Р а с с к а з
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2003
Утро было пасмурное, на площади Витебского вокзала каждый листочек на деревьях отчетливо выделялся – листья казались вырезанными из жести. Пока я раздумывал, куда после поезда двинуться, на волосок в небе посветлело, а когда добрался до Эрмитажа – просияло солнце. Я выстоял в очереди и осторожно вошел в бывшие царские помещения, не веря, что попал сюда – не так я их представлял – после моих детских фантазий Зимний дворец предстал раскрашенной игрушкой. С разочарованием я бродил по огромным залам, но вида не показывал; впрочем, и все так вели себя – разговаривали шепотом и шуршали праздничной одеждой; я и сам щеголял в новых туфлях, которые скрипели на паркете, и таращился в окна на Неву. После катеров с баржами и пароходов разглядывать картины с голыми бабами стало скучно, и я выискивал среди них подобные окнам, однако эти картины распахнуты были в ночь, даже написанные светлыми красками, все равно – в ночь, пускай – белую.
Тем не менее я провел в музее целый день, чтобы не пропал зря рубль, и уже после второго звонка, когда смотрители попросили, выбрался из Эрмитажа, – прямо под брызги дождя, в другую жизнь, забытую напрочь, где сверкали молнии и грохотал гром – и поехал обратно на Витебский вокзал. Здорово проголодавшись, взял в буфете побольше еды, и, пока ее съел, оказалось полдесятого. Я решил переночевать на вокзале.
Сидя, я задремал на скамейке и незаметно провалился в глубокий, мертвый сон, но, когда посреди ночи все вокруг засуетились, я легко открыл глаза, будто вовсе не спал. У билетных касс четверо рабочих широкими и ловкими движениями мели длиннющими щетками, похожими на косы, и я сам захотел попробовать вот такой – по вылизанному подошвами полу. Рабочие убрали половину зала; тогда один из них, в рваной телогрейке, повернулся к ночевавшим здесь пассажирам – его голос в огромном помещении прозвучал из всех углов сразу, и я не расслышал, что он попросил, но догадался, как и все. Люди поднялись со скамеек и передвинули их к кассам, где пол блестел. Для коротающих время глядеть на этих ребят было радостно. “Это ничего! – раздался смешок. – В Мурманске выгоняют на улицу”. Пассажиры расшевелились и стали вспоминать, где и как приходилось ночевать, на каких вокзалах и в каких городах.
Я решил размять ноги, вышел на перрон и брел по нему, пока не кончился железный навес. Там я поднял голову и осмотрелся. Ночь была светлая, как осенний день. Ужасно хотелось спать, и я повернул обратно. Уборка на вокзале уже закончилась; мое прежнее место в зале ожидания заняли, и, нашедши другое, я заметил на соседней скамейке бледную слабоумную девушку с плешивым старичком. Она глядела на меня не мигая, и мне стало жутко. Я притворился, что сплю, но долго так было сидеть невыносимо, и я не помню, как забылся. Мне приснилось: ночь и плеск волн. Я плыву по какому-то каналу. Рядом еще люди с узлами на плечах, и мы будто пересекаем какую-то границу. Канал суживается, так что можно проплыть только по одному. Мы глядим в затылок друг другу, а по сторонам сваи. Волны плещут о сваи. В то же время вижу себя со стороны – откуда-то сверху; дальше одни головы – до границы. Кажется, ничто не ожидает впереди, но лучше плыть, чем не плыть. Впрочем, деться некуда – берега крутые, и сзади, и спереди гребут обессиленные, жаждущие спасения люди, а если нырнуть – слышна в воде поднимающаяся пузырями со дна похоронная музыка; вместе с ней меня охватывает странное ощущение, круглое, как шар, и ледяное, изнутри льется яркий свет, и я просыпаюсь, вспоминая про Ленинград, дрожу в одной рубашке; за окнами стало иначе, и несчастные в зале, переночевав, оживились. Тут слабоумная девушка поднялась со своим немощным кавалером, а я не успел с прохода убрать ногу, и бедняжка споткнулась, но меня не заметила. Лицо у нее после бессонной ночи побледнело еще сильнее, а у старичка глазки слезились. Он взял девушку за руку, как ребенка, и повел за собой.
Вскоре открылся буфет, и, позавтракав, я отправился искать Соляной переулок, где находилось художественно-промышленное училище. Времени было хоть отбавляй, и мне захотелось прогуляться пешком по городу. Конечно, я отправился на Невский проспект, долго шагал по нему, пока не надоело, тогда свернул на Садовую улицу. Увидел деревья и сквозь них аллею и решил, что это Летний сад. Навстречу шла девочка, я спросил у нее – так ли это; она тряхнула бантом. Девочку утянула за собой на поводке собака, и я, оставшись в недоумении, вернулся на Садовую, чтобы уточнить: не про Соляной переулок, а про Летний сад. Мне сказали: дальше. Я прошел по мосту через Фонтанку, дальше идти не захотелось – стало скучно, и я решил, что училище – где-то здесь, и не ошибся… Тем не менее было еще очень рано. Я нашел сосисочную, где встретил таких же непричесанных и неумытых, как сам. Горячий кофе они охлаждали водкой, и мне предложили плеснуть, заметив, что я дую в стакан. Я отказался, а потом сожалел, что так сказал, очень захотелось попробовать, но больше не предлагали.
В училище мне указали на одну из дверей, я несмело постучал и вошел с рулоном холстов и папкой с рисунками. Прямо на полу стал их раскладывать. Холсты сворачивались, и пришлось по краям положить книги. Когда я закончил, чтобы не волноваться – шагнул к окну. Там увидел забор с решеткой, за ней проехала машина; мне показалось, что и решетка поехала. Оборачиваюсь – мои экзаменаторы озадачены; тем не менее главный из них на каком-то клочке бумаги расписывается и вручает его мне, объявляя, что я допущен к экзаменам и могу подавать документы в приемную комиссию. “Хотя что это такое? И это… – показывает на рисунки и морщится. – А вот это? Да, вот это – да, – говорит. – Рекомендую вам походить на месячные подготовительные курсы, но все равно…” – машет рукой. “За этим я и приехал”, – обрадовался я. “Да, это вам будет полезно, очень полезно”, – подтверждает другой. “А может, это ему совсем не нужно”, – засомневался самый главный. “Вы не подскажете, – спрашиваю, – как туда попасть, где они находятся?” – “Да, конечно”. – И мне объясняют, как пройти в другой корпус, совсем рядом. Я скорее скручиваю холсты. “А это кто?” – останавливает меня тот, который расписался на бумажке. “Это моя бабушка”. – “Очень красивая у вас бабушка. Она жива?” – “Нет, умерла, – вздыхаю, – но еще жив дедушка”. “Интересно, какая она была в восемнадцать лет?” – спрашивает у меня другой. “Я не знаю, – говорю, – очень жалко, не могу вам ответить, впрочем, сохранилась фотография, вернее, половинка, кто-то с ней стоит рядом, и криво отрезали, так и не знаю, не узнал, кто с ней рядом, но тогда она не была такая красивая”. “Это так, – кивает другой, – есть женщины, которые с возрастом хорошеют”. “Да, я согласен с вами”, – задумываюсь. “А откуда ты знаешь?” – усмехается, сразу перешел на “ты”, и от этого “ты” я чувствую себя как дома. “Я не знаю”, – говорю.
Действительно, другой корпус находился поблизости. Я показал вахтеру бумажку, где расписался главный экзаменатор. “Сегодня никого нет, – заявил вахтер. – Приходите завтра, и вам расскажут…” Я осмотрел вестибюль с высоченным потолком. В коридоре первая дверь была открыта. Я вытягивал шею, и вахтер заметил: “Можно посмотреть”. Я заглянул туда. На столах разбросаны грязные тряпки, и в вазах вместо фруктов муляжи. Я вышел на улицу со странным ощущением пустоты нежилого дома.
Сунулся в “Европейскую”, но мест не было, другие гостиницы я не искал, с чемоданом зашел в кинотеатр “Аврора” и купил билет. До сеанса оставалось много времени, я свернул с Невского на другую улицу, где больше столбов, и стал читать на них объявления. Наконец нашел одно и спросил у проходившей мимо дамы, как попасть на Канареечную улицу; дама поинтересовалась, что мне нужно. “По объявлению хочу снять комнату”. “Поезжай на метро до “Площади мира”, – посоветовала она, – выйдешь наверх – там много собирается таких, что сдают”. Я поехал, как она объяснила. Действительно, у выхода из метро стояли в ряд женщины. В меня сразу вцепилась коротышка с выпученными глазами. “Три рубля в сутки”. Я не стал торговаться. “Тогда поехали”. “У меня, – показываю, – билет в кино”. “С чемоданом в кино?”
Вышли из метро “Пионерская”, мне понравилось, что запахло морем. Только поднялись на шестой этаж, за окнами хлынул дождь. Моя хозяйка, Лариса, спросила, что я делаю в Ленинграде. Я ответил: приехал поступать на художника. Она не поверила, и я развернул холсты и показал рисунки. Она позвала мужа. Ваня поинтересовался: смогу ли я нарисовать его жену. Лариса, поглядев на себя в зеркало, стала отнекиваться, и я сказал, что не сейчас – у меня билет в кино, и она кивнула с благодарностью. Я посмотрел на часы и понял: в кино опоздал, к тому же дождь за окном не прекращался. Делать было нечего. Когда меня оставили одного в комнате, сел я за стол и написал свой первый рассказ.
Назавтра поехал не на курсы, куда так стремился, а в Эрмитаж. Я добился, что на альбоме мне проставили чернильные штампы в уголках и выдали разрешение рисовать в залах без мольберта, то есть альбом надо было держать в руках.
Первый раз я вошел в музей не как все и за несколько часов измарал пол-альбома; при этом ни одного рисунка не закончил: чем дальше я продвигался – тем становилось хуже. Застряла сзади девица и вздыхает: “Посмотри, у тебя одна рука получается короче другой, и спина прямая, а он же скорчился, приглядись: скорчившийся мальчик”, – повторила. Я на нее оглянулся – ничего особенного, но насмешливая улыбка лицо преображала; пригляделся к мальчику: действительно, скорчился. Она продолжала надо мной подшучивать, а я выполнял ее распоряжения, и это ей понравилось; наконец она исчезла, и я вздохнул с облегчением. Когда я исправил благодаря ее советам рисунок, опять появилась – сначала похвалила, затем снова стала подкалывать.
Убедившись, что рисунок испорчен окончательно, я захлопнул альбом и сказал, что продолжу завтра. Вместе мы вышли из музея. “Ну что, – вздохнула она, – пригласил бы меня куда…” “Я знаю хорошую сосисочную, да отсюда далеко”, – вспоминаю. “Нет, в жару хочется побыть на свежем воздухе. – И она повела меня. – Ты хоть бы познакомился”, – заметила с издевкой. Тогда я спросил, как ее зовут. Она ответила, а я удивился, что ее зовут, как мою бабушку, и сказал ей об этом. “Только еще одна буква, – подчеркнул я, – чтобы выходило нежнее”. – “Ччь?” – “Да”. – “Иногда и меня так зовут”. – “Тогда и я так буду”, – говорю. “Откуда ты такой?” – спросила она. Я ответил ей, и она призналась, что ее бабушка тоже из наших мест, и, обрадовавшись, рассказала подробнее о ней, а я рассказал про дедушку.
Мы зашли в какое-то полупустое кафе – время приближалось к закрытию; на прилавке я нашел меню и подал его Вероничке. Она заказала, а после того, как я расплатился, попросила официанта принести еду на столик во дворе. Выслушав ее, официант недовольно поморщился. Мы прошли через стеклянные двери во внутренний дворик, где стояли белые пластмассовые столики под зонтами. Наискосок падала от стены серая тень. Мы сели за один из столиков в тень. Подоспел официант с подносом, поставил одну тарелку перед девушкой, и тут поднялся ветер, зонтик захлопал над головой, столик покачнулся, и борщ из тарелки пролился. Мы схватились за столик.
“Терпеть не могу подавать на эти столики”, – пробурчал официант. “Все равно здесь лучше, чем там, – показала внутрь помещения Вероничка. – Надо просто поставить нормальные столики”. “Это не мне говорите”, – заявил официант и ушел.
Ветер усилился; столик стоял на одной круглой и широкой ножке, сплюснутой внизу, и, чтобы он не качался, нам пришлось придерживать ногами эту ножку – и так вот ели, а зонтик надувался парусом.
“Расскажи что-нибудь еще”, – попросила Вероничка. “А тебе понравилось про козочку? – спросил я, но она не ответила, и тогда я вспомнил: – Еще у нас были свиньи. Их летом выпускали в лес, а они возвращались вечером к корытам, и однажды с ними пришел дикий кабан”. “Кхе-кхе-кхе…” – поперхнулась девушка.
Тут по асфальту пронеслась кружащимся вихрем пыль, ветер дунул сильнее и перевернул один из столиков – из кафе выбежали рабочие и, пока мы ели, унесли в помещение остальные и в дверях ожидали, когда мы уйдем, чтобы убрать и этот. А мы еще хотели побыть здесь, но сидеть, когда над тобой стоят, противно, и мы ничего не могли сказать друг другу.
Когда я вернулся на квартиру, меня встретил хозяин, навеселе, сообщил, что жена уехала к детям в пионерский лагерь, и попросил, чтобы я его нарисовал. Он уселся передо мной, а я раскрыл альбом и на листе с печатью Эрмитажа стал набрасывать его черты. Однако после наставлений Веронички ничего не получалось, и Ваня, заглянув в альбом, сказал, что убьет меня. Когда он вышел на кухню, чтобы пропустить рюмочку, я перебрал рисунки, которые сделал в Эрмитаже, и нашел, что император Филипп Араб необычайно похож на моего натурщика. Как только хозяин, закусывая малосольным огурцом, вернулся позировать, я протянул ему императора. Ваня был изумлен сходством. “Пока нет Ларисы, – предложил он, – купи водки, а я приведу телок. Ты каких любишь?” “Таких, как и ты”, – я ему ответил. “Я люблю в теле”, – сознался Ваня.
На следующий день, рисуя в Эрмитаже, я забыл обо всем на свете, но, когда почувствовал, что кто-то дышит мне в затылок, обернувшись, увидел Вероничку – как она меня нашла, не представляю, может, случайность, странное совпадение, и она опять стала надо мной подтрунивать. Я разозлился, захлопнул альбом и сказал: “А ты сама… у тебя у самой одна нога короче другой!” Я ожидал, что Вероничка расплачется, но она, наверно, к этому привыкла. “К сожалению, – объявляю, – мне надо навестить друга в Стрельне”. А она сказала: “Ну что, взял бы меня с собой, тем более я вижу: ты не знаешь, как туда ехать”.
Непривычно видеть линию горизонта из трамвая. Ветки одиноко растущих деревьев царапали стекла. В неприглядном месте мы вышли и осмотрелись. Трамвай заскользил по рельсам дальше, навстречу ему прозвенел из чахлых кустов другой. Этот был пустой; на остановке все равно дверки раскрылись – из вагона вылетела ворона.
Мы перебежали через шоссе и оказались в Стрельне. Я пояснил Вероничке про друга: “Уже давно наши пути разошлись, я его не видел несколько лет”. Мы побрели вдоль длиннющего забора с колючей проволокой. Однако это оказался не тот забор; дальше тянулся другой – и этот был не тот, что надо. Наконец, колючая проволока завернула за угол и забор начался покультурнее, с копьями. Вероничка решила обождать у ворот. Я шмыгнул во двор и ребятам в милицейской форме сказал, что мне нужен Семен Кожелотов. “Деревянный? – переспросил один из них. – Он выехал в город, с минуты на минуту должен вернуться”. Я сказал, что погуляю за воротами.
Вдруг в небе почернело и разразилась гроза. Мы с Вероничкой перебежали дорогу и спрятались под навесом у магазина. Спасаясь от дождя, под навес набилось множество людей. Они все пахли морем. Сверху вода лилась не струями, а падала потоком. “Какой идиотизм”! – не выдержал, глядя на небо, вымокший до нитки мужчина в шляпе с поникшими полями.
Как неожиданно гроза началась, так же внезапно и просияло солнце на голубом небе. Я опять перебежал дорогу. Ребята из общежития позвали Семена. Он вышел, переодевшись в сухую штатскую одежду; мокрые волосы прилизаны на лысине. Мы поздоровались, как будто вчера простились.
“Если хочешь, – шепнул Кожелотов, – поехали со мной”. Я обрадовался и совсем забыл про девушку. Мы поспешили на остановку и вскочили в трамвай. “Тут недалеко, – пробормотал Семен, глядя в окно на новостройки вдали. – А ты чем занимаешься? – спросил он и, не дожидаясь ответа, протянул: – Эх ты, дерево!” Я показал ему альбом с рисунками. Кожелотов недоверчиво посмотрел; на листах, которые ему попались, печати Эрмитажа проставлены были вверх ногами, и он наклонил голову, пытаясь прочесть, что вырезано на печатях.
У самых крайних домов мы вышли из трамвая. На деревьях блестела глянцевая мокрая листва, солнце румянилось на закате. “У меня тут любовница живет, – показал на ближайшую башню Кожелотов. – Отдал зашить ей штаны, должна сейчас вынести. Отойди в сторонку”, – попросил, как в детстве… Я вспомнил про Вероничку и, не надеясь ее увидеть, оглянулся – ее рука взметнулась над цветущей сиренью – и я поспешил на этот взмах. Но только приблизился к сирени, как меня остановил голос друга: куда ты? Я побежал обратно, и мне удалось со спины увидеть его женщину – такая же, как Семен, дылда, она широко ступала, и волосы, узлом скрученные на затылке, готовы были рассыпаться при каждом шаге.
Мне не хотелось возвращаться в Стрельну, и, ссылаясь на позднее время, я попрощался с Кожелотовым на трамвайной остановке. Со свертком под мышкой, прижимая локоть к туловищу, он подал мне руку, заметил в стороне Вероничку и, будучи милиционером, обо всем, конечно, догадался. У него на деревянном лице появилась жалость – не к ней, а – ко мне, и размягчились складки на лбу и у рта. Тут задребезжал трамвай, и я, схватив за руку Вероничку, прыгнул на подножку.
“Давай завтра сходим в театр”, – предложила девушка. “Нет, завтра не могу, – сказал я. – Если хочешь, поехали в понедельник в Пушкинские Горы”. – “Как туда ехать?” – “Неужели не бывала?” – удивляюсь. “Не получалось”. – “Автобус выходит в десять утра, а прибывает в Пушкинские горы в пять”. – “Это поздно”. – “Только один рейс, – будто оправдываюсь. – Ничего, переночуем в гостинице, – продолжаю бодрым голосом, – а на следующий день…” – “Я не хочу ночевать в гостинице”, – заявила. “Где же нам тогда ночевать?” – спрашиваю. “Ладно”, – сказала таким тоном, будто хотела замять разговор, и отвернулась.
Назавтра в Эрмитаже никто мне не мешал, и в который раз я убедился, что сам должен до всего дойти и, может быть, в этом заключается моя судьба. Вдруг подступил какой-то ужас, будто совсем рядом кто-то умер в эту минуту, и это состояние усугублялось тем, что знаю: смерти нет, но жить с ее ощущением невозможно. Стало сумрачно на душе – не так, как бывает иногда… часто, а совсем по-другому, и, глядя на те картины, которые были распахнуты, словно окна, в белую ночь, я вспомнил Вероничку и уже не смог рисовать – бродил по залам, пока не понял: больше ее не увижу… После музея, минуя сосисочную, поехал на квартиру и, выйдя из метро, снова попал в грозу.
Чтобы я не дрожал в мокрой одежде за праздничным столом, Ваня порылся в шкафу и нашел свои старые брюки и рубашку. Он был маленького роста, и его штаны оказались мне по колено, а у рубашки дырки на локтях висели на плечах. Мне налили рюмку, и я выпил ее перед девушками, как воду, и не спешил закусывать.
Всякий раз, видя таких коров, я жалел их. Поэтому решил развеселить. Я очистил от фольги глазированный сырок и, как раньше в школе, швырнул его в потолок. Тогда, в детстве, эти сырки отлично прилипали к потолкам, но здесь, в ленинградской квартире, сырок не прилип, – я не знаю, почему так получилось, может, моя рука выросла, – и он упал к Ольге в тарелку. Ваня засмеялся, а она ушла в ванную, виляя недовольно задом, и сразу стало ясно: кому какая девушка.
Тут Ваня вспомнил про портрет императора Филиппа Араба и похвастался перед Наташей. Она посмотрела на меня с восхищением. “Несмотря на то, что ты такой жилистый, – прошептала Наташа, гладя мою голую руку, – мне становится за тебя страшно, я боюсь за тебя…” От таких ее слов и оттого, что она внимательно и пронизывающе заглянула в глаза, мне стало не по себе, и я поспешил перевести разговор на другую тему. Ольга, вернувшись из ванной с мокрыми пятнами на платье, села за пианино и начала играть. Ваня показал и ей портрет Филиппа Араба. Девушка, сосредоточенно ударяя по клавишам, мотнула головой: не мешайте, а Наташа попросила, чтобы я нарисовал ее. Я сказал, что в другой раз; мы выпили еще, а Ольга все играла – руки у нее были заняты, и Ваня вылил ей водку в рот и сунул огурчик, и она, хрустя огурцом, продолжала бренчать. Наташа захлопала в ладоши… и больше ничего не помню – с двух рюмок опьянел.
Проснулся оттого, что на пианино прыгнула кошка и пробежала по клавишам: трам-парарам-там-там! Оказывается, я не в своей комнате – и вижу рядом гору под одеялом и на подушке длинные волосы. Тут я вспомнил, что к чему, и здорово испугался. Наташа тоже проснулась. “Вчера пьяный был и дрался. – Она отбросила одеяло и показала синяки. – Только, – говорит, – прижаться к тебе и лежать, и не дышать…” Она взяла мою растерявшуюся ладонь и положила себе на мягкую кисельную грудь, что распласталась у нее на ребрах. Тут я вспомнил, куда собирался, глянул на часы и вскочил.
Успел купить билет, и пришлось еще ожидать, пока подали автобус. Водитель открыл дверку и, не проверяя билетов, крикнул: “Кто на Пушгоры?!” Толкая друг друга, все поспешили занять места. Мне досталось у окошка, и я уставился в него. После того как выехали из города, автобус запылил по шоссе, но вскоре резко водитель сбавил скорость, и мы увидели, что до самого горизонта дорога забита машинами, они продвигались со скоростью велосипедиста. По встречной полосе, останавливая движение, несколько раз обгоняли нас милицейские машины и “скорые помощи” с сиренами. Я решил, что впереди авария, и все так подумали; тревога и разные предчувствия невольно овладели мной, и так, в неведении, мы провели несколько часов. Я уже захотел есть, а в дорогу, с собой, конечно, ничего не взял.
Автобус продвигался рывками, на холмистой местности с горок можно было увидеть, что впереди наметился просвет чистого шоссе, и постепенно, этими рывками, мы приближались к нему, и есть хотелось все отчаяннее. Наконец шофер сделал последний рывок, и мы обогнали машины милиции и “скорой помощи”.
Сразу за первой машиной с громкоговорителем увидели спортсмена в мокрых от пота трусах и майке. Он бежал один, а остальные, как я понял, сошли с дистанции. Мои соседи вспомнили про объявленный накануне марафон и достали газеты, пытаясь разобраться, – к чему приурочено такое крупномасштабное мероприятие.
Шофер не жалея погнал автобус, но, задержанные марафоном, мы приехали в Пушгоры, когда солнце садилось. Сразу же я нашел гостиницу и купил булочку, но вечер был чудный, – я подумал, что успею определиться с ночлегом, и прежде решил сходить в Михайловское. Пока добрел до него, начало смеркаться, однако было там хорошо, и мне не захотелось возвращаться.
Никакого благоговения я не чувствовал и о Пушкине не думал – везде висели амбарные замки, недалеко от усадьбы ржавел кузов автомашины в кустах, – и все-таки что-то во мне осталось от посещения этих мест, оттого, что побывал я здесь один, – действительно, никого тут не было поздним вечером; побывал здесь, как дома, и вспомнил о дедушке.
На Сороти поплыли круги – их становилось все больше, затем ночь поглотила их. В усадьбе зажгли огни, раздались голоса охраны. Я устроился под кустом, но дождь не давал заснуть. Я провалялся в мокрой траве часа два, потом начало светать.
Решил сходить в Тригорское. Еще вчера заметил указатель: 12 км. Пока приплелся, сквозь пелену на небе пробилось солнце. Немного побродил по Тригорскому. Смотреть особенно было нечего. Я увидел за домами речку и спустился вниз. По мостику перебрался на другую сторону и неосознанно, по чутью пошел – меня потянуло по тропинке неизвестно куда, и я попал на какую-то большую дорогу. Она показалась мне знакомой и, оглянувшись, я ахнул. Я был здесь утром и сделал крюк километров, может, десять, поверив указателю на дороге.
В Пушкинских Горах сразу направился на автостанцию. Я подумал, что домой мне отсюда ближе, чем до Ленинграда, но там остались вещи, и получался еще один крюк. Купил билет до Пскова на самый ближайший рейс. Время еще терпело, я вспомнил про могилу Пушкина и поспешил к Святогорскому монастырю, но у ступенек, которые вели к Успенскому собору, услышал голоса и прошел мимо, а потом посмотрел на часы и повернул обратно.
В Пскове купил билет на проходящий поезд. Мне попался вагон, где ехал табор цыган, причем половина их катила без билетов с самой Одессы, и проводница ничего не могла поделать. Все пассажиры, которым достались места в этом вагоне, перешли в соседние, и те, кто со мной садился в Пскове, тоже сразу же перешли, а я остался с цыганами. Проводница бегала по вагону и пыталась отыскать четырнадцать стаканов с подстаканниками и восемь ложечек, но, пока она бегала, у нее из-под замка исчезли остальные ложечки и подстаканники. Вместе с табором я вернулся в Ленинград, чтобы на следующий день покинуть его навсегда.
Когда приехал домой, дедушка смотрел в зеркало и разговаривал со своим дедушкой по-польски. Я спросил у него, что он делает; старик ответил: “Ты думаешь – я сошел с ума, на самом деле не я, а ты сумасшедший”. У него под локтем газета – наклоняюсь над столом и читаю объявление. Не задумываясь, поспешил на почту и отправил в Москву рассказ, который написал в Ленинграде, когда лил дождь и пропал билет в кино.
Однажды увидел сон: на коленях у меня женщина, и у нее по животу волны – как на реке. Я чувствую: кто-то еще рядом, – и оборачиваюсь. Вижу девочку лет четырех и понимаю, что это ее дочка, а кто папа ее – не знаю и знаю, что и она сама не знает. Девочка показывает на меня и выражает изумление маме: “Где ты нашла такого дурака, где это ты выискала его?” Такая нелепость просто так не могла присниться – в тот же день получаю из Москвы извещение, что допущен к экзаменам. Я стал думать, куда мне поступать: в Москву или в Ленинград; загадал число и бросил кубик – выпала Москва.
На первом и самом серьезном экзамене предлагалось написать рассказ на одну из десяти тем; таким образом можно было писать все что угодно, и я оценил, насколько лучше, когда пишешь от нечего делать. Как только я вынужден был писать, у меня ничего не получилось; конечно, что-то я накарябал, но сам понимал: до чего это плохо, – и удивился, когда был допущен к собеседованию. На нем со мной разговаривали весело, и я также пытался шутить, сознавая, что этот второй экзамен ничего не значит. После собеседования я вышел в недоумении на улицу. В метро, продвигаясь по эскалатору по левой стороне – стоять я не мог, – наткнулся на спины до самого верха, посмотрел направо – на одной ступеньке со мной улыбалась своим мыслям молодая женщина в широком плаще; оттого что она так странно вела себя, и я усмехнулся, и мы расплакались, выйдя на улицу. Хотя мне не до нее было после экзамена, но я вспомнил Вероничку и у этой взял телефон.
Разумеется, меня не оказалось в списках. И когда я, кусая губы, стал выбираться из обступивших эти списки таких же, как я, неудачников, мое внимание обратили на то, что вывесили тех, кто не прошел. Я воспринял такую резкую перемену в жизни без радости, а позже, много лет спустя, поинтересовался у одного из экзаменаторов: “Как вы меня приняли, если я отвратительно написал на первом экзамене?” Он, выпив рюмочку коньяка, признался: “Другие написали еще хуже…”
Поступивших разделили на группы. И в каждую определен был преподаватель. Наш собрал нас в маленькой комнатке с решеткой на окне, за которой ходили ноги. И он спросил: не разочарованы ли мы, что поступили сюда учиться? Мы не знали, что ответить. И тогда он показал на ноги в окне за решеткой и сказал: “Посмотрите – уже наступила осень, пожелтели листья на деревьях, но еще тепло, люди ходят в рубашках, и, как можете, дорогие, радуйтесь, что сегодня светит солнце”.
После этих его слов я вспомнил про телефон женщины в плаще и позвонил. Она пригласила к себе домой. Я купил шампанского и приехал к ней вечером. До этого я видел ее в широченном плаще, а дома, без него, в одном халате, она оказалась толстой, и я растерялся, но потом подумал, что бывает по-разному, дело не в попах, а в счастье. Не успели мы выпить по бокалу, неожиданно ее муж возвратился из командировки – пришлось и ему налить, но он не вмешивался в наш разговор, а когда явилась еще подруга, я загрустил и стал прощаться. Эта подруга тоже заторопилась и вместе со мной вышла. “Кстати, Аня, покажи ему короткую дорогу на троллейбус”, – попросила толстая с грустной усмешкой. Аня жила недалеко, и, когда мы подошли к ее дому в полдвенадцатого ночи, она стала упрашивать меня зайти к ней. Хотя эта Аня мне не понравилась, я не отказался. Она в арке показала улицу, где ходили троллейбусы, а я думал: зачем объяснять, когда и так все понятно? Дома Аня оживилась, включила плиту и захлопотала; потом мы сидели за круглым столом и пили чай, а я не знал, как начать. Разговор уходил куда-то далеко, и, чем длиннее тянулась ночь, грусть у этой женщины с глазами сфинкса исчезала, а у меня все накапливалась, когда, кажется, куда больше, и я уже не мог так, – я встал и обогнул стол, мне ничего не оставалось, как упасть перед Аней на колени и обнять ее. Она растерялась, и я помню ее руку у себя на затылке.
Наконец Аня постелила на диване, но я так неожиданно полюбил ее, что у меня ничего не получалось, и мы три дня пролежали в постели. С утра за окном горели осенние березы на синем небе, затем солнце перемещалось, а вечером мы не зажигали свет. Когда кончилась еда, я оделся в магазин. Сквозь ветер в арке выбежал на улицу, где ходили троллейбусы, – и ощущаю вместо сердца какой-то ледяной шар, но это не сердце – шар становится все больше и больше – не могу удержать его в себе, и у меня появилось такое чувство, что я в Ленинграде, только воздух здесь совсем другой, и, придя из магазина, рассказал Ане о своем впечатлении. Она вспомнила, что летом ездила в командировку в Ленинград и у Казанского собора познакомилась с девушкой. “Из ваших мест, между прочим, – сказала Аня, – и я теперь понимаю, что она оказалась предвестницей нашей встречи”. Еще Аня добавила, что та девушка приехала в Ленинград к парню, но у нее с ним что-то не очень сложилось, и она полюбила бродить у колонн Казанского собора и перед отъездом зашла проститься с ними. Я спросил у Ани: “Расскажи, какая она была?” “Она была с льняными волосами, с голубыми глазами…” – начала Аня, и я увидел ее, и наконец у меня получилось. Потом Аня рассказала, что у нее было около двухсот любовников, но я лучше их всех и что ни с кем из них ей не было так, как со мной. И Аня поцеловала меня – так отблагодарив, от всего сердца. После этого хочется остаться одному, и я, опустошен до самого донышка, вышел на улицу. Солнце еще грело, в небе шелестели листья, опадая с деревьев, и я вспомнил слова нашего преподавателя.