Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2003
Я скоротал в их обществе свое довольно унылое отрочество. Вместе шатались по улицам, болтали о всякой всячине, задирались, скучали в потемках у окошка, ели и пили. Мы исповедовали одни на всех представления о правильном и неправильном, о любви, дружбе, даже о политике. Они защищали меня от блатных пацанов на бесконечных автозаводских пустырях, от слишком нормальных родителей и совершенно ненормальных учителей; впрочем, в том, другом, мире я проводил немного времени, зато, когда я возвращался назад с тупой болью в затылке, каким-то медным привкусом во рту, бегающими глазами, в уродском синем школьном костюмчике с алюминиевыми пуговицами, вечно перемазанный мастикой и мелом, а волосы пахли котлетным чадом столовки, они встречали меня, салютуя шпагами, Планше придвигал огромное блюдо с жирным каплуном и пару бутылок божансийского, вокруг свистели пули, за кустами таились шпионы кардинала, а мы знай себе хохотали, строили козни его преосвященству, Арамис любовался своими тонкими пальцами, Портос подкручивал усы, Атос молча пил, а Д’Артаньян, что же, он хлопал меня по плечу, и я украдкой любовался его алмазным перстнем, подаренным, по слухам, самой Анной Австрийской. Так мы и жили, душа в душу, один за всех и все за одного, гоняли в Англию за подвесками, выклянчивали у любовниц деньги на роскошные камзолы и перевязи, пировали в затрапезных кабачках, потом снова гоняли в Англию (почему-то там все время находилась самая срочная работа: спасать одного короля, возводить на престол другого), интриговали, пока, наконец, не случилось неизбежное: Атос – самый старший – умер, Портоса задавила глыба, Д’Артаньяна убило пушечным ядром, Арамис вообще куда-то сгинул, а я стал читать совсем другие книги.
Если у каждого возраста есть свой отдельный идеальный мир, то отрочество, по крайней мере отрочество советского городского мальчика семидесятых, блаженствует именно здесь, в этом заколдованном любовью английского герцога и французской королевы мире, где расцветают бурбонские лилии на знаменах и плечах коварных красавиц, где врагов пригвождают шпагой к стенам кабаков, как бабочек, где пускают к себе в постель субреток, чтобы потом пробраться в постель к госпоже, где играют в кости на сотни золотых, не имея в кармане ни гроша, где в конце концов от тебя – мушкетера, конечно же, – что-то зависит, даже не что-то, а почти все: можно спасти честь Анны Австрийской, можно вызволить из тюрьмы Вандома, можно даже похитить английского генерала (что всегда приятно!). Ни тебе унылых председателей пионерских дружин, заводных комсоргов, взрослых вообще с их пропусками на завод, тринадцатыми зарплатами, летними пансионатами, где с голоду подохнешь между полдником и ужином, бесконечными родственниками во Львове и Ростове-на-Дону, программой “Время”, да-да, программой “Время”, будь она проклята во веки веков!!! Написанные для взрослых читателей парижских газет “Три мушкетера” довольно быстро перекочевали в область детско-юношеского чтения вовсе не потому, что существует некий прогресс и люди XIX века – что отроки XX-го; нет-нет, просто, как сказал бы Фуко, сменилась парадигма мышления, колесо повернулось, национально-исторически обусловленный мир романтизма, в котором писатель Дюма еще чувствовал (или, точнее, ему казалось, что он чувствует) маршала Д’Артаньяна, переместился на окраину культурного сознания и – естественно – стал субкультурой, одной из многих детских субкультур нашего мира.
Итак, идеальный мир. Место, где есть Добро и Зло, но нет места греху. Идеальный мир – не рай и не ад. Невозможно представить себе эти пространства, предназначенные для поощрения или наказания душ, потому они и не могут постоянно присутствовать в сознании. Ад с его живодерскими аттракционами пытались описать, пусть неудачно1, но все же пытались, ну а рай даже вообразить трудно. Ибо что есть блаженство? Существует ли состояние, которое можно описать как блаженство для всех людей? Конечно же, это не гигантская beauty clinic по восстановлению девственности гурий. Деталей здесь не обозначить, а как только попытаешься – возникнет дьявол, он в них, деталях, и обретается…
Потому – идеальный мир, точнее – модель идеального мира. Там, если попробовать переиначить Сведенборга, все то же самое, что и в нашей жизни, но Добро всегда побеждает и изгоняет Зло. Грех вынесен в скобки, а не растворен в самом воздухе, как это, несомненно, есть в этом мире, который по какому-то недоразумению именуют “реальным”.
В этом идеальном мире действительно не было грехов моего отрочества – собирания бычков на улицах и их мучительного курения в подвале у Смурнюка (как-то неделю экономили на обедах и купили одну гаванскую сигару на всех. Такой тошноты я не испытывал потом лет тридцать, пока не отравился поддельной водкой, – мы облевали весь подвал, но сигару докурили, бедного Таракана засекли и выдрали дома ремнем с железной пряжкой, потом он вырос и курит сейчас яванские сигарильи, а на гаванские денег у него нет, прощай, Фидель!), классических школьных трюков вуайериста (зеркала, закатившийся карандаш, замочная скважина в девичью раздевалку в спортзале), украденных из бабушкиного кошелька двух мятых рублевок и, конечно, подделанных учительских подписей, стертых двоек, прогулов и спрятанного в учебнике по физике фото полуголой красавицы из югославского журнала. Там – на парижских улочках XVII века, в траншеях Ла-Рошели, в гостевых комнатах придорожных нормандских постоялых дворов, в лондонских дворцах и камерах Бастилии – было не шибко опасное, портативное, дозированное Зло, введенное для того только, чтобы закрутить сюжет. Оно существовало как мишень для прицельной стрельбы из мушкетов Добра. Здесь не выносились моральные оценки; восклицания “Ну и негодяй!” оставались просто восклицаниями, в роде “Черт побери!”, не более того. Супостаты с легкостью обращались в друзей: Д’Артаньян, гонявшийся за Рошфором весь роман, стал чуть ли не лучшим его другом; кардинал, сам зловещий кардинал, вручил в конце концов гасконцу лейтенантский патент. Остается миледи, предводитель сил Зла в “Трех мушкетерах”, дьявол во плоти, однако торжественная и – право! – слишком мрачная гигиеническая процедура освобождает идеальный мир этой книги от ее присутствия, а саму леди Винтер – от очаровательной белокурой головки. Если в Библии райский сад кончился для человека изгнанием из-за женщины, то в “Трех мушкетерах” блаженство устанавливается после уничтожения женщины. Больше автору было писать не о чем. Рай. Если бы мушкетеры не отрубили голову миледи, то книга длилась бы вечно – до полного истребления всех героев.
Да, я не книгу читал и перечитывал, я постигал законы, присущие идеальному миру, а потом тщательно их разыгрывал; неуязвимый, будто Атос на воспетом бастионе, отбивался от окружающих врагов: пиф-паф! – и нет мрачного длинного идиота Карпухи из старшего класса, вжик-вжик! – и с распоротым брюхом падает паскудливый математик по кличке “Солнышко”, гора трупов у входа в мое святилище росла, никто из окружающих так никогда и не узнал, что безнадежно мертв, пока… Пока мой персональный, приватный мир вдруг не взмыл в небо и, подобно волшебному острову Лапуту, которым правят музыканты и математики, уплыл в неизвестном направлении. Сама книга тоже затерялась при переездах, и я вступил в дивный новый мир юности гол как сокол, ни тебе прикида, ни бэкграунда, все сначала. Потом это вошло в привычку, но я здесь о другом.
Недавно я перечел “Три мушкетера”. От романа остались одни руины, идеальный мир распался: ржавеет обглоданный временем остов, кое-где торчат еще детали, вот мусор хрустит под ногами… И все же картина, открывшаяся мне, оказалась не менее удивительной, чем та, тридцатилетней давности. Руины ведь бывают не менее (если не более) живописны, чем вполне целые храмы и замки, не правда ли? Уродство прекрасно, этот роман вновь оказался прекрасен.
Он скверно написан и особенно скверно просчитано его действие. Хронология “Трех мушкетеров” безумна; впрочем, хотя это безумие – результат просчетов, в нем, кажется, есть и расчет, если не автора (-ов), то Бога Литературы (если существует Русский Бог, то почему не быть Богу Литературы?). Стоит только внимательно приглядеться…
Д’Артаньян приезжает в Париж в середине апреля 1625 года. В сентябре происходит первый его разговор с Бонасье, закрутивший основную интригу книги. И что же, между прочим, говорит хозяин квартиры гасконца? “И так как вы живете в моем доме уже три месяца и, должно быть, за множеством важных дел забывали уплачивать за квартиру…” Середина апреля плюс три месяца дает середину июля, но никак не сентябрь. К тому же как могли четверо прожорливых мужиков (плюс четверо слуг) прожить до сентября на 40 пистолей, дарованных королем? Дальше больше. Предположим, что это был все же сентябрь. Тогда по ходу сюжета Д’Артяньян должен отправиться под стены Ла-Рошели в октябре-ноябре 1625 года, однако Дюма (или другой автор этой книги) спохватывается, хотя и поздно, и – после консультаций с трудами историков – заявляет: “Тем не менее 10 сентября 1627 года он благополучно прибыл в лагерь, расположенный под Ла-Рошелью”. Итак, сначала действие романа забегает вперед на два месяца, затем его разрыв с исторической хронологией увеличивается до двух лет! Куда они канули, эти два года? Что поделывал гасконец и его собутыльники столько времени? Кого убивали, что пили, где добывали денег? Отрыв исторического времени от романного увеличивается с каждой страницей “Трех мушкетеров”. Бумага, дарующая миледи право распоряжаться судьбой Д’Артаньяна, подписана уже 5 августа 1628 года; наконец, ближе к концу читатель лицезреет явный знак хронологической шизофрении автора (-ов). За несколько страниц до главы “Что происходило в Портсмуте 23 августа 1628 года” можно встретить такую фразу: “Был довольно хороший зимний день…”. Если верить роману, между “зимним днем” и “23 августа” прошло шесть дней.
Предположу, что так называемый “сюжет романа” – просто предсмертные видения настоящего, исторического Д’Артаньяна, маршала Франции, смертельно раненного в ходе нидерландской кампании; ему видятся события его жизни, отрывки анекдотов про других людей, знакомых и незнакомых, все это сплетается в увлекательную интригу, только вот достроить ее нет времени, дыхание прерывается, сознание проваливается в темную бездну, и не позвать уже шапочного знакомца беспутной юности графа де Ла Фера, не спросить, за что же тот повесил свою жену…
Или нет, еще лучше. Этот роман – небрежно переработанные записки старого пьяницы Атоса, который, что бы там ни говорилось в “Двадцати годах спустя”, пить не бросил и умер в шестьдесят лет от цирроза в своем поместье. Предсмертные муки его были ужасны: совсем отказала разбухшая от вина печень, граф де Ла Фер, страшно исхудавший и желтый, лежал в мрачной комнатенке своей запущенной усадьбы в компании похожего на мумию Гримо и никак не мог отдать Богу свою сморщенную душу алкоголика. Но это было позже. Пока же Атос, в руке бокал, на столе – бутылка плохонького анжуйского, размышляет и записывает. О чем угодно, о неудачном браке, о несостоявшейся карьере, о собутыльниках и недругах, о короле с кардиналом наконец. Одна за другой пустеют бутылки, образы в голове пьяницы становятся все ярче и ярче, вспыхивают искрометные интриги, и вот он, Атос, переигрывает свою бездарную жизнь по-новому: спасает королеву, наставляет юного гасконца, проигрывает алмазы богатым англичанам, поправляет нетвердую латынь Арамиса, вешает собственную жену, впрочем, она странным образом воскресает и соблазняет какого-то островного пуританина, который закалывает Бэкингема; потом Атос видит реку, мрачные фигуры мужчин, закутавшихся в плащи, палача в маске, все ту же роковую женщину с воздетыми горе2 очами, лунный свет играет на лезвии меча, вот покатилась голова, вот ее кладут в мешок, нет-нет, хватит об этом, вот они все пьют, и Д▒Артаньян, и этот хитрый аббатишко, которого он как-то встретил в приемной герцогини де Шеврез, и жирный обжора, как его… Пеплос? Патмос? Херес? и сам Атос, конечно: распоряжается, бранит трактирщика, важно пробует вино…
Из дотошно перечисленных в романе вин можно составить неплохую винную карту: в том самом роковом для Бонасье сентябре он угощает господ мушкетеров полдюжиной бутылок божансийского вина (“Дело неплохое, – сказал Атос, с видом знатока отхлебнув вина и кивком головы подтвердив, что вино хорошее”); Арамис, возвращаясь в мушкетерский мир из богословских эмпирей, требует четыре бутылки старого бургундского (“Давайте пить, милый Д’Артаньян, давайте пить, черт побери, давайте пить много…”); по снятии осады в трактирном погребе Атос опять требует бургундского; посетив приют раненого Арамиса, тот же Атос покупает там шестьдесят бутылок испанского и отправляет к себе в Париж (где и пьет его в одиночку до конца книги); анжуйское вино, которым миледи хотела отравить гасконца (а хозяин трактира “Нечестивец” подменил им – при подготовке славной вылазки на бастион Сен-Жерве – шампанское); наконец, бордо, по поводу которого автор просто рассыпается в комплиментах. Есть тут место и винной критике: скупой прокурор пытается напоить Портоса “отвратительным монрейльским напитком”. В этом алкоголическом бреду пьют все: водку с утра (“вмешался один кавалерист, слегка покачиваясь и держа в руке рюмку водки, которую он медленно смаковал”) и даже ром из пивных кружек. Думаю, русскому читателю не стоит напоминать, какой еще – наш, родной – алкоголик бредил столь ярко и живописно…
Граф де Ла Фер – художник талантливый, но его творческое дыхание – короткое, он мастер фрагмента, детали, но никак не большой формы (впрочем, в те времена, в XVII веке, “роман” был еще в самом зачаточном состоянии). Он не только спьяну перепутал всю хронологию, он периодически теряет второстепенных персонажей. Так, внимательный читатель обнаружит, что пари о завтраке мушкетеров на бастионе Сен-Жерве, помимо кавалериста с рюмочкой, швейцарца – любителя рома, и господина де Бюзиньи, заключал еще некий четвертый неназванный господин, молча кивавший головой “в знак согласия” с условиями, но, по возвращении смельчаков, куда-то пропавший: провожали друзей четыре человека, а встречали три. Исчез с пьяных глаз автора долой – и все тут.
Но детали, детали! Оголодавший Планше “стоял перед витриной кондитерской, с восторгом разглядывая сдобную булку самого аппетитного вида”… С восторгом, не иначе, привожу эту цитату. А вот Портос поднимается в дом богатого мужа своей любовницы: “сейчас ему предстояло наконец переступить этот таинственный порог, подняться по той незнакомой лестнице, по которой одно за другим поднимались старые экю мэтра Кокнара”. Просто дадаизм какой-то или даже дюшановщина: золотые монеты тонкой струйкой текут с улицы в неплотно закрытую дверь прокурорского кабинета на втором этаже. Вообще же в этих записках горького пьяницы есть две гениальные сцены: обед в доме г-жи Кокнар и теологический диспут у постели выздоравливающего Арамиса. Тут и отточенная сентенция голодного Портоса по поводу курицы, крылышко которой он безуспешно (“без божества, без вдохновенья”, как сказал бы Розанов) глодал: “я уважаю старость, но не в вареном и не жареном виде”! И появившееся на столе скупца огромное блюдо бобов, на котором “виднелось несколько бараньих костей, на первый взгляд, покрытых мясом”! И уже упомянутый “отвратительный монрейльский напиток, вызывающий ужас у людей с тонким вкусом”! Ужас! А совершенно фрейдистское “он завяз зубами в клейком тесте г-жи Кокнар”, хотя речь шла о невинном миндальном пироге с медом! И, наконец, отчаянный вопль самого мэтра, исторгнутый его скупостью напополам с гордостью: “Да это и в самом деле пир! – вскричал мэтр Кокнар, ерзая на своем кресле. – Настоящий пир, epulae epularum. Лукулл обедает у Лукулла”.
Если лукуллов пир, заданный скупцами, дан глазами плохо питающегося обжоры, то обсуждение будущей темы духовной диссертации Арамиса выписано в стилистике еще неведомой для нашего пьяницы-графа антиклерикальной сатиры. Бедняга Д’Артаньян, зевающий “с опасностью вывихнуть челюсти” (не знаю, кому мы обязаны этим анатомическим открытием, автору(-ам) или переводчику: раньше считалось, что вывихнуть можно лишь одну челюсть – нижнюю); нетвердый в латыни кюре, эхом повторяющий реакцию ученого соседа на любую фразу на этом басурманском языке; “фолиант Святого Иоанна Златоуста, под тяжестью которого прогибался стол”; весьма актуальные пассажи о бедном гасконце, выслушавшем всю эту галиматью: “Д’Артаньян чувствовал, что тупеет… он уже целый час от нетерпения грыз ногти, а теперь принялся за пальцы” – Ваш Покорный Слуга тоже проделывал все эти процедуры во время некоторых конференций с философическо-постмодернистским душком.
Сатирик, знаток человеческой психологии, граф де Ла Фер, не окажись жертвой пагубного пристрастия к вину, мог бы занять подобающее место в литературе между Монтенем и Лафонтеном с госпожой Севиньи. Но этого не произошло. Лет через двести его пьяные видения, записанные, как все наши мысли и слова, на бездонный жесткий диск Господа, случайно были явлены энергическому толстяку, сочинявшему – в компании с помощниками – коммерческие романы с продолжением. Этот весьма потом популярный коллектив наскоро состряпал роман, украсив его пустыми любовными разговорами и снабдив намекающим на правду предисловием: “…мы нашли, наконец, руководствуясь советами нашего знаменитого и ученого друга Полена Париса, рукопись in-folio, помеченную N4772 или 4773, не помним точно, и озаглавленную: “Воспоминания графа де Ла Фер о некоторых событиях, происшедших во Франции к концу царствования короля Людовика XIII и в начале царствования короля Людовика XIV”. Можете ли себе представить, как билось мое детское сердце, когда я впервые увидел это элегантное неведомое слово in-folio?
В том же предисловии предательски говорится буквально следующее: “А пока что, так как восприемник является вторым отцом, мы приглашаем читателя видеть в нас, а не в графе де Ла Фер источник нашего удовольствия или скуки”. Так и вышло. Я случайно оказался в Париже, когда прах Дюма-отца с помпой, в присутствии президента переносили в Пантеон. Условный Атос в компании столь же условных трех его друзей – голубые плащи с белыми крестами, усы, шпаги, плюмажи – гарцевал вокруг гроба. Полицейские в смешных цилиндрических колпачках с козырьками охраняли непобедимых мушкетеров от гипотетического мусульманского злоумышленника. Многочисленные прожекторы освещали Рю Суффло страшным, мертвым светом, от которого все лица были похожи на лампы дневного освещения. На крышах домов можно было углядеть снайперов. Это был уже совсем другой мир, мир смерти исподтишка, гибели не всерьез, на экране, в новостной сводке, в бегущей по монитору строке; мир без правил, победителей и побежденных; он чествовал создателя совсем иного, детского мира, от которого остались только изумительные осколки. Стало совсем грустно, и я вдруг вспомнил, что где-то там, в двух шагах от Люксембургского сада, жил Атос. Улицы Феру я не нашел, точно так же, как и улицы Могильщиков, где квартировал Д’Артаньян. Я побродил по пустой площади Сен-Сюльпис, вышел к Одеону, зашел в какой-то брасри и спросил бокал бордо. Подумалось, что где-то здесь, в одном из соседних кафе, чуть больше полвека назад, играл на трубе Борис Виан. С мыслями о Виане, а потом – Кортасаре, прихлебывая вино, посматривая на ткущих бесконечные нити разговоров парижан, я быстро позабыл об Атосе и его друзьях. В конце концов, юность я провел гораздо веселее, чем детство!