Опубликовано в журнале Октябрь, номер 9, 2002
Прыжок назад
Все наши на острове Чаак хорошо знают числа, потому что на юг от государственного флага и бронзовых орлов улицы под нечетными номерами – с первой по двадцать третью, а на север под четными – со второй по двадцатую. А вдоль моря, пересекая улицы, идут авениды – пятая, десятая, пятнадцатая и так, через пятерку, до сотой, где теперь аэропорт.
Если все сосчитать, у нас получается двадцать три улицы, которые поперек острова, и двадцать три авениды, набегают три “бис” – вдоль. Да еще сама набережная, единственная с именем собственным – знаменитого пирата Моргана, где сплошь ювелирные магазины.
Каждый год на маленький остров Чаак высаживается с моря и воздуха миллион человек. В основном гринго, им тут рядом. Остальные из каких-то совсем забытых Богом мест: из Европы, Азии, Южной Америки, Австралии.
Все наши, по-своему, знают географию. Чем ближе страна к острову Чаак, тем, разумеется, она больше. Например, Эстадос Унидос, Куба, Гондурас, Колумбия – очень велики. Еще Великобритания. Хотя довольно далеко, зато в самом названии величина. А дальше – все мельче и мельче: Франция, Алемания, Руссия, Чина, Хапон…
Наши думают, что только дай иностранцам волю, так все бы и осели на острове Чаак. И в этом есть правда – оседают.
Открывают новые рестораны, отели, велосипедные магазины, поля для гольфа, вертолетные площадки для обзора острова сверху, собачьи лазареты и виллы для сдачи. Куда ни глянь – таблички “Сдается” или “Продается”. Еще чуть-чуть – и станем столицей мира, так наши говорят. Хорошо, что есть третий пункт Конституции, принятой пятого февраля 1917 года, который разрешает выдворять иностранцев с полицией в сорок восемь часов за оскорбление одного из наших коренных островитян.
Впрочем, таких случаев, кажется, до сих пор не бывало.
Дон Томас Фернандо Диас непременно бы знал, кабы третий пункт когда-либо применили. Его пальма шелестит, раскрывает листья, как ладони, и роняет кокосы, когда хочет высказаться.
На вилле “Могила улитки”, что на пятнадцатой авениде, вот какое объявление: “Продаются картины по сто песо, новеллы по пятьдесят за десяток и запеленатое дитя камня – по договоренности”. Может, я отсюда не все разглядел как следует, не знаю, не могу сказать.
Но вот что верно, так это то, что “Могила улитки” принадлежит сеньоре Ракель-Дездемоне Горбач. Говорят, сеньора – родственница русского президента. В ее кафе “Диаманте” всегда собирались некоторые из наших, чтобы обсудить международные отношения.
Бывало интересно послушать, сколько в мире сложностей. Хотя я не очень разбирался, о чем речь, потому что слишком много воды между нами и Европой и еще больше – между нами и Азией, где живут эти русские.
Однако дух замирал, когда говорил директор заповедника голубых крабов дон Хорхе Наварро. Он говорил то, что могло напугать, но лучше всего запомнилось: “Сейчас, после распада Унион Советика, – он громко сосал лжесигарету, с помощью которой бросал курить, – это хуже, чем кто-либо может представить! Нарушилось равновесие!”
“Это всегда к беде, когда что-то распадается, – соглашалась сеньора Ракель-Дездемона, разглядывая руку, тронутую подагрой. – Все вкривь и вкось”.
Художник Карлос Хосе Абрахам, который тогда расписывал потолок кафе – падающими звездами и бриллиантовыми ангелами, – тоже присаживался за столик. “Что нам до чужих распадов, – говорил он. – Важно внутреннее равновесие и связь с космосом”.
Помню, дон Хорхе, вообще нервный да еще бросающий курить, разгрыз лжесигарету, как куриную косточку, и выплюнул в пепельницу: “Вы не можете вообразить, сидя на нашем благословенном острове, насколько все нарушилось и распадается! Гринго уже творят, что хотят, без оглядки. Вот даже тут, на нашем благословенном острове, давят джипами голубых крабов, когда те мигрируют через дорогу!”
“Что же будет, что же будет, Господи всемогущий? – огорчилась сеньора Ракель-Дездемона. – Если и Люксембург отделится от Руссии – это конец! Все развалится! А ведь только в Руссии, я знаю, умеют лечить подагру”.
И она заглядывала в глаза Цезарю Трюхо, ведущему радиостанции “Любезный тибурон”. Конечно, он знал больше других, это проступало на его лице, хоть и сдержанно, так я сейчас думаю. Цезарь Трюхо вообще помалкивал, наговорившись в эфире, но с таким видом, будто отсчитывал секунды до атомного взрыва, который сожрет, как акула, наш маленький остров Чаак.
Такого я не помнил с тех пор, когда поссорились Хосе Эсталин Крусчев с президентом-гринго из-за Кубы.
– Лучше сказать, сейчас мы совсем о другом. Сеньора Ракель-Дездемона Горбач уехала-таки со своей подагрой лечиться, не знаю, куда именно. И вот она сдала виллу “Могила улитки” одной гринге, сеньорите Лиз из штата Огайо. – Голос дона Томаса поплыл – то ли в сторону, то ли в глубь ствола, – замещаясь чьим-то другим, позвончей и поразвязней. – Представьте, у сеньориты Лиз было белое миловидное личико – “уна буэна пальма бланка”, как говорят на этом острове, – и золотые локоны, будто она сошла с витрины ювелирного магазина, что на набережной Моргана.
В это трудно поверить, но сеньорита Лиз тоже имела предков из России. Ее прадед воевал с японцами в начале прошлого века. Потом они жили в Китае. А сама Лиз родилась уже в Огайо. Хотя она знала некоторые русские слова. Вот, например, “бисьдэтц”, что означает – “конец всему”. Или “эспасибо”, то есть “спаси тебя Бог”.
Однажды в своем штате Огайо сеньорита Лиз прочитала книгу “Приключения на Юкатане”, которую написал известный путешественник профессор Стефенсон. В 1832 году он исколесил полуостров, собрав множество ценностей индейцев майя. Заезжал и на остров Чаак, но тут его закусали москиты, напугали оселотли, мяукавшие вокруг лагеря, и три одичавших кобылы. На другой день профессор отчалил, не сказав об острове доброго слова.
Потом в городе Нуэва-Ийорк мистер Стефенсон открыл огромный музей всего того, что вывез из нашей сельвы. Он так писал в книге: мол, у нас все разрушается и пропадает и нет интереса к древней цивилизации майя, которую, по его мнению, в самом расцвете уничтожили испанские конкистадоры. В общем, наши до сих пор обижены на мистера Стефенсона за его предвзятость и высокомерие.
Да это и вышло ему боком: года не минуло после открытия, как музей в Нуэва-Йорке совершенно выгорел. Понятно, что боги майя хотят тихо разрушаться и пропадать у себя на родине, в юкатанской сельве. Ход здешнего времени особенный, его не удержать в иностранных музейных стенах.
Но вот что придумала сеньорита Лиз, прочитав Стефенсона. Она решила изучать индейцев майя на острове Чаак и написать большую книгу как продолжение “Приключений на Юкатане”, только сто семьдесят лет спустя. У нее и название уже было: “Приключения на таинственном острове Чаак, или Жизнь и обычаи современных майя”.
Когда сеньорита Лиз договаривалась с сеньорой Ракель-Дездемоной Горбач о цене за виллу “Могила улитки”, которая особенно понравилась ей архитектурой, напоминавшей древние пирамиды майя, к ним подошел Карлос Хосе Абрахам – спросить, достаточно ли звезд на потолке.
Так они, Лиз и Карлос, впервые увидели друг друга, и что-то, так я сейчас думаю, уже дрогнуло, то есть тронуло сердце сеньориты из штата Огайо.
Карлос, испачканный берлинской лазурью, в красной пиратской косынке на черных волосах, убранных в длинный хвост, очень напоминал индейца из американского вестерна и в то же время оселотля, священное животное майя, – дикого кота с чуть коротковатыми лапами и чуть великоватой, но прекрасной многопородистой головой.
А сеньорита Лиз вообще была переполнена жалостью и состраданием к индейцам. Из книги Стефенсона она хорошо помнила, как те носили белого гринго в кресле с пологом от москитов многие мили по каменистым дорогам, раскаленным солнцем, как прорубали мачете тропинки в сельве и корчевали деревья для лучшего обзора пирамид, как принимали в бедных пальмовых чосах, делясь последней водой и куском кукурузной лепешки. “Какое свинство, – думала Лиз, – позволять таскать себя, как падишаха, только потому, что устал от верховой езды, и тут же рассуждать о великой цивилизации”. Она бы этого никогда не допустила, даже сто семьдесят лет назад.
Карлос пригласил сеньориту Лиз на свою ночную выставку под открытым небом, на крохотный островок Страсти, что у южной оконечности острова Чаак. Впрочем, островок не показался Лиз таким уж крохотным. Хотелось бы сложить здесь хижину и прожить до глубокой старости. Страсти-старости… Как это неожиданно близко, если по-русски, а на других языках – ничего общего.
По острову Страсти гуляли карликовые ласковые мапаче с поперечно-полосатыми хвостами и барсуки-техоны, спали уже павлины на ветвях дерева сейба и розовые фламинго в мелкой лагуне, а в центре торчал огромный белый маяк и рядом развалины индейской арочной постройки, служившие маяком тысячу лет назад.
Картины Карлоса лежали на песке, освещенные факелами, которые порой роняли огненные беззвучные капли. Картины были на одну тему – страсть. Лучше сказать, “Страсть № 1”, “Страсть № 2” и так далее. На всех обнаженные – в слиянии или разрыве. А на “Страсти № 17” что-то красное, вырываясь из черного, проникало в зеленое. Около этой картины песок был истоптан куда более, чем у остальных.
Легкие волны почти доставали холсты и делали ярче их цвет соленой росой.
Был коктейль из большого глиняного котла, где намешали ром с фруктами. Его разливали половником по морским раковинам.
Мучачос играли индейские мелодии на бамбуковых дудочках-пито и на кокосах с тремя дырками. А Карлос, почти голый, с перьями птицы гуакамоле в распущенных волосах, плясал танец чилам-билам, рассказывающий о колдунье, которая возвращает утраченную любовь. Он изображал и саму колдунью, и священного кота оселотля, пожирающего сердце неверной, и даже сердце, его последние трепыхания.
И вот что произошло, когда танец уже заканчивался. Случилось то, что одна из картин, а именно “Страсть № 17”, вспыхнула. Кто-то бросился тушить, но Карлос остановил. Полыхая и корежась, “Страсть № 17” приподнялась с песка, и было видно, как красное тело наконец вырвалось из черного и слилось с зеленым. На островок Страсти пала тишина, возможная только при истинном акте сотворения.
Один престарелый гринго, из приглашенных, в шортах и на голубом протезе, вмешался вспышкой фотокамеры, а затем, поторговавшись, выписал Карлосу чек на тысячу – за пепел “Страсти № 17”.
Одна хапонеса из Японии выловила “Страсть № 4”, уносимую приливом, и отдала за нее на сто больше, чем просил Карлос. Он блаженствовал, как ребенок в новых башмаках. Из двадцати пяти “Страстей” разошлось девятнадцать. Сеньорита Лиз хотела купить двадцатую, но Карлос, увлекая ее к останкам древнего маяка, отговорил: “Эта “Страсть” и все мои страсти принадлежат тебе. Я не таков, чтобы брать за них деньги”.
У сеньориты Лиз кружилась голова: от рома, зацветшего фруктами, от сейбы в павлинах, от карминовой фрамбуяны и лиловой хаккаранды, от полосато-стоячих хвостов мапаче и от индейских руин, где, казалось, уже горел огонь, указывая дорогу кораблям майя. Но более всего кружилась от Карлоса Хосе Абрахама по фамилии Чиатуте.
Они глядели на темное в ночи, но с внутренней бирюзой море, и Карлос объяснял, что Чиатуте – это богиня майя, дающая легкую смерть при родах, и нашептывал легенду о поцелуе:
“Когда-то в нашем городе улочки были так узки, что позволяли влюбленным соседям целоваться, выйдя на балконы. Тараско и Франческа каждый вечер, перед сном, сливались в поцелуе, так что кошки перебегали по ним с крыши на крышу. Это вошло в привычку, как прохладный душ на ночь.
Их судьбы во многом были схожи: матери умерли с помощью богини Чиатуте, а отцы только и знали, что торговать лангостами, то есть лобстерами, по-вашему.
Но однажды дон Селебре, отец Франчески, открыл для себя новость, в кого влюблена его дочь, и был расстроен и взбешен, потому что ненавидел соседа напротив, дона Сааведро, – они очень соперничали по лангостам.
Он запретил Франческе выходить на балкон, но та отвечала дерзко. И вот дон Селебре, потеряв смысл и манеры, схватил первое, что попалось под руку, – а это, к несчастью, была гигантская лангоста – и швырнул в девушку, да так, что клешня пронзила ей шею. Франческа упала замертво.
В урочный час возлюбленный ее Тараско, без тревоги в сердце и готовый к поцелую, вышел на балкон. Его уже ждала Франческа. Она обняла и поцеловала юношу как никогда нежно. Так нежно, как могут лишь призраки и духи, – все отдавая, но и забирая все.
Свет уплыл, лишился дыхания Тараско и рухнул с балкона прямо на головы своего отца Сааведро и отца Франчески дона Селебре, которые только что выскочили на улицу, чтобы выяснить отношения.
С тех пор два дома торговцев лангостами пустуют. Но в полнолуние можно увидеть Тараско и Франческу – их объятия и поцелуй и как кошки перебегают по ним с крыши на крышу.
Я покажу тебе эти балконы”, – и Карлос прильнул, как нежный призрак, к губам сеньориты Лиз.
В общем, Карлос Хосе Абрахам Чиатуте рассказал правдивую легенду. Ей уже не менее пятидесяти лет. Сначала у нас на острове появилась эта легенда, не знаю, не могу сказать откуда, а уж потом построили два дома, друг против друга, с балконами впритык, чтобы показывать туристам. Лучше сказать, известно много случаев, когда все начинается со слова.
Пожалуй, и сеньорита Лиз поверила в легенду Карлоса, прежде чем узнала как следует его самого.
Они стали жить вместе на вилле “Могила улитки”.
Сеньорита Лиз и не мечтала, что ее исследования примут такой сокровенный оборот. В общении она познавала все обычаи современных индейцев майя и вела дневник, записывая каждый поступок или просто движение Карлоса Хосе Абрахама: как он ест, как спит, как чихает, как говорит, ругается, сморкается, чешется, как занимается любовью и какие звуки при этом издает. “Как оселотль, – думала Лиз. – Моя книга будет посильнее, чем у Стефенсона”.
Она уже сделала ряд первосортных открытий.
Во-первых, индейцы не бреются, потому что у них ни черта не растет, и это удобно в быту.
Во-вторых, совсем не воняют, даже когда очень потеют. Так, попахивают земляным орехом или земляникой с молоком. А в особых случаях, связанных с третьим открытием, – озоном после грозы. Таков уж у них обмен веществ. Хотя Карлос настаивал, что именно майя обучили европейцев мыться хотя бы раз в неделю. От них, мол, так несло, что немыслимо было бороться за независимость.
В-третьих, любовь в гамаке. С непривычки Лиз укачивало до потери сознания, и она пользовалась гигиеническим пакетом, но вскоре свыклась, как с морской болезнью, и ей уже не казалось, что все происходит то ли в небе – с орлом, то ли в кроне огромного душистого дерева – с котом. В нее проникали столетия. Совершенно первобытные ощущения, которые, в-четвертых, притормаживали работу.
Когда Лиз удавалось выпасть из гамака, она сразу все записывала, и книга продвигалась достаточно быстро – как дни нашей жизни.
На острове Чаак время и впрямь шло как-то иначе: чуть кривее, нежели в прочих местах планеты. Особенно это замечалось, конечно, в гамаке, но не только.
Карлос, вложив деньги от продажи “страстей”, организовал соревнования по древним видам ритуального пятиборья среди индейцев майя. Они собрались на диком берегу острова рядом с полуразрушенной клиникой доктора Хуана. Солнце пять минут как поднялось на ладонь от моря.
Были тут Люсифоро и Люсифуго, сыновья покойного сеньора Синфо, Альфонсо Виладью, каменщик, из здешних масонов, садовник Эмилиано-сорок девятый и еще человек двадцать, которые не представляли, зачем они здесь, – Карлос не успел растолковать, – и прохлаждались пивом.
Главным в физической культуре майя оказались, к удивлению Лиз, не скорость или сила, а медлительная вдумчивость, выносливость. Начали с соревнования “бускапьедрес”, то есть поиска камешков. Усевшись в ряд на пляже, участники шарили руками и ногами в песке. Карлос объяснил, что по новым правилам засчитываются не только камешки, но и ракушки, плодовые косточки, бычки, битая посуда – словом, все инородное, включая резину и пластик.
Когда солнце поднялось на тридцать семь ладоней, в общем, ровно через три часа, определили победителя. Им стал Эмилиано-сорок девятый, нарывший кучу всякого добра. Он уже примеривал почти свежие трусы и розовую шапочку для купания.
После перерыва приступили ко второму виду – прыжки назад с места, “сальтоатрас”. И тут воодушевленный Эмилиано, напоминавший в розовой шапочке штоф фруктового ликера, остался позади всех, что и явилось победой. На радостях, поскольку полагались премиальные, он выпил две бутылки семейного пива, рассчитанные на семью из девяти человек, и его едва не отлучили от соревнований.
Братья Люсиферо и Люсифуго пожаловались Карлосу: “Эмилиано-сорок девятый “муй допадо”, – сказали они, – очень под допингом! Невозможно с ним состязаться”. “Пиво не в счет, – ответил Карлос. – В олимпийском уставе о пиве – ни строчки”. “А про текилу? – спросил Альфонсо Виладью, хитрый каменщик. – Он и текилу пил”. “Текилу в основном выпила сеньорита Лиз, – сказал Карлос. – Поглядите, какая счастливая”.
Лиз и правда вся светилась и растворялась под солнцем, записывая-таки из последних сил примечательное. В частности, она отметила, что индейцы майя, хоть и не поголовно, но склонны к доносу.
Третий вид соревнований назывался “абахе де агуа” – сидение под водой на время. Солнце, стоявшее в зените на восемьдесят пять ладоней от моря, довело почти до кипения воду в мелкой прозрачной бухточке, где разместились на дне, держась за коралловые рифы, сидельщики.
Сначала они пускали пузыри – изо рта, из носа, ушей, откуда могли, – так что бухточка, казалось, вовсю кипятится. Потом, все выпустив, перестали, только пучили, подобно гигантским креветкам, глаза. Лишь Эмилиано-сорок девятый тихо и добродушно покоился, смежив веки и склонив голову, на белом плотном и рифленом от приливов песке.
Всплыли все разом, с мелкими промежутками, как вареные фрукты в компоте. А выиграл Альфонсо Виладью, задержавшийся на миг дольше братьев Люсиферо и Люсифуго.
Лиз не могла в это поверить, но солнце переместилось ровно на шесть ладоней, а это значит, сидели под водой не менее получаса. “Лень было вылезать”, – объяснил Карлос.
Сгрудившись на берегу, майя уже готовились к предпоследнему виду пятиборья “грито морталь” – смертельному воплю на громкость и безысходность. “Был и шестой вид, – сказал Карлос, вроде извиняясь за недостачу. – Человеческие жертвоприношения. Но сейчас, без тренировок, с этим сложно”.
Все же сеньорита Лиз решила окунуться, освежить голову и оценить качество воды – возможно, обилие коралловых рифов позволяет как-то понемногу дышать ею. Она нырнула и поплыла с закрытыми глазами. Когда легкие опустели и стало ясно, что вода не годится для дыхания нормального человека, Лиз увидела перед собой – ей показалось – огромную розовую медузу с черной бахромой, но это был забытый Эмилиано-сорок девятый в шапочке.
Вокруг его безмятежной головы кружились, поклевывая, рыбки, и голубой реликтовый краб, осторожничая, подбирался к беззвучной, бездыханной ноздре.
Сеньорита Лиз впервые столкнулась с утопленником и так сразу испугалась, что едва не захлебнулась. Их кое-как вытащили на берег и уложили рядом, лицом в небо, скрестив руки на груди.
Лиз видела, как невероятно быстро, так что ощущалось вращение Земли, летит к закату солнце, как наливается светом безумно острый, концами вверх, месяц. Не очень приятно, что ее оставили с покойником – надо будет отметить их простое отношение к жизни и смерти, – но так хотелось спать от многочисленных переживаний… Она закрыла глаза и сразу поплыла меж коралловых рифов, спокойно дыша морской водой. Вот как просто, думала Лиз, так можно до бесконечности.
Внезапно в покой и благость откуда ни возьмись с жутким треском и журчаньем грохнула глубинная бомба. Все зарокотало и забулькало вокруг, оглушило Лиз, как рыбку, бросив из подводной дремы на поверхность.
Очнувшись, сеньорита Лиз не сразу поняла, что это Эмилиано-сорок девятый храпит, как древний насос, выдувая из ноздри упорного морского конька.
Ни один смертельный вопль предпоследнего вида не мог пробиться сквозь этот пышный храп. “Закати его снова в море”, – предложил Люсиферо, и брат Люсифуго поддержал: “Пускай там отдрыхнется”. Но Карлос не согласился: “Отливом унесет”. “Ну можно, – посоветовал Альфонсо Виладью, – камень к ногам”. “Признаем, – сказал Карлос, – что Эмилиано победил во всех четырех видах. Это будет справедливо”.
Пятый вид соревнований, стойку на голове, зарытой в песок, перенесли, поскольку день вдруг миновал, и сеньорита Лиз, смирившись, неслышно, под пологом храпа, постанывала и даже поскуливала во сне. Эмилиано удалось растолкать, а для Лиз соорудили носилки и потащили, спотыкаясь, по ночной дороге к вилле “Могила улитки”.
Изредка просыпаясь, она видела неподалеку розовую шапочку, освещавшую бесконечный путь, и, успокоенная, вновь мирно засыпала.
Это был лучший день в жизни сеньориты Лиз. Ну а когда проходит лучший, последующие часто выглядят все хуже и хуже, бледнеют. Так и случилось.
Она вдруг заметила, что на обед Карлос заказывает в основном пиццу: “Какого черта пицца? Повсюду пицца! А я хочу кухню майя!” “Это как раз типичное блюдо, – отвечал Карлос. – Наши всегда готовили пирог из кукурузной муки с мясом и со специями, который назывался “пизке” – символ пятого солнца, согревающего индейцев. В начале шестнадцатого века рецепт увез в Италию Кристобаль Колон”. Лиз пока еще доверяла Карлосу Хосе Абрахаму Чиатуте.
В то время на острове Чаак начался весенний карнавал, и они отправились к набережной Моргана поглядеть шествие, которое обещало быть грандиозней бразильского. Тогда и возник Цезарь Трюхо с микрофоном, чтобы спросить у явной гринги, как ей тут отдыхается. “Я здесь не туристка, – улыбнулась Лиз. – Я здесь живу и работаю с одним индейцем майя Карлосом. И я его изучаю, потому что пишу книгу”. Но вот что сказал Цезарь: “Насколько мне известно, сеньор Карлос – такой же майя, как я древний римлянин. Впрочем, пишите, сеньорита, пишите – о Карлосе, о нашем чудесном острове, о карнавале. Скоро всему конец!”
И хоть Лиз не все поняла дословно, но почуяла неумолимую пророческую твердость зерна, давшего всходы смущения и беспокойства. Она вспомнила, что Карлос всегда вяло откликался на ласковое обращение “мой индио”. Прежде ей казалось, тут опять вина Кристобаля Колона, перепутавшего части света в своем историческом плавании. Однако теперь призадумалась, о том ли вообще пишет. Ее “индио” как-то слишком быстро исчерпывался в этническом, племенном смысле.
Проще говоря, открытий в последнее время не наблюдалось, а наступил застой, когда и записать-то было нечего, кроме возрастающих расходов, потому что картины Карлоса смотрелись только в ночи при неровном свете факелов, а последние деньги он спустил на пятиборье, так что жил за ее счет, и это Лиз отметила в тетради.
Конечно, у нее было, как говорят на острове Чаак, немало шерсти, то есть водились деньжата, но не для содержания в конце-то концов индейцев в гамаке.
“Ми пича” – так двусмысленно называл Карлос сеньориту Лиз, поскольку это означало и любовницу, и грубое шерстяное одеяло, всегда готовое съехать на сторону, ускользнуть.
Он-то понимал, что Лиз относится к нему как к древнему документу или полуразрушенной пирамиде – с интересом и почтением до тех пор, пока есть, что исследовать. А потом бросит пирамиду в тоске и унынии, окончательно рухнувшую после повышенного внимания. Для сеньориты Лиз он почти обезличенный представитель вымирающего народа. И Карлос изо всех сил старался раздувать ее этнографический запал. Было уже изгнание шаманами бесов в земляной бане и поедание галлюциногенных грибов.
Уже призрачные Алуши заходили к ним на “Могилу улитки” в день мертвых и пели серенады. Уже Карлос при всех, в любом публичном месте, хватал Лиз за помпис, или, лучше сказать, за задницу, с этническим вывертом, на описание которого она потратила уйму времени и сил. Сославшись на традиционную полигамию майя, Карлос зачастил домой с мучачитами из разных стран: перуанками, японками, венесоланками, итальянками, шведками, германками. Он увлекал сеньориту Лиз залечь в гамак втроем, но она согласилась лишь однажды – в память о своих предках, когда приходила русская, оказавшаяся в итоге узбечкой.
Лиз записала все кратко и сухо, без подробностей, а потом сказала: “Мой индио, а индио ли ты? Слыхала, что майя всегда были со сбитым сексуальным прицелом”. В тот же вечер окрыленный Карлос притащил семерых парней, среди которых были Альфонсо Виладью, каменщик, и братья Люсиферо и Люсифуго. Лиз спросила, где же Эмилиано, и выяснила, что у сорок девятого прицел на месте.
Веселились всю ночь с факелами, танцами умирающих оленей, фейерверком и смертельными воплями – кто в платьях и с макияжем, кто в павлиньих перьях, а кто просто в боевой индейской раскраске по голому телу. Под утро Альфонсо Виладью был трогательно нежен, женственен и стрекотал без умолку, называя их праздник “фиестой соро2к”, или, что то же, вечеринкой мариконов, тех, у кого прицел сбит Господом, – именно на этом настаивал Альфонсо. А братцы Люси рассказывали, сокрушаясь, что сестры их – Люсерна и Люсидез, – напротив, мужеподобны и… Лиз удалилась в кабинет, откуда не выходила три дня, работая над книгой.
Но, разрешившись длинной главой “Форникасьон” – “Разврат”, она заметила внезапную беременность другого рода. Грубо говоря, скотина, кот паршивый Карлос, как-то изловчился в гамаке и поставил ее в затруднительное положение, несмотря на все охранные меры.
Вообще-то слово “эмбарасо” означает, во-первых, препятствие и помеху, во-вторых, смущение и замешательство и, только в-третьих, то, что заимела Лиз, – беременность. О, как справедлива такая последовательность! “Помеха, замешательство, – размышляла сеньорита Лиз, – но ведь можно и родить настоящего индейца майя, вождя, который воскресит дух древнего народа. Хотя какой дух, какого народа?” Мысли ее как-то путались. Она мрачно перечитала свои тетради и совсем раскисла.
Книга, в общем-то, получилась, но не совсем того содержания, которое предполагала Лиз, – скорее, эротико-островные новеллы. Да и почти все, за редким исключением бритья и запаха, подходило к любому мужику, которого запросто повстречать и в Огайо, не тратя деньги на поездку через все штаты – североамериканские и мексиканские. Увы, ничего особенного, кроме беременности, на этом таинственном острове с ней не приключилось – вот в чем правда! “Это глобализм! – воскликнула сеньорита Лиз. – Локальный распад на фоне тотального глобализма! Надо ехать, пока не поздно, к эвенкам, эскимосам, монголам – возможно, там сохранилась еще этничность”. “Погоди, – сказал Карлос. – Бог един? Если един, то что ты имеешь против глобализма?”
Но сеньорита Лиз, перестав что-либо слышать, утратив всякий интерес, начала собирать чемоданы. Она и не думала говорить, что уезжает рожать вождя.
Даже когда отчаявшийся Карлос приволок козу на веревочке, чтобы показать еще одну традицию майя, Лиз не отреагировала, то есть отказала резко: “Не порть козу, козел!”
И Карлос притих в легко шевелящемся безумии, размышляя, что предпринять, чем удержать: она даже подаренную “Страсть № 20” не укладывала в багаж.
Между ними, как беспокойный Юкатанский пролив, лежала ложь, и Карлос решил признаться. Вот что он рассказал, опустившись на колени перед сеньоритой Лиз: “Прости, я не индеец майя. Я – прыжок назад в развитии человечества, “сальтоатрас”.
Действительно, Карлос Хосе Абрахам Чиатуте был артистом, художником, танцором, кем угодно, но, по сути дела, он не был индейцем майя. О его родословной можно сказать следующее. Прабабушка-испанка – из провинции Нахера, а прадедушка-мулат – помесь испанца с арабкой. От союза испанки и мулата происходят, как известно, “мориско”, которые очень хороши собой. Так вот, бабушка Карлоса сеньора Клаудиа была “мориско”, а в дедушки попал “худио”, то есть еврей Абрам. В таком браке рождаются “чино”, часто с курчавыми волосами, каким и вышел папа Карлоса сеньор Хосе, взявший в жены девушку по имени Чилпансинга из племени толтеков. Первенца их по роду, от чино и толтечки, следовало считать не иначе как “сальтоатрасом”, то есть “прыжком назад”. Такова была кастовая, многопородная принадлежность Карлоса Хосе Абрахама Нахера, которая не говорила впрямую о вырождении – скорее о возврате к истокам, хотя, конечно, намекала.
Сеньорита Лиз выслушала, не перебивая, – все это было очень забавно. Правда, новая фамилия Нахера как-то резанула по ее русским корням. Она задумалась, насколько важное исследование содержится в ее книге: о таких редких, малочисленных кастах, или расах, как “сальтоатрас”, вряд ли кто успел написать.
И вот пока Лиз складывала в уме новые плюсы и старые минусы, отягченные беременностью, Карлос исчез в полнолунной ночи.
Вернулся он под сухие, вроде кашля, крики петухов, которые, впрочем, орут на острове Чаак круглые сутки, встречая рассвет по всем часовым поясам, начиная с Хапона. Странно, что не брехали собаки, смолкли цикады и жабы, скрежетавшие обыкновенно, как слесаря по металлу, в саду.
Карлос привел за руку местную девушку-простушку Роситу де Караколь. Оба были пьяны и благоухали, накурившись марихуаны, осенним лиственным костром. “Пойдем”, – сказал Карлос, ткнув пальцем в небо. И вот втроем они поднялись на плоскую крышу виллы “Могила улитки”, название которой, кстати, звучит по-нашему, как “Тумба де караколь”.
Роситу приходилось подталкивать и вообще тащить, поскольку она очень плохо держалась на ногах, теряя по пути скромную числом одежду. Светила полная, но все же с каким-то неприятным ущербом луна. Круглая тарелка антенны и бетонная цистерна для воды отбрасывали странные утекающие тени.
Лиз остановилась у края крыши, ничего особенного не ожидая от Карлоса Чиатуте Нахера. Ну трахнет под луной пьяную Роситу – эка невидаль! Хотела было спуститься, но Карлос удержал. В его глазах сверкала луна, и Лиз думала, что сын их точно будет вождем.
По скобам Карлос взобрался на цистерну и затащил Роситу. Она лежала неожиданно голая, едва икая, и маленькая ее грудь почти не давала тени. Карлос встал на колени. На этот раз не перед Лиз, а над Роситой, что ожидалось и было натурально. Он поднял сцепленные руки, и в них сверкнуло нечто – черное, пронзительное, как жало. И тут же, рявкнув: “Вид шестой”, – обсидиановым клинком рассек Росите грудь.
Как раскрывается павлиний хвост, так брызнула веером кровь. Лиз видела капли и какое-то парное облачко – светлое, почти прозрачное, устремившееся к луне. Пока провожала его взглядом, Карлос, запустив лапы в Роситу, чего-то там перебирал, выцарапывал, выдирал и вот достал сердце.
Но это был уже не Карлос Хосе Абрахам Чиатуте Нахера. Это был оселотль – большеголовый, с круглыми ушами. Его блестящий, густой, в продольную полоску мех сиял под луной, а сердце Роситы трепетало, истекало в его усатой пасти.
Вдруг дико заблагоухали орхидеи вокруг дома, так что сеньориту Лиз затошнило. Она смотрела как билось и кровоточило сердце Роситы де Караколь в зубах оселотля Карлоса, и не могла оторваться. Хотела пойти за тетрадью, чтобы записать, но луна помутнела и ущербность ее стала невыносимой. “Бисьдэтц”, – подумала Лиз на языке предков, покачнулась за уплывающим сознанием и покатилась с крыши виллы “Могила улитки”. Хорошо, что угодила прямо в гамак, – их было много в доме и в саду.
И все же в американском госпитале сеньориту Лиз не спасли. Она не мучилась и умерла легко в преждевременных родах, оставив существо, которое жалобно мяукало, напоминая папу. Ее похоронили скромно на нашем кладбище за желтой оградой – пройти мимо ангела с факелом и сразу направо под сейбой, священным деревом майя.
Карлос вырубил памятник из камня, что лежал в основании древнего маяка на островке Страсти, – автопортрет с сыном на коленях. Они сидят и горюют, дожидаясь встречи. Сюда приводят туристов, которые фотографируют, слушают эту историю и плачут в основном толстые престарелые гринги. Потом обязательно спросят: “А что стало с мальчиком?”
Ну мальчик пока на вилле “Могила улитки”. Карлос выхаживает его козьим молоком, но уже вывесил объявление на воротах: “Продаются картины по сто песо, русские новеллы по пятьдесят за десяток и запеленатое дитя камня – по договоренности”. Все наши знают, что означает “запеленатое дитя камня”: это подкидыш. Возможно, кто-нибудь из бездетных туристов купит его.
Такова история сеньориты Лиз из штата Огайо и Карлоса Хосе Абрахама Чиатуте Нахера.
Лучше сказать, это легенда, вроде той, что о поцелуе на балконе. Так, для туристов. Ими последние годы кормится остров Чаак.
По правде же, сеньорита Лиз совершенно не умерла. Вместо нее схоронили одну старую колдунью, переевшую наркотических грибов-пейоте.
Сеньорита Лиз живет на вилле “Могила улитки”, поскольку сеньора Ракель-Дездемона Горбач еще не возвращалась, и кормит грудью сына. “Как тебе лече русо? – спрашивает его Карлос. – Нравится русское молоко? Я знаю, вкусное!”
Мальчику дали имя Ванюша Муртазик Абрахам. Папа Карлос сперва не понимал, откуда Муртазик. Оказалось, был такой прадедушка у Лиз, который тоже воевал, но не за русских с японцами, а еще раньше против русских на Кавказе. Карлос не возражал. Муртазик хорошо звучит. На нашем острове так называют плод масличного дерева. Ванюша и похож больше всего на крепкую маслину.
Папа Карлос пишет и продает картины из новой серии – “Страсть отцовства” – по сто песо штука. Сеньорита пишет и продает новеллы – по пятьдесят песо за десяток. Она очень быстро пишет. Скоро, вероятно, создаст сериал. К ней захаживали с предложениями на двести шестьдесят серий, ровно по количеству дней в году индейцев майя.
А их мукама, служанка Росита де Караколь, готовит “ниньо энвуальто де ла пьедра”, то есть “запеленатое дитя камня”, или подкидыша: так называется редкое старинное блюдо, рецепт которого одна Росита и помнит, поэтому цена договорная.
Ванюша Муртазик Абрахам растет быстро и уже умеет складывать наши улицы и авениды – двадцать три плюс двадцать три да еще одна набережная Пирата Моргана. Ванюша, если вспомнить о расах и кастах, это, конечно, “сальто аделанте”, явный “прыжок вперед”. У него в голове не менее ста песен со словами и еще неизвестно сколько без слов.
После заката из пальмы дона Томаса поплыли треск, хрипы, бульканье и разные чужие голоса, как при поиске нужной волны. И наконец пробился красивый кокосовый баритон дона Томаса Фернандо Диаса. Он, понятно, пел в этот ночной непроглядный час новолуния “Соламенте уна бес аме ла вида!”
Он пел о том, что только раз любил в жизни, только раз и никогда больше. Только раз в его саду блеснула надежда, что освещает дорогу одиночества. Только раз и никогда больше – со сладким отречением душу он отдал за счастье любви, и праздничные колокола запели в сердце.
“Ай кампанес де фиеста ке кантан эн ми корасо-о-он!” – так пел дон Томас Фарнандо Диас, и голос его можно было слышать между пальмой и морем, сидя на белом песке.
Только в этот раз и никогда больше.
Три кобылы
Каждое утро над островом Чаак поднимают наш флаг – красно-бело-зеленый.
В это время дон Томас Фернандо Диас пьет кофе в прибрежной кондитерской и радуется флагу – огромному, как маисовое поле дона Гало.
– Однажды на острове сдохли три кобылы разом! – говорит дон Томас во внеурочный час, когда на очереди песни без слов. – Это было такое событие! Все наши перепугались и создали специальный комитет по расследованию. Лучше сказать, комиссию во главе с губернатором доном Хоакином. Прибыл ветеринар-криминалист из столицы штата города Четумаль. Предполагали халатный сброс сточных вод, появление ядовитых змей или умышленное отравление – вообще бесчеловечное обращение со скотиной.
Свидетелей опрашивали в прямом эфире на радиостанции “Эль тибурон амабле”, то есть “Любезная акула”.
Как всегда, кто-то что-то утаивал, и следствие забуксовало. Тогда дон Хоакин вызвал федеральную полицию. Ввели комендантский час, а спиртное продавали только туристам в отелях.
Наших вообще расколоть не просто, разве что если сильно стукнуть. В таком случае выкладывают больше, чем знают. Но что знают точно – все равно не расскажут.
Однако выяснилось, что трех покойных кобыл оставил на острове Чаак испанский конкистадор Эрнан Кортес в начале шестнадцатого века – то ли позабыл, то ли бросил как непригодных кляч.
Дон Гало получил их в наследство. В архиве муниципалитета отыскали копию завещания, которая раскрыла историческую правду.
В 1735 году прапрадед дона Гало приплыл на остров с целью разведения маиса. Может, он думал, что остров необитаем, и хотел завладеть им целиком и полностью? Наверное, его неприятно поразило, так мне сейчас кажется, что на острове было полно индейцев, которые усердно строили какие-то пирамиды.
Впрочем, индейцы хорошо встретили прапрадеда дона Гало. Предложили жениться и принять участие в строительстве. Они объяснили назначение пирамид. Их заложили в честь новых богов сельва – крупнее кабана, быстрее ягуара, сильнее крокодила. Лучше сказать, индейцы имели в виду трех кобыл Эрнана Кортеса.
Прапрадед дона Гало, конечно, не хотел молиться кобылам. Просто выследил их и запряг вспахивать землю под маис. И дела у него пошли очень хорошо в отношении урожаев, как видно из старинных документов. Он успел собрать два невиданных урожая, пока индейцы не опомнились и не убили его, чтобы освободить кобыл от работы и закончить свои пирамиды.
Примерно в то время началась Война Пирожных. Французский флот напал на Веракрус. Эти французы придумали хитрую штуку, обвинив наше правительство в долгах одному пирожнику, выходцу из Нормандии. И вот обстреляли пушками Веракрус. В битве наш генерал Санта Анна потерял одну ногу. Лучше сказать, левую ногу. Ее отрезали после попадания ядра. Тогда наши корабли погнались за французами и оказались у острова Чаак – не знаю, как и почему, – у северной оконечности, где и бросили якорь.
Матросы сошли на остров. Они были горячо раздосадованы, что упустили французов. И жалели генерала Санта Анну. Когда матросы узнали, чем тут занимаются индейцы, гнев их нашел выход. Они перебили индейцев, разрушили пирамиды, на месте которых сложили храм Архангела Мигеля, где служил долго падре Себастьян. А кобыл вернули потомкам прапрадеда дона Гало, велев немедленно запрячь для вспашки маисовых полей.
Все же кое-кому из индейцев удалось спастись и переправиться на Юкатан. Они-то и начали смуту среди соплеменников, так я сейчас думаю. Лучше сказать, сообщили, как белые люди обошлись с их богами и пирамидами. Так в середине девятнадцатого века в селении Тепичла началось восстание индейцев майя, которое обернулось Пятидесятипятилетней войной.
Я как раз родился, когда война закончилась позорным отделением от Мехико в пользу Белиса двадцати трех тысяч квадратных километров земли. Все наши очень переживали за эти километры.
Теперь я думаю, что в истории каждая мелочь, вроде трех кобыл Эрнана Кортеса, может привести к утрате суверенитета. Или независимости. И ведь невозможно предположить, что за что уцепится и куда потянет.
Каждый на острове Чаак принял близко к сердцу жизнь и смерть трех древних кобыл. Может быть, они помнили Христофора Колумба. А Эрнан Кортес кормил их сеном из своих рук.
Ветеринар-криминалист написал статью, где объяснял долголетие кобыл сменой часовых поясов, климата, пищи и частичным обожествлением. Возможно, предположил он, индейцы давали им плоды гуайавы, вымоченные в живой воде.
Наш губернатор Хоакин издал большую книгу с картинками. Дон Хоакин в стихах рассказывает о трех кобылах, проживших долгую, насыщенную жизнь и умерших от полной дряхлости.
Надо признаться, что дон Гало до последних дней пахал на них землю. Даже имена не дал. Просто – первая кобыла, вторая и так далее. Сейчас я думаю, дон Гало устыдился, поскольку все наши осуждали его – за нечуткость и равнодушие.
Когда решили воздвигнуть памятник трем кобылам, он пожертвовал миллион песо.
Бронзовых кобыл поставили на пятой авениде, в центре города. Говорят, что именно здесь были когда-то три индейских пирамиды. Хотя, с другой стороны, есть указания, что на месте пирамид стоит храм Архангела Мигеля, – не знаю, во что верить.
На одной кобыле сидит сам Эрнан Кортес в доспехах, на другой – наш губернатор дон Хоакин. На третьей, которая поменьше, но преобразована в жеребца, – дон Гало: в сомбреро и с початком кукурузы. С этим, я думаю, можно согласиться. Все же кобылы были его собственностью и миллион песо.
От памятника кобылам открывается прекрасный вид на пирс, где два орла и наша бандера, как парус над островом. Это очень приятно – глядеть на флаг отечества! Но когда задувает зюйд-ост, я волнуюсь, как бы наш остров Чаак не уплыл в чужие воды. Он очень легок, наш остров. Как перышко птицы Чаак. Жила здесь такая птица, так я сейчас думаю: красный клюв, белая грудь, зеленые крылья. Давний ураган Георгина вымел ее с острова.
Вот и наш остров, опасаюсь, может уплыть куда-нибудь на север. У нас нет гор. Только сельва и домишки. Да громадный трехцветный парус.
Лучше сказать, наша патрия уже потеряла Техас, Калифорнию, Нью-Мехико и земли на юге до Коста-Рики. Это каждому обидно, если вспомнить и задуматься.
Когда на острове Чаак ставят бронзовые памятники, я радуюсь, потому что они куда тяжелее гипсовых и деревянных. Мне кажется, они, как якоря, удержат наш остров там, где положено.
Дон Томас Фернандо Диас, попив кофе, засыпал за столиком в прибрежной кондитерской. Там было удобно – мягкий диван и вентилятор над головой. Хозяин накрывал дона Томаса пледом, чтобы не озяб, а на столик помещал табличку “Занято”. Иначе какой-нибудь пропеченный карибским солнцем гринго мог усесться, не заметив под пледом, прямо на дона Томаса Фернандо Диаса. Это было бы унизительно для всех наших.
Между пальмой и морем
– В моей голове сто сорок песен, – сказал дон Томас Фернандо Диас. – Это те, что со словами. Без слов в моей голове восемьсот песен. Беседа со мной, что отдых на пляже.
Похожий на сушеного морского конька, он сидел под пальмой-подростком на белом песке, плавно уходящем в прозрачно-бирюзовую воду.
Близилось время заката. Песок стал бархатным, а море обмирало, поджидая красное солнце. Между ними оставалось не более получаса.
Дон Томас помалкивал весь день, а на закате говорил, глядя на солнце, море, облака, если были, катера и яхты, проходившие мимо и подходившие к небольшому причалу в бухте Калета принять или выгрузить водолазов.
Обыкновенно дон Томас обращался к горизонту, за которым, как полагал, остались его годы.
Дон Томас Фернандо Диас прожил на острове Чаак девяносто восемь лет, и все они утекли за горизонт, на северо-запад – примерно туда, где солнце погружается в море, откуда в сезон дождей выпирают тугие человекоподобные тучи.
– Это было тогда, когда моя любимая учительница обнаружила, что я рожден, чтобы петь, – начал дон Томас, подгребая к себе обеими руками ту память, которая оказалась сегодня неподалеку. – Не помню имя того мальчика. Его папу, кого он имел в качестве отца, звали дон Транкилино. Он был начальником почты. На острове он появился с тремя чемоданами, и от лица его пахло трагизмом. Все наши думали, что начальник почты одинок.
Но вскоре под присмотром капитана Канту приплыл на шхуне сын дона Транкилино. В пути он упал за борт. Не знаю, по какой причине. Бывает, что люди падают за борт. Вот и сын дона Транкилино поступил так же. Лучше сказать, он упал вторым. Первым был матрос, которого тут же искусали и погубили акулы.
Капитан Канту приказал второму матросу достать мальчика. Но второй матрос наотрез отказался. “Уже есть один мертвый, – сказал второй матрос. – И скоро будет двое. И я не буду делать то, что вы говорите! Это то, что вы мне приказываете, чтобы я прыгнул в море. Это совершенно невозможно! Здесь все в волнах и заражено акулами, которые съедят не только мальчика, но и меня”.
Так второй матрос отказался исполнять приказ. Капитан Канту, ощутив большое бесчестье, снял штаны и рубаху. И вот что сделал: сбросил рубашку и штаны и схватил кусок веревки. И говорит: “Ты мне не подчиняешься броситься за борт, но вот в чем ты мне подчинишься – это маневр, который я прикажу тебе выполнить”.
А на шхуне стояло два мотора немецкой национальности, знаменитые “Вольверин”. И капитан приказал, какой маневр делать.
Мальчик тем временем, кажется, начинал понемногу обучаться плавать. Иначе бы он уже утонул, поскольку маневр был нескор. Лучше сказать, шхуна разворачивалась очень медленно, и мальчик бы должен был утонуть, но упрямо цеплялся за волны.
Капитан прыгнул в море. Капитан Канту. Доплыл до мальчика, обвязал веревкой и тогда поднял на палубу. Ни капитана, ни мальчика не съела акула. Они, думаю, насытились первым матросом. Но какова безрассудная смелость капитана Канту! На первой полосе юкатанской газеты появился портрет капитана. Его наградили дипломом и золотой медалью, которую он прибил к носу своей шхуны. Капитан Канту совершил много славных дел. Но сегодня я говорю о мальчике, сыне начальника почты дона Транкилино.
Некоторое время он ходил вместе с нами в школу. Думаю, что в пятый класс. Мы прозвали его “Мистериосо”, потому что была тайна в его жизни. Хотя в то время она еще не проявилась как следует, мы глядели на него и чуяли таинственность. Мистериосо рассказывал, что акулы заглядывали прямо ему в глаза. Посмотрят – и отплывают.
В те годы мой отец посвятил себя пиратству. Можно так сказать. Он не понимал ни слова на языке индейцев майя. Но всегда искал переводчика, какого-нибудь индейца, знавшего испанский. И этот переводчик сопровождал его в путешествиях до Чумпона, по каналу Чунасче, где шли на весельной лодке, чтобы высадиться на берегу одной из двух лагун. И оттуда по тропе в гору. Я знал эту дорогу. Мой папа взял меня в одно из своих путешествий. “Познакомишься с Чумпоном, – говорил он. – чтобы знал, кто там командует”. Тогда это был главный город индейцев на Юкатане. Назывался Чумпон.
Помню, я плакал перед своим отцом, чтобы он послал меня в Мериду продолжать учение. Отец приподнял мою голову и сказал, что учение для меня закончено. “Шести классов, – сказал он, – тебе предостаточно. Мне от тебя большой учености не надо. Ты умеешь читать и считать. Ты будешь хозяином всего, что я тебе оставлю”.
Мой папа хотел стать большим другом индейцев. И он торговал с главным индейским хозяином – “касике”. Возил оружие и менял на “чикле” – древесную смолу для жевания. А чикле отправлял американцам. Они полюбили жевать это чикле с утра до вечера. Сорок человек индейцев с грузом чикле шли два дня, добираясь до лагуны Чунасче, где нагружали лодки.
А я вел счета. Индейцы совершенно не понимали простых вещей: я тебе должен, ты мне должен. “Сначала ты мне заплати, – говорил их касике. – Потом будешь иметь чикле”. Индейцы не были дружелюбны. Лучше сказать, они только терпели моего отца, потому что он торговал с ними. Индейцам нравилось огнестрельное оружие.
Однажды начальник почты дон Транкилино со своим сыном и одним приятелем отправились к побережью Юкатана на маленькой барке. Поплыли порыбачить, собрать дровишек или еще что-то, не знаю.
Именно в тех местах юкатанской сельвы бродили индейцы и выходили также на берег порыбачить. Неизвестно – зачем и почему. Вот и обнаружили дона Транкилино, начальника нашей почты, и прямо начали стрелять и убили вместе с его товарищем. Но мальчику Мистериосо простили жизнь, потому что у него с собой была одна книга.
Он был в то время, наверное, одиннадцати лет, ходил в школу, и эта книга была с рисунками лошадей, кур, собак, кошек и других животных, а также с рассказами. Мальчик, лучше сказать, уже умел читать и писать. Ну ему же было одиннадцать, а в школу он пошел с семи-восьми.
Индейцы были удивлены и поражены. Они увидели эти рисунки, которых раньше никогда не видели. И простили жизнь мальчику Мистериосо.
Тот, кто командовал этим индейским войском, один старшина, сказал: “Не будем его убивать, отведем с нами в Чумпон”. И отвели этого мальчика Мистериосо.
Когда я думаю, что он был свидетелем, как застрелили его отца, – это ужасно.
Но пока отвели мальчика в Чумпон, научили языку индейцев, а вскоре женили на девушке-метиске. Так у Мистериосо появилось новое индейское имя, новая индейская семья. И он читал вслух хозяину-касике книгу с рисунками животных. Что творилось тогда в душе мальчика Мистериосо, я не могу сказать, не знаю.
Через несколько лет, когда мы приезжали с отцом за чикле, я видел Мистериосо в Чумпоне. Он помогал нам беседовать с касике, но вел себя как настоящий индеец. К тому же у него уже было четверо детей.
Тогда мне казалось, что Мистериосо, должно быть, очень несчастлив. Он посмотрел мне прямо в глаза, и я вспомнил, как он переглядывался с акулами. Лучше сказать, думаю я сейчас, индейцы не убили его не только из-за книги с картинками. Наверное, заглянули в глаза. В них было много таинственности.
Он умер на нашем острове Чаак. На могильном камне написано, когда родился, сколько жил в Чумпоне. И еще: “Здесь покоится тело, которое в жизни было доном Мистериосо”.
– Его жизни можно позавидовать, – вздохнул дон Томас.
Солнце уже совершенно растворилось в море. Стемнело, как всегда, стремительно. Горизонт исчез. А дон Томас Фернандо Диас не привык рассказывать пустоте.
В ночи он пел. Ста сорока песен со словами хватало до рассвета. А на день оставались песни без слов.