Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 2003
У Катаева в “Святом колодце” она явлена в образе молодой белокурой молочницы, промчавшей на мотороллере с сыном героя повествования, а после застигнутой с ним же рядом спящей, как отмечает автор, сном праведницы, разбросав на полу “красное платье, чулки без шва, на спинке стула висел черный девичий бюстгальтер с белыми пуговицами”.
Тогда, в середине шестидесятых, классик советской литературы возник перед читателями в новом качестве стилиста-экспериментатора, от книги к книге все больше смелея, все решительнее своевольничая с прошлым, и эпизод с “молочницей” для литературной общественности, конечно же, заслонился другими, виртуозно вкрапленными в его тексты ребусами: “птицелов”, “ключик”, “синеглазый”, “человек-дятел” возбуждали разгадыванием прототипов, что, впрочем, не составляло труда. То, что и “молочница” существовала в реальности, знали, верно, лишь в Переделкине, где “Святой колодец” писался и откуда “молочница” была родом. Как и я.
Помню ее белобрысой, с туго стянутыми косицами. Помню страстное свое ожидание, маяту у калитки, волнение: придет, не придет? А завидев, как в подзорной трубе, наметившуюся в конце улицы фигурку, не умела сдержаться, бежала навстречу. Она была меня старше на год. Ей было шесть, мне пять. Ее взрослость мною воспринималась бесспорной и навсегда определенной дистанцией. Ко мне она шла уверенно, неспешно, я же кидалась, бесилась от радости, как щенок.
Она решала, во что нам играть. Ей полагалось быть принцессой, а мне то пажом, то служанкой, ее обряжающей к свиданию с тем, кому она гордо скажет: нет, я тебя не люблю!
Эти слова, то, как она их произносила, доводили меня до слез. И, когда нас звали обедать, жуя котлету, шептала в том образе, что она мне внушила: ну, пожалуйста, умоляю, не покидай меня…
Ничего подобного я потом никогда никому не говорила. Мука зависимости, сладостной и влекущей, как омут, изживалась у дачной калитки, где мы с ней расставались. “Да не цепляйся, – я слышала, – доиграем завтра”. И уходила, не оглядываясь.
Хотя мы жили совсем близко друг от друга, практически на одной улице, но как бы по разные стороны барьера, сообщению не препятствующего, но и неодолимого. Оттуда – сюда приносили свежий творог, ягоды, еще теплые яйца, впрочем, все реже, и в итоге и дачники, и местные жители вместе стали томиться в очереди тесного вонючего магазина.
Но спайка между тем и другим миром еще оставалось прочной. Кто в ком больше нуждался, трудно сказать. Так называемый писательский городок состоял не только из дач, там базировалось и литфондовское хозяйство со своей ремонтно-строительной конторой, автобазой и, конечно же, домом творчества, обслуживанием которого занималось местное население.
В той, ну скажем, подсобной среде имелись свои легендарные личности. Истопник дядя Вася был среди писателей и популярнее, и почитаемее, чем какой-нибудь лауреат каких-то там премий. Если котел вышел из строя, а мороз градусов под тридцать, тут взвоешь, а кроме как от дяди Васи спасения неоткуда ждать. Мой папа, к примеру, первым спешил пожать дяде Васе руку, что вовсе не наблюдалось при встречах с коллегами.
Краснодеревщика Сашу Коровкина могли развратить неумеренной лестью, но он на заманы не поддавался и жестко, и, надо сказать, справедливо выстраивал драматургов, прозаиков, критиков в затылок друг к другу, нетерпеливых одергивая: “Не-е, вначале Арбузову обещал, вы будете за Леоновым, но нескоро, там беседку сооружаем. – Помолчав солидно: – Узорчатую”.
Никин отец в той иерархии занимал особое место: лесничий. В бурном послевоенном строительстве столетние ели на участках владельцам мешали, но без санкции, данной лесничеством, их не решались валить.
Потом, спустя много лет, при ельцинской разудалой “демократии”, ни о чем уже спрашивать не будут. Но отец Ники успел умереть до того. Помню, как в ожидании его к нам прихода сидела, залипнув, на сыром от смолы пне, ожидая возмездия, вплоть до того, что папу и маму арестуют, посадят в тюрьму.
Никин отец считался неподкупным, нарушителей штрафовал. Если бы я знала, что речь идет лишь о деньгах! Когда окликнули: “Надя, где ты? Иди сюда!” – дернулась, но смола, слезы дерева, не пускала. И я тоже заплакала, с облегчением и вместе с тем с ощущением смутной вины.
Тогда же узнала про Никины измены. Оказалось, я у нее не одна, она дружит еще с Варей Фединой и с Варей Тихоновой, а меня обманывает, ссылаясь на простуду или на то, что ее не пустили ко мне. Я делала вид, что верю, хотя ее склонность без надобности привирать не раз уже обнаруживалась.
Как-то под строжайшим секретом сообщила, что она сирота и настоящие ее родители погибли в авиационной катастрофе. Рассказывая, рыдала, и я вместе с ней. Но после возникла другая версия: якобы отец похитил ее мать у своего начальника, пришлось скрываться, скитаться, и здесь, в поселке, они живут под чужой фамилией. Но я видела ее маму, суетливую, с бегающими, вороватыми глазками, и романтическая история с ней, вот такой, совершенно не вязалась. Зачем Ника несуразицу плетет, было и непонятно, и неприятно. Но я не осмеливалась объясниться с ней напрямик.
А ведь у меня уже в детстве проявилась запальчивость, свое мнение, настроение скрывать не умела, отвергала любые попытки меня обуздать. А вот Нике не только позволяла верховодить, но и опасалась ее огорчить.
Хотя держалась она уверенно, властно, что-то мелькало уязвимое, но что именно, я не понимала. Может быть, социальные перегородки в нашем “бесклассовом” обществе ей открылись раньше, чем мне? Доказывала свое надо мной превосходство иной раз с жестокостью. Однажды поймала ее усмешку, когда удалось в очередной раз довести меня до слез.
Столько забылось, а это посейчас помню. В общей комнате с младшей сестрой я металась в бреду. Мама, войдя к нам, пощупала лоб и врача вызвала. Откуда инфекция, никто не знал. А я молчала. Организм мой много способен выдержать, а вот с психикой иначе, но беречь себя тут труднее, чем от простуды.
Случай, впрочем, был из банальных, никем не минуемых. Непременно находится тот или та, кто впервые сообщает ужасную тайну: как, в результате чего появляются дети. У меня этапы взросления проходили всегда с запозданием, кризисно, воспаленно, как корь, опасная осложнениями, если ей вовремя не переболеть.
Учась в школе, анекдотам соленым смеялась последней, уже над собой вызывая дружный хохот. Впрочем, с одноклассниками мне повезло: я не стала объектом травли, хотя подставлялась упорно, упрямо. Апогей был достигнут в каникулы, на традиционном праздновании новогодней елки. По возрасту нам уже полагалась вечеринка, однако я отстала и тут, ожидая привычного: хороводов, раздачи подарков. Но вдруг обнаружила, что гости куда-то исчезли: в квартире родителей в Лаврушинском найти укромные уголки не составляло труда. Вот тут, наконец, прозрела: коварство, предательство! Билась в дверь запертой ванной, выискивала парочки, затаившиеся на кухне, в коридорах: в доме так называемого сталинского стиля помещения обладали коленчатыми извивами, как свернутый в кольца удав. Хорошо играть в прятки или загонять в угол преследуемых. В этом я преуспела. Всех выгнала и к приходу родителей продолжала неистовствовать.
Уснула под елкой. Но, когда возобновились занятия, одноклассники меня встретили, как ни в чем не бывало: в тот период столько нового открывалось, захватывающего, что им оказалось не до меня.
Ника куда большую выказала заинтересованность: ей, что ли, наслаждение доставляло наблюдать, как я снова чему-то ужасаюсь, что мне абсолютно не хотелось знать? Но, пожалуй, переусердствовала: я перестала искать с ней встреч. А окончательно нас разлучила школа.
Она пошла в поселковую, куда ученики зимой отправлялись на лыжах, а меня в музыкальную определили, при консерватории, знаменитую ЦМШ. Ввела в заблуждение экзаменаторов, забыв фортепьянную пьеску, но сказав, не смутившись: я лучше спою! И приняли, с диагнозом: артистичность.
Знатоки допустили ошибку. Не способности к музыке меня отличали, а безмятежное, вольное, сельское детство. И оно закончилось.
Контраст между тем, какой я была и какой стала в окружении юных гениев, был столь разителен, что родители пугливо затихли. Фанатизм от меня нисколько не ожидался, и вроде бы не от кого было его унаследовать. В семье жизнелюбов выродок объявился, исступленно себя истязающий за пыточным агрегатом, то бишь роялем фирмы “Бехштейн”, приобретенным мамой по случаю за цену, значительно уступающую его стоимости.
Не только с Никой, но и ни с кем из сверстников – не музыкантов я не общалась. Рояль вытеснил все. Хотя исполнительская карьера мне не далась, какое все же блаженство – твердо знать, ясно видеть поставленную цель. Без этого жизнь превращается в хаос.
Ника возникла вновь, когда я уже заканчивала школу, остервенело готовилась к выпускным экзаменам. Мы ехали с дачи в город, и мама, сидя за рулем “Москвича”, воскликнула: поглядите, как Ника расцвела, ну просто красавица! И папа кивнул с видом знатока.
Стояла на обочине, и мама, притормозив, предложила ее подвезти. Но Ника отказалась. На ней было что-то синее, под цвет глаз, и белое, загар оттеняющее. А главное, она была счастлива, ликующе, упоенно. В маме, стопроцентной женщине, это мгновенно нашло отклик. Сказала, лишь мы отъехали: девочка влюблена.
В кого – узнать оказалось не трудно. В поселке в тайне ничего не удерживалось. Его звали Андрюша, он был сыном литературного босса, учился в МГИМО, водил отцовский “ЗиМ”, зимой ходил без шапки, носил джинсы, ну, словом, парень хоть куда.
У нас он бывал со своими родителями, но всегда торопился – к ней, Нике. Мы ведь рядом жили, на одной улице. Как-то обряжали с ним елку, и я зорко следила, чтобы не халтурил, аккуратно вдевал колючие веточки в петли игрушек.
Как развивается их любовь, интереса не вызывало. И удивило не то, что они расстались, а что это обсуждается так горячо. Дачных романов в поселке случалось до черта, и, что называется, без последствий. А тут вдруг: опозорил, бросил! Или: да не пара она ему! Или: каков негодяй! Ну прямо как в пьесах Островского.
То, что ей сочувствовали как потерпевшей, Ника, думаю, воспринимала особо болезненно. Пощечина – прослыть неудачницей. Плюнуть бы на сплетни, но она не смогла. По обе же стороны барьера учуяли подоплеку: ее намерение вырваться из своей среды.
Мечтания Золушки трогательны, пока скрыты. Если до времени они обнародуются, Золушка выставляется на потеху. Выясняется, что она не бескорыстна, а в притязаниях своих смешна. Если нет счастливой развязки, окружающие упиваются собственной трезвостью, обывательской, зато оберегающей от соблазнов. То, что никто их и не слушал, в расчет не берется. На амбиции всегда ополчаются, если их не венчает успех.
И вот мы еще раз с ней совпали: я не состоялась в профессии, она в роли Золушки провалилась. Но мне-то рояль уже только снился, а она продолжала пытаться утвердиться в том же амплуа.
Старый греховодник Катаев подметил точно: “молочница” охмуряла и его сына, в числе прочих. От игр не отказывались, но жениться?
А Нику будто заклинило: именно здесь, в Переделкине, желала одержать победу, на глазах тех, кто, считала, ее отверг. Но, увы, ресурс дачников мужского пола был не безграничен.
В институт поступить не удалось. Потом рассказывала: хотела найти работу на телевидении, пришла с просьбой похлопотать к обозревателю, тогда известному, “Литературной газеты”, но жена к нему не пустила: мол, занят. И посоветовала: “А почему бы тебе не устроиться на почту, здесь же, по месту жительства? И в электричках не будешь толкаться, чтобы добираться до Москвы”.
Обида не забылась. “Ты представляешь, – повторяла потом возмущенно, – на почту решила меня определить! Сама-то кто? Из массажисток. Окрутила мужа, пока он в санатории отдыхал. А ни кожи ни рожи”.
В гневе язык ее опрощался, и она не стеснялась в выражениях. А вот когда говорила в моем присутствии по телефону, от ее томно-вкрадчивых интонаций меня смех разбирал. Дурачится, думала. Но как-то на мой смешок сверкнула негодующим взглядом. Закончив, сказала сердито: “Это был важный разговор, а ты мне мешала”.
На телевидение, правда, сумела проникнуть, однако, чем конкретно там занималась, не уточнялось. По ее словам, ведущие популярных программ, телевизионные звезды в гости ее зазывали и к ней в Переделкино наведывались. Вот буквально вчера устроили шашлыки, шампанского – залейся! И, вздохнув: “Жаль, ты была в городе, а все получилось спонтанно. Но в следующий раз заранее договоримся”. Так выходило, что эти пиры всегда случались в мое отсутствие.
Я удивилась бы, впрочем, если бы ею обещанное сбылось. Да и, признаться, пугало: в сравнении с ее вдохновенным враньем реальность раскрылась бы во всем убожестве. Одно присутствие ее матери, заискивающей, угодливой, уронило бы Нику в глазах присутствующих. И, что важнее, в моих.
Короче, поддакивая, я не столько ее оберегала, сколько себя. Вглядеться в изнанку наших отношений по-прежнему не хватало решительности.
Одевалась Ника модно, дорого, пахла французскими духами, и, гуляя с ней по Переделкину, я гордость испытывала, что она затмевает встречаемых писательских жен и дочек. Ни жалоб, ни бабьих пошлостей я от нее никогда не слыхала. У нее было замечательное, от природы, чутье – главный, пожалуй, ее дар. И шлифовался он в борьбе за выживание.
Я приходила в бревенчатый дом лесника, где в холодном тамбуре пахло соленьями, огурчиками с огорода, капустой квашеной. На пороге снимала обувь, на дощатый, выскобленный пол ступала босиком: опрятность в комнатах вызывала робость. На кухне за круглым, покрытым клеенкой столом у меня пробуждался зверский аппетит: сметала борщ, блинчики, пироги с луком, пока Ника, растопырив пальцы, ждала, когда лак на ногтях обсохнет. Свою мать она называла теперь по имени, Серафимой, обращалась с ней как с прислугой, но я чувствовала, что эта женщина с ее притворной покорностью дочь свою держит в когтях.
Жили они, конечно, не на зарплату Ники вместе с вдовьей материной пенсией. Продукты с рынка, туалеты роскошные – явно сказывался иной приработок. Но во мне что-то сопротивлялось, чтобы назвать вещи своими именами. В раскрытые окна кухни заглядывали ветви яблонь, посаженных Никиным отцом. В саду между двух сосен гамак натянут. А в спальню можно не заходить: там все пространство занимала кровать под атласным цветастым покрывалом.
Не выдержала моя мама: “Не понимаю, что может быть у вас общего!” Спокойный тон ей с трудом давался. Я собралась обороняться, но она замолчала. Впрочем, то, что имелось в виду, разъяснений не требовало. Тем более что косые взгляды жен–дочек дали возможность подготовиться: наш с Никой альянс воспринимался вызовом, демонстрацией и стал тоже предметом для сплетен. Вот они и до мамы дошли. Но я проявила находчивость, выставив беременный живот: “А как же прогулки? Нужно, полезно, а с кем? В такую слякоть все ведь в город удрали”. И шмыгнула носом для убедительности.
Муж утром уезжал на работу, и пришло в голову: почему бы ему Нику до Москвы не подхватывать? Реакцию, какую мое предложение вызовет, никак не ожидала.
Считая, что обсуждать тут особо нечего, предупредила: только, пожалуйста, не опаздывай, будь у калитки точно к восьми. И тут она взвыла, монотонно, утробно, не меняясь в лице, с сухими глазами. Ее мать вбежала, выказав неожиданную сноровку: едко запахло лекарствами. Знала, что делала, не в первый, видимо, раз. С мокрым полотенцем в руке, подталкивала меня к двери: иди-иди, это так… обойдется… Пропихнула уже в тамбур, когда раздался Никин звонкий смех. И я ринулась обратно.
На диване, с холодным компрессом, сползшим со лба к щеке, она в корчах хохота еле выговорила: “Ты что, вправду, такая дура? Да от меня бабы мужей своих по чуланам прячут, а то укушу, проглочу!”
Я буркнула: сама дура, и, как договорились, завтра к восьми. Но она не явилась, муж напрасно прождал. А вот прогулки наши продолжались, и когда у меня родилась дочка.
Шли однажды, толкая коляску, я, как обычно, смеялась над очередной ее байкой – она умела по-снайперски углядеть в людях, в ситуациях несуразности – и вдруг услышала сказанное совершенно некстати и мрачно, с агрессивностью: “Все, пора замуж!” И после паузы: “Знаю, за кого. Этот не увернется, не получится, попался, парень”.
Так появился Леня. Невзрачный, неловкий, но сразило меня то, как Ника сияла, нас с ним знакомя: со своим, собственным, ей безраздельно принадлежащим, что он, видимо, еще не вполне усвоил.
Ниоткуда возник, вне всякой связи с прошлым, что и являлось в нем самым ценным, составляло сокровище, которое Ника изо всех сил берегла, стерегла. Призналась, что дико боится телефонных звонков и что Леня возьмет трубку, а сволочь какая-нибудь, из подлости…
Но сволочи не нашлось, ни по соседству, ни еще где-либо. Людское злословие смолкло, отступило. Решили, что грешница за все расплатилась сполна? Насытились, напились кровушки? Но, может, именно внезапность такого замирения Нику и подкосила.
Сразу как-то поблекла, состарилась. Волосы стянула резинкой, на лице ни тени косметики, и взгляд, боязливый, искательный, – на хозяина. Вот, значит, дождалась.
В тот период они стали к нам часто захаживать: мы сами еще не забыли, что на определенном этапе влюбленным тесно становится только друг с другом, возникает потребность на людях бывать, нуждаясь в поддержке постороннего взгляда, мнения. Да, хочется, чтобы признали, пригрели. Но вот годился ли наш личный опыт в данной ситуации?
Это давно вызревало, чувство как бы вины. Почему мне, не красавице, не праведнице, без усилий дается то, что от Ники требует таких непомерных затрат? Терпит, когда Леня хамит, позволяет ему напиваться, он чушь несет, она же, с ее острым, как бритва, языком, рабски молчит. А я еле сдерживалась, чтобы не ударить по его плешивой башке чем-нибудь тяжелым.
Свой-то изъян я знала – жить прошлым и в совершенно новых реалиях. Поэтому она, Ника, для меня оставалось той, кого я в детстве так страстно у калитки ждала. И теперь ревновала к мужлану, ее, гордячку, на наших глазах унижающему.
Оставалось надеяться, что, когда она-таки его на себе женит, ему все припомнится. Но он в загс бросаться не спешил. А если соскочит? Тогда – катастрофа. Такого еще удара Ника может не перенести. Вернуться к прежней себе, вызывающе дерзкой, независимой, после того, как сама добровольно надела ярмо, не получится. Но в любом случае, как чутье подсказывало, даже став вынужденно ее сообщницей, я Нику потеряю.
Как свойственно натурам недалеким, Леня был и хитер, и приметлив. Такие пуще всего боятся, как бы их не надули. Если замуж впервые выходят за тридцать – да хоть королева! – тут что-то подозрительное. А что он Нике нужен именно как муж, Леня понимал.
Понадобилось, видимо, все Никино мастерство, чтобы небылицы, которые она плела, звучали для Лени убедительно. Но он желал подтверждений, доказательств, и мы, наша семья, выступили в качестве гарантов.
Объяснять, что от нас требуется, не пришлось. Панибратский тон с моим мужем, которого Ника прежде сторонилась, задачу сразу определил: здесь она абсолютно свой человек, более мудрый, более опытный, в чьем покровительстве нуждаются, советы ценят. Она подсказывает, наставляет, и как нам воспитывать свою дочь, и с кем сближаться, кого остерегаться, и где какой достать дефицит, и прочее, прочее… Бывает, своей бестолковостью мы ее раздражаем, вынуждаем к строгости, она досадует, но все же не оставляет нас из чувства долга.
Так, примерно, разыгрывался этот спектакль, пока, наконец, они не поженились.
Завели двух овчарок, свирепых, специально для охраны натасканных. В сравнении с нашими псами, на диванах валявшимися, любого пришельца встречавшими с ликованием, скатерть слюнявившими, выложив рядом с тарелкой умильные морды, эти, гладкие, мускулистые, свидетельствовали о другом совсем образе жизни, для Переделкина еще необычном, но внедряемом уже по стране.
После начнут вырубать переделкинский лес, особняки “новых русских” полезут с полян, сминая столетние ели, сохранность которых блюл когда-то Никин отец. Недавно еще шокирующий общественность каменный терем поэта-черносотенца Софронова по сравнению с недавно возведенными дворцами будет смотреться лачугой, сколоченной на медные гроши. Писательские амбиции, склоки за место под солнцем расползутся, как мокрый картон. Не издание книг, не литературные премии, а приискивание арендаторов для московских квартир станет главной заботой. Найти иностранца, расплачивающегося валютой, – вот верх творческих мечтаний. Убежденные урбанисты, презирающие дачную скуку, эвакуируются за город со всем скарбом и присмиреют. Оттуда бы хоть не выгнали, вон ведь как крушат все вокруг.
И по другую сторону барьера наступит паника. “Джентльмены удачи” сочтут выгодней, сподручней к месту стройки сбрасывать десант, хлынет рабочая сила из “ближнего зарубежья”, местные умельцы не выдержат конкуренции, от невостребованности спиваясь и умирая один за другим.
В один год уйдут осанистый дядя Петя-водопроводчик, Володя-электрик, с лицом падшего ангела, уцелевшие создадут “клуб по интересам” у прилавка винного отдела поселкового магазина: появление там чужаков в рабочих спецовках, покупающих хлеб, молоко, встречено будет в штыки. Они станут врагами, новых хозяев жизни ненависть не коснется, по причине их недосягаемости. В бронированных “Мерседесах” с затемненными стеклами и лиц-то не разберешь.
Но это еще впереди, а первый архитектурный образчик “новорусского” стиля возник, лепясь к бревенчатому дому лесника. Наращенная после стремительность в возведении подобных замков еще только набирала обороты. Ника жаловалась на трудности со стройматериалами, брак, халтуру, рвачество и выглядела изможденной: то, что она возжелала, давалось тяжело.
Хотя бизнес у Лени пошел успешно. Чем он конкретно занимался, по новым правилам не следовало выяснять. Прежде образование, профессия, должность определяли статус, но, как оказалось, это вовсе не самое главное. Леня в шикарной дубленке, ондатровой шапке выглядел крупным начальником. В нем лоск появился, даже импозантность. Мы с мужем встречали их, чинно прогуливавшихся. Как-то мелькнуло: а все-таки Ника утерла всем нос. Но тут же заметила ее угасший взгляд. В теплом платке, повязанном по-старушечьи, она опиралась на Ленину руку не как победительница, а как предельно уставший путник.
К себе они не звали, что объяснялось просто: в тогдашних условиях обычный ремонт мог с ума свести, а тут стройка затеяна такая, что и приблизиться страшно, грузовики, бульдозеры, и спустя столько месяцев все еще нет крыши: быть может, небоскреб задуман?
А потом они вовсе куда-то пропали. Дом, наконец отстроенный, казался нежилым. Ходили смутные слухи, что Ника приболела чем-то редко встречающимся, и, де, Леня даже возил ее за границу, но неизвестно, помогли ли там.
Поскольку их дом возвышался над всеми, давил своей массой, болезнь владелицы, к тому же не подтвержденная, сочувствия особого не вызывала. Поселок, как и в целом страна, пытался, учился выживать в обстоятельствах, абсолютно новых, для большинства неожиданных. Обсуждать то, что тебя лично впрямую не касается, уже не казалось интересным. Кладбище переделкинское расползлось настолько, что поговаривали о его закрытии. Родственникам блуждать приходилось, чтобы найти даже свежую могилу.
При Иване Грозном эта земля принадлежала боярам Колычевым, казненным Малютой Скуратовым. У душегуба имелись предпринимательские задатки: на присвоенной территории стал выращивать клубнику, сплавлять ее на баржах в столицу по тогда судоходной Сетуни. После она обмельчала до мутного, полузадохшегося ручейка, подпитываемого, тоже уже на последнем издыхании, источником. В повести Катаева он назван “Святым колодцем”, где – повторяю – явлен образ белокурой молочницы. Но в моей жизни она появилась еще раз.
С ней все всегда получалось неожиданно, и тогда застала меня врасплох телефонным звонком: могу ли выйти к ней навстречу минут через двадцать?
Ну, уж чего там: что было, то осталось. Только ее завидев, рванула во все лопатки. Обнялись, и услышала: “Погоди, Надя, я палочку обронила, ой, где же она, ведь иначе до дома не дойду. Ах, вот, ну спасибо. Хочу тебе показать все. Калитку толкай вовнутрь, собачек не бойся, они заперты в загоне, ну иди же, иди, что же ты…”
Уже не две, а четыре овчарки, размером с телка каждая, кидались на металлическое сетчатое заграждение с воем. Опасливо на них озираясь, я поднялась на крыльцо, прошла тамбур – и оказалась в кухне, той самой, давно знакомой, с резным облезлым буфетом, круглым, покрытым клеенкой столом. Это было как сон, как бред. Но Ника, довольная, улыбалась: “Здорово, правда? Это я так придумала, убедила Леню – оставить и этот дом, и тот. Там есть другой вход, но мы обычно пользуемся этим. И холодильник прежний, и плита, и даже занавески, ты ведь помнишь? Давай здесь немножко посидим, как тогда… Я припасла бутылочку, Леня не разрешает, но, если надо, могу его обхитрить. Шампанское запрятала в валенок! Или, может быть, вначале гостиную тебе показать, бильярдную, каминный зал?”
Дверь с кухни вела в огромную комнату с вычурной мебелью, хрустальной огромной люстрой под высоченным стрельчатым потолком – все так, как она грезила в детстве, в одиночестве, одеялом с головой накрывшись и виня родителей нерасторопных, не пригласивших фей к колыбели с новорожденной. Но ничего, она всего добьется сама. И добилась.
Шампанское, согретое в валенке, хлопнув пробкой, разлилось по сверкающей поверхности стола на львиных лапах, а ля какой-нибудь Луи. У недавно и быстро разбогатевших есть общий комплекс или, скажем, вкусовой огрех: они хотят, чтобы старина сияла, как новенький пятак, – вот и получают подделку, но – это-то им и важно – дорогостоящую.
Мы с Никой кинулись спасать драгоценную собственность, оттирая ее рукавами, подолами. И не заметили, как в дверях возник Леня.
“Вы опять тут! – произнес очень тихо, почти шепотом, и я не сразу сообразила, что это “вы” относится ко мне. – Вам мало, вы столько лет жену мою унижали, посмешищем сделать хотели, но нет, не удалось! Чтобы больше ноги вашей здесь не было, вон из моего дома!”
Опомнилась я, сидя на крыльце, том самом, перед тамбуром. Меня обступили собаки, с зубами, не вмещающимися в пасть. Одного, с изморосью седины на морде, признала: подкармливала, когда щенком был: ты что ли, Рекс? Он кивнул. Стая проводила меня до калитки. И я пошла. По одну сторону – лес, где я знала все тропки, а по другую сторону – обжитое людьми: и вот там было страшновато.