Ведущий рубрики Владислав Отрошенко
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2003
Этим эссе журнал открывает новую рубрику. Ее цель – отражение сложившейся на сегодняшний день ситуации в восприятии русской литературы за пределами страны. Ситуация эта принципиально новая. Никто не станет отрицать, что времена горбачевской перестройки и крушения советской империи вызвали всплеск интереса к русской литературе за рубежом. Однако за ним часто стояли сугубо политические мотивы, когда иностранных издателей, переводчиков и читателей интересовала не столько художественная ценность текстов из России, сколько степень их свободы. Сама функция русской литературы за рубежом, казалось, сводилась к одному – удивлять Запад. Как она воспринимается теперь, когда время всех удивлений давно миновало? По каким принципам отбираются для издания произведения современных авторов сегодня, когда сотрудничество с ними вступило в фазу нормальной обыденности, не предполагающей никакого ажиотажа и приоритета? Какие перспективы в развитии нашей словесности кажутся наиболее плодотворными людям, занимающимся ею профессионально в других странах? Мы хотим напрямую познакомить читателя со взглядами современных славистов. Для этого мы намерены публиковать их работы, которые, как и эссе Марио Карамитти, будут написаны специально для журнала “Октябрь” и непосредственно обращены к русской аудитории.
Надо отметить, что эссе Марио Карамитти написал на русском языке. Вести эту рубрику будет писатель Владислав Отрошенко.
Марио Карамитти – один из наиболее активных и известных итальянских славистов нового поколения. Свою научную и творческую карьеру он начал в 1990 году, успешно защитив диплом под названием “Зощенко и его театр” на филологическом факультете римского университета “Тор Вергата”. В 1999 году он защитил кандидатскую диссертацию по славистике в римском университете “Ла Сапиенца” на тему “Эго-романистика у Венедикта Ерофеева, Синявского и Соколова”, где исследованы координаты игрового самопредставления автора в современной русской прозе. Одновременно с работой над диссертацией Марио Карамитти участвует во многих научных конференциях в России и в Италии, публикует статьи, посвященные проблемам русской словесности. С 1993 года он выступает как профессиональный переводчик. Для известных издательств Рима, Милана, Турина он перевел на итальянский язык произведения Замятина, Ремизова, Мамлеева, Венедикта Ерофеева, Саши Соколова, Льва Рубинштейна, Владислава Отрошенко, Сергея Болмата, Ирины Денежкиной, издания которых в Италии, как правило, сопровождались его вступительными статьями. В приложении к авторитетной газете “Репубблика” подготовлен к публикации выполненный им перевод прозы Пушкина. В качестве составителя, переводчика и автора вступительной статьи Карамитти участвовал в издании антологии современной русской прозы “Фрагменты России” (Schegge di Russia, “Fanucci”, Roma, 2002) – книги, которая, по признанию итальянской прессы, стала одним из крупнейших культурных событий последнего времени, связанных с Россией.
В настоящее время Марио Карамитти является профессором по контракту теории русского языка в римском университете “Тор Вергата”, а также возглавляет в Риме школу русского языка “Эст-Овест”, будучи одним из ее учредителей.
Я хотел бы начать с рассказа о вводных титрах одного недавнего итальянского сериала. В фильме снимались актеры из разных стран, и посвящен он был Доктору Живаго. Титры вызывают замешательство. Дело в том, что широкая итальянская публика изначально была знакома исключительно со зловеще жужжащей фамилией “Дзиваго”, может быть, из-за трудностей с транскрипцией, которые по чисто техническим причинам заставляют отказаться от перевернутой галочки над “z” в слове “Zivago”, требующейся в текстах, написанных латиницей “по-научному”, а может быть, из-за голливудской культурной гегемонии, по вине которой роман оказался поглощенным фильмом с Омаром Шарифом, фактически единственным “Дзиваго”, известным итальянцам. Итак, Юрий скачет на коне под перекрестным огнем красных и белых. А вот и Лара, целомудренная медсестра в белом халате, которая могла бы быть норвежкой, англичанкой, швейцаркой, но отнюдь не русской, и за ней долгожданный… доктор “Zivago”. А еще чуть дальше за ними, в виде живописных каракулей по фону, мелькающих тут и там на экране: “Живаго”. Даже написано кириллицей.
Символичное сообщение эпохального и всемирного масштаба: мы не игнорируем проблему, отнюдь, но нас не интересует ее разрешение. У публики есть проблемы и поважнее.
Именно таков в настоящий момент уровень “углубленного” восприятия русской культуры и литературы в Италии: полукультурные каракули на фоне устоявшихся стереотипов.
Попробуем понять, есть ли хоть какая-то ценность в этих каракулях, над которыми не покладая рук корпят интеллектуалы и слависты. Не обойдем вниманием, впрочем, и забавные банальности, подчас многое разъясняющие и освещающие. Общие места, как вам, увы, наверняка известно, не перемалываются более в мясорубке vox populi, но транслируются в эфире – новом универсальном макросознании.
Посему вот вам еще один медийный казус: итальянский сериал. Комически-сентиментальный. Граф вынужден продать за долги родовой дворец – такие жестокие времена. Однако потом он меняет свои намерения. Покупатели уже уплатили залог, который обязательно нужен графу для спасения дворца от краха. Необходимо поэтому изыскать какой-либо простой прием (типичный для телевидения самого низкого уровня), чтобы убедить покупателей в невыгодности сделки. Последние выходят из BMW. Он, она, обоим не больше тридцати. Одежда от лучших стилистов. Новые русские. В качестве переводчика задействован видавший виды садовник графа по имени Пастернак (не вполне ясно, имя ли это, фамилия или собачья кличка). Русские не попадаются на уловки графа и на прекрасном итальянском языке (они все понимали и без переводчика) заявляют, что если граф не возвратит залог, они обратятся в суд. Весьма любопытная история (кроме подачи судебного иска, при упоминании о котором улыбнется русский читатель). Могли бы вы представить себе подобную сцену с американскими покупателями? Наши совсем другие: холодные, хитрые, со знанием языков. Что ж, клише бывают разные…
Приведем в пример и последнюю, наиболее символичную “конфетку”. Самая известная русская женщина Италии: Наташа Стефаненко. Вам ни о чем не говорит это имя? Не стоит удивляться. Высокорослая тридцатилетняя сибирячка с заостренным лицом, повествующая, что в десятом классе она чувствовала себя шваброй и потом, перепрыгнув железный занавес, обратилась в лебедя. Но лишь до определенной степени. Конечно, здесь, в Италии, она возбуждает эротические фантазии, не без этого, но ее образ отнюдь не соответствует имиджу секс-бомбы. Это в принципе невозможно: образ России и русских женщин не таков. Неслучайно Стефаненко впервые появилась на итальянском экране под видом ученой дамы. Да, да, именно так. Реклама терморегулятора для душа. Антарктида. Русские ученые звонят итальянским: наш душ неисправен, нагрянем в гости. Все недовольны, ждут бородатых медведей, шуба распахивается, и перед нами 180 Наташиных сантиметров в бикини. Триумф. Но без мороза он был бы невозможен… И без высокой науки, которой, впрочем, не хватает фондов.
Отсюда победоносный образ Наташи Стефаненко, которая стала ведущей сатирических (!)программ: ведь она не просто гусыня с пышными формами (которые у нее как раз отсутствуют), но сочетание красоты, ума и недоступности, ее очарование в своеобразии и чуждости. На самом деле нет ничего нового под солнцем. Именно так воспринималась в Италии русская гран-дама Серебряного века. Тогда тоже экспортировались лишь элитарные стереотипы, из Италии виднелась только верхушка русского айсберга, не было ни брожения в массах, ни мужиков и крестьянских баб. Сегодня также не чувствуется никакого массового русского присутствия, и образ иммигранта из России так и не сложился (много выходцев с Украины, но мы знаем разницу). Сто лет назад итальянская литература кишела русскими аристократками и актрисами невероятной красоты, но ледяными, бессердечными, безжалостными и неприступными. Достаточно вспомнить “Королевского тигра” Верги или “Дневники Серафино Губбио, оператора” Пиранделло. Но здесь я вступаю на заминированную территорию: связь времен, о которой много (и плохо) буду говорить дальше.
Пока же вернемся к Наташе Стефаненко, которая имеет отношение и к литературе. Именно она стала главной героиней единственной телевизионной рекламной кампании в истории, посвященной книге. Речь идет о романах Александры Марининой об Анастасии Каменской. Перед нами Наташа в синей шапке с красной звездой. Лишь один кадр, лукавая неумолимость во взгляде, тысячи раз запечатлевшаяся на миллионах телеэкранов. Но, открыв книгу, читатели встретились с домашней и неловкой Настей, и успеха книга не снискала, хотя переводы продолжают выходить, и в настоящий момент их уже десять.
Тем не менее присутствие Каменской в Италии весьма ощутимо – она, вкупе с Акуниным, составляет добрую половину переводов с русского языка за последние пять лет. И здесь мы покидаем область коллективного сознания, чтобы вступить в мир литературной моды. Обмен информацией в данном случае более ограничен, поэтому, кроме телевидения, моду диктуют журналистика и публицистика. В Италии моду на Россию создавали с эпохи Октябрьской революции лишь один или максимум два раза: в самый разгар перестройки, благодаря потокам часов “Ракета”, футболок и сувениров с надписями кириллицей – и все это под соусом шумного успеха рыбаковских “Детей Арбата” – и огромному количеству газетных статей и эссе о России. Вторая мода, возможно, переживала период зарождения в первые годы нового тысячелетия, особенно в 2002-м и 2003-м, хотя данный феномен пока не вполне очевиден и не столь распространен. Безусловно, начинают появляться книги о России (десять в период с 2000 по 2003 гг., десять – с 1988-го по 1991-й и ничего в промежутке), но корреспонденты из Москвы в большинстве своем безмолвствуют. Впрочем, и это тоже может благоприятствовать моде: иногда дезинформация полезна и даже наруку итальянской и российской верхушкам, между которыми возникают все более тесные связи, если учесть, что наш средний читатель, переваривавший гласность с той же легкостью, что и спагетти, не имеет ни малейшего представления о таких понятиях, как, например, “олигарх”.
Однако вопреки всему кажется, что эта вторая мода на Россию утверждается все более уверенно. Ее пути крайне далеки от политики и подчас непредсказуемы. Возьмем, например, музыку, большую музыку для подростков. Бизнес, от размахов которого бегут мурашки. И здесь “Тату” – поистине невероятный феномен. И вновь возникают вопросы: красивы ли? талантливы? Кто знает… Но, в общем, это лишь гарнир. Важно то, что они лесбиянки. И, следовательно, другие. Италия стала одной из первых стран, сметенных циклоном “Тату” и открывших им путь на Запад. И опять это на первый взгляд только деталь, но как пишут у нас “Тату”? “Tatoo”? Нет. Это был английский вариант, съеденный в Москве и вновь выплюнутый в Риме почти по-русски: “Tatu”. Конечно, в этот раз нет нужды в диакритических знаках, но это первый шаг на пути к забвению “Zivago”.
Если же говорить о литературной сфере в узком смысле, то здесь признаки моды на Россию уже присутствуют, и весьма ощутимые. Значительное увеличение количества переводов: в первых рядах – вышеупомянутые Акунин и Маринина, создающие массу. А потом и еще одна не столь малочисленная группа: от Эппеля до Улицкой, затем Толстая, Отрошенко, Шаров, Кураев, Слаповский, Болмат, Бакин, Курков, Михаил Кононов. И весь переводимый Пелевин, шесть штук. Выбранные случайно на общем фоне, переместившемся немного односторонне к постмодернистскому ключу интерпретации. И если неудивителен тот факт, что среди упомянутых авторов нет ни одного писателя-реалиста или консерватора, следует однако отметить отсутствие Виктора Ерофеева и Сорокина; вернее, из работ последнего переведена только целомудренная “Очередь” двадцатилетней давности и готовится к публикации “Лед”, который уж точно не в состоянии дать верное представление об этом столь любимом и одновременно ругаемом в России, но, безусловно, важном писателе. Дело в том, что итальянские издательства менее всего заинтересованы литературным дискурсом в России. И еще меньше они стремятся обеспечить адекватное ретроспективное прочтение художественно ценных произведений. Поэтому последними классиками являются Булгаков и Пастернак, и вот уже многие годы никто не переиздает Венедикта Ерофеева, Синявского, Битова, Аксенова. И, наконец, подавляющее большинство итальянских издательств имеет обыкновение верно следовать выбору своих французских, немецких и американских коллег, находясь в уверенности, что последние в большей степени наделены чутьем на выгодные дела и способностью фабриковать продукты, надежно застрахованные от провалов (хотя в этом смысле маленькие издательства иногда служат приятным исключением). Подобная зависимость дошла до того, что встретила большие трудности переводчица, пожелавшая вернуть фрагменты, вырезанные из американского издания Пелевина.
Здесь проблема становится деликатной. Конечно, Пелевин, благодаря своему безусловному успеху, наверняка хотя бы отчасти повлиял на мнение публики, которая склонна обобщать его оптимистическую потерянность, вторичный постмодернизм, обманчивый ориентализм и сложные для восприятия тонкости. Но столь же очевидно, что Пелевин не породил новых стереотипов. А стереотипы чрезвычайно важны для того, чтобы способствовать восприятию читателей, направлять его и держать в узде. При отсутствии стереотипов более уязвимый читатель становится жертвой недоразумений и сомнений и вследствие этого покупает меньше. Роль русской литературы в Италии и на Западе основывается на накоплении стереотипов, согласно которым все две тысячи никогда не прочитанных страниц “Войны и мира” являются усвоенным культурным наследием. Парадоксальным образом сегодняшний итальянский читатель больше подготовлен к прочтению перевода “Как закалялась сталь”, чем “Generation П”. Как водится, руководимые “благородными” принципами издательства пребывают в поисках новых стереотипов, легких и победоносных. Их последним детищем служит феномен Денежкиной. Технологи модных веяний уверились, что итальянская публика желает читать о России, которая окончательно откололась от советской традиции и является чем-то совершенно новым, предлагая гораздо более свежий, современный и актуальный appeal. Что же может быть лучше, чем найти писательницу и главных героев, видевших СССР только на открытках!
Данная проблема, безусловно, не ограничивается лишь потребностями наших не слишком дальновидных издательств. Не знаю, какое количество людей на сегодняшний день в России может утверждать, что они чувствуют себя психологически и исторически в полном отрыве от СССР; возможно, их много, и это позитивно. Но переходный процесс был долгим, со многими сбоями и откатами назад, и в течение слишком длительного времени основное внимание в литературной и культурной сфере было сосредоточено на проблемах, носивших, в сущности, терминологический характер. Утверждение о том, что переход, несомненно, совершился, является отправным пунктом интересного эссе Мауро Мартини “После оттепели. Русская литература после СССР”, опубликованного в 2002 году. В этой работе представлена панорама последних событий на российской литературной сцене и говорится, в частности, о Сорокине, Пелевине, Маканине и Толстой, а также о нитях, связывающих их с поколением Венедикта Ерофеева, Битова, Бродского, Довлатова.
Точная картина состояния литературного процесса в России была недавно нарисована Витторио Страдой, отцом итальянской славистики, на страницах газеты “Корриере делла Сера”. В статье под названием “Долой с пьедестала богиню-литературу” Страда сосредоточивает внимание на ряде изменений эпохального масштаба, произошедших за последние пятнадцать лет в русской литературе: исчезновение всех табу, огромная роль переводов западной прозы, приспособление издательской деятельности к условиям рынка и включение ее в более сложный рынок масс-медиа в целом, переживающий период сильнейшей экспансии. Прямым следствием этих последних изменений является “конец литературоцентризма, имевший место в России намного позже в сравнении с западным миром и ощущаемый как утрата литераторами старого стиля”. Этот процесс оценивается Страдой чрезвычайно позитивно: по его мнению, он свидетельствует об “эмансипации литературы и общества и служит знаком модернизации русской культуры, которая не навязывает более литературе функций, принадлежащих политике, религии, истории, социологии и пр.”.
Но так ли это в действительности?
Это правда: в России сейчас существуют литературные премии, модные писатели и массовая литература, но при этом еще ощущаются барьеры и преграды на пути к полному приспособлению к законам рынка, чуть ли не ответные удары того скрытого субстрата, который изначально характеризует русскую культуру. Здесь до сих пор присутствует нечто вроде предубеждения по отношению к десакрализации литературы, к тому, чтобы бросить ее в большой котел долларизованного искусства. Ведь именно таково положение литературы во всем мире, одинаково отвратительное и губительное, и ему не позавидуешь. И именно от России следует ожидать славной и антиисторической реакции. Именно здесь были бы уместны акции и провокации, хеппенинги, удары тортом по лицу. Почему бы нам не выйти на улицу в шутовских колпаках и кричать, что книга как товар – это профанация? Кто может нам это запретить? В России этот новый дух “консервативного авангарда” мог бы действительно найти плодородную почву. Я попытался продемонстрировать это в составленной мной антологии новейшей русской прозы “Фрагменты России” (“Schegge di Russia”, 2002), в которой антидот против деклассации литературы и помещения ее в гетто ищется именно в анахронистическом и провокационном возрождении понятия авангарда. И, как я пытаюсь доказать в этой книге, такой антидот в России найти легче, чем где-либо. Например, здесь продолжают существовать и множиться писательские объединения. Мне они всегда казались и кажутся змеиными гнездами, но почему в перспективе они не могли бы действительно стать альтернативой толстому бумажнику как место, где могут идти литературный дискурс и оцениваться художественные произведения? Толстые журналы могут казаться феноменом, отставшим от времени, но они продолжают жить и публиковать не издававшиеся ранее произведения, которым потом суждено оказаться на столе издателя: это прекрасный механизм, практически не имеющий аналогов в мире, и его не следует разрушать. В России правительство платит зарплаты, пусть нищенские, писателям, в Италии же – нет. Зато у нас зарплаты получают деятели кино, и отнюдь не нищенские. Одним словом, в то время как российское общество за последние пятнадцать лет пережило процесс стремительного “озападнивания”, сохраняя при этом полную политическую и экономическую автономию со всеми вытекающими из нее положительными и отрицательными последствиями, литература представляется во всех смыслах гораздо менее близкой к Западу, чем само общество.
Наиболее очевидным свидетельством этой приверженности русской литературы своим атавистическим традициям (которая, по иным мнениям, достойна порицания, а мне лично кажется гениальной) является тот факт, что литература продолжает все больше использоваться в качестве инструмента политики. “Больше чем поэт” переживает свое возрождение, хотя чуть выше и высказывались поспешные суждения о его гибели. И это утверждает большой ценитель и поборник “искусства для искусства”, который никогда не испытывал симпатий к этой вековой традиции, столь характерной для России. Но все же это лучше, чем смерть литературы. Следить за “Господином Гексогеном” извне было больше чем удовольствием, скорее – развлечением. Сведения о том, что можно рвать друг другу волосы, оскорблять и чуть ли не убивать друг друга в литературном споре, кажутся сладкой музыкой для итальянца, привыкшего к тому, что литературные дебаты – нечто более чем скучное, скорее – несуществующее. Со стороны, уверяю вас, суть проблемы представляется гораздо более ясной, и роман Проханова кажется разоблачением правдоподобной политической интриги с использованием скудных или ничтожных художественных средств, заимствованных полностью из области массовой литературы. И тем не менее чтение Курицына, который много раз в прошлом оказывался мудрым и ценным подспорьем в моих исследованиях, когда он говорит о “барокко” в романе Проханова, вызвало у меня замешательство и в то же время оказалось забавным. Зачем писать такие глупости? Конечно, из страсти. Потому что в России эстетика еще является ценностью. Даже в политическом смысле. И это замечательно!
Тот факт, что гениально анахроничные модели и стереотипы продолжают существовать, несомненно, является признаком жизненной силы и должен быть предметом гордости, а также надежной гарантией выживания литературы. Если же говорить о других проявлениях исторической памяти, преимущественно нелитературного характера, то они могут иметь гораздо менее благоприятное воздействие на развитие русского общества и культуры. И этот феномен представляется значительно более ясным и очевидным, если взглянуть на него на расстоянии, глазами иностранца. Особенно когда речь идет об идеальном в своем роде читателе, пребывающем полностью вне контекста событий и черпающем сведения исключительно со страниц книг или с дисплея компьютера (я уже десять лет не живу в России). Все сейчас в России проходит через фильтр памяти. И по-другому быть не может, если речь идет о стране, которая только что пробудилась от кошмара продолжительностью в семьдесят лет. А коллективная и индивидуальная память – не что иное, как клубок разрозненных, порванных и спутанных нитей, в котором чего-то недостает, который в чем-то нуждается.
Связь времен…
В России в эти годы ощущалась и ощущается неутолимая жажда воссоздать эту мифическую связь времен, которая немного тотем и немного страшилка.
Все, кому не лень, приложили тут руку, каждый по-своему и каждый в стремлении потянуть на себя и разгладить нити. И таким образом клубок превратился в лабиринт.
В последние годы перестройки и в начале 90-х, которые уже сегодня в ретроспективе кажутся эпохой мечтаний, порывов и кратковременных иллюзий, была опубликована большая часть литературы тамиздата и самиздата. Последнее ответвление самиздата, московский концептуализм, искало в лице Виктора Ерофеева и Сорокина новые и не всегда убедительные формы вовлечения широкой, даже телевизионной публики. Параллельно с этим закладывались базы современного демократического общества – не без первородного греха, если взять, к примеру, “гиперпрезидентскую” конституцию.
Потом что-то пошло не так как надо. Не все нити нашли свое место. Бескомпромиссный возврат к эпохе царизма означал, как в “Сибирском цирюльнике” Михалкова, попытку воссоздать в совершенно произвольной и искусственной манере историческое самосознание народа, приправленное мифами о добром царе, кулачном бое и битье стаканов юнкерами после торжественного тоста. Из той же серии детективы Акунина, жуткий Храм Христа Спасителя, памятник Петру Первому и все скульптурное чвансто Церетели, а также все более распространяющаяся и столь же безумная, если не сказать больше, идея, что классика XIX века может стать основой современного канона литературы.
С другой стороны, постепенно оформилось определенное отношение к наследию советской эпохи, которое можно определить как создание бренда (что по сегодняшним временам означает причисление к лику святых; достаточно вспомнить запрет на искажение бренда посредством его кириллической транскрипции). Берется предмет, название, марионетка, домашние и знакомые для людей, как, например, газета “Советский спорт” или ноябрьские праздники, которые наполняются в случае необходимости (речь не идет о советском шампанском) новой риторикой и новым враньем. Затем эта совершенно пустая скорлупа выдается за реальный компонент сегодняшней культурной и социальной жизни.
Естественно, два эти отклонения накладываются друг на друга, в первую очередь, в риторике державности красно-коричневых. Они же еще более явно проявились в истории с гимном: сначала “Жизнь за царя”, потом возрождение сталинской музыки и, наконец, приклеивание словечек Михалкова-отца в третьей редакции (сталинской, брежневской, путинской).
Это короткое замыкание, произведенное нитями, превратившимися в оголенные электропровода, было представлено в виде иконографического пророчества на обложке итальянского геополитического журнала “Limes” в 1994 году: фотомонтаж с половиной лица Сталина и другой половиной – Ельцина, объединенных царской формой и двуглавым орлом. Еще более верным было пророчество Саши Соколова, который за десять лет до этого обнаружил континуитет и общность советской власти и царизма, сплавив Сталина, Брежнева, Николая II и Анастасию в большом вневременном кремлевском котле “Палисандрии”.
В этой атмосфере никому не кажется странным, что президент является чекистом (впрочем, как и Буш старший) и что Дзержинский может вернуться на пьедестал перед дворцом своих злодеяний. В этой атмосфере (и здесь я сделаю резкий поворот, чтобы вернуться в наш литературный уголок) никому не кажется странным, что возвращение и публикация рукописей советского периода практически полностью прекратились. Вся менее политизированная и, следовательно, в свое время проигнорированная на Западе часть текстов самиздата в настоящее время подвергается запоздалой цензуре, более парадоксальной, чем советская. Конечно, никто не примется рвать на себе волосы, если навсегда погибнут некоторые тексты, которые можно назвать аномальными или ненормальными, скучными, интеллектуальными, экспериментальными и прочее, и прочее. И многие писатели, родившиеся в “неправильную” эпоху, прожив жизнь в аду, рискуют быть изгнанными и из истории. У некоторых, как, скажем, у Белинкова и Улитина, уже в свое время были конфискованы почти все рукописи, которые, естественно, не спешат возвращать архивы КГБ, даже если они еще там. Рукописи других с трудом публикуются на страницах журналов или смешными тиражами. Мы имеем хоть какое-то представление об оставшихся шифрованных текстах Улитина, литературному наследию которого уделяет столь хвалебное внимание Айзенберг, о минималистской прозе Рида Грачева и Евгения Харитонова, о дневниковых алгоритмах Леона Богданова, о металитературном аде Кондратова, но непостижимым образом остаются скрытыми в личных архивах и пребывают на грани окончательного исчезновения тексты, которые могли бы прояснить многое в весьма значительной странице новейшей истории русской литературы. Было бы чрезвычайно важно детально исследовать и воссоздать основной корпус самиздатских текстов и отдать должное многим весьма интересным писателям, столь трагически преданным историей. И в этом смысле Запад мог бы внести существенный вклад посредством издательских программ и финансирования, что пока не сделано, несмотря на огромный интерес, пусть даже только текстологический, который должен был бы вызывать и не вызывает феномен самиздата – эпизод средневековья в разгар двадцатого века, оставляющий открытыми многие проблемы. Достаточно вспомнить текст “Москвы – Петушков”, до сих пор совершенно не выверенный, или “Записки психопата” того же Венедикта Ерофеева, опубликованные лишь частично.
И если необходимо дописать историю литературы двадцатого века, то, будто по волшебству, возможно каким-то образом частично дописать и саму литературу двадцатого века. Поскольку до сих пор, на мой взгляд, остаются преимущественно неисследованными сущность и основное содержание повседневной жизни советской эпохи. В советские времена никто, будь то певцы или обличители режима, не предоставил слова той смиренной и необычайной магии подлинной, насыщенной жизни, которая ютилась в складках кошмара. Искусство устраиваться, применяемое в самых смехотворных целях, способность испытывать восторг из-за грандиозных пустяков, великая саморазрушительная ирония, сдабривающая совершенно иррациональную радость жизни. Абсурд, ставший реальностью, будто породил парадокс в парадоксе, который кажется специально выдуманным для художественного отображения. Мастерски и, я бы сказал, образцово героико-комический блеск советской повседневной жизни, сосредоточенной в микрокосмосе коммуналки, представлен Львом Рубинштейном в его виртуозном и чуть ли не единственном прозаическом произведении “Коммунальное чтиво”.
Поэтические и плотские ноты присутствуют в столь же закрытой и, следовательно, непроницаемой вселенной останкинских бараков Асара Эппеля. Этот микрокосмос также держится, на мой взгляд, на героико-комической доминанте, присутствующей и в книге Ларисы Шульман “Из жизни дворников”. Однако о реальной жизни советского мира окраин, людей труда, о жизни, освобожденной от стереотипов, можно рассказать еще так много, что мне кажется предсказуемым и желательным, чтобы эта линия укреплялась и развивалась. В том числе посредством изобразительных средств, отличных от чрезвычайно рафинированных и формальных приемов вышеуказанных текстов. Тот же реализм, о котором так много говорят сегодня в России, освобожденный от невыносимых признаков политического и эстетического консерватизма, мог бы оказаться весьма плодотворным как для описания этого недавнего прошлого, так и для характеристики драм и искушений сегодняшнего дня. Последний в настоящее время практически игнорируется и весьма плохо переваривается литературой, и для его аутентикации недостаточно кино с его морем боевиков. Безусловно, речь идет о реализме нового типа, который включил бы в себя иронию романтической традиции и постмодернизма и возродившуюся потребность в социально ангажированных текстах, которая ощущается повсюду в глобализованном мире. Примером может служить проза Олега Павлова или Антона Уткина.
Из недавной традиции вытекают также другие интересные линии литературной эволюции. Одна из них может быть удачно, на мой взгляд, определена как autofiction и ведет начало от Селина и Дубровского, хотя и не происходит непосредственно от них. Дубин, рассматривая данный феномен на страницах “Иностранной литературы”, изобретает удачный термин “эго-романистика”, что лучше пусть красноречивой, но все-таки кальки “самовыдумывание”. Толчком и ядром повествования является намеренное искажение ткани собственной биографии, стремление автора рассказывать о себе в столь же эксклюзивных и маниакальных, сколь недостоверных и эпатажных терминах. Главный герой, автор и рассказчик сливаются в единый персонаж-спрут, благодаря которому выходят на поверхность и взрываются изнутри все извечные вопросы о реальности и вымысле. Родоначальником этого игривого “разделывания на части” собственного “я” является Венедикт Ерофеев в “Москве – Петушках”. Затем тенденция стала обвальной: Синявский, Соколов, Соснора, Сергеев, Сапгир, Евгений Попов, Яркевич, вплоть до молодых “внуков” – Шаргунова, Климовой и Шараповой. То же и в последних вещах Лимонова и в особенности у Пригова в “Живите в Москве”. Последние лишь сейчас полностью овладели данным приемом. Однако порок этот древний, истинно русский, если учитывать, что первым великим русским прозаиком был протопоп Аввакум, написавший в XVII веке свое головокружительное житие. Другой эволюционной линией, не полностью реализовавшейся в XX веке, которой, вероятно, суждено дать сейчас лучшие плоды, является графомания, в сущности, параллельная и подчас перекрещивающаяся с эго-романистикой. Впервые проявившись в гениальном самоуничижении Розанова и Ремизова, графомания проходит в советскую эпоху через творчество ряда писателей-дворников и находит свое наиболее полное воплощение в бесконечном множестве ипостасей графомана-гения-мага-Бога у Синявского, вливаясь затем в образы писателей-copywriter (Татарский в “Generation P”) или писателей-киллеров (Тема в “Сами по себе” Болмата). Покоробленный и решительно сравненный с дерьмом, писатель продолжает чувствовать себя творцом, не отказывается от магии искусства и беззастенчиво сохраняет самый нелепый идеализм пророка. Пророка в коротких штанишках. Портрет этого самого русского, древнего и современного типа писателя блистательно нарисован Соколовым в “Тревожной куколке”:
“В те дни ты раскуклился и воспарил. Но не волшебной набоковской бабочкой, а угрюмым и серым ночным мотылем, окрыленным непреходящей тревогой. Правда, лучше парить угрюмо и серо, нежели не парить никак. Поступая указанным образом, ты осознал себя малой, но вольной молью родного наречия и хлопотал воспарить все выше”.
Смешение всего: самоуничижения и самовозвеличивания, чрезвычайной скромности и откровенного высокомерия, не говоря уже об упрямой приверженности к пониманию литературы как гениального ремесленничества, ведущего свое начало от формалистов. Таковы координаты, на которых писательство может вновь обрести гордость и силу.
В числе потенциальных новых линий развития литературного дискурса есть одна, где Россия находится поистине в авангарде: “сетература”. Ни в одной другой стране мира невозможно найти в Интернете свободный доступ ко всем без исключения классикам, к 90 процентам прозы и поэзии XX века и хорошей подборке современных писателей, иногда даже до их опубликования. Ни в одной другой стране мира непрофессиональные писатели не представлены в сети столь полно, серьезно и аккуратно. При этом взаимный контроль и критика, кажется, возвращают гамбургский счет Шкловского, наконец освобожденный от законов рынка. В Интернете ветвятся самые впечатляющие и блистательные дороги для литературы нового времени, которая, пройдя через гипертексты, сможет приобрести новые формы анонимного и/или коллективного творчества, что приведет к изумительному возвращению искусства в средние века и упразднению тирании копирайта. Несомненно, бином Интернет – литература является главным путем, чтобы вырваться из порочного круга, отнимающего в сегодняшнем мире всякий смысл у искусства, которое не желает подчиняться законам рынка. Задумаемся на минуту: что делать настоящему писателю с гонораром, если его едва хватает на покупку сигарет? Задумаемся на минуту: если бы транснациональные корпорации потеряли большую часть своих сверхприбылей, где бы нашли они средства для финансирования никчемных проектов, магнетизирующих внимание публики и СМИ? Нарушив авторские права снизу, из литературы, где они условно стоят 10, можно было бы начать цепную реакцию, благодаря которой их можно было бы атаковать сверху (ТВ, музыка, кино, где они стоят 10 в пятой степени). В этой области Россия поистине находится в авангарде, и Таня Гроттер, как и русский Большой брат, – пираты и пионеры дикой и долгожданной новой эры.
Сетература, эго-романистика, графомания – все эти новые перспективы находятся полностью в той колее, которая позволила нам утверждать, что в России менее чем где-либо существует опасность “озападнивания”, что является синонимом “массификации”. На мой взгляд, при полном осознании невозможности ввести нечто радикально новое в литературный дискурс, мы вступили в наиболее зрелую стадию постмодернистского сознания. Здесь преодолевается его нигилизм, но одновременно теряется его гордая самоуверенность, здесь невозможно обойтись без повторного использования стилистических приемов, но вновь появляется вкус к креативности. Одним словом, пророк в коротких штанишках – это не симулякр кого-то другого, и поэтому он имеет полное право продолжать верить в свое будущее, пусть в полном сознании того, что все это – игра, шутовство, что магия искусства – это лишь переваренные и вновь выплюнутые интертексты и ничего более. Или даже не выплюнутые, а выкаканные для новой жизни, как в случае с парторгом-волшебником в “Мифогенной любви каст” Пепперштейна и Ануфриева, одного из наиболее крайних, но, возможно, и наиболее характерных текстов этого вероятного нового направления. Похожей, хотя и частично, является линия неосентиментализма, обозначенная Эпштейном. Это линия повторного использования и обогащения, в которой могут и должны быть представлены различные литературные жанры и направления, но которая имеет все шансы заменить линию повторного использования и разрушения постмодернизма.
Рим
Июль 2003
Ведущий рубрики Владислав ОТРОШЕНКО