Рассказ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 12, 2004
Невезучим был Колька, невезучим. Полтора года было, нянька, деревенская девчонка, не досмотрела, схватил Колька с края стола кружку и на себя потянул, а в кружке – только что вскипевшее молоко… Без глаза остался. Вырос – да не очень-то и вырос, а стал маленьким, черным мужичком, волосы всклокоченные, борода растрепанная. Весь какой-то грязный, зачуханный. Носил то, что находил при разборке домов. Шабашил он так, прирабатывал. Звали его, когда старый дом надо было разобрать на дрова. Грязная и хлопотная работа, Бог знает, каким мусором, тряпьем и рваньем набиты углы этих полуразвалившихся изб. Вытащит Колька зимнее пальто полувековой давности, со следами гнили, плесени, битое молью, отряхнет и тащит к хозяину.
– Отдашь?
– Да забирай, Господи!
Так и бродил Колька по деревне: в старом черном пальто, в видавших виды брюках и в галошах на босу ногу. Один глаз настороженно зыркает по сторонам, другой, стеклянный, неподвижно смотрит вперед.
Жил он с матерью и с братом. Брат шебутной, да и дурак. Колька старше на несколько лет, но ему часто доставалось от младшего тумаков-пинков, за просто так, от безмозглого Жоркиного куражу. Однажды Колька чистил картошку и получил очередной такой пинок в спину.
– А ну, сыкун вонючий, что расселся, проваливай на крыльцо!
Колька уже привык к тому, что его сыкуном называют, и было за что: давно детство кончилось, а по утрам он непременно просыпался в мокрых штанах и на мокрой фуфайке, хорошо хоть – на теплой печке… А и что здесь сделаешь, кому пожалуешься? Вроде бы и сам виноват, да ведь и не виноват, само так получалось. Сегодня Колька старался, мать пьяная спала, ничего не приготовила, вот и решил он задобрить Жорку, картошки сварить к его приходу. А получил пинок в спину. Колька, сам не зная почему, повернулся к брату лицом и молча ткнул его ножом, тем самым, что картошку чистил. Жорку увезли в больницу, а Кольку – после суда – в зону. Два года получил. У Жорки рана раньше зажила, месяца не прошло, как он вусмерть пьяный уже валялся, как обычно, на своих полатях. Скребла его немножко совесть, скребла. Понимал Жорка, что из-за него брата посадили.
Мать их, Татьяна Иванова, Кольку своего незадачливого жалела, потому что… жалела – и все тут. Посылки в зону посылала, дважды сама к нему туда ездил.
Кольку и в зоне многие презирали за то, что в постель мочился. Загнали его в дальний угол, огородили от всех, чтобы меньше воняло. А ему так и лучше было, спокойнее. Сидел там да помалкивал. Оставили его в покое. Душой отдыхал, сил набирался перед свободой и новыми Жоркиными побоями. Домой ведь поедет, куда еще-то, кому он нужен? Вот уж и срок кончается. А дома в одной-единственной комнате, оставшейся от большой когда-то избы, живут мать и Жорка, брат. Мать-то ждет, он знает, и жалеет его, он чувствует. А Жорка-то как? Что дальше будет? Тоска брала Кольку. И охота домой, и страх берет.
Вернулся… Мать, конечно, за бутылкой побежала, заняла денег у дачников. Жорка сидит мрачный, рожа опухшая с похмелья, только курит сигареты одну за другой. Колька не вытерпел, попросил одну. Жорка отрезал:
– Свои надо иметь!
Забыл он, что сам своих не имеет, мать с пенсии покупает ему месячный запас. Но тут и Татьяна с бутылкой прибежала и сигареты Кольке принесла. Даже конфет, карамелек, по случаю праздника купила. Гулять так гулять.
Зажили по-прежнему. Мать пила, Жорка пил, Колька, когда что зарабатывал, сразу пропивал. Пил не дома, ходил в нижний конец деревни к Матвею. Тот тоже недавно вернулся из лагеря, сидел за убийство. Они, бывшие зеки, чувствовали теперь на свободе свое братство, особенность свою, и легче им было переносить вместе настороженность людскую. Притерпелся Матвей к Кольке. Если бы в одном лагере сидели, он бы в Колькин угол не сунулся, нет. А так – привык даже к тому, что от Кольки всегда мочой попахивало. Сидят, водку пьют, молчат. Если водки нет – чифир пьют, молчат. Если чифира нет – просто сидят, курят и молчат. А если сигарет нету, Колька идет по соседям спрашивать: может, еще какой старый дом разобрать на дрова? Так я – пожалуйста. В совхозе, как Жорка, смысла нет работать, там уж несколько лет денег не платят.
И Жорка тоже жил как обычно, о муках совести и думать забыл. Что тут думать? Нету, нету житья от них! Этот Колька-недоносок с печки на него глазом своим сверкает, когда надо и не надо, и молчит, сволочь. Одна вонь от него – и больше ничего. Мать, как пенсию получит, из дому убегает, прячется по соседям, там и пьет, пока пенсия не кончится. Называет его: Блядин-Гадин-Негодяин. А Жорке на что бутылку купить? Мужики совхозные над ним смеются:
– Ну ты даешь! У тебя мать – ветеран войны, пенсию какую получает, а ты трезвый ходишь!
Жорка шел по деревне, искал мать. Если у соседей за столом находил – просто присоединялся к компании как свой. На людях можно было из матери на бутылку вытрясти на общее дело, и не на одну. Если дома находил, – ну тут уж держись! После одного его пинка в живот мать в райбольницу попала, в гинекологическое отделение. Выпала из нее матка, вот так. Но сына своего, Жорку, мать не выдала, в тюрьму не сдала. И от операции отказалась: боялась, пока она в больнице валяется, Жорка Кольку убьет, а она все ж таки между ними как могла заслонкой была. И вернулась домой. Просто больше ни с кем, ни с соседками, ни с племянницами, вместе в бане не мылась, всегда одна.
Таня видела давно: Жорка – копия своего отца, Ваньки-мучителя, от которого она сбежала с пятью сыновьями. Да, пока он в соседней деревне гулял у своей родни, они собрались все и уехали назад, домой. Хоть и дом был продан, не вернешь. Вернулись вот в эту комнатку, оставшуюся от родительского дома. Один сын в армии погиб, давно, в стройбате. Самый старший, Сашка. Он был не от Ваньки, от другого, первого, мужа. Хороший парень был, самый лучший из сыновей. И погиб. Командир полка опасался, что она на него в суд подаст. А чего подавать? Судьба у Сашки такая оказалась. Привезла его домой, на деревенское кладбище. Вторым сыном был Колька, безответный молчальник… Третий, Андрей, несколько лет назад умер у жены в городе, в ванне. Лежит сейчас на городском кладбище. Что там случилось на самом деле, – Бог знает. Не хочет мать плохо думать о жене сына, хоть все деревенские ей уши прожужжали: мол, это она, она виновата, что Андрюха помер.
Сашка рядом похоронен. На Троицу всегда можно сходить, посидеть у могилы. Возле Сашки лежит Танина мать, раскулаченная единоличница. Когда в тридцатых после коллективизации от голода пропадали, мать отправила Таню со своей сестрой побираться по деревням. Таня с теткой и ее малой дочкой тогда до Кирова почти дошли. Пешком, через все деревни по пути. Летом идти хорошо, а зимой-то холодно. Ночевали, бывало, в стогах сена, если никто на ночевку не пустит, но чаще пускали на порог, хоть и неохотно, добрые люди. У дверей на полу спали, вповалку. Хорошо! На улице-то хуже, мороз. Таня привыкла к такой жизни. Немытая неделями, вшивая, грязная, зато – живая. Давали кусочки по деревням, опять же – неохотно, но давали. Не померли ведь с голоду. И в войну выжила. Претензии к жизни у Тани были совсем небольшие, не ждала она от жизни многого. И дети не удались, но что делать, какие получились. Жорка, бывает, напьется, из дому вытолкает. Ночью, зимой, – ему все равно. А Таня потом часами по дороге ходит. Куда ночью пойдешь? Стыдно людей. К соседке, подружке Лиде – к той пошла бы, да она на беду глухая совсем, не услышит ее стука. Татьяна один раз не выдержала холода и в стог залезла, что рядом с домом. Детство вспомнила. Ничего, живая.
И Колька был такой же, без претензий, не просил у жизни ничего, знал – не даст. Мужику уже сорок восемь, а бабы у него никогда не было и уж не будет. Жорка – тот другой. Напьется и волочит в дом деревенскую блядушку Машку, кто с ней только не спал. Затащит ее к себе на полати, прямо над ее, Татьяниной, кроватью. Всю ночь пыхтят, труха с досок на нее летит. Пускай. Что делать, если не женится, не уходит из дому? Беда, что Кольку обижает. И убить может, он – может, он же весь в отца своего, Ваньку-дурака. И правда дурак, не разрешил тогда аборт сделать, зачем ей пятый сын, уж четверо было? Бить стал, за косы по полу таскал. Оставила – и родился второй такой Ванька. Урод.
На него посмотришь: с виду совсем не чудовище. Тоже, как и Колька, росточка небольшого, волосы взъерошены, торчком стоят на голове. Мужик, как и все, обыкновенный. Разговорчивый. Глядит на людей доброжелательно, глаз не отводит.
Колька терпел-терпел братские побои, а потом взял да ушел в старый пустой дом, жить. Стояла там койка, тряпье какое-то. Можно ночевать, можно. Вот только печки нет, вместо нее – груда кирпичей, упала печка. И на улице мороз крепчает. На следующий день мать пошла посмотреть: где там Колька, живой? Живой, только вот обморозился сильно. Увезли в больницу, правую руку выше локтя оттяпали, левую еле спасли. А на ноге, на бедре, осталась незаживающая рана. Что тут скажешь? Невезучий Колька. Но тут райбольница ему инвалидность дала да еще и в город отправила, в тубдиспансер. Он прожил там почти год, самый счастливый год в своей жизни. Без руки остался, зато в тепле, в сытости, дров не таскать, воды не носить. Раз в месяц приезжала мать, привозила смену чистого белья, гостинцы – когда морковь с грядки, когда кулек карамелек, печенье. И пенсию Колькину привозила. Чем не жизнь? В палате все такие же, все бывшие зеки. Одна беда объединяла – туберкулез. Сам Колька об этом не очень-то задумывался, ну его, туберкулез, вот рана болит – это да. Санитарки своих беспокойных пациентов за грязь ругали, да они только отмахивались, смеялись. Колька среди них свой был. И никто не называл его сыкуном. От боли в ноге появилась у него бессонница, а не спишь – не обмочишься.
…Татьяна приехала в город навестить сына. Колька, как всегда, обрадовался, похромал навстречу. Посидели, поговорили. Потом Колька отнес передачку в палату, пошел проводить мать до автобуса. Купил ей обратный билет, а в киоске рядышком – бутылку лимонада и флакон “Трояра”, спиртового лосьона, а на самом деле – безакцизного алкоголя. Пусть мать порадуется, у нее завтра день рождения, семьдесят девять лет. Татьяна и правда была довольна: не забыл Колька про ее день, не пожалел денег из своей пенсии истратить матери на подарок. Приятно. Больше-то никто не вспомнит. Вечером, может, племянница забежит после дойки, так ведь она сама ждать будет, когда тетка бутылку выставит. В автобусе, пока ехала, пить не стала, неприлично, а и зря, как оказалось. Флакончик плохо был закрыт, почти все содержимое вылилось. Татьяна не сразу заметила, а когда заметила, уж поздно было. Домой принесла только бутылку газировки. Жорка с недоумением на нее уставился:
– Ты что, на лимонад перешла? Лучше бы одеколон купила, столько же стоит.
– Отойди! – рявкнула Татьяна. – Не твое! Хочу – и пью лимонад!
Жорка выматюгался от души и вышел на крыльцо. Где взять денег? Где денег-то взять? Колькину пенсию мать так прячет – не найдешь, а свою – напьется, так и ему, Жорке, кое-что перепадало. А сейчас что делать? Жорка сплюнул, подумал и зашагал на другой конец деревни.
Таня не смерти боялась. Пожила уже, хватит. Боялась: вот помру, а с Колькой что? Выпишут, ведь выпишут его скоро, врачиха сказала. Убьет его Жорка, сколько раз уж было – мог убить, если б не она, Татьяна.
…Но вот и пришла та черная полоса. Вернулся Колька из города. Жорка его побил. Колька в город, стал проситься обратно, в больницу, да ведь и рана до сих пор не зажила. Не взяли. Поехал назад, туда, домой. Приехал – мать опять избитая, хоть и не жалуется. Опять плохо дышит, с трудом. Увидела Кольку:
– Сиди, ничего. Я схожу за бутылкой. Ветеранам опять добавку к пенсии дали. Сейчас принесу.
Оделась и ушла. Ждал Колька, лег на материну кровать отдохнуть. Без руки-то теперь на печку трудно забираться, да и нога мешает, болит. Что-то быстро он стал уставать… Очнулся от шума, от того, что соседи мать в дом заносят. Умерла на своем крыльце Татьяна. Пока заметили – кругом сугробы и ни души, мало кто ходит по деревне зимой, – уж поздно. Умерла Таня. А рядом на ступеньках в сумке – две бутылки водки. Успела принести на помин души.
Оставила мать Кольку без своей защиты. Не стало единственного человека в мире, который его любил, не было второго такого. Ни братья, ни женщина какая, да и так просто – ни один человек – никто и никогда не взглянул на Кольку по-доброму. Все отшатывались от этого темного одноглазого маленького и страшноватого человечка.
Жорка в день смерти матери руки отморозил, валялся пьяный около фермы. Ни тычка Кольке дать, ни могилу матери выкопать. Но ничего, соседи помогли, у нас любят помочь на похоронах. Похоронили, все честь по чести.
Две недели прошли, руки брата стали заживать… Подался Колька в райцентр к другому младшему брату, Пашке. Тот был в запое, жена его – тоже. Они, как обычно, на Кольку наорали, в дом не пустили, послали его подальше – и все. Колька и пошел. Пришел на водокачку райцентровскую и сел на крылечко. Надеялся погреться там, у знакомых, а – замок. Сел – и уснул. Подошла к нему мать, взяла за правую, отпиленную руку и сказала:
– Хватит уже здесь. Пошли со мной.
…Утром нашли его мертвого, скрюченного. Потом с трудом разогнули, чтобы в гроб положить. Привез его в деревню Пашка, бросил Жорке:
– Сам хорони.
И уехал обратно, пропивать полученные за брата гробовые. Никогда ему Жорка этого не простит. Похоронили, опять-таки, соседи. По-людски, не как собаку, все честь по чести. Рядом с матерью, и тоже крест поставили добрые люди.
Теперь они все рядом: убитый в стройбате Сашка, раскулаченная бабка, ее дочь, ветеран войны Таня Иванова и одноглазый сыкун Колька. А над ними деревянные кресты, да сосны рядом шумят. Хорошее место у деревенского кладбища – песочек, а вокруг – сосновый бор. Чего еще желать человеку? Нечего желать. А может, Жорку ждут? Есть еще свободное местечко рядом.
г. Сыктывкар