Рубрику ведет Андрей Балдин
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2003
Русские столицы обязывают не стесняться государственными границами и метафизическими предрассудками. Картография их перемещений и взаимообращений смущает лишь сторонника Козьмы Индикоплова. В самом деле, сбылись ли столичные мечты многих достойных российских и русских городов? Какая сторона света имеет право закрепить за собой все нарастающий эксцентриситет грузного тела российской государственности?
Соединим прямыми линиями на обычной географической карте все состоявшиеся уже и еще не состоявшиеся русские столицы. Вполне очевидные Киев и Новгород, Владимир, Москва и Петербург, слегка маргинальные Вологда и Нижний Новгород, утопические Екатеринбург и Новосибирск. Мог быть и Галич, а Тьмутаракань была оппозицией Киеву. Ясно виден, конечно, северо-восточный вектор, с резким отклонением в сторону Питера. Но, можно сказать, несостоявшимся Петербургом XI века была как раз Тьмутаракань, цеплявшаяся за теплые моря. Северо-западу Питера мог бы противостоять юго-восток Тьмутаракани. Корсунь в Крыму, где князь Владимир принял крещение и определил тем самым геополитические и геокультурные ориентации Руси, и, много позднее, Севастополь, ставший городом русской славы, вряд ли когда-либо могли бы стать русскими столицами. Крым, возможно, есть маленькая модель всей России, тогда и Севастополь скорее условная “игрушечная” модель потенциальной русской столицы. Как одна из русских столиц будущего выглядит, к примеру, Смоленск, вечно пограничный город, удобный медиатор, посредник между Россией и Западной Европой. Такая геотопология дает первичные представления о некоем “скелете” столичной страны внутри самой России. Но надо бы определиться, ибо неуемная столичная энтропия грозит развалом внутренней “теплоты” только было согревшегося центробежностью пространства.
Что есть столица?
Приехать в столицу, обустроиться, зажить чин чинарем. Столица любит хватких да быстрых. Это такое сиюминутное пространство, где места перепутаны, а ландшафтов нет. Однако хочется думать о столице хорошо.
Столица находится в центре страны. Столица находится на окраине страны – оттуда другие страны видно лучше. Столица находится высоко, на верхушке страны, но так высоко, что оттуда не видно остальной страны. Роскошная и светская жизнь столицы потрясает воображение провинциала. Столица находится практически в другом пространстве, не в том, где регионы, города, области и местности, а в том, где ландшафты и иные возможные обозрения и кругозоры свернуты в тугие и плотные клубки умозрительных конструкций. Столица не нуждается в пейзажной деятельности зарубежных энтузиастов, она уже за рубежом, она в за-странье.
Красоты столицы неописуемы. Ради этого хочется приехать в столицу не один раз. Обилие экскурсий не покрывает ненасытного интереса к познанию столичных закоулков и наполненных художественными сокровищами музеев. Столичность сама по себе – это все, что нужно лишенной теплой и душевной живописности плоской стране.
Завести собственную столицу – закон благополучного выживания в жестоком мире изменчивых и изменяющих пространств. Пространство может изменить стране, но столице – никогда. Столица растет и пыжится, а страна благоговеет. Антропоморфность столицы настолько очевидна, что пословицы типа “Петербург – голова, а Москва – сердце России” не вызывают никакого недоверия или отторжения. Но не более.
Священный статус столицы обнажает ее королевскую/царскую/имперскую наготу. У столицы нет ничего за душой, кроме государственных резиденций, помпезных храмов и равнодушных, порой любезных прохожих/проезжих. Столичный житель есть понятие аморфное и невнятное: он как бы живет, но в силу отсутствия живительно обычного пространства он в то же время как бы просто присутствует – декорирует собой столицу как место государственных проездов, визитов и эскортов.
Физиология столицы раздражает своей беспорядочностью. Люди, снующие по закоулкам и переулкам, авеню и проспектам, думают лишь об одном: столичные пути и перепутья определяют холмы и овраги их бестолковых карьерных траекторий. У столицы нет цвета, но она и не черно-белая. Столица – хамелеон, сидящий на ветке пустоты.
О столице возможны лишь бесспорные, безапелляционные утверждения. Место столицы неслучайно, государственная геометрия страны суха и очень точна. И потом: если это не столица, то шорохи чуткого пространства дадут знать о сем прискорбном факте! В пространствах звука и света столица находит себя, как нашествие Чингисхана, как неуловимый песчаный бархан. Они лечат, эти пространства, но ужас их отдаления превозмогает желание раствориться в асфальте и бензиновой гари.
К метафизике столицы лучше не обращаться. Но уж если обратились, запомните: в метаисториях зданий, улиц и великих людей заложены зерна других столиц. Размножение одних и тех же столиц предохраняет от соблазна увидеть столицу навсегда, на все времена и пространства, обратиться к миру как единственному гаранту устойчивости столичного небытия. Временность столицы спасает ее от пространственного развала и от передела ментальной собственности.
Киев: метагеографический вектор города. Улица, тем более городская улица, есть самый, пожалуй, загадочный географический (топографический) образ. Это, в действительности, образ на краю, образ ad marginem, ибо на ней и посредством нее сталкиваются, борются, взаимодействуют совершенно различные географические представления, образы жизни, локализованные случаем в одном урочище.
Андреевский спуск в Киеве вполне укладывается в некую парадную галерею, в которой, безусловно, уже представлены Арбат, Тверская, Невский и Литейный проспекты и т.д1. Но образ Андреевского спуска, типизируемый поначалу в рамках вполне работоспособного “арбатского образа”, является тем не менее неповторимо киевским. И дело даже не в том, что по московско-петербургским меркам он становится сравнительно поздно “культовой” улицей Киева, обретает свой четко осознаваемый genius loci. Сама геокультурная динамика образа Андреевского спуска имеет весьма неожиданную траекторию.
Географическое положение Андреевского спуска, его локус между низменным, торгово-ремесленным Подолом и нагорной, более аристократической частью правобережного Киева (а рядом ведь древнейший центр города-столицы Киевской Руси, фундаменты Десятинной церкви и великокняжеских палат) всегда способствовал наращиванию, сосредоточению культурно-мифологического, очень разнородного слоя, который и создает прочную образно-географическую базу улицы. Здесь и знаменитые киевские ведьмы, избравшие для своих шабашей рядом стоящую Замковую гору, и миф о нахождении креста, принадлежавшего Андрею Первозванному, и таинственные истории, связанные с Замком Ричарда – одной из двух архитектурных доминант спуска – наряду с Андреевской церковью. И здесь-то происходит продуктивное и созидательное столкновение образов.
Воздушно-барочный стиль творения Растрелли борется с модернистски-стандартным Замком Ричарда, но в их борьбу вмешивается внешне ничем не примечательный дом Булгакова. На наших глазах благодаря сначала Виктору Некрасову, а затем усилиям киевской интеллигенции в 1980—1990 гг. место действия романа “Белая гвардия” обрело свой настоящий географический образ, и дом-музей Булгакова, вместе с музеем одной улицы, расположенным уже в самом конце спуска, выступает как геолитературный топос, формирующий образную топографию Андреевского спуска.
Интеллектуальная география Андреевского спуска (если понимать под ней места, связанные с жизнью здесь известных людей – писателей, ученых, духовных лиц) выглядит очень достойно. Звезда Булгакова не затмевает многообразную деятельность писателя и духовного деятеля Андрея Муравьева, нашедшего свой покой в опекавшейся им Андреевской церкви, а художественная элита, облюбовавшая в начале XX века Замок Ричарда, соседствует с востоковедом-арабистом Т. Кезмой и “народным” врачом Ф. Яновским. Она уживается и накладывается на причудливый естественный рельеф, в котором обосновался Андреевский спуск, – образуя в итоге один из наиболее важных метафизических центров Киева.
Почувствуйте метафизику места. Андреевский спуск – это не только одна из самых коротких улиц Киева протяженностью 750 метров и с перепадом высот 70 метров. Андреевский спуск – это метагеографический вектор Киева, “открывающий” ему по-настоящему Днепр посредством “репрезентации” Подола, но и Днепр возвращающий нагорному, слегка “зазнавшемуся” Киеву.
Бывшие столицы весьма ревнивы, а будущие – целомудренны. Расположить их в одну метагеографическую цепочку есть занятный труд. Увидев некую закономерность в этих хаотических перемещениях, подумайте о пространствах, лишенных столичных амбиций. В конце концов, уйдя в глубь былой столицы, я обнаруживаю и родимые пятна будущих местных государств. Политика не вредит столицам, она украшает их. Геополитика, в свою очередь, разрывает любую столицу на куски, фрагменты беспомощных инвектив. Расцвет столицы означает и манифестирует любовь цивилизации к интерьерным безделушкам.
На въезде или входе в столицу пронзает уверенность в завтрашнем дне этого места. Поэзия бездушных автострад, окружных и кольцевых дорог повторяющихся жизней, стратегических объездов вселяет надежду в неполную освоенность внутренних пространств захудалых дворов и полуоторванных форточек. В столице всегда ясно, какое тысячелетие на дворе.
Наследие столицы многомерно и прозрачно. Она искрится на солнце всевозможными замками и сити, она играет с толпами туристов, как кошка с мышкой. Каждый район столицы предлагает свою модель расправы с непокорными травами, тополями, таксами, пустыми бутылками от пива и разрисованными стенами безучастных домов. Столица – расколотый грецкий орех, чей вскрывшийся лабиринт обещает на вкус легкую горчинку аристократического утра.
Образы русских столиц
Займемся поближе метагеографией русских столиц. Образы-архетипы, дающие право на рождение прочных образов русских столиц: Рим, Византия, Третий Рим, Запад и Европа, Азия и Евразия. Киев еще целиком был образным порождением Византии. Владимир, не отказываясь от византийского наследства, задумался слегка о Евразии. Москва, козыряя надуманной идеей Третьего Рима, тем не менее “равноудалилась” и от Византии, и от Евразии да и заодно от самого Третьего Рима. Ближе всего к юго-западу, к настоящему Риму продвинулись, возможно, Новгород Великий и Смоленск, но их метагеографические компромиссы остались втуне. Петербург остался маргинальным метагеографическим отростком, “щупальцем” в сторону Европы и Запада, забыв о серьезности сакральной роли настоящей столицы. Купеческий да мещанский Нижний Новгород мог бы быть евразийской столицей, смотрящей в сторону Азии. Пошлость такого шага не отменяет решимости раскрыть столичные тайны поволжских пространств.
Святость и прагматика любого столичного выбора давят на метагеографическую конфигурацию страны. Россия забыла отмерить, измерить собственный шаг, изменяющий автоматически место и роль столицы. Существует несколько городов-столиц с названием Москва. Москва до падения Византии была слабым отголоском восточно-средиземноморских пространств. Рождение Стамбула означало внезапный взрыв, выброс нового столичного “протуберанца” на месте бывшей, старой Москвы. Поствизантийская Москва осо-
знала себя невероятно одинокой на голом дохристианском субстрате евразийских степей и тайги. Она расширилась невероятно, спасаясь от собственной былой сакральной ничтожности. Идея Третьего Рима была лишь западноевропейским ментальным “прикрытием” этого расширения. Она не была Римом, куда вели все дороги, она была столицей полуварваров, замысливших искривить дотоле гладкое и скользкое пространство-лед Северной Евразии, создать ему доморощенный политический рельеф. Проблема столичного наследования была решена Москвой просто: там, где не было до сих пор настоящих столиц в антично-христианском понимании, возможна только столичная инсценировка не приспособленного к столичности пространства. Москвы нет до сих пор как столичного метагеографического локуса.
Москво-географические образы. Взгляд на реконструированную карту Москвы конца XVII века сразу говорит о разнородности и разнообразии земель, вошедших в черту современной Москвы2. По существу, под современной, более или менее “выплощенной”, выровненной Москвой, с ее скорее субкультурной географией скрывается настоящая, классическая историческая микрогеография целого региона. Ее можно уподобить целому небольшому европейскому государству: мы видим четкие реконструированные границы станов и дворцовых земель, “черную дыру” центральных московских слобод, “калейдоскопический” мир деревень, селец и монастырей. Современная топография Москвы сохранила множество этих старинных названий: Узкое (Уское) и Останкино (Останково), Бескудниково и Печатники (Печатниково), Дорогомилово и Жулебино. Другая часть названий уже безвозвратно поглощена наложившейся на исторический топопласт новой топонимической системой, имеющей совершенно другие законы своего формирования – исходящие скорее из политико- и культурно-географических оснований, причем часто не микро-, но мезо- и макроуровня. Впечатляющая “мелкость”, ювелирная работа, тонкая вязь московской топонимики сменяются постепенно более “топорной” работой по созданию крупных, более “грубых” и в то же время более выпуклых топонимических образов. Москва становится крупнее, масштабнее даже не столько в силу своего очевидного территориального роста за три прошедших столетия, сколько за счет видимого укрупнения и усиления “рельефности” самых географических образов, ее отражающих и в то же время формирующих. Очевидно, что плотная гидрографическая сеть территории современной Москвы практически “съедена”, даже “зарезана” ее образно-географической картой, а многочисленные деревеньки и села оказались устойчивыми точками роста неких новых, умещенных уже в новое пространство географических, москво-географических образов.
Третья Москва – это world city, забывший о своей официальной столичности в эпоху глобализации. Да убоится столичности любой город, не готовый разбрасывать “горстями” фрагменты сакрализованных ландшафтов! Чем теперь Москва хуже Нью-Йорка, Лондона или Вены? Не став Третьим Римом, можно стать Тридцать Вторым Лондоном.
Петербург
Чужеродность Петербурга для Расеи-матушки настолько очевидна, что говорить о ней уже дурной тон. Хочется рассеяться от этого геополитического “не в дугу” сна, ан не получается. Но затем и Москва спокойно стоит, дабы Питер время от времени порскал.
Любить Петербург означает ничего не понимать в стреле Невского проспекта, летящей и постоянно дырявящей европейские ставни. С придыханием говорить о гибнущем призрачном видении, о пространствах белых ночей посреди плацев и площадей! Романтика северной столицы не прощает студеного ветра на невских прославленных набережных, воочию осуществивших картезианскую плотную протяженность.
Метафизический разрыв Петербурга. Метафизика Петербурга – тема, которая муссируется уже не первый век; тема, которая дала шедевры русской литературы – Пушкина, Достоевского, Блока, etc. Известная книга Николая Анциферова, казалось бы, подвела временную черту над (или под) последующими попытками осмыслить этот феномен в историософском или культурософском плане. Начало 1990-х годов дало, однако, известный сборник “Метафизика Петербурга”. Петербург, осмысляемый прежде всего в геософском и образно-географическом планах, по-прежнему выступает катализатором новых географических (геокультурных) образов. Но что есть метафизика, понимаемая географически?
Языческая финская почва первоначальной территории Петербурга пропитывается шведской топонимикой, а уже на нее накладываются и локализуются православные и российско-имперские образы3. В этой связи и сама смена названий великого города выглядит обоснованной и вполне логичной.
Метафизическое краеведение не может быть “приземленным”. Оно требует активного создания и мелких, дробных, фрагментарных географических образов, опирающихся на физико- и культурно-географические реалии. Уместнее говорить даже о топографических образах. Петербургские реалии, их мифологическая аура формируют плотное образно-географическое поле северной столицы, но и оно, в свою очередь, воздействует на восприятие этих реалий, а иногда и их изменения.
Образно-географическое положение Петербурга втягивает в себя и Стокгольм, и Новгород, и Москву. Что характерно для призрачного города: его туманы и белые ночи, освященные литературными реминисценциями, отнюдь не только и не столько свидетельство его физико-географического положения. Образ изменяет географию. Случай Питера уникален – его метафизика оторвалась от “физики” и живет, пожалуй, собственной жизнью. Соседство финнов и шведов, а также наплыв византийско-православной символики ярко “оторачивают” питерский genius loci, незыблемый в своей самобытности. Географический образ Петербурга является, вполне очевидно, ядерным для понимания образно-географического поля России.
Северная столица – удачный и емкий метагеографический образ. Ведь Петербург на самом деле есть средоточие, созвездие, пересечение многих образов – Венеции, Константинополя, Рима, Киева, Лондона – не говоря уж о “навязшем в зубах” противостоянии с Москвой. Как “северная столица” образ Петербурга стягивает более “южные”, но так же плотно насыщенные образы, но и сам он, по сути, становится более южным, более “теплым”. Метафизика Петербурга коренится в “физике” Черного моря и Средиземноморья (недаром ведь Петр I двинулся сначала к Черному морю и, не добившись серьезного успеха, повернул к Балтике); уютный мир Средиземноморья (в духе Фернана Броделя) в конкретной точке Балтики. Метафизический раз-рыв породил необычайно широкое образно-географическое поле Петербурга.
Серость дворов-колодцев и кафкианские кошмары темных подворотен сопровождают любознательного любителя столицы-антипода. Петербург сделал Россию круглой, а сам Петр предстал геополитическим Коперником. Возникла новая геополитическая планета, самодостаточная по-европейски и по-азиатски самодовольная. Имперский Петербург хранил священное византийское разложение Московского царства, а Третий Рим обеспечил ему сибирские “тылы”. Неимоверно удивление петербургских вельмож и чиновников, осознающих вдруг, что Достоевский умертвил их ненаглядный дом. Сладостная риторика осьмнадцатого столетия заволакивает неправду “средиземноморского” Зимнего дворца. Бюргерско-мещанская Балтика не оправдала имперских надежд на образы Юга.
Питерские радости скромны и обманчивы. Невнятность Исаакия не заменит тяжеловесности Храма Христа Спасителя, а Фонтанка не затмит Яузу. Но дело не в этом: размещение стольких великих идей в этом болоте смущает интересующегося обывателя.
Задуматься вновь о трагических закатах на Сенатской площади и сесть на ступени Пушкинского Дома, пройти из конца в конец туда и обратно Невский. Не к месту осмотреть музеи-квартиры страдальцев-писателей. Питер – лишь половина города, призванного повторить печальную участь Пальмиры. Оправдать Петербург – неблагодарная задача.
Питерский фольклор: там, где сходятся Голландия с Сибирью. Фольклор – это естественная и плодороднейшая “почва” метафизического краеведения и образной географии; их, по сути, “чернозем”. Народные речения, поговорки, афоризмы, анекдоты создают обширное и весьма расплывчатое образно-географическое поле, которое тем не менее продуцирует резкие и яркие географические образы места.
Реальная географическая карта Петербурга расцвечена фольклорными названиями отдельных его районов, даже само название города стало предметом фольклорных обыгрышей, связанных с его происхождением, зигзагами истории и именами его властителей4. “Коломна всегда голодна”, а “Вошь да крыса до самого Елагина мыса”. Фольклорно-географические образы Петербурга не зацикливаются внутри его территориальных границ – они скорее расширяют образную географию Питера, по- хорошему “спекулируя” на традиционном противостоянии Москве и макрогеографическом положении северной столицы. В народном сознании именно в Питере “сходятся Голландия с Сибирью” (парадокс неожиданной смычки почти азиатской державы с просвещением и наукой Западной Европы), оставляя Москве привычные бинарные оппозиции (Питер – город, Москва – деревня; “мокрость” Питера – сухопутность и “лапотность” Москвы и т.д.).
Петербургский фольклор естественным образом стремится расширить свою географию, и при этом фольклорно-географическое пространство его становится все более экс-
территориальным, все менее явно связанным с плотно “прижатыми” топографическими образами прошлого. Даже названия бандитских и воровских шаек и группировок сменяются – становясь не локально-петербуржскими (пряжкинскими и лиговскими), но регионально-российскими: тамбовскими, казанскими, воркутинскими.
Топос Петербурга обнаруживает весьма любопытную образно-географическую устойчивость, транслирующуюся посредством городского фольклора и им же закрепляющуюся. Фольклор здесь – как своего рода образно-географический “цемент”, твердеющий простейшими и понятными метафорами, разговорными байками и сравнениями. “Петербургский климат” и “петербургская погода”, анекдоты вокруг клодтовских коней фиксируют образ на местности, делают его архетипом, многократно воспроизводящимся впоследствии, хотя порой и по принципу “испорченного телефона”. Но связь топоса и фольклора прослеживается и глубже, на уровне каких-то поначалу бессознательных образно-географических механизмов.
Нет сомнения в том, что ведущие географические символы и образы Петербурга (Нева, Медный всадник, Невский проспект, стрелка Васильевского острова и т.д.) фиксируются и закрепляются сознанием через более общие, глубинные образы воды и земли, простора, свободного пространства и стесненности, государственности и анархии, богатства и бедности. И вот локальный городской (а в случае Питера, пожалуй, супергородской, сверхурбанистический) фольклор выполняет роль “моста”, строгой и притязательной формы, обеспечивающей эффективную связь топических символов и их бессознательной основы. Метафизическое краеведение находит в городском фольклоре явные и обнаженные механизмы, “нервы”, моментально реагирующие на изменения топографической и топологической “плоти” города.
Уныние каналов и канавок на заре блестящей империи обличает чухон-
ский фундамент культурной столицы. Затворить огромные окна, глядящие на свинец Невы, да взглянуть на глушь Колымы и Чукотки. Жалеть ли о Черном море, нашем море, когда с Питера Курилы видны?
Приближение к Петербургу в Венеции, например, не значит ничего. Вода – лишь архетип нашего земного бессилия. Блики осеннего солнца на скудости летейских струй одинаковы для любого фаната поездок на прирученные городские острова. Музыка ленивых волн, слегка покачивающих судно бытия, позволяет досконально разглядеть гидрографию и океанологию имперских чувств. Возьмите карту Петербурга, нанесите на нее пейзажи им-
прессионистов, добавьте немного русского авангарда. Холодный рационализм Питера ничего не стоит на фоне лоснящейся мокрой брусчатки Литейного.
Никакой тяжести и громоздкости, ибо Петербург претендует на легкость описания и уместные остроты. Следует вывести его на чистые воды континентальных русских рек, где он бы приосанился да и обрусел, “немец проклятый”. Панорамы Петербурга, его sky lines образумят любого славянофила. Питер – кунсткамера классической русской геоидеологии, в которой собраны диковины подпольной и равнинно-бескрайней мысли.
Образ Петербурга на редкость интровертен, он “бука” в сонме потешно-расписных российских городов-матрешек. Угрюмость Питера не наигранна, но раздражает пионеров и строителей позитивных имиджей. Разговоры о питерской интеллигентности обнажают ее периферийность. Кораблик Адмиралтейства проясняет контуры имперской игрушки.
Игры с империей дорогого стоят. Петроград и Петрополь – на чьих стогнах проросла трава забвения, забвения парадных портретов эпохи? Дворцовая площадь навевает большие сомнения в реальности покрываемых ею пространств. Золотой сон о невозможности времени, когда пространство взято в камень и кандалы.
На окраинах Питера жизнь иная, жизнь простая. Не морочьте голову мифами. Северность обыденного бытия скрадывает упорность молчаливой идеи. А в Европе ли город, чей смысл обнаруживается в пожарах и разрушениях Пасаргад и Персеполя? Найти метагеографический вектор Петербурга на окраинах античного мира, размножить сам Питер, как Александрии, заявить о сакральности степных просторов и укромных речных долинок. Обшарпанность центра “культурной столицы” есть лишнее доказательство неоспоримости гиперборейского наследия.
Как вписать Петербург в контекст суровой игры стихий пустынной центробежности и прижимающего к долу мiра? Питер, обращенный в веру лесных заимок и беспременных острогов, имеет шанс забыть о велеречивости западных реверансов. Море у Питера – это домашняя лужа беспощадного движения в сторону суши.
Замри, Петербург, останься в веках зримой точкой метагеографической скважины в глубь непонятых в их безраздельности пространств! Ничто как город, туман как столица, окно как ландшафт – Петербург устанавливает порядок имперской архитектуры посреди бесчисленных хаотических ханств.
Пути русских столиц зависят от желания Восточной Европы окунуться в марево растягивающих и разрывающих импульсивное западное время азиатских пространств. В конце концов можно рассчитать оптимальный метагеографический вектор, указующий на абсолютное “минус-время” сибирских равнин, где жуть шаманских камланий остановит трансевразийскую сшибку-ошибку Атлантики и Пацифики. Колонизация как естественный русский процесс не забудет восстановить очередное время в своих правах, забыв, однако, о невозможности обратного хода пространства: русские столицы есть вольная ассоциация ветра антропоморфных идей и тяжести почвенных перемещений.
Проект Путевого Журнала
The Terrible
Во времена перестройки – идеи децентрализации тогда имели силу – градостроители и планировщики обсуждали в своем кругу проект “блуждающей” столицы. Столицы союзной: был цел еще Союз. Согласно проекту, функции метрополии передавались Москвой сначала столицам республик – это имело политический подтекст, в большей степени ритуальный, нежели существенный,– а затем по эстафете наиболее амбициозным региональным центрам. Здесь становилось уже интереснее. Столица гостила в Питере, Нижнем, Екатеринбурге (разумеется, в Ленинграде, Горьком, Свердловске) и двигалась дальше на восток, через Сибирь, с остановкой у каждой великой реки.
Владивосток был конечным пунктом странствия, из которого спустя сорок-пятьдесят лет Москва должна была вернуться в Москву, оставив за собой, по замыслу проектировщиков, страну преображенную. Преодолевшую асимметрию европейско-азиатскую, позабывшую о комплексе провинциальности, демаргинализированную (выговаривали и такое), проникнутую инфраструктурой нового поколения, обретшую в своем “интерьере” множество новых источников освещения и проч. Тогда же явилась идея конкурса, наподобие олимпийского: соревнование будущих столиц мыслилось двигателем прогресса; спор шел о сроке властвования: пять лет, семь или десять? Все было рассчитано и учтено, вплоть до глобальных перспектив: на возрастание роли азиатско-тихоокеанского региона (АТР), куда аналитики переносили центр мировой политики и экономики XXI века, СССР реагировал бы “штатным” переносом столицы на Амур.
Все складывалось как по заказу, но вышло, как всегда, наоборот. Наоборот в главном: вместо расширения области метрополии произошло ее заметное сжатие, центростремительное убывание: страна, обнажая границы, наполовину ушла в столичную воронку. Пришла маргинализация на порядок большая, обнаружилась асимметрия центра и периферии почти разрушительная, наконец, наступила очевидная атрофия инфраструктуры – с такой мускулатурой странствия столицы не начинают.
Заметна еще одна потеря. Проектировщики Москвы-на-бегу во всяком переносе столичного пункта выдвигали его на край освоенного метрополией пространства, навстречу очередной ключевой проблеме, в опережение ситуации, как в случае с АТР. Тем самым новая столица приобретала некоторый ресурс мобилизации, говоря тогдашним языком, пассионарный – концептуальный и кадровый – заряд.
Нынче же существование столицы есть постоянные прятки, отстранение от проблемы, от края пространства.
Представляется, что сегодня разработчики проекта подвижной столицы выбрали бы для первой ее остановки город Грозный.
Не Питер, напротив: наезженное, комфортное северо-западное направление видится движением прямо противоположным необходимому – это путь прямиком от проблемы. В сущности, нынешняя реанимация питерского проекта – это действие антипетровское. Новейший, настоящий Санкт-Петербург расположен сегодня в Грозном. Там теперь сквозит разрыв, схожий с трехсотлетней давности невским. Там столице открыто место, отверсты “балтийские” – сегодня кавказские – пустоты и прорехи. Там идет война.
Здесь необходимо сделать акцент: при всем гипотетическом (плакатном) характере проекта всякое его конкретное предложение можно представить реально и предсказать результат. О войне: перенос столицы, переезд президента, федерального правительства и парламента, дипломатического корпуса и сопутствующих служб в город Грозный остановит войну раз и навсегда. Тогда довольно найдется ответственной охраны, и денег, и чинов для гордых горцев (кто сказал, что Чечня отложилась только потому, что генералу Дудаеву не нашлось должного чина?). Найдется, наконец, ответ на вопрос, нужен ли Москве Кавказ, и насколько, и зачем он ей нужен?
Для переноса столицы нужен повод стратегический – вот он, и не один: завершение войны, заживление трещины в теле собственной страны, устранение предмета спора – чей? чья? чьи? Кавказ, граждане, ответственность, территория – и так далее.
Это – повод. Этическое (совершенно необходимое) основание проекта. О его метафизическом и метагеографическом основании следует говорить отдельно.
Хорошо бы вышло название новой столицы в прямом переводе на иностранные языки, скажем, на английский – The Terrible. Именно так, с артиклем. Это – плакат.
Столичная ткань убывает. Первая прореха отворяется в области концепции. На ее фоне вопрос о поведении столицы и судьбе столичности повисает в вакууме. В то время как этот вопрос важен и на деле куда более сложен, нежели задача (скорее игровая) отыскания на чертеже страны очередного фокуса, точки пересечения трубопроводов, что бы по ним ни текло.
Интересен и важен в этом контексте весь Кавказ, не точка, но протяжение, теперь – разрыв между морями Черным и Каспийским, от Тамани до Астрахани, от Таматархи до Итиля.
Между тем столичные акценты здесь расставлены повсюду, присутствие метрополии ощутимо, хоть и несколько забыто, как позабыт всесоюзный отдых в Кисловодске и Минводах. Взять сопоставление Питера с Грозным – можно вспомнить первое их противостояние времен первой Кавказской войны, обернувшееся близостью нерасторжимой. Эта война совпала по времени (была прямо связана) с появлением литературного русского языка – в петербургской его версии. Все или почти все главнейшие его представители отмечены на Кавказе. Питер, плоский как стол, шел на приступ кавказской вертикали и брал ее словом.
Ведущий рубрики Андрей БАЛДИН
1 См.: Д. Шленский, А. Браславец. Андреевский спуск: Культурологический путеводитель. – Киев: Амадей, 1998.
2 См.: В.С. Кусов. Земли современной Москвы при государях Иоанне и Петре, 1682—1696. – М., 1998.
3 См.: Д.Л. Спивак. Северная столица: Метафизика Петербурга. – СПб.: “Тема”, 1998.
4 См.: Н.А. Синдаловский. Петербург в фольклоре. – СПб.: Журнал “Нева”, ИТД “Летний сад”, 1999.