильно исхудавший человек. В трусах, босиком. На обросшей щетиной одутловатой физиономии глаза казались искусственно вставленными в красные веки прозрачными бусинами. Альберту почудилось, что это Леха, но почти тут же он отогнал эту мысль.
В коридоре стояли бутылки, на полу расстеленные полосы газет, обои в клочьях и каких-то бурых пятнах. На вопрос о Сикорском мужик долго молчал, бездумно и как будто печально глядя пред собой.
– Леха, что ли? – внезапно выпалил он. – Леха… – Он облизнул губы и суетливо перекрестился. – Нету его. Застрелился Леха. – И осторожно дважды ткнул пальцем вверх, то ли подразумевая иной мир, то ли указывая на чердак. Альберт хотел было еще расспросить, но махнул рукой и быстро спустился вниз.
Вокруг – слева, справа, сзади – почти впритирку ползли автомобили. Старые улицы не вмещали весь этот послеобеденный наплыв, пестрый, кричащий, сигналящий. Альберт думал о Лехе и вдруг почувствовал такую брезгливость, что выкинул за окошко едва начатую сигарету. Он был подавлен, но больше унижен – своим подозрением, своим визитом. Ведь не верил, что найдет что-либо на старом месте, зашел наобум, скорей от тоски по юности, из ностальгии. А получилось вон как… Он снова слышал мужицкий голос, видел глаза-бусины. Лицо, в первый момент показавшееся таким похожим на Лехино. Такое же граничащее с мистическим ужасом ощущение узнавания-неузнавания, когда с первого взгляда знакомое, родное сходит, будто маска, и проступают истинные, незнакомые и даже враждебные черты, Альберт испытал, когда умер отец. Отец лежал чужой посреди комнаты, на столе. Альберт всю ночь сидел на стуле, смотрел в его лицо, глухой и посторонний всему вдруг произошедшему. Должно быть, мать Лехи тоже, как и его собственные родители, ушедшие один за другим, умерла, наверное, давно умерла, и он, Альберт, об этом ничего не знал… Он снова видел комнатку со скошенным потолком, ощущал горько въевшийся запах пережаренного масла. А пестрые перемешанные звуки, зародившиеся исподволь, раздавались все громче, все настойчивей, и в их замысловатой мозаике уже отчетливо слышался завораживающий скорбный голос дудука, звучащий как последнее искушение…
– Эй, братка! Заснул ты, что ли? Але!
Альберт встрепенулся.
– Зеленый уже час, как горит! Эй! Братишка! – перегнувшись из окошка своего джипа, орал ему со встречной полосы какой-то пацан лет двадцати. Судя по всему, ситуация доставляла ему удовольствие.
Альберт нарочито плавно тронулся и с места в две секунды оставил за спиной сразу десятка с три запрудивших улицу автомобилей, оравших, вопивших ему вдогонку.
Ночью ему снилось, как он поднимается по бесконечной винтовой лестнице башни. Со стен, облепляя их падающим воском, мерцали толстые свечи, а резная чугунная лестница отбрасывала качающиеся, дрожащие тени. Тени выгибались по своду, плели причудливые мягкие узоры, и Альберт был золотистой рыбкой в подводных сетях. Подниматься становилось все тяжелей и тяжелей, и чем выше он поднимался, тем душней становился воздух. Наконец встал и открыл низкую дверцу, ведущую в какую-то каморку. Там, внутри, увидел глухого старика в ночной рубашке, стоящего босиком на мокром каменном полу. Из-за белой благообразной бороды Альберт не сразу признал в старике Сикорского. Старик величаво и с любовью смотрел на него, словно давно ждал, словно хотел посвятить, передать ему какую-то истину…
Проснувшись, Альберт все еще видел, как Леха протягивает ему пистолет ПМ, помнил свое отвращение и фанатично поблескивающий глаз старика, помнил свою будто отвлеченную мысль о том, что он должен убить Сикорского, и все слышал, как падает, долго и гулко ударяя о косые чугунные ступени, оброненный им в панике и тесноте лестничной площадки пистолет.
По ночам они много занимались любовью, потом долго не могли уснуть. Вчера Лена читала по памяти своего любимца Одена. Ее голос звучал во тьме спальни полушепотом, как откровение, как нечто третье, живущее между ним и ею своей неповторимой вибрирующей и короткой жизнью. Альберт вслушивался, Альберт не понимал… В памяти воскресали оставшиеся от иняза слова, фразы. Они входили в него, точно маленькие сны. Утром, по пробуждении, от всего этого остались чувство тихо струящегося светлого потока и память о чем-то очень похожем на счастье.
Почему она выбрала его? – спрашивал себя Альберт, и приятен был сам вопрос, вне зависимости от варианта ответа, он и не требовал ответа. И Альберт не отвечал, он просто неспешно вел машину по, казалось, раз и навсегда выбранному маршруту – от стоянки к перекрестку и далее в центр города, по улицам, въевшимся в сознание. Промежуток от дома до работы – провал, слепое пятно его ежедневного существования, заселенное своими персонажами, голосами, эхом, своим прошлым и сиюминутным, – захлопывался вместе с щелчком передней дверцы. Почти бесшумно, как в безвоздушном пространстве, оставляя о себе лишь некое смутное и приятное чувство времени. Водительский автоматизм не мешал уединению. Может, оттого Альберт и любил езду, любил свою машину. Когда раза два или три случалось сидеть пассажиром, он чувствовал себя чужаком, чужим становился и сам автомобиль. За оболочкой обтянутого белой кожей салона на Альберта наваливался внешний мир и что-то требовал от него, заставлял реагировать, действовать. Вчера он сказал Лене, что деньги – чушь. Сказал: зачем все это, если они не могут уберечь его от улицы, мусорных баков, от бесконечных бабулек с луком и сигаретами на ступеньках его магазина, от молоденькой простолюдинки за прилавком опять же собственного магазина, наконец, от налоговой службы и нудных бедных родственников. За деньгами стояли проблемы и страх… Вчера он был почти так же счастлив, как и тогда, когда они с Леной брали в столовой по котлете с хлебом, дурили трамвайных контролеров, показывая им подобранные с пола надорванные билетики…
И все же почему она выбрала его, а он ее? Почему тогда, в сентябре, еще в самом начале первого семестра, среди всех тех возбужденных и озирающихся девичьих лиц он увидел ее, почему потом столько, почти пять лет, добивался этого ее выбора? Для чего все это было так, а не по-другому?
В боковом зеркальце Альберт заметил следующую за ним бежевую шестерку. Он вспомнил, что видел ее и у предыдущего перекрестка и, возможно, раньше. Альберт еще не разглядел лицо сидевшего за рулем, а холод уже упал вниз по позвоночнику и ослабли ноги. Он заставил себя поднять глаза и вгляделся за тонированное лобовое стекло. Да, это был он. И как будто опять улыбался ему. Альберт вспомнил желтые зубы и эту странную пергаментность лица… “Господи, что ему от меня опять надо?” – судорожно спрашивал он себя. А тело уже напряглось, уже знало за него, что делать.
Полдень померк. Однако Альберт уже не видел этого. Поле зрения сузилось до расстояния вытянутой руки. “Может, это Лена? – выпрыгнула мысль. – Может, она ревнует?” Но он тут же отбросил ее как вздорную и в данный момент мешающую. Нужно было слушать тело. Все тело отзывалось на опасность, сердце билось сильно и ровно, и он знал, что только в автоматической четкости движений был теперь выход для него; иначе, стоило замешкаться, размазаться мыслями по невидимой поверхности, отделяющей сейчас его от всех других людей страх пойдет по рукам и ногам и превратится в панику.
Альберт, меняя маршрут, выехал к супермаркету. Припарковался, не оглядываясь, вошел в магазин… Люди, люди. Подскочила Лаура. Он что-то говорит ей. На что-то недовольно указывает. На ценники. Говорит нарочито громко, специально, чтобы обратили внимание. Все. Чем больше, тем лучше. …Названия надо писать крупней, так, чтобы пенсионеры могли прочесть без очков! Идет к себе. В кабинет. Говорит, чтобы не беспокоили. Лаура наконец, слава тебе господи, оставляет его одного. Альберт включает компьютер, пока тот грузится, достает из сейфа пистолет и сует под ремень за спину.
Поправляет полы пиджака… За дверью тихо. Открывает дверь. Ждет. Выходит через черный ход. Огибает магазин. Вскользь окидывает взглядом стоянку и автобусную остановку возле. “Жигулей” нет. Не видит. Он садится, трогается, следует по первой полосе.
В боковом зеркальце снова бежевая шестерка, и Альберт сдерживает газ. Торопиться нельзя. Альберт ведет машину за город. Контрольный пункт автоинспекции, федеральная трасса… Шестерка начинает отставать. Торопиться нельзя. Альберт сходит с трассы и едет узкой асфальтированной дорогой в сторону городской свалки. Мостик через балку. Поворот. Стоп. Он круто останавливает машину, подняв пыль. Мотор не глушит. Специально. Снимает с предохранителя, вздергивает затвор. Оставляет дверцу машины открытой. Через десять секунд из-за поворота должна выйти шестерка… Густой запах свалки. Запах затхлой воды. Справа, за деревьями, работает экскаватор. Но звук неблизкий, глухой. Альберт встал на дороге, широко поставив ноги и отведя руки за спину. Пять, четыре, три… Запах свалки становится нестерпимым. Звук приближающейся машины. Альберт чуть пружинит в коленях. Главное, не смотреть в лицо, бить в правую половину лобового стекла, в самый низ…
Альберт простоял так минут пять, но никакого автомобиля не появилось. Более того, кроме него и работающего в стороне экскаваторщика, не было ни души. Альберт в изнеможении опустился на корточки. Он еще пытался сопоставлять факты, анализировать свое положение, но в сердце уже засела холодная обессилевающая тоска. Он побрел к машине, сел, устало взялся за руль и поехал назад в город. Лишь бы не думать. Лишь бы что-то делать.
На мосту приостанавился: надо выбросить пистолет. Надо выйти из машины и выбросить свой пистолет. Пистолет ПМ, системы Макарова. Со сбитыми номерами. Вначале обернуть в носовой платок и тщательно протереть его. Потом кинуть. Чавкнула жижа за мостиком. Все. Ехать. Куда ехать? Зачем? И зачем он выбросил пистолет, ведь он никого не убивал! Альберт оглянулся и увидел вдалеке экскаватор на круче. Он показался ему таким маленьким, почти игрушечным, опасно нависающим над самым краем мусорного хребта. Неужели его город выродил все эти горы? Неужели все это, от основания до верха, – мусор?
Придя домой, он сразу лег спать и теперь, проснувшись заполночь, чувствовал себя выспавшимся и бездумным, как бывает после чьего-нибудь обильного дня рождения. Он был туго вколоченной в бутылочное горло пробкой и в таком неприятном состоянии мог бы пребывать часами, сидя на подушке и пялясь в стену, но вместо этого решил одеться и выйти во двор.
На воздухе было свежо, сыро, но в самом себе Альберт оставался сжатым, скованным, с горячей и заполненной непонятно чем головой. Он долго брел по улицам, пока не вышел к набережной. Рядом гудела подкачка – небольшое одноэтажное строение без окон. Ее можно было расслышать, только подойдя вплотную, иначе гул заглушался рекой. На крашеных деревянных дверях висел замок, на уровне глаз можно было разглядеть выцветший трафаретный знак двух молний, похожий на знак СС. Альберт для чего-то решил обойти строение вокруг. Вдоль стены по периметру вела утоптанная тропка, под ногами пестрели обрывки бумажек. Осторожно ступая, Альберт зашел сзади и тут увидел крохотную, больше похожую на узкую ставню дверцу в самом низу, в основании стены. К ней круто спускались четыре земляные ступени.
Альберт спрыгнул в эту яму. Пахнуло грибами и подвалом. Показалось, будто за дверью мелькнул свет. Альберт медленно открыл ее и, присев на корточки, втиснулся вовнутрь. Узкий каменный ход вел куда-то вбок и вниз. Тяжело дыша, он, пригнувшись, стал продвигаться вперед, то и дело неловко упираясь головой в каменный свод. В темноте почти сразу потерял ориентацию, хотя преодолел под землей всего метров десять. Он подумал о том, что и раньше слышал о подземных ходах, чуть ли не целых улицах, соединяющих разные концы города, но и мысль эта и само воспоминание о подземном городе казались какими-то далекими и неубедительными. Альберт выбрался в тускло освещенную небольшую комнату, заваленную отсыревшими деревянными ящиками, в углу стояла пузатая, наверное, сорокаведерная бочка, метлы, на полу – гипсовый бюст. Бюст показался знакомым, и будто даже в классе литературы и русского языка в их школе стоял такой же. К комнате, служившей явно складским помещением, примыкала подсобка, откуда, собственно, и лился свет и раздавались голоса.
Альберт, прячась за ящиками, приблизился к проходу. Под слабой электрической лампой, свисавшей на проводе с потолка, сидели трое: старуха в оранжевом замызганном свитере с грязным белым бантом в седых, некогда густых и черных волосах и двое нищих по обе стороны от нее. Один из них был повернут к Альберту худым профилем, и его гротескно остроносая тень дрожала на стене. Другой, обхватив голову, низко, точно подслеповатый, склонялся над картами. На перевернутом вверх дном ящике старуха раскладывала пасьянс и что-то скороговоркой бормотала. Вначале Альберт не мог разобрать ни слова в этой абракадабре, но затем смысл слов стал доходить до него, и при этом ему казалось, что старуха говорит не то по-португальски, не то по-испански. Он смотрел на карты, и под его взглядом персонажи их оживали. Одна из карт показалась ему особенно хорошо знакома, но, только вглядевшись в суровую и чуть обиженную складку губ, Альберт понял, что это он сам. И в этот момент мужчина на карте, одетый в шутовской колпак с помпонами, вздрогнул и испуганно посмотрел на него. Альберт больше не хотел смущать себя карточного, к тому же ему понравилась дама черви: она вызывающе глядела ему в глаза, и полуобнаженная грудь ее трепетно поднималась. Альберт улыбнулся ее таким же зеленым, как у Лены, глазам, но вдруг грязный коготь старухи подхватил карту, и на ее место лег пиковый король, с лысым черепом, скалящийся мертвой улыбкой и с толстой золотой цепью на скользкой от пота, морщинистой шее. Альберт напряженно следил за картами в ожидании того, что будет дальше, и вдруг ощутил, что больше не слышит тараторящего голоса. Он отвел глаза от карт и обнаружил, что, увлекшись, не заметил, как вышел из укрытия и теперь стоит у всех на виду. Старуха, безумно глядя на него, что-то жевала, тот, что справа, продолжал раскачиваться на стуле, тень его плясала на стене сама по себе. Альберт негромко вскрикнул от ужаса, и тогда второй нищий недовольно оторвался от разложенных карт и поднял на него бельма слепых глаз. Старуха же, не отводя немигающего взгляда, достала из-за спины красного петуха с человеческими, но безмозглыми глазами и протянула Альберту длинный кухонный нож.
Он отшатнулся, и тогда старуха быстрым движением срезала петуху голову – голова кротко упала на пол – и бросила петушиное тело Альберту под ноги. Безголовая птица стала метаться у него под ногами, захлестывая стены кровью. Она то подлетала, то снова падала, Альберт, не смея проронить ни звука, отмахивался, подпрыгивал, уворачивался. Все это происходило в молчаливой тишине – только шарканье лапок и крыльев и почти бесшумные удары птицы о встречные предметы. Старуха села на свое место и снова принялась бормотать, и Альберт сообразил, что все фразы она заканчивала одинаково, и слова ее были так страшны, так непостижимы и невероятны… И вот уже со всех сторон его обступал громкий старческий голос: умри, мой мальчик, умри, сынок мой любимый… За какую-то долю секунды он пережил ужас несотворенного, бесконечного кошмара – вдруг понял, что так длится уже вечность и что так было всегда, а вся другая его жизнь – бред, иллюзия, сон. Он подумал, что еще чуть-чуть – и сердце его не выдержит и разорвется, и эта мысль показалась такой человечной и доброй. Петух продолжал носиться по комнатушке, задевая его крыльями. Альберт опустился на колени и заплакал.
Когда он отнял руки от лица, в каморке никого не было. Не было и самой каморки. Он сидел на подушке в детской, обставленной так заранее и так жестоко белой миниатюрной мебелью, и, бормоча что-то, частыми рывками раскачивался на месте. Тень его профиля раскачивалась в свете ночника меж кубиков и веселых ромбиков обоев. Застонав, Альберт прижался щекой к стене и замер.
Вскоре он встал, оделся и вышел из дома. Забрал со стоянки машину.
Он ехал по ночному шоссе, не спеша, никуда не торопясь, и думал о разном, о том, что давно живет так, будто делает это не для себя, да и, собственно, не для кого вообще, что между ним и Леной, увы, давно нет любви. Есть общее, их одно на двоих, одиночество и их общее прошлое, их общая память и беспамятство. Он даже подумал, что Лена никогда не любила его и не хотела от него ребенка, и, наверное, оттого девочка умерла. И что он сам, возможно, искал в Лене нечто другое, нечто совсем иное, чем следовало. Но все это не коробило, не обижало, не причиняло боли. Было спокойно и безучастно, и не нравилась только мысль, что, как бы он неспешно ни ехал, кончится ночная его дорога и наступит день.
Ближе к рассвету рассудок и силы стали покидать Альберта. Он торопливо выехал на обочину, свернул на грунтовую дорогу и почти тут же уткнулся в заросший высокой крапивой забор чьей-то заброшенной деревянной дачки. Он заглушил мотор и, упав на руль, уснул.
Под утро ему снилась Лена, им было лет по пять, и они вдвоем играли в “классики”. Еще не проснувшись, он стал размышлять о сне, о том, не могли ли они с Леной действительно быть знакомыми еще в детстве; еще чуть-чуть – Альберт знал, что для этого нужно совсем небольшое усилие, – и сон продолжится дальше, и, возможно, он узнает ответ на вопрос. Но он проснулся.
Толкнул дверцу, и легкие заполнил сырой и холодный воздух раннего утра. Таким острым и будоражащим утро бывает только на новом, чужом месте, как бы рано ты ни вставал дома и каким бы чистым оно ни было. Альберт шагнул из машины и рухнул как подкошенный в высокую траву. Ноги не слушались, их просто не было. По меньшей мере он так отсидел их, что ниже колен вовсе не чувствовал. Подтянувшись на руках, он вполз обратно на сидение. Вокруг щебетали птицы, но, поскольку птиц видно не было, щебетал, казалось, нестройно и радостно весь этот чужой, обступивший его со всех сторон, мокрый и зеленый мир. Вскоре – вместе с нарастающим покалыванием в ногах сон таял – новый день полноправно вошел в сознание. Альберт перестал растирать колени и включил радио.
Горел индикатор. Стрелка показывала, что бензин на нуле. Хотелось есть. Вся мучительность и абсурдность вчерашнего теперь воспринималась косвенно и даже отдельно от него самого. И все это: и его вчера, и позавчера, его прошлое вплоть до самого младенчества и сам вопрос о том, хорошо ли так или плохо, – было неважным, несущественным. Существенным было это ясное и простуженное утро, наливающееся голубизной небо, щебет, молодые листья крапивы за лобовым стеклом. Было только сейчас и звенящее я. Я-Альберт, в котором щебетало, сияло, струилось это утро. Вот только… Лена не любит его. Альберт склонил голову. Да, она не любит. Он повернул ключ, машина задрожала, но быстро успокоилась, и мотор загудел утробно и вкрадчиво.
Впереди на дороге стояла женщина в белой блузке, на высоких каблуках. Узкая черная юбка обтягивала крепкие бедра. Альберт понял несуразность ее присутствия на дороге, только поравнявшись и разглядев немолодое лицо и мятые кружева блузки. Он остановился. Женщина проворно обошла машину и дернула ручку. Альберт перегнулся, поднял защелку. Женщина плюхнулась в кресло.
– Триста.
– Чего? – переспросил Альберт, не сразу сообразив.
– А чо, много?
– А чо – нет? – быстро освоившись, в тон переспросил Альберт.
Происходящее вдруг опять показалось ему нереальным, он почувствовал, как мир дрогнул, но тут же вновь встал на место.
– Во, блин! Чо я тебе, плечовка какая? – Женщина подбоченилась.
– На, – Альберт кинул ей пачку сигарет и тронулся. – Как зовут?
– Ольга.
– Ольга?
– Ну, Ольга, а что? – Женщина сунула в рот сигарету. – Спички-то дай!
– Я думал, какая-нибудь Эльвира или… или Лаура, – Альберт протянул зажигалку.
Женщина прикурила и испытующе посмотрела на него:
– Зачем мне это? Я вон из поселка. Я тебе не…
– Понял-понял! – перебил он. – Ты мне лучше – как тебя? Ах, да, извини, – ты лучше скажи: где заправка ближайшая?
– Да на втором километре.
– А это где, второй ваш километр?
– А чо, бензину нет? – Морщинки вокруг глаз ее озорно собрались сеточкой.
– Нетути! Слышишь, чихает? Минуты три – и заглохнет.
– Не. Не доедем. Тормози.
Альберт остановил. Ему отчего-то стало жаль отпускать женщину.
– Ну пока, – невесело сказал он уже вдогонку.
Ольга, не оборачиваясь, пошла вниз по дороге и встала у обочины. У Альберта появилась еще одна возможность оценить ее крепкое красивое тело, рожавшее, должно быть, не раз, а может, и не два. Он знал, что горделивость осанки, приподнятая грудь – это “эксклюзивно” для него. На прощание. Бесплатно. Назло. Но только он собрался отъехать, как профессиональная поза сломалась, потеряла монументальность, и Ольга, точно наседка, бросилась к машине:
– Во, блин! Я для кого тут бензин добываю?! А? Во, дурак! Стой, говорю тебе!
Она стояла на обочине минут двадцать. За это время мимо прошло с десяток машин, но ни одна не остановилась. Альберт выключил радио. Включил. Он почти наверняка знал, что дома у нее дети – двое: мальчик и девочка. И наверняка есть муж. И что она примерно его ровесница, ну, может, чуть постарше. Возраст русских женщин никогда нельзя определить точно: они, как правило, выглядят старше своих лет. Будто в шестнадцать-восемнадцать отцветают их гладкие розовые лица, и на тонкой веснушчатой коже лето за летом отлагаются вереницы тонких, сперва едва заметных морщин.
– Ольга, садись! Все равно не остановятся. Тем более утром. Оля!
Ольга демонстративно нехотя вернулась и села в машину.
– Уф, прохладно! – Она мелко дрожала. – Что за люди пошли! Гады какие-то. Все! Что молодой, что старый.
Потянулась к зеркальцу.
– И за копейку удавятся, – продолжала она. – Ну что тебе, двести милилитров бензина жалко, доехать до второго километра? Так – пописал в баночку. Нет, удавятся же! – Она откинулась в кресле. – Но ты… не это самое… Поехали. Я знаю, куда.
Они свернули в поселок. Машина дергалась, захлебывалась, но пока катилась. Остановились возле двухэтажного кафе-бара – если судить по вывеске. Окна заведения закрывали вслепую черные листы железа. Альберт подумал, что раньше здесь был магазин и назывался он скорей всего “Универсам”, или что-нибудь в этом роде.
Ольга вылезла было из машины, но склонилась обратно к окошку:
– У тебя деньги-то есть?
Получив утвердительный кивок, добавила:
– Ща. Мы тебя буксовать будем.
Через пару минут она появилась вновь, подталкивая перед собой девицу лет пятнадцати.
– Иди, курва!
– Сама ты… – негромко отвечала та.
Переругиваясь, они сели на заднее сидение. В салоне запахло винно и потно.
– Ты смотри, а! Пьяная, дрянь такая!
– Сама ты… – монотонно отвечала девица. Альберт рассмотрел в зеркальце бледное худое лицо подростка с темными пугающими подглазьями. Девочка сидела, безразлично уставившись в пол, и шмыгала носом.
– Племяшница, – пояснила Ольга.
На выезде из поселка машина встала. Альберт обернулся назад:
– Вот, двадцать баксов тебе. – Он припечатал купюру к мосластой коленке. – А вот двадцать тебе. – И он протянул их Ольге. – Дотолкаете до второго километра, получите еще.
Бесцветное лицо “племяшницы” оживилось.
Чтобы не рассмеяться, Альберт хмурился. Ему искренне было жаль, что он не может выйти и оценить данный способ передвижения по достоинству. А между тем две проститутки на дрожащих каблуках толкали его иномарку вверх по залитому солнцем шоссе. Мимо, осторожно объезжая, следовали автомобили, а он, Альберт, с мрачным выражением на лице рулил.
– Дядь, откуда такие берутся? – осмелевшая от солнца, водки и натуги, подначивала его малолетняя девица.
– Из Владикавказу он, – деловито отвечала за Альберта Ольга. – Глаза твои б…
– Дядь, а дядь, а ты дай еще по сто баксов, мы тебя до Владикавказа довезем. А? Ты возьми меня с собой. Я тебе все сделаю.
На втором километре Альберт залил бак. Купил женщинам по пломбиру. Племянница, сев поодаль на бордюр, принялась устало слизывать мороженое. Альберт подсел к Ольге. Сняв туфли, она обмахивала себя мужским носовым платком.
– Спасибо тебе.
– Да ладно! – ответила она. – Что мы, не люди, что ли, не советские? – Она окинула его взглядом. – По мне все одно, лишь бы человек был приличный.
Альберт промолчал.
Неожиданно Ольга перекинулась ему через бедро, и он напрягся в ожидании всего того ненужного и одновременно отвратительно желанного, что появилось с первого взгляда и оставалось между ними все время, пока они молчали, разговаривали, тащились вдоль шоссе.
– Ишь ты, губу раскатал! – рассмеялась она, распрямившись. – Туфли у тебя хорошие, дорогие. И машина ничего.
Альберт с облегчением выдохнул.
– Мужу бы таки. Только вот не пойму: кровь на них, что ли?
Мир снова качнулся.
– В подвале на подводу с мясом налетел, в темноте, – ответил Альберт и сам удивился, с какой готовностью и легкостью соврал. – У меня магазин свой.
Сказал и обмер. Помутнело в глазах, только гул. Он возник сам собой и становился все ближе и громче.
– Полетели, – расслышал Альберт. – Они теперь туда каждый день летают.
Он открыл глаза и увидел над головой низко идущие по два боевые вертолеты. Их поджарые тела напоминали борзых.
– Магазин у меня, говорю, свой… – Альберт послюнил палец и стал судорожно стирать засохшие бурые брызги, но потом взял себя в руки и вытер платком размазанную кровь.
– А может, и магазин… – равнодушно глядя в сторону, произнесла женщина. – А может, и шлепнул кого…
Альберт смолчал.
– А я сразу поняла, что с тобой не так что-то. – Она заглянула ему в глаза. – Из-за бабы, или за деньги? – Ее брови вопросительно поползли вверх.
– Из-за бабы, – зачем-то согласился Альберт.
– Я сразу поняла, – сказала она усталым голосом, но глаза при этом лучились любопытством. – Я людскую жизнь по книге читаю. Я-то сразу… Мужчина видный…
Ольга вздохнула. В этот момент Альберту захотелось, чтобы это было правдой, чтобы он действительно из ревности совершил преступление, чтобы оказалось, будто Лена изменяет ему. Но он слишком хорошо знал, что это не так.
– Ну ладно. – Ольга порывисто встала. – Нету у нас времени. Пора нам. Гала! Гала, вставай, девочка моя…
Ольга отряхнула ладонями юбку, и Альберт понял, что больше не существует ни для Ольги, ни – автоматически – для Галы. Хотел предложить подвезти назад, но передумал.
– А звать-то тебя как? – прогнувшись в сильной талии, спросила вдруг Ольга.
– А никак!
– А-а, – протянула она. – Странный ты…
Альберт закрыл глаза. Когда навалившаяся тошнота отпустила и он открыл лаза, женщин уже не было. Только запах бензина и старик в войлочной шляпе за стеклом будки. И ларек. Напротив.
Он ехал и вспоминал Ольгу. Как она двигалась, как сдувала с носа капли пота. Она сказала ему, что прошлое не должно мешать жить сегодня. А может, и не говорила этого, но вполне могла сказать. И в этом, возможно, была правда. Для нее. Но при чем тут он, и зачем ему думать обо всем этом, думать о ее семье, о детях и муже? Зачем, когда он уже видел перед собой камчатские сопки, городок, и они с Леной играют на асфальте перед клубом офицеров. Она прыгает, ее ножка в розовом носочке звучно и плоско хлопает сандалией по асфальту, и светлые косички, стянутые в узкие баранки, не успевая за ней, прыгают, прыгают у нее не затылке…
Случалось, ему хотелось спалить свой супермаркет: облить из канистры бензином и потом смотреть на ночной пожар. С каким-то ребячеством он стал относиться к своему магазину. Конечно, его можно просто продать и уехать черт знает куда, но продавать – это скучно. И потом, уехать куда-нибудь можно и так. Магазин приносил прибыль, правда, не такую, как в первые годы, но все же…
Давно прошло лето, прошла и зима, и, хотя на календаре значились последние дни февраля, погода стояла солнечная, весенняя, на рынках продавали подснежники и фиалки. Альберт хотел купить букетик для Лены, но уже неделю они были в ссоре. Раскричались друг на друга непонятно из-за чего. Альберт в сердцах хлопнул об пол ее фотопортрет, стекло треснуло, а рамка и вовсе развалилась. Теперь без рамки и стекла фотография лежала у него на столике в детской, куда он в тот же день перебрался. Альберт заметил, что идея спалить супермаркет приходила обычно во время его затяжных ссор с Леной.
Сегодня он шел на день рождения к Джабраилу, некогда их однокурснику, который держал в центре города бильярдную – без входа с улицы, без вывески. Поговаривали, что он приторговывает наркотой. Лена еще с института недолюбливала Джабу, как звали его тогда, и Альберт догадывался, что она специально затягивает ссору, хотя видел – нет больше ни зла, ни досады; затягивает, чтобы иметь формальный довод не идти с Альбертом на день рождения. Он бы и сам не пошел, но последнее время часто играл у Джабы и отвертеться от приглашения не мог. Купил здоровенную напольную лампу и конфеты девочкам – у Джабы было три дочери. Альберт не хотел засиживаться в гостях, но что-то разговорился, выпил и, хотя встал из-за стола не поздно, еще не было восьми, был не совсем трезв. Поэтому оставил машину во дворе у однокурсника и, сославшись на то, что хочет пройтись по свежему воздуху, пошел домой пешком. До дома – минут двадцать ходу, а если перейти реку по старому мосту и пересечь набережную, то немного меньше.
У Джабраила он встретил Ларису, она была с кем-то из его друзей. Он не узнал ее и, возможно, не узнал бы вообще, если бы не заметил с ее стороны осторожных взглядов. Один такой он поймал, и девушка вдруг широко улыбнулась: Альберт увидел маленькие острые зубки молоденького зверька и чуть заметно улыбнулся в ответ.
Идти было легко, под горку, водка еще играла по телу приятным теплом. Альберт с удовольствием рассматривал встречных. Он понял, что отвык от своего города, что стекла автомобиля искажают мир. Сейчас и он, и мир были такими незащищенными, такими близкими друг другу… Под парапетом виднелись куски старого лежалого снега, темные лужицы начали стягиваться тонкой пленкой льда. Внизу, дымясь, гудел, играл черный Терек. Альберт остановился и поглубже вдохнул.
За мостом он краем глаза заметил что-то синее. Вернулся на два-три шага: перед поставленным на бок деревянным ящиком с товаром неподвижно сидела бабка в пуховом платке.
– Семочки? – спросила она, и силуэт ее вдруг ожил, задвигался.
– Нет.
Альберт указал пальцем на букет фиалок. Старуха обернула его в заранее разрезанную на листки газету, перетянула, отмотав с катушки, черной ниткой и передала с какой-то неожиданной грацией. Приняв фиалки, он подал мелочь и осторожно уложил букетик в карман кашемирового пальто.
– Будь здоров, сынок.
Альберт сошел под мост к парапету и навис над ним, над несущейся неудержимо и страшно горной рекой. Ее тусклые, клубящиеся паром воды не отражали свет, а только вспыхивали холодными одинокими искрами. Он сел на серый бетонный парапет, спиной к реке. Затылок обдавало сквозным, тянущимся вдоль реки холодом. Альберту было грустно. Он вспомнил свое детство, вспомнил, как совсем ребенком залез на самую высокую лиственницу и уже не мог слезть. Тогда мальчишки из общежития привели маму, и она, сняв обувь, задирая на белых коленях юбку и сбивая ногти, добралась до него, и уже вместе они медленно спустились на землю. От всего случившегося было стыдно, и радостно, и немного неловко за мать, за ее молодость. И странными казались потускневшие, неинтересные лица тех, кто оставался внизу и теперь говорил с ними так, будто ничего не произошло.
Альберт тронул в кармане фиалки – ладонь нашла их между шершавыми краями газеты. Еще секунду назад где-то совсем рядом ему улыбалось залитое солнечным светом лицо матери. Альберт вынул букетик и подбросил его. Фиалки беззвучно подхватил темный летящий поток. Альберт все сидел, под ним бурлил, глухо отдаваясь в сотни кубометров подрагивающего, вибрирующего бетона, Терек.
Альберт думал о том, что где-то в неосвещенном переулке города его, возможно, ждет бежевая шестерка и в ней его пергаментный призрак с дурацкой улыбкой. С легкостью представил себя лежащим на мерзлом асфальте: ботинки и полы пальто тяжелеют от теплой крови, он не может шевельнуться, а асфальт такой холодный, такой ледяной, твердый и плоский… А возможно, что преследующий его человек с морщинистым жестким лицом и бежевая шестерка – лишь перевернутый сон, такой же далекий и бесконечный, как и тысячи других, недоступных и безвредных, незримо населяемых чьими-то тенями, лицами, фразами, чужими страхами и судьбами. Еще немного – только чуть отпустит эта странная отрешенность – и его встретят привычная, замешанная на сизых автомобильных выхлопах тошнота и весь этот грязный и мистический город. Ради всего этого ему, Альберту, надо лишь встать и продолжить путь. Только куда и зачем? Некуда и незачем… Черная и быстрая река за спиной ревела все громче. Альберт слушал ее ровно нарастающий в ушах рев и чувствовал, как река уносит его белую маленькую душу все дальше и дальше, и в какой-то момент увидел себя так далеко, что показалось, будто нет и не будет больше возврата. Стало не по себе, но быстро прошло. Впереди поднималось мерное, величественное свечение, нависающее над ним от самого ночного горизонта. И Альберт узнал этот соленый воздух и это притяжение великого океана. Он видел себя на санках запрокинувшим голову в звездное небо, видел ледяную горку, клуб, ярко освещенную парикмахерскую и по-новогоднему украшенные витрины поселкового магазина. И понял, что все тревоги, вся промелькнувшая за три десятка лет взрослая жизнь – всего лишь миг замершего от восхищения мальчика.
г.Владикавказ