Р о м а н
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2003
(отрывок из журнальной публикации)
Глава 1
Мальчик в рыжей фуфайке с оборванными до плеч рукавами пролез между нефтяными баками, пригнулся под скрученной штопором двутавровой балкой и свернул за гору старого шлака.
Цейлон сидел у открытого проема, в котором вот уже сколько лет бушевал огонь, неведомо откуда взявшийся, не умерявший силы и менявший с годами разве что окраску (когда-то языки пламени, выбивавшиеся наружу, были темно-лилового цвета), и плевал на дверь. Плевки тотчас испарялись. Цейлон всякий раз морщился и снова плевал. Обычно летом он держал дверь закрытой, но Даниил велел отпереть адово жерло.
– Принес, значит, – сказал Цейлон. – Опять улетит, я тебе говорю. Ну, давай, если уж невмоготу.
Даниил отстранил его черную руку.
– Отойди.
Цейлон взглянул на мальчика и тотчас отвел глаза.
Мальчик крепко держал черного ворона за лапы, в одну из которых еще, наверное, лет триста назад вросло серебряное кольцо. Никто не помнил, когда черный ворон поселился в тупике, среди нагромождений тяжелого железа, но это случилось еще до того, как тут построили железную дорогу, а потом устроили кладбище паровозов. Говорили, что когда-то здесь по ночам государевы палачи рубили головы самым лютым разбойникам, а впоследствии казнили противников режима. Старики помнили, как в конце тридцатых годов здесь несколько ночей расстреливали взрослых и детей по приказу Сталина. И все это время черный ворон с серебряным кольцом сидел поодаль на верхушке дерева или на сторожевой вышке и наблюдал за людьми. Выждав, разгребал сильными лапами рыхлую землю и принимался за трапезу. Чем он тут питался последние полвека – Бог весть. Может, мышами. Может, слепыми птенцами. Цейлон утверждал, что именно этот ворон выклевал ему левый глаз и уже принялся было за сердце, как Цейлон проснулся и прогнал птицу. Ему никто не верил. Как можно верить Цейлону?
Они уже раза два пытались сжечь птицу в негаснущем огне, но всякий раз ворон вырывался из преисподней и, разбрызгивая искры, прятался в траве за паровозами. А потом снова взгромождался на сторожевую вышку с разбитым прожектором и наблюдал за людьми. Ведь рано или поздно люди примутся за старое. Значит, будет и ворону пожива. И дождался.
Даниил считал, что Цейлон лукавил и нарочно швырял птицу в огонь не изо всей мочи. Во всяком случае, в последний раз так и было.
– Я сам, – хрипло сказал Даниил. – Пусть не думает, что ничего не изменилось.
– Как хочешь. – Цейлон высморкался в рукав. – Птицу не жалко. А так чего-то… ну, не по себе, что ли… Суеверие, значит.
Даниил сжал птичьи лапы еще крепче, шагнул к самому жерлу – от бровей и волос тотчас запахло паленым – и, чуть не окунувшись в гудящее пламя, без размаха швырнул ворона в бездну.
Цейлон закурил.
– Считай до ста. – Выпустил дым в густеющее зеленоватое звездное небо.
– Ты просто боишься, – сказал мальчик.
– Боюсь, – без всякого выражения в голосе подтвердил Цейлон. – Эмма-то вон поехала, да вернулась.
– Она поехала по дороге. И она никого и ничего тут не знает – ни дорог, ни людей. Ты дойдешь лесом, – сказал Даниил, протягивая Цейлону конверт. – Тебя никто не заметит. Да и мало ли зачем идет куда-то Цейлон? Подумаешь! Ты сто раз ходил. Напротив его дома густые кусты. Дождись, когда он будет выезжать… или выходить… Отдай в руки. В руки, Цейлон.
– В руки, – повторил Цейлон. – Сорок семь, сорок восемь…
– Только ему. Никому другому. Ни жене, никому. Лично. И не бросай в почтовый ящик.
– Ящик. Пятьдесят восемь…
– Иначе нам хана. Лучше всего сейчас идти.
– Ты же согласился спорить. Досчитаю до ста, не вылетит ворон…
Даниил оттолкнул чурбачок, которым была подперта дверь, и она с визгом закрыла проем.
– Не вылетит.
– Ну да, ты ж ему лапы связал, разве я не знаю. – Цейлон нахлобучил свою шапку и сунул письмо за пазуху. – Может, я и не вернусь.
– Может, – спокойно сказал мальчик. – Следить за тобой я не стану.
– Открой дверь, – сказал Цейлон. – Девяносто восемь…
Мальчик с усилием открыл дверь.
– Сто.
– Не связывал я ему лапы. Все по-честному.
Цейлон перекрестился.
– Ты только не забудь трансформатор переключить, как я показывал. Я с косогора шапкой помашу – включай.
Мальчик кивнул.
– Не думай про ворона, – сказал он. – Он сгорел. Больше ничего на свете не осталось. Ни баб этих, ни меня, ни даже тебя. Только она. Думай про нее. Ты меня понял?
– В руки. – Цейлон отвернулся и широко зашагал к поднятому шлагбауму. – Ладно бы там родину спасать или священную реликвию, а то – девку! Да еще такую, что…
Обернулся: мальчик не слышал, и хорошо, что не слышал. Далась ему эта девка.
Закрыв железную дверь, Даниил проверил ружье. Присев на корточки, потуже затянул ремень протеза. Готов. В дверь с той стороны что-то тихо стукнуло.
Мальчик с усилием открыл дверь и сквозь слезы увидел нечто черное, медленно приближавшееся к выходу. Моргнул – слезы скатились вдоль носа. Неужели возвращается? Все ближе клуб дыма. Взмах. Еще ближе.
Он вскинул ружье и, когда до окутанного черным дымом ворона осталось не больше двух метров, выстрелил сразу из двух стволов картечью. Черное распалось, рассыпалось, исчезло, мгновенно поглощенное красным с прожелтью огнем. Наружу вырвались лишь два-три пылающих лепестка, которые, покружив у двери, опустились на печеную землю и стали гаснуть.
Даниил закрыл дверь.
Тужась, помочился на дотлевающие лепестки. Растер пепел ботинком.
Ничего не осталось. И никого.
Подполковнику Сергею Иконникову в ту ночь приснился самый приятный из его снов. О победе над Адмиралом. Так прозывали в их училище парня, которому не было равных в самбо и дзюдо. Только Сергею удавалось противостоять его бешеному натиску, угадывать хитрые комбинации и даже изредка выигрывать – по очкам. Но и после таких побед Адмирал лишь дружески похлопывал его по плечу и с улыбкой говорил: “Не считается до следующей встречи”. А в следующей – выигрывал чисто, поймав на болевой прием. Но во сне Сергей вспоминал их схватку на тренировке, когда все, даже терпеливый тренер и последняя уборщица, ушли из зала, а они вдвоем все кружили по ковру, уже забыв об усталости, обо всем забыв, – это был какой-то особенный поединок. Оба это понимали. И вот он, поддавшись на подсечку, вдруг вывернулся с риском для своих ножных сухожилий, оказался за спиной падающего ничком Адмирала и, падая с ним, успел пролететь на какой-то сантиметр дальше, подсунуть обе руки под Адмирала и, не давая передышки ни себе, ни ему, изо всех сил свел руки в двойной замок – двойной нельсон – и зафиксировал движение – это была чистая победа. Тем более приятная, что именно удивительная ловкость при выполнении этого довольно простого, но эффектного приема и закрепила за Иваном Толкачевым прозвище Адмирал. В раздевалке и душе они молчали, и только на улице Иван на прощание, вопреки обыкновению, не похлопал его по плечу, а пожал руку и сказал: “Жаль, что это случилось не на соревнованиях. Класс, Серега”. Но больше они в спортзале не встречались. А годы спустя Толкачев погиб в Чечне. В прошлом году побывал там с отрядом и Иконников. Вернулся с двумя орденами, получил подполковника, и все заговорили о скором повышении по службе. Это было приятно, но не шло ни в какое сравнение с радостью той победы – в пустом спортзале, один на один, когда никто не считает очки и не объявляет имя победителя. Адмирал просто произнес: “Класс, Серега”. Отцу он так и сказал однажды: “Лучшая из моих побед. Почему? Ведь никто не видел, никто до сих пор не знает…” Отец слабо улыбнулся: “Вот теперь я знаю”. Через две недели умер от рака. Он так и не выслужился из участковых. Дома сутками звонил телефон…
Телефон. Вот в чем дело.
Выслушав доклад дежурного, Иконников решил, что на происшествии у реки хватит и обычного наряда. А сам – сам съездит. Посмотрел на часы: четыре двадцать. Все равно больше не заснет.
Еще когда открывал ворота и шел к “уазику”, заметил, что из кустов напротив кто-то за ним наблюдает. По шапке с острым верхом узнал соглядатая. Остановив машину у кустов, посигналил. Цейлон, оглядываясь, подошел к машине.
– Садись. Рядом садись. Это что?
– Письмо для вас.
– И чего же ты ждал? – усмехнулся Иконников, сворачивая на дорогу к реке. – Когда я уеду?
– Просто боялся.
– А сейчас?
– Все равно боюсь. – Мужик достал из-за пазухи большой конверт. – Но поменьше.
– Из машины не вылезай! – приказал Иконников, выискивая взглядом главного пожарного. Остановил “уазик”. – И конверт держи при себе. От кого?
– От Даника Горна.
– А, железнодорожный отшельник! Ну жди.
Склады Халилова загорелись под утро, а когда пожарные, израсходовав воду в автоцистернах, попытались подключиться к гидрантам, оказалось, что кто-то вывел их из строя, да так хитро, что целой командой пришлось искать место повреждения – трубопроводы были развинчены в овраге, никакого инструмента под рукой, ни запчастей. Вызвали службу водоканала.
Начальник пожарной охраны, старший лейтенант, докладывал Иконникову, не скрывая злости и отчаяния:
– Там же в овраге две трубы под углом соединены, и ведь кто-то весь угол открутил и унес. Вода течет себе вниз… Поджог умышленный.
В этот миг крышу склада вспучило, и она с грохотом взлетела на воздух, разбрасывая доски и балки.
– Бензин рванул! – тупо констатировал Горбунов. – Там же моих трое.
И бросился вниз, к складам. Это были постройки первой трети XIX века, с фасада украшенные галереей с кирпичными квадратными колоннами, а с тылу – узкими окошками, забранными толстыми витыми решетками.
В складе что-то еще взрывалось и со стоном и визгом лопалось. Иконников приказал подбежавшему сержанту из дежурного наряда не подпускать к огню лишних и вернулся в машину. Цейлон сидел на переднем сидении пригнувшись, уже без шапки, и начальник милиции почувствовал, что бродяге полегчало лишь после того, как захлопнулась дверь “уазика” и машина тронулась вверх, к управлению милиции.
– Слушай, Цейлон… – Иконникова осенило: – Уж не Данька ли это все устроил? Зачем ему? – Выдохнул: – У Халилова и без него врагов довольно.
Остановил машину метрах в пятнадцати от входа.
– А вы почему без оружия? – вдруг спросил Цейлон. – Вам же полагается, Сергей Иванович…
Иконников внимательно посмотрел на бродягу. Взял конверт с надписью “Сергею Ивановичу Иконникову лично”.
– Давно в кустах ждал?
– С вечера. Как стемнело.
– Пойдем. – Хлопнул дверцей. – Сядешь в камеру один, туда тебе и еды какой-нибудь принесут. – Открыл дверь. – Дежурный!
Не заходя в кабинет, в котором звонили разом все телефоны, прошел боковым коридорчиком в личную комнату отдыха, включил кофеварку и вытряхнул из конверта письмо – три листка из школьной тетради. Пробежал глазами. Налил кофе в большую чашку, отхлебнул и закурил. Это посерьезнее, чем поджог складов. Это посерьезнее, чем… Поднял трубку с аппарата, украшенного двуглавым орлом. После короткого разговора с Москвой позвонил прокурору города и вице-мэру.
Обдернув пиджак, вошел в свой кабинет, вызвал дежурного и приказал срочно доставить в управление участкового Лукомского. Когда лейтенант явился, приказал:
– Из-под земли достать Рыжего Грека. Сейчас. Сию минуту.
– Сию минуту он спит в послеоперационной палате во второй больнице, – доложил лейтенант. – Руку ему оторвало.
– Значит, транспортабелен. – Иконников наконец сел за стол. – Привезите его, Игорь Федорович, обязательно. Прибегните к помощи врачей, если потребуется. И найдите его мотоцикл, а найдете – проверьте тщательно. И никому не отдавайте, даже близко никого к мотоциклу не подпускать! – Нажал кнопку на селекторе. – Лукомскому и всем, кто будет с ним из наших, заменить служебное оружие на боевое. Это приказ. Наряд с пожара отправьте домой к Рыжему Греку. Без ордера, но гараж проверить обязательно, даже если взламывать придется. Да у них Черешнев умеет так замки открывать, что ни одна собака… Дополнительному наряду организовать наблюдение за его домом. И главного нашего дорожника найдите. Чтоб к восьми был у меня в кабинете! Заготовьте приказ на него, а также на отдельную группу захвата. Да, и по оружию… – Чуть понизив голос, добавил: – И выясни, Леонид мой дорогой, где сейчас Халилов. Где он будет через десять минут. Вечером. А также завтра. Понял? И надо кому-то из наших, кто поумнее, хорошенько присмотреться к дому и окрестностям. И пусть твоя Лиза послушает их разговоры, пока мы не получили санкции на прослушивание.
– Так точно, товарищ подполковник! – ответил Леонид, его первый зам, в эту ночь дежуривший по управлению. – Лично займусь. И Лиза. – То ли откашлялся, то ли хмыкнул. – Лично.
Иконников выключил селектор.
Снова закурил. Разложил перед собой листки письма, написанного твердым почерком. Короткие предложения, знаки препинания на месте. От листков – он поднес их к лицу – пахло машинным маслом.
– Доброе утро! – Вошедший без стука прокурор зевнул так, что челюсть хрустнула. – Лучше переесть, чем недоспать. Что у нас? Пожар?
– Война, Костя. – С прокурором они были однокашниками. – Читай. Тебе кофе?
– Чай. Два пакетика. Зеленый, если есть.
Глава 2
Анна с Эммой добирались до города на автобусе почти семь часов, и только тут вдруг выяснилось, что подруга Лиля хоть и служит на железнодорожном транспорте в четырех километрах от города, – почти недосягаема. То есть до нее можно пешком добраться – это со скисшей-то дочкой на пару и чемоданами. Можно машину нанять, но это не раньше полудня, а сами железнодорожники только и могут, что связываться с кем-то по своим телефонам и со значительными минами на лицах, от часа к часу становившихся все более серыми от растущей щетины, обещать: “Ждите”. Они устроились на жестком фанерном диване, Аня дремала, опершись о железный поручень, а телесистая Эмма всхрапывала и мотала тяжелой головой на материных коленях.
В очередной раз хлопнула дверь в дальнем углу зала, и перед Анной предстал пузатый дежурный в расстегнутой до пупа рубашке.
– С третьего путя пойдет дрезина. – Мужчина взял их чемоданы. – Быстро домчит. А там дойдете.
Полусонные мать и дочь побежали за дежурным, чтобы не потерять его в густом тумане, и Анна все никак не успевала спросить, почему ночью в городе гудели пожарные машины, и что такое дрезина, и как далеко оттуда, где их высадит дрезина, до дома Горнов.
– Вот. – Дежурный поставил чемоданы на стальной влажный мостик, опоясывающий что-то вроде небольшого желтого локомотива с маленькой кабиной, и подал руку Анне. – В кабину нельзя, да и на мостике не успеете продрогнуть – за минуту домчит.
Из проема двери кабины за ними молча наблюдал бородатый мужик в полосатой вязаной шапке с наушниками – такие Анна часто видела на строителях.
Дежурный крикнул:
– Одна нога там, другая – здесь!
Машинист кивнул и скрылся в кабине.
– Держитесь на всякий случай за поручень, – посоветовал дежурный. – И присядьте лучше – он же вами вперед пойдет, не закрывайте обзор. – Улыбнулся, надув небритые щеки, хлопнул Эмму по заднице так, что у нее сердце проснулось. – Ну и дочка – всем дочкам дочка. Лильке привет передавайте.
Дрезина дала сигнал, дежурный скрылся в тумане, и машина, быстро набирая скорость, застучала по колее, уходившей в редкий лес. Метрах в десяти от рельсов между деревьями виднелась грунтовая дорога – яма на яме, лужа на луже.
Дежурный не обманул: минут через пятнадцать дрезина выскочила из леса и, тормозя и прерывисто сигналя, стала медленно спускаться по травянистому холму к какому-то подобию шлагбаума, по сторонам которого вздымались, громоздясь друг на дружку, останки паровозов, вагонов, какие-то трубы, колесные тележки – темные массы старого железа и чугуна, то ли стены, то ли уже сам загадочный город, в глубине которого и жили Анина подруга Лиля с племянником.
Дрезина остановилась. Анна сняла чемоданы и помогла спрыгнуть Эмме. Машинист молча показал рукой на шлагбаум и махнул.
– Что?! – завизжала Анна.
– Прямо! – закричал, перегнувшись через поручень, машинист. – Там домик!
И, трижды посигналив, покатился по одноколейному пути, огибавшему этот железный город справа, и скрылся в тумане.
– Ну. – Анна помогла дочери надеть рюкзак, подняла чемоданы. – Пошли. Не думаю, что это далеко. Когда-то это называлось кладбищем паровозов, а потом сюда стали сваливать все, что уже не годилось на железной дороге. Чего это у тебя?
Дочь кивала: она и сама это слышала от одного из станционных служащих, объяснявших, где живет мамина подруга. Эмма не роптала на мать, которая отличалась непоседливостью, егозливостью, мгновенными перепадами настроения и истерической решимостью довести любую нелепость до конца – хотя бы только потому, что эта нелепость пришла в голову именно ей, Анне Сергеевне Авериной. Всю весну они строили планы и даже подкапливали деньги на поездку в Крым, но в середине июня, случайно наткнувшись на школьный свой альбом, Анна Сергеевна вдруг от души разрыдалась и заявила, что сначала они во что бы то ни стало заскочат на пару дней к несчастнейшей из ее подруг Лиле, а оттуда – прямиком в Крым.
– Так это ее муж всех там у них поубивал? – превозмогая зевоту, спросила Эмма, вглядываясь в выступающие из тумана железные углы, трубы и колеса. Протянула матери спичечный коробок. – За железку был заткнут. Соль, может. Горн – это муж тети Лилии?
– Нет. – Мать споткнулась. – Под ноги смотри! Это был муж ее сестры… А вот и домик! Прелесть какая!
Она опустила чемоданы на ржавую землю, твердостью не уступавшую асфальту, и закурила.
Внутрь кладбища паровозов входило несколько веток перекрещивающихся рельсов, и одна из веток, сделав дугу вдоль высоченной стены ржавого железа, ровно пробегала на выход мимо двухэтажного кирпичного домика с застекленным балконом на втором этаже, двустворчатыми дверями и колоколом, висевшим на цепи. Вокруг дома на ровных полукруглых клумбах было полно цветов, а за домом тянулся на восток (и упирался в такую же железную стену, скрытую туманом) возделанный огород, обсаженный тонкими деревцами.
– Романтично, – пыхнула дымком Анна. – По-своему, конечно. Набирайся впечатлений, Эмма. Где такое еще увидишь?
– В кино, – без улыбки ответила дочь. – А может, хозяев и нету?
– Как же!
Открылась дверь в торце домика. Женщина с порога, закутанная в толстую шаль, внимательно смотрела на Анну.
– Не узнаешь, Курнакова? – не выдержала наконец Анна, туша сигарету каблуком. – Устроилась тут себе на отшибе цивилизации…
– Аня, – сказала женщина, по-прежнему не трогаясь с места. – Аверина. Я вам не корова – могу свои убеждения и поменять.
– Хоть это запомнила! – Анна взяла чемоданы и подмигнула дочери. – Это я так любила говорить когда-то.
– Ты и сейчас так говоришь.
– В гости к тебе вот! – весело закричала Анна. – Или не рада?
Женщина посторонилась, улыбнулась.
– Дурочка, рада, конечно. Только мне тяжелого нельзя поднимать.
– А у нас и нету ничего тяжелого. – Сбросив туфли в маленькой прихожей, Анна быстро огляделась. – Ничего. А где твой племяш ненаглядный?
– Спит. Он же на снотворных. – Она осторожно обняла подругу. – Анька, как я рада! Пойдемте чай пить. А ты, может, поспала бы? – обратилась она к Эмме. – Ложись на диване, а мы в кухне поболтаем. И дверь закроем.
Эмма бросила спичечный коробок на кухонный стол и ушла в другую комнату – половицы под нею скрипели.
– Крупная девочка, – сказала хозяйка, закрывая за нею дверь.
Эмма скинула рюкзак и тяжело плюхнулась на диван. Цветочки на подоконниках, какие-то картинки на стенах, вместо батарей отопления – толстая труба, стол под клетчатой скатертью. Потянула носом: Эмма терпеть не могла запахов больницы и нафталина. Сняла кеды, стянула джинсы, расстегнула под тонким свитером бюстгальтер, легла и широко раскинула ноги. Вспотела. На кресле рядом с диваном лежал свернутый вчетверо плед. Эмма сняла свитер и трусы, сунула их под подушку, завернулась в плед и тотчас уснула, сообразив напоследок, почему хозяйка все время норовит стоять к гостям левым боком: правый глаз-то у нее – стеклянный.
– Ты и правда спать не хочешь?
– Да я в последние годы сплю как-то странно – по десять минут в час. – Анна хлебнула чаю. – Давай-ка за приезд. – Выставила на стол бутылку водки. – Сто лет не виделись.
– Сто лет.
Лиля убрала бутылку в холодильник, взамен достала такую же, но охлажденную, запотевшую.
Выпили по полстакана, закусили.
– Так сколько ему лет-то, племяннику твоему? – спросила Анна, с удовольствием потягиваясь. – В школу ходит?
– Экстерном закончил. А в сентябре ему уже восемнадцать. – Лиля закурила. – Вот так и живем. Не хочу жаловаться, но тяжело… здесь тяжело, среди этого железа, и вообще тяжело…
Выпили еще.
Лицо хозяйки тотчас зааалело.
– Я тебя потом кой-чем угощу, – подмигнула Лиля. – Закачаешься. Не замужем?
– Четыре раза как входила, так и выходила из этих священных уз, – с усмешкой ответила Анна. – Похоже, замужество мне психологически противопоказано. Нет, правда, я с одним врачом говорила, он так и сказал, что бывают такие случаи. Неизлечимая психологическая несоместимость с любым мужчиной. В смысле, замужество. Но ничего! – Она вдруг понизила голос: – Я тебе потом тоже кое-что покажу – ахнешь. – Повела плечами. – А пока мужики оглядываются – жива, и ничего.
Лиля кивнула.
– А мне этот гад обе груди отстрелил – ребенка не к чему приложить. Лучше б убил. – Перекрестилась. – Прости, Господи. Тоже ведь как-то живу.
– Так расскажи! – Анна налила в стаканы водки. – Страшно было?
– Больно было, – сказала Лиля, глядя в окно. – И сейчас больно. А главное – за что? Меня-то – за что? Непонятно…
Пятнадцать лет назад Игорь Горн с женой и трехлетним сыном возвращались с вечеринки. Катерина хоть и поворчала сначала, что от шофера водкой несет, как из бочки, но села на переднее сидение с ребенком на коленях, а муж с папироской устроился сзади. Шел дождь, смывавший остатки грязного льда с шоссе. На выезде из города их машину чуть занесло, но не успели они испугаться, как впереди на дороге вырос идущий боком тягач. Катерина успела только взвизгнуть. Удар был сильный. Шофера легковой машины и Катерину с Даником отвезли в больницу. К утру так и не протрезвевший водитель умер. А Игорю Горну хирург с непроницаемым лицом сообщил, что у его жены тяжелое сотрясение мозга, а сыну пришлось ампутировать ногу – чуть выше ступни. Игорь пошел в соседнее кафе, выпил водки и вернулся в больницу, где уже сидела бочком на деревянном диване младшая сестра жены – Лилия, даже тут машинально делавшая ему глазки. Она гостила у них дня три-четыре. Вдвоем им пришлось возвращаться домой – в домик на кладбище паровозов, где временно поселили семью Горнов. Игоря считали подающим надежды инженером и не собирались держать вдали от настоящей работы. С ними жил совершенно глухой старик Горн, отец Игоря, который вечерами – зимой ли, летом ли – любил сидеть на железном табурете с мышонком или полуживым птенцом в ладони, за которыми рано или поздно прилетал черный ворон с серебряным кольцом на лапе. Только к старику Горну он и шел в руки, и глухой этим, кажется, гордился. Лилия побаивалась старика и старалась держаться от него подальше. “А то вдруг тебя придушит и скормит ворону! – смеялся Игорь. – С него станется! Вот уж птичка полакомится!”
Пока Лилия собирала на стол, Игорь успел выпить еще один стакан водки. К ужину девушка надела платье с глубоким вырезом и туфли на высоких тонких каблуках. Игорь ел вяло, больше пил (что вообще-то было ему несвойственно) и смотрел сквозь гостью. Она выкурила чуть не пачку дорогих сигарет и уже в сердцах собралась уходить, как вдруг Игорь не поднимая глаз сказал: “Ложись со мной, Лилечка, пожалуйста”.
Через три недели он привез из больницы жену с ребенком. Катерина принимала снотворное и еще какие-то таблетки и целыми днями жила словно в полумгле, радуясь лишь тому, что в этом сером, туманном мире кто-то откликается на знакомые имена. Гораздо хуже было, когда она по-настоящему просыпалась. За окнами громоздились горы мятого, гнутого, рваного, изболевшегося железа; муж в промасленной фуфайке кричал на хмурых мужчин с ломами, крючьями и автогеном; глухой Горн ждал ворона; сестра Лилия раздражала маслянистым запахом духов и отсутствующим взглядом; на полу Даник строил дом из кубиков, вытянув перед собой обрубочек ноги… Но самым нестерпимым был истерически скрежещущий звук крана, который по команде Игоря Горна носил огромные железные детали туда-сюда по площадке, пока не образовывалась куча, за которой раз-другой в неделю приезжал небольшой локомотив с дребезжащими на стыках и стрелках пустыми платформами. Она пила все больше лекарств, запивая их водкой, и иногда могла проспать три-четыре дня не вставая. Она слышала, как стонет больное железо вокруг дома, как под тяжестью искалеченного металла проседает земля, с чавканьем выдавливая на поверхность кровь невинноубиенных, пластами лежавших друг на дружке; она слышала, как равномерно скрипит Лилькина кровать; как потрескивает металлическое оперение черного ворона с серебряным кольцом на лапе, следящего за этой железной жизнью с вышки; как гудит в нос перед сном старый Горн – так он молился своему богу; она прятала голову под двумя подушками, чтобы не слышать, как бормочет и смеется сквозь сон Даник… Все эти скрипы, лязг, чавканье, стуки, вой моторов вызывали у нее желание хоть как-нибудь ответить, хоть что-нибудь противопоставить этому хаосу, хоть что-то крикнуть, провыть, проскулить, просто – подать голос. Но когда она пыталась кричать, боль в голове превращалась в стальную пирамиду, грозившую своей верхушкой пробить свод черепа, – и она смирилась, перейдя на стон, на тихое слезливое подвывание, нытье и даже мычание. От природы она не была нытиком, но тут вдруг выяснилось, что только нытье и спасает ее от приступов боли, превращая страдание в некое течение – без неожиданных всплесков, водоворотов безумия, но и без утоления. Ноющим голосом она выговаривала коварной сестре Лилии, животно совокупляющейся с ее бесхребетным мужем, и жалела Даника и свою навсегда погубленную жизнь, и ни капельки не жалела Игоря, который не пострадал в аварии, случившейся из-за него, по его вине, ведь она не хотела садиться в машину с пьяным водителем…
Тогда паровозное кладбище называлось ремонтно-вспомогательной базой, и Лилия, заскочившая было к ним погостить на недельку, устроилась на этой базе то ли кладовщицей, то ли весовщицей и чувствовала себя превосходно. Она пела Данику песенки, копалась в огороде и в коротеньком обтягивающем синем халатике разгуливала по базе, посмеиваясь над мужчинами, которые довольно неуклюже – зато все до одного – пытались за нею приударить.
Все кончилось тем вечером, когда Катерина, прижав к себе сына, привычно корила мужа увечьем, которое он – он, только он – причинил ребенку, сломал ее жизнь и вдобавок живет себе не тужит, грязно спариваясь с этой вонючей самкой, забыв, когда последний раз хотя бы холодными губами, хотя бы вскользь поцеловал собственную жену…
Лилия все слышала, сидя на корточках у двери своей комнаты наверху. А когда Игорь вдруг вышел, даже дверью не хлопнув, ей почему-то стало страшно, и она в одной только коротенькой ночной сорочке высунулась на лестницу и спустилась ступеньки на две, наблюдая за происходившим в гостиной. Игорь вернулся с ружьем и с порога выстрелил Катерине в грудь. Кровь хлынула на ее руки, заливая лицо Даника. Лилия взвизгнула и от неожиданности съехала на заднице по лестнице. С таким же невозмутимым лицом Игорь выстрелил в Лилию.
Даник высвободился из материных рук и вытер рукавом кровь.
– Не задел? – деловито осведомился отец. – И слава Богу. Дозвонись до дяди Сергея Иконникова – номер на бумажке под телефоном – и все ему расскажи.
Он вылущил пустые гильзы, вставил в ствол один патрон и взвел курок. Отложив ружье, разулся и лег на бок. Сунул ствол в рот и попытался большим пальцем ноги спустить курок. Не получилось. И в другой, и в третий раз – тоже. Стволом он сломал себе зубы, и изо рта у него текла кровь.
– Вот уж не думал, что так трудно… – Он приподнялся и посмотрел на сына. – Даник… Данечка, сынок, ты должен мне помочь. Ляг на пол. Ляг, пожалуйста. Не бойся. Это так, зуб сломал – кровь пошла, сейчас пройдет. Умница. А теперь ползи ко мне с этой стороны… с этой, да, молодец… Просунь руку сюда – это курок. Понял? Ты не поднимайся, не поднимайся только и не смотри на меня. Ты двумя пальцами… – Звук отцова голоса вдруг странно изменился, будто какой-то предмет во рту мешал ему говорить. – И дерни изо всей силы. На счет “три”. Раз, два, три… Ну же!
Грохнул выстрел, и отец повалился лицом вниз. Даник приподнялся на четвереньки и увидел, что голова и плечи отца залиты кровью и еще чем-то.
Он вытащил из-под телефонного аппарата ученическую тетрадь, нашел номер дяди Сережи Иконникова и рассказал ему обо всем, что видел.
Даника и Лилию положили в одну больницу, и уже через неделю она стала навещать племянника. Ей сделали операцию на груди и вставили протез взамен выбитого картечиной глаза. Узнав о тихой кончине глухого Горна, она приняла твердое решение остаться здесь. Жить в домике на кладбище паровозов. Ей пообещали твердый оклад, надбавку, премиальные и, может быть, пособие по инвалидности. Данику назначили пенсию за родителей, а вскоре дали и свою – за инвалидность.
Сергей Иконников отвез их на машине домой.
– Звоните, если что, – сказал он. – Больше нам на охоту с Игорем не ходить, так что и ружья пусть себе гниют потихоньку в подвале. Там их три, одно можете держать поближе – место пустынное, отдаленное. Я покажу…
А уезжая, спросил:
– Ничего сказать мне не хочешь, Даниил Горн? Ни о чем не жалеешь?
Лиля было напряглась: не нравилась ей эта милицейская грубая манера прямых вопросов, на самом деле всегда таящих подвох.
– Жалею, – сказал Даник. – Что в лицо ему не посмотрел. До смерти буду жалеть.
Анна вздрогнула, когда со стороны ворот донесся протяжный гудок дрезины. Еще и еще.
– Так вас на дрезине привезли? – вяло поинтересовалась Лиля, разминая сигарету и встряхивая спичечный коробок, брошенный на стол Эммой. – Это он гудит – прощается. – С трудом открыла набухшую коробочку, вытащила полиэтиленовый мешочек, осторожно надорвала край, понюхала. – Говоришь, Эмма на дрезине нашла?
– Угу. – Анна думала о чем-то своем, глядя в окно: туман рассеивался. – Так, значит, с той поры и живешь?
Лиля кончиком ножа набрала белого порошка из пакетика и поднесла к носу. Зажав ноздрю пальцем, резко вдохнула. Сначала защипало в носу, на глаза навернулись слезы, а через миг морозная прохлада туманом хлынула, обволокла усталый, изболевшийся мозг.
– Так и живу. – Закурила с усмешкой. – Я же уверена была, что они у него приворовывают. Кто вас подвозил? Лохматый?
– Что? – Анна нахмурила лоб. – Ты о ком?
– Потом объясню. – Лиля заметно повеселела. – Говоришь, живу? – Налила по стаканам. – Был один мужчина. Неплохой, вежливый. А потом – сплыл. – Выпила. – Одно время сюда народ наладился за железом, двери стали железные ставить. Платили. Делиться приходилось, конечно, но платили. А потом и это кончилось. Какое здесь железо? Ржавь да броня. Клепка. Вдобавок все гнутое, ломаное… Не разбежишься. Зарплата и пенсия сейчас… – Махнула рукой. – Своим хозяйством живем. Огородом да скотиной. Поросят держим. Для себя и на продажу. Вот осенью поедем закупать поросят. А сейчас два борова остались. Хорошие звери, оба на продажу.
– А врачи? – Городскую Анну вовсе не интересовали свиньи. – Что-нибудь хоть обещают?
– За деньги не только пообещают, но и сделают. Так это сколько ж надо? Коплю помаленьку, но… Здесь же даже специалистов нет… маммологов или как их… Эй! Ты с этими ножами поаккуратнее! Они ж тяжеленные, кованые, а уж острые – аж звенят. – Она погасила окурок в жестянке. – Пойдем-ка лучше наверх, ко мне, я тебя угощу кое-чем…
Сунув полиэтиленовый пакетик в карман, она довольно легко взбежала по лестнице.
– Чего тормозишь?
Анна наконец извлекла из чемодана какую-то длинную коробку.
– Обещала удивить – удивлю. – И тоже легко заскакала по ступенькам.
Мальчик появился из своей комнаты бесшумно. Он был невысок, но широкоплеч и лобаст, с немного выпяченной нижней губой, широким переносьем и чуть косо посаженными зеленоватыми глазами. На нем были чистая клетчатая рубашка, широкие джинсы и толстые ботинки. Эмма не могла оторвать взгляда от его мускулистых, перевитых жилами рук, но остановиться и изменить позу – тоже. Еще раз, еще… Она со стоном откинулась на спину, глядя в потолок. Голова ее свесилась с диванного валика, и Даник уставился на ее вздувшееся и пульсирующее белое горло в россыпи крошечных родинок. Плед сполз до бедер, но у Эммы не было сил поправить его. Пусть смотрит. Он и смотрел – казалось, без особого интереса – на ее большую грудь, вздымавшуюся в такт бурному дыханию, и на влажный от пота выпуклый живот.
Медленно провел пальцем по ее животу. Палец был толстый и твердый. Эмма, ахнув, вжала живот и расслабленно засмеялась.
– Хорошо у тебя получилось, – сказала она. – Душно тут…
– Если хочешь умыться, – сказал он, – пойдем в сад, там колонка. Вода – как лед.
Она наконец перевела дыхание и прикрылась пледом.
– Это еще что, – с закрытыми глазами проговорила она томно. – Обычно я это делаю, пока кровь носом не пойдет. Хотя, конечно, это и редко бывает. В саду, говоришь? Ладно, я только оденусь. Это твои книжки?
Даниил посмотрел на книжный шкаф, мотнул головой: нет.
– И видика у вас нет? – не унималась Эмма.
Но мальчик уже скрылся за дверью.
Поправляя свитер, Эмма прошла вдоль книжных полок – присвистнула: все по технике да всякие Флоберы с Достоевскими.
За домом между узловатыми грушевыми деревьями высилась железная будка с занавеской вместо двери и большим оцинкованным баком на крыше.
Даник сел на скамеечку и закурил.
Эмма скрылась за занавеской, из-за которой тотчас полетели джинсы, майка, трусы, лифчик и тапочки. Зашумела вода.
– Тепленькая! – пропела она. – Я сейчас жрать захочу, как три лошади.
Даниил сделал последнюю затяжку и растер окурок между ладонями. Вымыл руки под колонкой.
Из-за занавески вышла крупная белокожая девушка. Она сладко потянулась, повернувшись боком к мальчику.
– И как я тебе? Много Эммы? – Она откинула влажные волосы со лба. – Вообще-то мать назвала меня Эмманюэлью. Фильм такой видел? Мать без ума от него…
– У нас телевизор черно-белый, да и тот почти не показывает: железа, говорят, слишком много вокруг. Магнитит.
– Я тоже умею магнитить. – Девочка скосила глаза и поманила Даника кончиком языка. – А?
– Сомкни ноги и встань ко мне лицом, – не повышая голоса, скомандовал Горн. – Вот так. Руки можешь опустить. Существует тринадцать параметров красоты женских ног, – наставительно проговорил он. – В спокойном состоянии фасад колена должен иметь форму детского личика с челкой, щечками и ямочками для глаз и подбородка. Место под коленом должно быть не толще щиколотки. Лодыжка тонкая, но не тощая. Сбоку у колена не должно быть никаких выступов. С обратной стороны колено должно иметь углубление – считается одним из прелестнейших мест женского тела. Мышцы икр не должны быть чересчур развиты, иначе нарушается абрис ноги. Ахиллесово сухожилие тонкое, с правильными углублениями с обеих сторон. Пятка должна быть видима, не слишком выступающая, округлая. Кверху бедро должно утончаться. Самая широкая часть бедра – первая верхняя треть. Профиль бедра должен немножко выдаваться вперед и постепенно углубляться. По форме – веретено. Колено должно быть точно посередине между верхней частью бедра и ступней. Идеальная ступня – тонкая, вогнутая и удлиненная. Если поставить ноги вместе, между ними образуются четыре просвета – между пальцами и лодыжкой, над лодыжкой, под коленями и самый узкий просвет – над коленями в нижней части бедра.
Эмма смотрела на него не моргая. Сглотнула.
– Ну и ну. А мать говорит: ляжки.
– Нет, у тебя – бедра. И с просветами пока все в порядке. Ляжками они станут года через три-четыре. Ну одевайся, надо накормить тебя чем-нибудь, что ли. А потом я тебе наше царство покажу. На речку сходим.
– А грудь? – спросила Эмма, натягивая на влажное тело майку. – Грудь большая? Размер уж больно…
– Твой, – без улыбки ответил Даниил. – Смотри под ноги – улитки на тропинке. А вообще-то в организме человека всего пять граммов железа, из них больше половины растворено в крови. Гемоглобин и все такое. Так что настоящего магнита из человека сделать нельзя.
Анна и не ожидала, что комната наверху окажется не какой-нибудь светелкой, в каких обычно доживают свой век больные бабушки, а просторным залом с наклонными – под крышу – стенами и двумя большими окнами. В дальнем углу, полускрытая ширмой, стояла широкая тахта, под средним окном – огромный диван с кожаной обивкой, кресла, журнальный столик и стол вроде обеденного. В другом углу – белый шкаф, какие стоят во всех больницах, рядом с ним – больничная же тележка, накрытая накрахмаленной салфеткой. Шкаф с посудой за стеклом, книжный шкаф…
– Да у тебя тут просто Париж! – восхитилась Анна. – Можно? – Она схватила с подоконника мощный бинокль и приникла к окулярам. – И пейзаж обнаруживается… Деревья, поле…
– Левее – речушка да болота, – сказала Лиля, позвякивая чем-то за спиной подруги. – Если ниже по течению спуститься, можно даже искупаться. Но я брезгую. Глупо – а брезгую.
Анна повернулась к ней.
Лиля безопасной бритвой разравнивала какой-то белый порошок на лежавшем плашмя зеркале.
– Два года назад в тупики – это выше, за свалкой, – кто-то додумался загнать два вагона-рефрижератора с отключенным оборудованием. Никто поначалу и внимания не обратил. А потом такое началось! Вороны туда, собаки бродячие, мухи тучами – солнца из-за них не видно было, ей-богу, не вру. Позвонила я начальнику станции – бурчит что-то. Тогда я старинному другу Иконникову, он в милиции служит, дружками были с покойным Игорем Горном. – Она выпрямилась, лизнула бритву. – Ну тут они и наскочили. Оказывается, в том вагоне лежали неопознанные солдаты из Чечни. Начальник станции говорит, что ему приказал загнать рефрижератор в тупик начальник дороги, но – устно. А они ж потекли… – Она передернулась. – Крысы да вороны и кинулись на мертвечину. В общем, вагон этот увезли куда-то, а остальные бросили. Их ведь пять штук было. У одного пломбы сорваны, я заглянула – мамочки мои! Морфий, кодеин – коробками. Какие-то импортные средства – я их по “Видалю” потом разбирала…
– По чему?
– Справочник такой медицинский. – Она улыбнулась. – Все же я медучилище с отличием окончила, Анечка. – Кивнула на белый шкаф. – Запаслась до самой смерти. Да и не наездишься от нас-то в город, когда грудь схватит или еще что. – Вздохнула. – С тех пор и не купаюсь. Хотя вода-то почти чистая, чуть-чуть ржавчины – и все. А ниже по течению и вовсе благодать. Ну да ладно! – Она хлопнула в ладоши, приглашая гостью к зеркалу. – Чистенький! – Протянула Анне трубочку. – Не бойся – у меня все стерильное. Пробовала когда-нибудь? Главное – потихоньку втягивай. Не торопись. Плавненько…
Анна склонилась над зеркалом и втянула носом через тонкую трубочку белый порошок. Видела она такое только в кино. Но страха не испытывала. Подумаешь, кокаин. Кто ребенка рожал, тому можно уши без наркоза портновскими ножницами резать.
Лиля помогла подруге перебраться на диван.
– Как ты?
– Кайф! – Анна закурила. – Вот это кайф! – Обвела взглядом комнату. – Ага! Теперь мой сюрприз – вон, в бумажке, – разворачивай, давай, не бойся. Улетим дальше Луны! Что за книжка? А! У тебя менструация давно была?
– Через неделю будет…
– Ну тогда в самый раз! Чего смотришь? Дряни не держим. Настоящий вибратор. – Она расхохоталась до слез и кашля. – Снимай амуницию – и вперед!
Лиля о чем-то думала.
– А в другое место можно? А то у Даника ножки коротенькие, сзади у него плохо получается…
– Все можно! – закричала Анна. – Только брызнет!
Лиля быстро стянула трусики, зажмурилась и включила вибратор.
– Давай, Лилька! – зашлась смехом Анна. – Только не торопись.
Она открыла валявшуюся подле мягкую книжку в яркой обложке, тряхнула головой и прочла, вяло водя взглядом по строчкам:
– Я люблю ласкать губы и проникать за них туда, где самое мокрое место…
– Пальцами?
– Пальцами и еще бананами (в голосе Эмманюэль послышалась даже гордость своей изобретательностью). Банан далеко может пробраться, до самого дна. Я их сначала очищаю. Лучше всего такие, какие продаются здесь, на Плавучем рынке, – длинные, зеленые…
Воспоминания об этом удовольствии подействовали на нее так, что она, совсем забыв о свидетельнице, положила пальцы на свое лоно и начала мять его…”
Анна с глубоким вздохом провела ладонью по животу. Лоно.
– Лиль, а бананов у тебя нету? – сонно спросила она.
– Не-ет, – с трудом выдавила из себя подруга. – У меня от них понос.
Эмма наблюдала за мальчиком, который сновал туда-сюда по кухне, пытаясь угадать, какая же нога у него искусственная.
– Никуда не ходить – это, конечно, тоска черная, – сказала она. – Ни кино, ни танцев… то есть – ни друзей…
Даниил поставил перед ней большую чашку с мятным чаем.
– Друзья есть, – возразил он, прислушиваясь к шуму, доносившемуся из теткиной комнаты. – Одно время не знали, как от собак избавиться. А потом они почему-то в одну ночь сами ушли, и даже щенка моего с собой увели. Крысы – их почти не видать. Змей тоже нет – одни ужи. Зато Цейлон есть.
Эмма недоверчиво посмотрела на него поверх чашки, на которой вязью было выведено “С добрым утром, любимый!”
– Это человек такой, не остров. – Даник закурил.
Эмма заметила, что сигареты в портсигаре у него разрезаны на ровные половинки.
– Чтоб курить меньше, – пояснил Даник. – Мне как раз половинки хватает. А Цейлон – это старик такой. Говорит, что давным-давно был на Цейлоне, но это он врет, конечно. Сочиняет. Все сочиняет. – Он прижмурился с улыбкой. – Мне нравится, когда он сочиняет. И когда фокусы показывает. Говорит, что в цирке работал, но я был в цирке – Лиля возила – и ничего такого не видел. Глаза умеет отводить…
– Глаза? – Эмма зевнула. – Я сейчас засну, если мы так и дальше здесь сидеть будем. Купальник надену – и айда твое хозяйство смотреть.
– В купальнике?
– Чтобы потом сразу на речку. У тебя соленые огурцы есть?
– Да хоть заешься.
– Возьми с собой штук пять: я после купания огурцы соленые жру, как дура бешеная. Можно даже десять.
Уже через десять минут Эмма не обращала внимания на ржавые мазки, остававшиеся на руках, открытых плечах и коленках (вместо джинсов она надела коротенькое ситцевое платье), – старалась только не отставать от ловкого Горна, который вел ее самым настоящим лабиринтом, который со стороны казался уродливым и беспорядочным нагромождением мертвого металлического хлама. Согнувшись, она с расширенными глазами и выставленной вперед рукой поспешала за Даником через чрева выпотрошенных паровозов, большие и узкие трубы, разбитые деревянные вагоны и мятые стальные, в которых когда-то возили уголь, через паровозные будки, поставленные шалашом двутавровые балки, обросшие чешуйчатой ржавчиной и черным мхом с серебристой оторочкой, через продырявленные цистерны, пахнущие то спиртом, то машинным маслом и керосином, хопперы-зерновозы с оторванными люками, по захламленным платформам и вагонам-самосвалам и снова – через навалы искореженного железа, из которого торчали то руки семафоров, то решетчатые столбы со смятыми колпаками фонарей, через валявшиеся вверх колесами тележки с выжженными буксами…
– Где ж твой Цейлон? – спросила запыхавшаяся Эмма.
– Скоро увидишь. – Даник остановился, показал рукой на вагон. – Пассажирский. Два купе целых, в одном даже зеркало сохранилось. Иногда я там сплю.
Эмма прошла по шлаку вдоль вагона.
– Слушай, а ведь в детстве ты только здесь и играл, – вполголоса проговорила она. – Среди всего этого хлама.
– Среди.
– Ты ведь любишь железо, правда? – Эмма посмотрела на него в упор. – Оно не горит, не исчезает… Да и не обманывает. – Она вдруг рассмеялась. – Точно знаешь: если этой штуке врезать по заднице, то только свою ногу отобьешь, а ей хоть бы хны.
Горн посмотрел на нее снизу вверх не щурясь.
– Я не люблю железо, – сказал он. – Любить его не за что. Просто я вырос здесь. – Смущенно вдруг улыбнулся. – В детстве пытался представить: а что думает этот паровоз? Или какие люди ездили в этих вагонах?
– В этих? – Эмма показала на два полуразобранных вагона с узкими окнами, закрытыми сверху ржавыми глубокими козырьками.
– Это вагонзаки, – сказал Даник. – Когда-то в них заключенных в Сибирь возили. Вот в этом я однажды присел в углу передохнуть – не выдержал и получаса. Никаких запахов, ничего такого, а не выдержал. Цейлон говорит, что некоторые вагоны напитались человечиной. Ну то есть – мыслями там всякими, переживаниями… Людей-то навсегда увозили. Многих – на смерть. Я в это не очень-то верю, то есть не верил, пока оружие в руках не подержал. Сюда как-то загнали – туда, выше – четыре блиндированных вагона, кусок бронепоезда. В одном из них старая пушка сохранилась. Я положил руку на ее ствол… В общем, это не то же самое, что гаечный ключ взять в руки. Совсем не то же самое. А Цейлон и сейчас с железом разговаривает. С огнем и железом. Здесь есть огонь… Говорят, что заключенных из этих вагонов не расстреливали, а сожгли живьем. Говорят, это сделал мой прадед. Мой дед тоже сгорел.
– У меня крыша едет… – пробормотала Эмма. – Пить хочу. Дай огурец.
Даник протянул ей огурец.
– За этой стеной железа – болота, они и севернее тянутся. А выше – вон оттуда видно – сделали настоящую насыпь и правильный тупик. На восемь веток. Туда иногда ставят грузы на время, потом увозят. А иногда забывают. Как-то завезли и бросили целый вагон с оружием. Мы с Цейлоном как забрались в него – ахнули. Лиля позвонила на станцию, так на следующий день сюда целый полк солдат на грузовиках пригнали. Все вокруг оцепили и с утра до вечера перегружали ящики из вагона в грузовики. А потом еще все наше кладбище обыскали: вагон-то неопломбированный пришел, кто-нибудь мог что-нибудь затырить. Ничего не нашли.
– А вы затырили? – шепотом спросила Эмма.
– Нам-то зачем? – Даник растер окурок башмаком. – Мне в детстве как-то приснилось, что я на удочку поймал кита. Настоящего – вот такущего. Лиля отрезала от него кусок, позвонила кому-то, а там говорят: не нужна нам китятина – противная она. Сидим мы с ней перед китом и ревмя ревем. И кита жалко, и китятина пропадает… В том вагоне даже пулеметы были. Зачем нам пулемет? Только в тюрьму из-за него попадешь…
Он махнул рукой и двинулся к последнему вагонзаку, в который упиралась цистерна-маломерка. Даник чем-то поддел торец цистерны – образовалась дверца на петлях.
Посторонился.
– С той стороны то же самое, – успокоил он Эмму. – Как раз на Цейлона и выйдем. Держись за тросик – как раз в ту дверь и упрешься.
Эмма нашарила в полутьме натянутый трос и быстро одолела расстояние до конца цистерны. Отпустила трос – он вдруг загудел, как басовая струна.
– Не бойся, – сказал Даник, закрывая за собой входную дверь. – У нас тут в разных местах такая музыка устроена – хоть Бетховена играй. Будет время – сыграем. – Открыл дверь и, прикрыв ладонью от яркого света печеное лицо, крикнул: – Здорово, Цейлон!
Эмма сзади схватила его за плечи.
Даник удивился: какие сильные у нее руки.
Метрах в пятнадцати от них на песке лежал на боку одетый в вывороченный тулуп мужчина, вокруг которого толкались и суетились голуби. Птицы что-то выбирали из песка, жадно сглатывали, сердито всклекотывая и отталкивая тех, что послабее.
Даник молча показал пальцем на крупного голубя, который вдруг ни с того ни с сего упал и, дернув лапками, замер. За ним – другой.
– Пять-шесть, – еле слышно прошептал мальчик.
Мужчина не шелохнулся, но в течение нескольких минут на песке вверх лапами лежал еще десяток голубей, на которых другие птицы не обращали внимания, продолжая беспрерывно таскать что-то из песка.
– Хватит, – вдруг произнес мужчина, поднимаясь на ноги. – Кыш, тупость сизокрылая!
Птицы разом вспорхнули на ближайшие железяки, а некоторые попросту убежали в паровозную будку, тяжело переваливаясь с боку на бок.
Эмма обнаружила, что тулуп Цейлон носил на голое тело, заросшее курчавым волосом, даже издали похожим на стальную проволоку. Такой же курчавой проволокой была украшена его голова, и только борода была медная, хотя наверняка тоже – проволочная.
– Зачем столько-то? – спросил мальчик.
– У нас же гости. – Мужчина выплюнул на ладонь крохотную трубочку и пальцами достал из-за щеки иголки. – Никогда не пробовала голубя на вертеле? В книжках-то читала?
Эмма покачала головой.
– Как это вы их?
– Подсыпал в песок побольше зерна и через трубочку перетрахал иглами самых жирных и жадных. – Он показал издали иглу. – Иголочки-то у меня особенные. Если захотеть, можно и человека свалить – он даже не услышит.
– Прямо как индеец какой-то! – восхитилась девушка. – Никакого ружья не надо.
– А зачем ружье? – Цейлон резко повернулся к ней спиной и спустил до пояса тулуп: из спины его слева был выдран клок мяса такой величины, что под затянувшей рану кожей можно было разглядеть сердце со всеми его жилками и желудочками. – У нас такой сторож – держись.
Надел тулуп и, присев на корточки, стал собирать голубей в жестяное ведерко.
– Кто его так? – шепотом спросила Эмма.
– Потом расскажу, – ответил Даник, не понижая голоса. – Не шепчи – он за сто верст слышит, как блохи трахаются на московских пуделях. Запекать будешь или жарить?
– Этих можно и зажарить. – Цейлон выпрямился. – Погуляйте пока, то да се…
Солнце поднялось довольно высоко, железо задышало жаром, и Горн увел Эмму в тень. Согнувшись в три погибели, они проползли сквозь трубу, дно которой было выложено гладкими досками, плотно пригнанными друг к дружке, и оказались во дворе, обсаженном деревцами, с наковальней в углу и поставленной на попа раскладушкой, сушившейся на солнце.
– Он здесь живет, – догадалась Эмма, плюхаясь в тени на деревянный поддон. – Ну и жара!
– Здесь он бывает чаще всего, – уточнил мальчик, доставая из черной бочки бутылку с холодной водой. – Пей. Мелкими глотками и немного. А жара здесь не только от солнца. Тут ведь и зимой снег почти не ложится – сразу стаивает. Подземный огонь землю выедает, когда-нибудь все, что тут есть, под землю и рухнет. Это Цейлону инженеры наши говорили.
Сам устроился рядом на корточках, закурив очередной обрезок сигареты.
– Он кузнец хороший. Говорит, что от цыган научился золото из меди делать. Колечки там всякие, цепочки…
– А правда, что твой прадед этих людей здесь сжег? Извини, конечно…
– Может, и правда. Но когда глухой Горн, мой дед, помер, мы с Лилей нашли его завещание… бумагу такую, без нотариуса составлял – вроде письма… Он просил сжечь его, а не хоронить в земле. Лиля сначала в слезы, а потом говорит: последняя воля. Мы с Цейлоном и сожгли. Иконников мне потом за это чуть ухо не оторвал…
– Кто такой Иконников? – через силу спросила Эмма.
– Друг моего отца. Сейчас он тут главный милицейский начальник. Скоро, говорят, генералом будет.
– А ты сам-то веришь, что твой прадед…
– Верю, не верю! – рассердился Даник. – Мы не в церкви, а в жизни. Всякое могло быть. Но он за это свое получил: его ведь тоже сожгли.
Из трубы высунулась проволочная голова Цейлона.
– Айда, ребята, шамать. Голуби получились – а!
Вернувшись во двор, где впервые встретила Цейлона, Эмма увидела открытую в железной стене дверь – внутри гудел и метался бесноватый огонь – и замерла.
Цейлон потянул ее за руку, усадив на низкий табурет, и вручил стальную спицу с нанизанными на нее двумя голубями.
Эмма откусила не глядя, жевнула и тотчас проглотила.
– Печка наша понравилась, – подмигнул Цейлон Горну. – Всем нравится.
Мальчик ел быстро, но без жадности. Запил водой и, вытерев руки чистой ветошью, закурил.
– Никто не знает, откуда здесь взялся этот огонь, – проговорил он. – Давным-давно, еще до войны, сюда с откоса упал целый состав с мазутом, который так и не сумели вытащить из болота. Другие говорят, что здесь еще до революции были какие-то купеческие склады со скипидаром, воском, смолой да керосином. Вот на эти склады якобы и рухнул состав с мазутом. Да много чего болтают! Говорят даже, будто Сталин, боясь немецкого наступления на Москву с юго-запада, велел устроить здесь подземные резервуары с огненной смесью, чтобы в случае опасности через систему труб ударить по фашистам огнем… Старики даже показывают на Киянке – место тут такое, километрах в пяти, – останки мощных компрессоров, которые должны были подать давление в резервуары и устроить Гитлеру адское пламя. Был я на Киянке: бункеры какие-то, железные опоры, обрезки труб под землю уходят – ничего не поймешь…
– Инженер! – без улыбки сказал Цейлон. – А зачем трубы эти под паровозным кладбищем? Ты по ним сколько раз шастал, а понял что-нибудь? То-то. Компрессоры разобрали и увезли еще в сорок третьем, а загорелось здесь году в сорок четвертом, не позднее сорок пятого. Когда командир Горн привез сюда вагонзаки, это (он кивнул на огненный проем) уже вовсю полыхало. Пытались тушить и водой, и песком, разве что говном не пробовали, – а оно горит. То послабее, а то – как дыхнет, только держись! Командир Горн посмотрел, походил вокруг да около да и приказал всех – туда.
– А с чего это вы решили, что его звали Горном? – с вызовом спросила Эмма, запивая голубя водой. – Он лично вам представился? Да и сколько вам тогда было?
Даник толкнул ее в бок.
– Мне было восемь лет, – ответил Цейлон, ковыряя щепочкой в зубах. – Там спалили мою мать, тетку и бабушку Марину с дедом Николаем. – Он отбросил щепочку и сел по-турецки. – Хороши голуби, а? – Извлек из волос сигарету, закурил. – Они тогда уже погоны носили, а вот я его запомнил командиром Горном. Он взял меня за волосы и одним махом снес голову саблей. Я почувствовал, как сталь через мясо и жилы прошла, как позвонки хрустнули, – а он держит меня за волосы и говорит: “Запомни командира Горна. Я тебе башку снес, а жить будешь. Вот посмотришь тогда, каково это – жить с отрубленной головой”. Отпустил меня, шашку отбросил и аккуратно расстегнул свой воротник. А вокруг шеи у него – сабельный шрам. Как у меня.
Он двумя руками спустил ворот свитера, и Эмма увидела довольно толстый красный шрам, опоясывавший шею Цейлона.
– Они собрались и уехали, а я один здесь остался. Все никак очухаться не мог. Дня три или четыре не мог понять, на каком я свете. А потом пошел в город, и врачи сделали мне снимок и даже справку выдали о том, что голова у меня действительно отрублена, но приросла сама собой. Только с тех пор я сам не свой стал.
Он извлек из какого-то темного местечка солдатскую фляжку и глотнул. Поморщился.
– Я ведь назвался, откуда я родом, и меня туда отправили, а потом в детдом. Спрашивают: где болтался все это время? Я возьми да ляпни: на острове Цейлоне, говорю, райских птиц пас и Господу бороду расчесывал. Той же ночью и сбежал. Прибился к бандитам – их после войны тьма была, потом к инвалидам, вместе с ними выступал: они на гармошках играют, а я при всем честном народе с плеч голову снимаю. Денег много кидали. Но инвалиды народ злой… Сбежал я от них сюда, устроился как раз на этом самом кладбище, все профессии освоил, даже училище железнодорожное окончил. С отличием. По ремонту и эксплуатации. Но про голову помалкивал, даже когда узнал, что в пятидесятом, что ли, или пятьдесят первом командира Горна и еще кого-то спалили в этом огне. Научился язык за зубами держать. А когда надоело – молодой же еще был, – ушел с бродячими цыганами. Ничему они меня не научили, кроме ювелирного кузнечного дела. Остальное – само образовалось. Как? Почему?
– Если Цейлона посадить в заколоченный деревянный ящик и глаз с него не спускать, через полчаса ящик откроешь, а его нету. Червяком ушел. Его однажды мужики по пьяной злобе закопали в железный ящик с песком, а верх автогеном заварили. На следующий день глядь – Цейлон к завтраку прется. Они – кто в слезы, кто креститься, кто смеяться. В любой комнате запри и ключ в замке оставь, а окна заколоти – уйдет. Как Гудини.
– Кто? – не поняла Эмма.
– Был такой фокусник-покусник. Только у него фокусы, а у Цейлона – жизнь.
– И от такой жизни, ребята, – задумчиво проговорил Цейлон, – выть хочется. Распоследней собакой. Сколько раз пытался своим домом обзавестись и обзаводился, женился – а уходил, сам собой исчезал. Очнусь – сижу тут, огонь горит, этот – смотрит…
Эмма подняла взгляд и увидела огромного ворона на безлистной верхушке дерева.
– Зверище какой!
Цейлон и мальчик переглянулись, но промолчали.
– Я в Москве такого в зоопарке видела, – продолжала Эмма. – У него клюв, – показала руками, – как у коня.
– У коня, девушка, член, – назидательно поправил Цейлон.
– Я это и сказала!
Они рассмеялись.
– Мы – купаться. – Мальчик встал. – Надо что-нибудь?
– Кто вас сегодня на дрезине подвозил? – вдруг спросил Цейлон у Эммы. – Лохматый такой?
– На нем шапочка, как лыжная, только с ушами.
– Воруют у хозяина, – сказал Цейлон лениво. – Интересно, знает про это Халилов или нет? Ладно. Только поосторожнее тут мне. Как Лиля?
– Гуляют с подругой. Заглянул бы.
– Голова побаливает, а они небось водку пьют.
Цейлон поднялся, посмотрел на Горна, перевел улыбчивый взгляд на Эмму – и вдруг исчез.
– Я здесь, – услыхала она его голос. – Вот сейчас мотню чешу – давно пора помыться. Просто ты меня не видишь. И если руку протянешь, коснуться меня не сможешь. Вот этому даже цыгане удивлялись, хотя есть среди них мастера глаза отводить. – Он хохотнул. – Тоже, видать, на Цейлоне учились.
Эмма зажмурилась, а когда открыла глаза, Цейлон закрывал дверь, за которой бушевал огонь. Улыбнулся ей.
Она первой нырнула в цистерну и, выставив перед собой руки, остановилась только у противоположной стены.
– Открывай! – велела она. – Ну и мудеса тут у вас!
Горн открыл дверцу и помог ей спрыгнуть на землю. Эмма смерила расстояние от торца цистерны до земли и повернулась к Горну. Еще час назад в цистерну нужно было входить согнувшись, чуть не ползком, а сейчас впору лесенку подставлять, чтобы добраться до дверцы.
– Бывает всякое, но не всякое бывает, – с улыбкой ответил на ее немой вопрос мальчик. – Это ж Цейлон. Кто ему верит?
Поколебавшись, Эмма сказала:
– Я.
– Ну вот. – Он подал ей руку. – Вдвоем веселее верится.
– Эй! – вдруг спохватилась она. – А кто ж ему спину откусил?
– Жарко, – сказал Даник. – Потом расскажу.
Анна открыла глаза, когда солнце еще не начало садиться. Голова болела и кружилась, во рту было сухо. Она с трудом села на диване.
Лиля что-то делала в своем медицинском уголке, то и дело весело оглядываясь на сомлевшую подругу. Волосы встрепаны, подглазья припухли и налились синевой, а кисти рук, свисавшие с голых колен, тряслись – это даже издали было заметно.
Лиля набрала в шприц какой-то красноватой жидкости и свистнула.
Анна от неожиданности вздрогнула и подняла на нее испуганно-мутный взгляд.
– Я уколов не боюсь! – пропела Лиля. – Если надо, уколюсь. Ну-ка, ложись-ка. Да не переживай, сейчас будет полный порядок. – Щелкнула пальцем по шприцу. – Через полминуты Эвклид вернется.
– Кто? – хрипло спросила Анна, послушно – а куда деваться? – укладываясь на диван и безропотно помогая подруге, когда та, перехватив ее руку резиновой трубкой, попросила “поработать кулачком”. – Эвклид – это геометрия, что ли?
– Она самая! – Лиля осторожно ввела иглу в вену. – Ничего? Все как рукой снимет. А то насмотришься ужастиков про восставших из ада, пришельцев и привидения, они тут как тут. Если они и есть, то в другой геометрии живут…
– В другом измерении, – поправила подругу Анна.
– А нормальным людям положено жить с дедушкой Эвклидом. Пусть другие в космос летают – нам-то щи варить, зубы чистить да под мужиком нежиться, под Эвклидовым мужиком, настоящим…
– Как Даник твой? – с закрытыми глазами спросила Анна. – Извини.
Лиля вынула иглу, прижала ватку к вене.
– Держи. Хоть Даник. Осуждаешь?
– Лиль, да ты что!
– Ему еще четырнадцати не исполнилось, а он уже был такой бычок… – Лиля закурила. – Дурачились на ночь глядя, мыла я его в ванночке, ну и попутал бес. А бес такой оказался – держись. Как ты?
– Теперь и закурить можно. – Анна села и потянулась. – Слушай, да я жрать захотела! И выпить можно! А что?
– Я ж говорила, что медучилище с отличием закончила. – Лиля кивнула на книжку в яркой обложке, валявшуюся рядом с Анной на диване. – Не читала еще?
– Да ты что! И читала, и все фильмы смотрела! Да, по-моему, я тебе говорила, что Эмму я в честь Эмманюэли назвала. Эта Арсан просто класс! Правда, я читала, что сейчас наши под нее роман за романом пишут…
– То же самое я про Даниэлу Стил читала. Вот кого люблю – как первую любовь. Как это…. Тебя, как первую любовь, России сердце не забудет! Прямо как про нее. А эту книжку возьми от меня на память. Все равно тебе еще в Крым ехать – от скуки в вагоне почитаешь. Пошли!
В кухне они выпили по рюмке ледяной водки, закусили холодным мясом и снова выпили.
– Железо, железо… – Лиля закурила, глядя в окно. – Черт с ним, с железом, надо только научиться не думать о нем. У нас тут – да я говорила – старик один живет, Цейлон по прозвищу, так он босиком по гвоздям ходит и даже по угольям. Как йог индийский. Я спрашиваю: что для этого уметь нужно? Ну там, как ногу ставить… или подошвы смазывать… А он мне говорит: не думай про это. – Подняла указательный палец. – Понимаешь? Он говорит, что самое трудное – научиться не думать об этом. Лучше всего ни о чем в это время не думать. А если не получается, то думать о чем-нибудь таком… ну о цветах или о мужиках… По-настоящему, понимаешь? Как он у тебя все внутри переворачивает, о чем при этом думаешь… что чувствуешь… – Она подмигнула. – И у меня один раз получилось, вот тебе крест святой. Прошла по гвоздям босиком, а у меня по ляжкам течет – кончила, значит, понимаешь. Но вообще-то не женское это дело, считает Цейлон. Может, и правда.
– Показала бы чудесника.
– Ему семьдесят скоро, – вздохнула Лиля. – Я и сама с ним пыталась… – Махнула рукой. – Он покалеченный весь. Голова, спина…
– Какой же он вам сторож? – удивилась Анна, наливая в рюмки.
– Да как тебе сказать… – Лиля задумчиво выпятила губу. – Я вот фантастику не люблю, Даник тоже, кстати, терпеть ее ненавидит: говорит, бесстыдство это – все причины нашей жизни на Марсе держать, а не в себе. Ну это ладно: философия. Но однажды у нас тут такая философия случилась, что и до сих пор боимся о ней вслух говорить. А Цейлона эта философия чуть живьем не сожрала. – Она вдруг закрыла глаза и перекрестилась. – Он его в спину укусил, и я тогда впервые в жизни увидела своими глазами, как бьется живое мужское сердце. Вот как прокусил. А главное – на Цейлоне, как на собаке, и не такое заживает. И это зажило. Один страх остался. Цейлон говорит, ты вспомни, как по гвоздям ходила, – так и тут. Я, говорит, сначала о треугольнике думаю, потом мысленно превращаю его в пятиугольник, шестиугольник, семи- и тэ пэ, пока не увижу перед собой шар. Шар вращается, и Цейлон видит разные картинки, пока постепенно и шар не уменьшится до точки. А это – сон.
– Йога! – возразила Анна. – Читала я про эти фигуры. Йога самая настоящая!
Лиля вздохнула.
– Анечка, милая, глянь в окно: какая тут может быть йога? Это ж не просто свалка, милая моя, это портрет нашей жизни… что портрет! Это и есть наша жизнь! Наша душа! Душа – понимаешь? – Она залпом выпила водку. – Тьфу! Соплей не люблю… Не обращай внимания.
– Ты про философию начала, – напомнила Анна.
– На самом деле это была не философия, а вагон, каких ни я, ни кто другой в жизни не видал. Шире обычного раза в полтора, выше – во! И в длину – вагона три, наверное, если не четыре будет. Как его по колее пропустили – ума не приложу. Мужики говорят: может, слонов в них возили? А сопровождающие – трое мужиков, морды кирпичом – только ухмыляются. С ними солдат человек пять с ружьями, представь себе. Как только двери поехали – а двери у вагона раздвижные были, двойные – солдаты сразу противогазы натянули. Нас в дом загнали. А вагон-то как раз из Данькиной комнаты – весь на виду. Мы с глухим Горном и Игорем встали у окна и смотрим. Прямо под нашим окном – еще солдаты. Эти какие-то трубы на треногах установили. Старик Горн вдруг и говорит: тэпэо двенадцать. Игорь мне перевел: тяжелый пехотный огнемет. Ясно, что не для слона. Сопровождающие в своих брезентовых костюмах подняли фонари, внутрь заглядывают, туда, сюда, потом один машет… вот тут я не поняла: то ли он махал, что все в порядке, то ли предупредить хотел… Потому что товарищ его вдруг фонарь уронил и упал на колени, голову свесил и стоит, раскачиваясь. Другие двое подхватили его и потащили к воротам, побросав фонари свои, и тут мы увидели… Налей! – Торопливо выпила, закурила. – Правильнее бы сказать, что мы ничего не увидели. Жара, воздух колеблется, и кажется, будто в вагоне что-то то ли клубится, то ли я не знаю – что, но, Анька, страшно же как вдруг стало! Не поверишь: глухой этот Горн вдруг изо всех сил схватил сына в охапку, меня захватил в полруки, нас всех трясет, а мы ничего – ничего совершенно! – понять не можем, потому что ничего нету. Ничего! И никого! Ни слона, ни змея какого-нибудь Горыныча – ну ничего, только воздух перегретый струится, и ужас бьет всех нас, и мы ничего не понимаем… И тут прямо из-под окна нашего как полыхнут эти трубы – в три толстые струи, и весь этот ихний жирный огонь точнехонько в вагон влетел и там как будто взорвался, бесом развернулся и выбился из дверей, но уже больше дымом таким…
Анна перевела дух.
– А потом?
– Да почти что и ничего. У них с собой техники было, как на войне. Подогнали по соседней ветке такой вагон с автогенами и разрезали это чудовище на несколько частей. Полили каждую часть то ли бензином, то ли еще чем и подожгли. А когда отгорело, паровым краном оттащили ближе к болоту и бросили. Сверху песком, правда, закидали. Игорь пошел к их старшему, вернулся злой, как черт. Оказывается, они и сами не знали, что в этом вагоне было. Им приказали сделать так-то и так-то – они сделали. И отбыли. Потом на то место мы ходили. Ничего не поймешь. Игорь долго на карачках по этим кускам ползал, песок сметал, а только и разобрал – “ое животное”. Какое? Хрен его знает. Может, больное. Может, опасное. А может, и ненужное. – Улыбнулась. – Но с тех пор на свалке и стали случаться разные случаи. То вдруг собаки все в одну ночь ушли, а было их много. И щенков с собой увели – это дворняги-то! Кошки здесь ну ни в какую не приживаются. Пробовала я – ни в какую. Только свиньи да живут. И люди. Уроды вроде нас.
– Ну, Лилька, без соплей! – засмеялась Анна. – Страх сам по себе не живет. Нет такого зверя – Ужас. Ведь нету?
– Да вроде нету, – кивнула Лиля. – И ничего не чувствуешь месяцами. А потом вдруг накатит – хоть на стенку лезь. Не в железе дело. Когда мы уж было успокоились, это животное на Цейлона напало. Он говорит, что сам виноват: хотел заманить зверя в огонь, да не вышло. А может, ему и огонь не страшен? Его ж вон как из огнеметов жарили – и ничего. Хотя… я уже заговариваться начинаю… Кого жарили-то? Пустое место. Ни звука, ни вони. Тут поросенка режут – на версту вокруг визга да запаха, а в такущем вагоне точно не поросенок был. Киту места хватило бы – не то что слону.
– Может, газ там какой был?
– Газ в таких вагонах не возят. – Лиля покачала головой. – Ну его к черту! Цейлон говорит, каждый сам решает, что это за животное. Как будто речь о нас идет. Как будто это мы, каждый, и есть животное. То есть как будто оно вселилось в нас, и теперь мы и есть – каждый, понимаешь? – это животное. Какое? Как оно в нас вселилось? Не глисты же! Философ! Это он философ, но я-то – медик. Я тебя в три секунды от любых глистов вылечу!
Анна тряхнула головой.
– От такой йоги можно в желтый дом загреметь. Но в фильмах и не такого насмотришься, подруга. Даже кукуруза людей убивает, сама видела.
– Так пусть они эту кукурузу так глубоко себе в жопу не засовывают! – криво усмехнулась Лиля. – Так! – хлопнула ладонью по столу. – Сходи-ка ты пока проветрись, а я тут мясо в духовку поставлю. Поужинаем, выпьем, – подмигнула, – в рай слетаем. А?
– Пойду на речку посмотрю.
– А это как выйдешь, так вдоль дома – спиной к складским воротам – по тропинке. Там сейчас в самый раз: прохладно, тихо. А я позову, как приготовлю. Там и Даник с Эммой твоей где-нибудь! Ниже по течению!
За понижавшимися грудами ржавого железа все чаще попадались песчаные прогалины, окруженные кривыми березками и ольхой. Пряно пахло болотом.
Анна дышала всей грудью: за какой-нибудь день успела столько всякого наглотаться и надышаться, что, казалось, легкие проросли если не сорной травой, то уж морскими водорослями – широкими, спутанными, отдающими кислятиной, – точно.
За новым поворотом она увидела узкую речушку, песчаный же неровный берег, там и сям поросший кустами и пучками жесткой высокой травы.
– Ау! – крикнула с реки Эмма. – Я подальше пройду!
– Не бойся! – крикнул Даник, сидевший в своей клетчатой рубашке спиной к Анне. – Дно там чистое!
Анна подкралась на цыпочках и закрыла влажными ладонями его глаза.
– Угадал?
Горн хлопнул ладонью по песку.
– Садитесь. А если хотите, можете искупаться.
– Купальник забыла.
– Я подглядывать не буду.
Анна села рядом, вытянув ноги.
– А зачем тебе подглядывать? – Она улыбалась с закрытыми глазами, подставив лицо солнцу. – Будто ты голых женщин никогда не видал.
– Видал. – Выражение лица Даника при этом ничуть не изменилось. – Вы Лилю имеете в виду? Да, мы спим вместе. Чаще всего. Иногда раздельно. Как когда.
Анна придвинулась к нему.
– Она ведь и купает тебя, правда?
– Иногда мне трудно самому. – Даник посмотрел на нее. – Зачем вы про это спрашиваете?
– Подруга все-таки… – Анна вдруг смутилась: этот мальчик ну ни в какую не принимал игривого ее тона. – Странная фамилия – Горн. Немецкая, да? Ты стихи любишь?
Даник искоса посмотрел на нее.
– Люблю. Только Тютчева.
– Шепот, робкое дыханье, трели соловья! – нервно, навзрыд проговорила Анна. – Надо же, стихотворение, в котором нет ни одного глагола! Серебро и колыханье сонного ручья… А соловьи здесь поют?
– Иногда, – сказал Даник. – Соловьи уже отпели. А Тютчев… Да Бог с ним, с Тютчевым! Что касается фамилии Горн, то она и у немцев встречается. Вообще-то, по-моему, скандинавская. Горн – это рог животного, сигнальный рожок… Ну и по-русски сигнальная труба – горн. Рожок.
– И рожок тебе тоже Лиля моет? – продышала она ему в ухо.
– Хорошо, я не против, – не меняя ни позы, ни тона, проговорил мальчик. – Я сразу понял, как только вы пришли. Вам просто придется снять трусы и сесть на меня верхом. – Он откинулся на спину, заложив руки под голову и глядя перед собой. – И особенно-то не валандайтесь: Эмма рядом.
Они дождались, пока Эмма накупается вдоволь, и неторопливо двинулись к дому. Анна шла впереди, напевая что-то себе под нос.
– Трахнула она тебя, а? – шепотом спросила Эмма. – Да не стесняйся: она готова даже с существительными трахаться, лишь бы они были мужского рода. Чем от меня пахнет?
Даник вдруг улыбнулся.
– Прилагательным. Женского рода.
– Да не смущайся ты! – снова перешла она на шепот. – Однажды я сама видела, как она…
– Даниил! – позвала Анна. – Мне тетушка твоя какой-то ужас рассказывала про вагон… про надпись “ое животное” и все такое… А где это? Его же здесь где-то распилили и бросили.
– Был и сплыл. Трясиной засосало. – Даник на ходу закурил. – Года два назад сюда старик один приезжал, искал старого Горна. Узнал, что тот умер, но не очень расстроился. Он тоже про вагон спрашивал. Оказывается, он был одним из тех, кто участвовал в этих опытах.
– И жив остался?
– Остался. – Даниилу явно не хотелось распространяться на эту тему. – Ну вы идите, а я к свиньям загляну. Хозяйство все-таки.
Эмма догнала мать.
– А про какой это вы вагон?
– Много будешь знать – скоро состаришься, – со смешком ответила мать.
– А мало будешь знать – на всю жизнь в прилагательных останешься, – лениво поддела Эмма.
Анна вздохнула.
– Что поделаешь, девочка! Мужчины давным-давно присвоили себе право распоряжаться глаголами: взял, ушел, забыл, ударил, погиб. А мы… – Она вздохнула. – Мы – флексии. Суффиксы, окончания и прочая вертлявая мелочь. В лучшем случае… Это я тебе как учительница говорю, а не просто так.
На крылечко вышла Лиля в фартуке.
– В самый раз! – Лицо у нее было красное, жаркое. – Ужин готов. Где Даника потеряли?
– К свиньям пошел.
– Хозяин. А ты бы после речки под душем помылась. – Она протянула Эмме мыло в бумажке. – Вода-то в реке чистая, но все-таки. Там, выше, прямо за тупиками, какой только гадости не слито – целое озеро химии всякой. Все, конечно, чин-чинарем – плотиной огородили, каждый год что-то там делают… экология и все такое… Но ведь все равно в земле сочится…
– Лилька! – Анна схватила подругу за рукав, как только Эмма, покачивая бедрами, скрылась в саду. – А радиации тут у вас нету? Или ртути? В газетах начитаешься…
Лиля выпятила нижнюю губу.
– Газеты почитаешь, так, кажется, на каждом шагу – маньяк, а через два шага – киллер. И миллиардеров, как поганок после дождя. Плюнь! Пойдем-ка пока по рюмочке под заливной язык да с хренком! Охренеешь!
Когда поужинали, солнце стояло еще высоко, и Даниил позвал Эмму прокатиться на паровозе.
– Идите, побалуйтесь! – одобрила Анна. – Только смотрите не добалуйтесь до чего-нибудь!
И хитро заулыбалась.
– Неохота мне, – сказала Эмма, с ненавистью уставившись на мать. – Устала.
– Так спать ложись!
– И спать не хочу. Можно я у вас наверху прилягу на полчасика? – Она умоляюще посмотрела на Лилю. – Ну на час от силы.
– Может, лучше у Даника?.. – неуверенно предложила Лиля.
Мальчик покачал головой: нет.
– Да, впрочем, нет проблем! Иди, Эммочка, приляг, я только кое-что приберу там…
И быстро побежала по лестнице наверх.
Не глядя на Даника, Эмма пробурчала:
– Я в самом деле устала. А потом обязательно прокатимся. И еще на речку сходим. К тому времени вода будет, как молоко.
– Договорились. – Даниил направился к выходу. – В случае чего позвони в колокол. – Усмехнулся. – Шучу.
Скрылся за дверью.
Эмма подняла взгляд на мать.
– Завтра же отсюда сваливаем. Ясно?
– Завтра – так завтра. – Мать пожала плечами. – А ты ревнивая, оказывается.
Эмма презрительно усмехнулась.
– Ну и дура же ты! Чтобы я тебя к какому-то безногому уроду приревновала? Совсем крыша поехала. Врач тебе уже не поможет – кровельщик нужен. То с черножопым с этим, то с горбатым… – Ее передернуло. –
И чтоб меня больше не трогала! Ни рукой, ни…
– Ничем, ничем! – закивала мать. – Я думала, тебе нравится, ну так насильно мил не будешь. Уговор дороже денег.
– Эммочка! – пропела с лестницы Лиля, спускавшаяся с коробкой в руках. – У меня диванище роскошный, и окно я открыла. Комаров не бойся – у нас их нету.
Эмма молча обошла Лилю и тяжело поднялась наверх.
Лиля поставила коробку на свободный стул и закурила.
– Не обращай внимания, – попыталась улыбнуться Анна. – Возраст у нее – сама понимаешь. Каждый день цапаемся. Милые ругаются – только тешатся.
– Ну давай и мы потешимся. – Лиля выпустила дым в потолок. – По маленькой.