Окончание
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 7, 2002
Итак, меня ждала война с тремя главными державами Европы – Англия не оставила мне иного выхода. Зато в случае победы должна была возникнуть новая Европа – поверженная мной. И эту Европу я поведу против острова. И тогда мне больше не нужен будет этот лагерь, пожирающий деньги и солдат. Я попросту объявлю Англию несуществующей… Ей будет отказано от континента. Не только английские товары, не только их газеты и журналы, но и сами англичане не будут иметь права появляться в Европе под страхом немедленного ареста. С покоренного материка без всяких битв я задушу ненавистный остров. Это должно было стать невиданной в истории битвой суши и моря. Я назвал это “континентальной блокадой”… Но пока это были мечты. Сначала нужно было победить возникшую коалицию…
Австрийская армия уже шла на Запад, русские войска спешно двигались на соединение с австрийцами. Они разумно полагали, что я не скоро появлюсь перед ними. Конечно же, они подсчитали, сколько времени потребуется, чтобы свернуть огромный Булонский лагерь, создававшийся два года, построить в боевой порядок двести тысяч солдат и провести их через пол-Европы. Но они исходили из своих сроков. Мои, как всегда, были совсем другие.
В это время в Булони я окончательно создал новое, невиданное доселе устройство армии. Я разбил войска на семь корпусов во главе с моими знаменитыми маршалами. Каждый корпус я превратил, по сути дела, в самостоятельную небольшую армию со своими артиллерией и кавалерией – главными ударными силами современного боя. Но основную массу пушек и конницы я соединил в особые части. Они не входили в корпуса и подчинялись только мне. Главой моей кавалерии стал храбрейший из храбрых (жаль, что глупейший из глупых) Мюрат, артиллерией командовал я сам. Мне подчинялась и императорская гвардия. Это были полки пеших и конных егерей, гренадеров, эскадроны жандармов, полк мамелюков, “итальянский” полк, где служили французы, бывшие со мной еще в итальянском походе… Многих из моей гвардии я знал по именам, знал их судьбы и даже их детей. Да и сами они были для меня как мои дети. Я придумал для них величественную форму: высокие мохнатые шапки, синие мундиры, малиновые и красные кокарды, перевязи, золотые кирасы… Когда я сидел у палатки, разрабатывая план сражения, гвардейцы образовывали сплошное каре, защищая меня от ядер и шальной пули. Окруженный восторженными взглядами, в которых была одна преданность, я обдумывал битву, где предстояло погибнуть стольким из них…
Все эти корпуса могли теперь сами постоять за себя и принять сражение совершенно самостоятельно. Это позволяло им стремительно передвигаться, совершенно не загромождая, как прежде, дорогу друг другу. Сходились они вместе только накануне главной битвы. Запишите – мы шли раздельно, но сражались вместе. Внезапность и стремительность! Запомните – можно терять людей, но не время. И теперь моя армия, как призрак, являлась перед противником, вырастая прямо на глазах. Причем главный резерв, как летучий голландец, страшно и неожиданно возникал перед врагом в последний, решающий миг боя…
Совершив молниеносный переход, все семь моих корпусов подходили к Ульму. Здесь расположился авангард австрийской армии во главе с командующим Маком. Но сначала, как страшный мираж, перед ним возникли первые два корпуса… Я тотчас послал шпионов заговаривать Маку зубы: будто мы весьма слабы и, попугав, скоро снимем осаду… В результате лишь небольшая часть его армии успела отступить, когда появились остальные пять корпусов, отрезав ему отступление. Мак очутился в мешке. И когда он наконец-то все понял, было поздно. Он все-таки попытался вырваться, но все было сделано по плану. Находившийся в его тылу Ней отбросил Мака назад в крепость… А потом Ней и Ланн взяли высоты над Ульмом. Мак был обречен. И я предложил ему выбор: позор безоговорочной капитуляции или тотальное уничтожение… Конечно, жалкий воин захотел жить. И двадцатого октября, стоя на возвышении, я принимал этот позорный парад. Двадцать семь тысяч австрийцев, восемнадцать генералов и шестьдесят орудий… эта отлично экипированная армия прошла передо мной. В течение шести часов они сдавали мне свое оружие и знамена… Первым отдал шпагу сам Мак, за ним его офицеры и солдаты.
В тот день за моей спиной, помню, ревел Дунай. Дул штормовой ветер. И река буйно разлилась – такого половодья в октябре, говорят, не видели сто лет. И эта яростная, бушующая река была предзнаменованием великой крови австрийцев. Но они этого не поняли.
Я отпустил бездарного командующего. На прощание сказал ему в присутствии его генералов: “Я, право, не знаю, господа, за что и почему мы деремся и что хочет получить от меня ваш император. Можете передать ему это”. Так я протянул руку австрийскому императору, но он не захотел понять… И наступила главная битва, Аустерлиц.
Здесь против меня стояли две армии – русская и австрийская. Это была битва трех императоров. Правда, ожидали четвертого. Прусский король и русский царь поклялись в вечном союзе. При этом они почему-то надумали клясться у гроба великого Фридриха, который, как всем известно, отчаянно воевал с русскими. Это придало клятве забавный оттенок. Особую пикантность добавило участие в церемонии прусской королевы, которую, как сообщил мне Фуше, “давно е…т русский император”… Все это меня позабавило…
Я должен был уничтожить русских и австрийцев прежде, чем к ним присоединится пруссак. Здесь, у Аустерлица, я решил завершить кампанию – сокрушить этот союз двух глупцов-европейцев и тщеславного византийца. У них было вдвое больше солдат, и, конечно, они были уверены в успехе. Чтобы они были уверены еще больше, я согласился на перемирие и терпеливо выслушал назидательную лекцию посланца русского императора об их превосходстве… попутно изучая местность, которую выбрал для боя. Передо мной лежали холмы, деревушки, мелкие речушки, болотца, над которыми с утра висел густой туман, и в этом тумане так удобно было прятать войска… Операция была мне так ясна, что я не смог обождать, пока из палатки вынесут складной столик. И, держа бумагу на коленях, начал торопливо записывать… Когда я гляжу на карту, я всегда вижу местность воочию. И, составляя план операции, я представлял каждый холмик, каждую речушку на позиции.
Уже через час я подробно продиктовал адъютанту весь ход операции. Порядок и длительность маршей, места встреч колонн, маневры и возможные ошибки противника и изменения маневров после этих возможных ошибок врага – все было учтено. Я решил заманить их в ловушку… Я уступал противнику Праценские высоты… Десять тысяч моих солдат накануне отошли в болотистую местность. Теперь они стали невидимы в густом тумане, поднимавшемся над мокрой землей.
Во время боя я должен был показать, что у меня очень слабый правый фланг. И, когда они начнут атаку на мой якобы слабый фланг, они ослабят свой центр на Праценских высотах… Вот там я и “открою засов”. И десять тысяч солдат пойдут в атаку на изумленных глупцов… Я представлял, какая неразбериха будет в австро-русском лагере во время сражения, где бездарные решения генералов будут отменяться еще более дикими распоряжениями обоих императоров…
В ночь перед сражением я обошел бивуаки. Я хотел остаться незамеченным, но они признали меня сразу… Какой был восторг!.. Тысячи пучков соломы были привязаны к палкам и зажжены. Так они поздравили меня с первой годовщиной коронации. Я видел их любовь и имел право сказать: “Сегодня лучший день твоей жизни”, хотя понимал – многие из них закроют глаза завтра… Но старался об этом не думать. Первое правило: ты должен быть весел и уверен накануне битвы. Ибо твое настроение непостижимым образом передается им…
Той декабрьской ночью, греясь у костра в потной рубашке, потертом, замусоленном мундире, я заставил себя размышлять не столько о сражении, сколько об устройстве Европы после победы: о новых королевствах, которые я образую, о государствах, которые уберу с ее карты. Измененная мной, вся исчерканная карта Европы лежала в палатке… А потом я выпил немного разбавленного “Шамбертена” и крепко заснул…
Император добавил с усмешкой:
– Вот на этой самой кровати… Эта походная кровать – свидетельница… – Он не закончил фразу. Сидел в задумчивости, смотрел в раскрытое окно на тяжко дышащую бездну… Наконец продолжил: – В три часа ночи я уже был на ногах. Чувствовал себя превосходно. Надевая мундир, понял, как разжирел за это время. “Если, сражаясь с тремя монархами, я стал таков, какое же круглое брюшко я приобрету, коли врагов-королей будет поболее?” – так я написал в письме Жозефине. Я понимал, что слухи о предстоящей битве уже дошли до Парижа, и много шутил в этом письме, чтобы унять ее волнение.
Наступало ясное утро. И сражение началось. В девять утра я велел Сульту, который был на правом фланге, начать отход и постепенно перейти к обороне. Яркое солнце постепенно рассеяло туман… и я с радостью увидел: они попались! Поверив в мой слабый правый фланг, они начали спешно обходить Сульта, мечтая отрезать его и уничтожить. Солнце осветило неприятельские войска, потоком спускавшиеся на равнину… и оставлявшие покрытые зеленью Праценские высоты – самую нужную мне точку. Теперь их центр был ослаблен – они сами открыли для меня место прорыва… Взошло солнце Аустерлица!
И я сказал моим маршалам: “Всё! Они попались, они обречены!” И тогда из тумана перед изумленным противником появились мои десять тысяч – и начали атаку… В бой пошла конная гвардия русских. Гиганты на тяжелых конях. Я бросил против них черных гренадеров. И они вернулись с победой, и встали позади своего императора.
Это было кровавое сражение. Со своего холма я видел, как побежали в беспорядке маленькие фигурки. Но я оставил им одну дорогу – лед замерзших прудов… Сброшенные на тонкий лед, осыпаемые ядрами, они тонули, тонули… Битва… а точнее, избиение противника закончилось лишь с наступлением темноты. Оба императора в постыдной панике, без эскорта, бежали с поля боя. Мы едва не захватили их в плен. Я отправил солдат снимать шинели с мертвецов, чтобы укрыть ими раненых. И около каждого дышащего велел разложить костер.
Теперь я мог отдохнуть и написать Жозефине: “Дружочек! Я разбил армии русских и австрийцев… Восемь дней я жил в лагере под открытым небом… Каждый день под дождем со снегом промокал до нитки, и ноги были холодные. (Эти детали почему-то интересовали ее больше, чем результаты сражений, во всяком случае, она всегда о них спрашивала.) Теперь нежусь в постели в красивом замке графа Кауница… надел свежую рубашку впервые за восемь дней и собираюсь поспать два—три часа… Я за-
хватил 45 знамен, 150 пушек, 30000 пленных и среди них – 20 генералов. Убито 20000… (Их было куда больше, но она всегда боялась упоминаний об убитых.) Австрийской армии более не существует…” Это был самый краткий и оттого самый правдивый отчет о великой битве.
Отнятые у неприятеля пушки я повелел расплавить и соорудить из них ту самую колонну на Вандомской площади, которую нынче разрушили. Но, уверен, время ее восстановит… Уже на следующий день после Аустерлица я принимал австрийского императора. Так запоздало пришлось ему ответить на мой призыв о мире, посланный через отпущенного Мака… Мой штаб помещался на сеновале, и я принял Франца в палатке. И сказал ему: “Это и есть мой дворец. Уже два месяца я не знаю другого…” – Подразумевалось: “по вашей милости”. “После такой победы он не может вам не нравиться”, – льстиво ответил Франц.
Австрия вышла из коалиции. Перемирие было подписано. Францу пришлось потерять Венецию, Истрию и Далмацию – я присоединил их к своему Итальянскому королевству. Моих союзников, герцогов Баварского и Вюртембергского, я сделал королями – они получили Тироль и Швабию. Я воистину становился императором Европы!
Но русские хотели продолжить воевать. Безумцы! Я обещал Жозефине: “ Завтра я обрушусь на русских, они обречены”. Но обрушиться пришлось не на них. К разбитой России внезапно присоединилась столь долго колебавшаяся Пруссия. У глупца прусского короля колебания закончились именно тогда, когда должны были начаться. Что ж, сие только означало: после Вены мне сначала придется побывать в Берлине…
Император придвинул к себе тарелочку с любимыми пастилками. Только сейчас я заметил, что тарелка была из императорского сервиза – с изображениями его побед. На ней было написано: “Иена”.
– К вечеру тринадцатого октября я вошел в Иену – тихий городок в горах. С вершины я наблюдал, как по равнине к Веймару текла человеческая масса. Это сосредотачивалась прусская армия. Они не знали, что я уже решил их судьбу… Ночью перед битвой я прошел с фонарем по дороге, которую саперы прокладывали на горе для пушек. Завтра эти пушки должны были уничтожить мирно храпевших внизу пруссаков. Да, они хорошо выспались перед смертью. Я же не спал. До рассвета следил, как поднимали артиллерию на высокое плато. И сам расставлял орудия…
Взошло солнце. Я отдал приказ наступать. С высоты гор артиллерия обрушила шквальный огонь. И корпуса лучших моих маршалов Сульта, Ланна и Ожеро двинулись на противника. Это была ожесточенная битва… Храбрец Ланн был контужен, у Даву прострелен мундир в нескольких местах. Пруссаки держались, но я уже знал – из последних сил. Как всегда, я физически чувствовал пульс боя; пришел черед кавалерии Мюрата… Я приказал: “Пора!” – и Мюрат с саблей наголо, счастливый, пьяный от упоения боем, поскакал впереди, возглавляя яростную атаку…
Разгром оказался пострашнее Аустерлица. Пруссаки потеряли двадцать две тысячи убитыми, двадцать генералов полегли на поле боя. Мы захватили десять тысяч пленных и множество знамен. Прусская армия вслед за австрийской перестала существовать…
А потом погибла и последняя надежда пруссаков – лучший их полководец герцог Брауншвейгский. Я разгромил его войско в двадцати километрах от Иены. Бегущие остатки его армии смешались с беглецами из-под Веймара… В девяносто втором году герцог обещал прийти во Францию и сжечь революционный Париж. Так что я имел право поступить точно так же и с его Брауншвейгом и Берлином. Но, конечно же, не стал. Хотя при взгляде на архитектуру Берлина люди с хорошим вкусом непременно одобрили бы меня. Взгляд здесь постоянно натыкается на самое дурное подражание греческой архитектуре и французским дворцам…
Я въехал в Берлин на белом коне через знаменитые Бранденбургские ворота. (Они ужасны: греческая колоннада, увенчанная… римской квадригой!) Там меня торжественно встретил бургомистр с ключами от города. Тысячи горожан высыпали на улицы, испуганно глазели на меня, окруженного маршалами и гвардией. Я приказал бургомистру, чтобы жизнь в столице шла как обычно… Горожане подчинились безропотно, магазины и кафе тотчас открылись.
Да, этот народ воспитан в духе абсолютного подчинения власти! Слепое повиновение своему королю является здесь честью для подданных. Самое раболепное государство Европы! К примеру, история с квадригой, венчавшей Бранденбургские ворота. Мне пришло в голову лишить берлинцев этой статуи. Я заметил: если варварский народ лишить любимого символа, то сие как бы заставляет его окончательно принять поражение. В Москве, например, я придумал вывезти гордость русских – колокол с главной колокольни в Кремле. Там я сделал это по-русски – дал деньги какому-то пьянице, и тот влез на головокружительную высоту… В Берлине я это сделал по-немецки: просто приказал им снять квадригу. И они аккуратно исполнили мое приказание. Я отправил ее в Пантеон. Излишне говорить, что пруссаки, войдя в Париж в четырнадцатом году, тут же повезли обратно в Берлин свое жалкое сокровище…
Но вернемся в дни моей победы… Фридрих Великий – единственно великий король из всех этих тупых Гогенцоллернов. Недаром в молодости он решил бежать из собственной страны. Он всю жизнь издевался над глупыми подданными. Когда, к примеру, его спросили, как строить университет, он показал на изящно изогнутый дворцовый комод и сказал: “Так!” Болваны, не поняв юмора, так и построили… Возведя театр, он поставил в нем единственное кресло – для себя. Остальные должны были стоять, но они не чувствовали себя ущемленными – ведь таков приказ. Этот великий немец ненавидел все немецкое. Он говорил про отечественных певиц: “Я скорее разрешу вывести на сцену лошадь, чем немецкую певицу”. Недаром он построил себе дворец за городом и жил там – чужой среди сограждан…
Кстати, берлинский дворец Гогенцоллернов – бездарное и жалкое подражание Тюильри. В тронном зале, обитом красной материей, на постаменте под балдахином стоял безвкусный трон. Помню, за нами все время плелся лакей. И, когда Мюрат взял на память с камина золотую кружку, он страшно закричал и бросился к маршалу, беспрерывно и жалостливо что-то бормоча. Оказалось, старший лакей приказал ему следить, чтобы ничего не пропало! Я повелел спросить его: не заметил ли он часом, что пропала другая довольно заметная вещь – его государство? Но он не слушал и по-прежнему молил поставить назад кружку. Мюрат поинтересовался, не боится ли он, что сейчас его разрубят ровно напополам. Лакей побледнел, сказал, что очень боится, но должен выполнить приказ, и всё продолжал твердить о кружке. Я велел гнать его в шею… Но, пока мы обходили парадные комнаты, лакей постоянно возникал в дверях. Его били, даже ткнули разок шпагой, однако он не отставал. В конце концов я велел Мюрату отдать ему кружку… Поселившись во дворце великого Фридриха, после этой истории я велел прогнать из Сан-Суси всю немецкую прислугу.
Во дворце я нашел забавное письмо от перепуганного прусского короля, где он надеялся, что меня радушно встретила его столица и что мне понравится дворец великого Фридриха. Мне он понравился, и я остался жить в Сан-Суси. Я обедал за столом, где великий Фридрих собирал великих философов. Здесь обитала тень Вольтера, которого великий король столь часто звал “погостить в Сан-Суси”. И оттуда я забрал самое ценное – шпагу Фридриха и часы, отсчитывавшие его время…
Император посмотрел на часы на столике.
– Часы я оставил себе, вот они. А шпагу, его генеральский шарф и знамена, под которыми он сражался, я отправил в Париж, в Дом Инвалидов – дом нашей славы… Естественно, нынче немцы все увезли обратно…
На следующий день я сделал смотр своей армии, а потом отправился к гробнице великого Фридриха, где так трогательно клялись меня уничтожить русский император и прусский король. Фридрих покоился в склепе, в деревянном гробу, обитом медью, без всяких украшений…
Завоевание Пруссии продолжилось. Мои маршалы двинулись из Берлина в глубь страны, одерживая победу за победой – Штеттин, Пренцлов, Любек, Кюстрин…
В Берлин ко мне привезли сдавшегося под Любеком (вместе с четырнадцатью тысячами немцев и всей артиллерией) маршала Блюхера. Когда я увидел его – огромного, старого, с отвислыми седыми усами, этакого седого моржа, – странное чувство овладело мной… Я явственно услышал голос: “Он!” И вмиг почувствовал некий холод. Я смотрел на этого жалкого старика, прятавшего от стыда глаза, и не понимал, чем он мог меня так напугать… Во время Ватерлоо, когда его конница рубила моих несчастных солдат, я вспомнил эту встречу…
Но это потом… А тогда пал Магдебург. Прусский король укрывался в жалком городишке Мемеле на окраине собственной страны.
Я объявил кампанию законченной. Во дворце Фридриха я принимал многочисленных государей немецких княжеств, они приезжали ко мне соревноваться в раболепстве. Здесь, в кабинете великого Фридриха, я решил было вообще стереть с карты Европы выдуманную Гогенцоллернами Пруссию. И, клянусь, старый Фридрих улыбнулся мне на портрете – уж очень он не любил своих подданных… Как я теперь жалею, что “из уважения к Его Величеству Императору Всероссийскому” изменил свое решение. Немцы, немцы… они всегда хотят воевать и всегда в конце концов терпят поражение…
После взятия Магдебурга я подписал официальный декрет о континентальной блокаде. Моя идея была теперь как нельзя кстати. Пока я завоевывал славу на суше, англичане уничтожили мой флот на море. Трафальгар – черный день для Франции… Нельсон разбил нас в пух и прах. Теперь было невозможно и думать высадиться на острове! Что ж, блокада должна была поставить их на колени и без грома пушек. Поверженной Англии предстояло увидеть, как от ее товаров откажется вся Европа, как ее корабли будут скитаться по бескрайним морям, как “летучие голландцы”, пытаясь найти хотя бы один порт, хотя бы один остров, готовый их приютить…
Император, видно, понял, как забавно звучат его слова сегодня, в пути на затерянный в океане остров, куда отправила нас вот эта самая “поверженная Англия”, и добавил глухо:
– Да, подлый остров спасся своим флотом… Проклятый Трафальгар! Я отдаю должное Нельсону, он был великий человек, и судьба послала ему завидную смерть – во время победы! У меня не было Нельсона. Хотя я не переставал искать такого человека… Но тщетно. В этом роде военного дела есть некая особая техника, которой я так и не смог овладеть. И все мои морские замыслы потерпели крах. Встреться мне человек, который мог бы воплотить на море мои идеи… что бы мы с ним сотворили! Но такого человека не нашлось… Идите спать.
Я откланялся и пошел в свою каюту…
На следующий день океан был по-прежнему смирен. Стояла ужасная жара. Император, видимо, совсем не спал: под глазами – черные круги. Он начал диктовать:
– Все это время ко мне в Потсдам приезжали поляки – умоляли отвоевать у России их родину. Польская мечта воскресить Речь Посполиту… такая понятная рожденному на Корсике…
Александр хотел предупредить мой приход в Польшу. “Стотысячная русская армия готовится двинуться в поход, за нею должна следовать гвардия”, – сообщали мои шпионы. Что ж, я должен был поторопиться и встретить их как должно. И мои войска вступили в Польшу. Войдя в страну, я объявил: “Рабство отменяется, все граждане равны перед законом”. Но с независимостью Польши решил обождать. Я хотел, чтобы поляки заслужили ее на поле битвы, сражаясь вместе со мной. И еще в случае мирных переговоров с русскими это могло стать камнем преткновения. Отобрать назад независимость я уже не смог бы, а для русских это наверняка было бы главным условием… Короче, политика! Всегда – проклятая политика!..
А потом была та битва с русскими под Прейсиш-Эйлау. Не все мои маршалы из-за снежных заносов вовремя привели свои корпуса. И к началу сражения случилось недопустимое: артиллерия оказалась малочисленнее русской. Моя пехота пошла в атаку. Снег, холодный и столь непривычный для нас, бил, хлестал в лицо. Подул ледяной ветер, началась пурга – так это здесь называют. Ужасающий ледяной вихрь вмиг ослепил пехоту, и она попала под ураганный огонь русской артиллерии. Наступление захлебнулось. Мы были рассеяны. И тогда четыре тысячи русских гренадеров бросились в атаку под нашими ядрами. Я мог только сказать: “Какая отвага!”
Я следил за битвой с окраины городского кладбища. И уже вскоре земля вокруг меня превратилась в новое кладбище. Русская артиллерия делала свою работу, и трупы двух адъютантов, семи офицеров и десятка солдат окружили меня полукругом. После каждого залпа огромные ветки срывались с деревьев. Меня умоляли уйти. Но я понимал – только мое присутствие удерживает солдат от бегства. Пока они стояли. Это были страшные часы!.. Я выжидал, когда почувствую – решительный момент боя настал! Великий момент. И вот он! Есть! Пора!..
Глаза императора выскакивали из орбит. Он был ужасен.
– Вперед! Я велел атаковать Мюрату… Звездный час! Это была самая отчаянная и самая красивая кавалерийская атака, которую я когда-либо видел. Восемьдесят эскадронов, собранных в единый кулак, обрушились на русских. Потеряв, как всегда, ощущение опасности, хмельной от ярости Мюрат вел их в атаку. Звон копыт – прекрасный звон по замерзшей земле… Эта атака решила все! И за нею последовал мощный удар Нея по правому флангу. Русские начали отходить…
Двадцать пять тысяч русских на восемнадцать тысяч французов – цифры убитых… Но это не было привычной победой. Не было бежавших, не было привычной массы пленных. Были только раненые и убитые. Русские просто отступили с поля битвы. Всюду валялись ружья, сабли. Иногда это были целые холмы из оружия и трупов, постепенно заметаемые снегом… Никогда на небольшом клочке земли я не видел столько трупов. Помню склон холма, за которым укрывались русские, весь покрытый окровавленными телами моих солдат. Это была колонна Ожеро, которая сбилась с пути и оказалась прямо перед русскими пушками. Сначала они были расстреляны в упор, а потом здесь, видно, пошла рукопашная… уцелевшие были переколоты русскими штыками. Помню снежный холм – это был занесенный снегом мертвый драгун. Он умер, привалившись к дереву. И ветер намел огромный сугроб. Из снега торчали его рука с тесаком и кусок щеки с застывшей кровью… А рядом еще холм… и опять из снега торчали руки и ноги мертвецов и слышались стоны умирающих. И рядом с мертвецами – искалеченные лошади. Бока их раздувались, приподнимая наметенный снег… Они медленно подыхали, уткнувшись мордой в снег, лежа на боку, судорожно бились… И глаза их – страдающие, человеческие глаза…
Я пропадал на этом страшном поле несколько дней, считая своим долгом смотреть на эти горы трупов. Радость победы? Какая тут радость! Отец, теряющий детей… Вот что такое Прейсиш- Эйлау! Только много позже я понял – в этой беспощадной пурге, в заметенных снегом трупах мне показали призрак будущего. Но я его не увидел. А если бы и увидел?..
Император задумался, потом сказал:
– Вычеркните про “призрак будущего”… Итак, я должен был подвести итог. Мои офицеры не раздевались по два месяца, а некоторые и по четыре. Я сам последние две недели не снимал сапог. Армия жила в снегу, у нас не было вина, мои люди ели картошку и мясо без хлеба, им приходилось биться в рукопашную под беспощадным обстрелом пушек. Мы вели войну против русских, калмыков, татар – против варваров, захвативших когда-то Римскую империю. Я должен был дать отдохнуть своей армии, чтобы потом одной решительной битвой закончить кампанию… Думал ли я тогда, что эти дикари придут в Париж?!
Полночь. Диктовка опять закончилась моим полным истощением. Я ухожу из его каюты, Маршан, сидящий у дверей, желает мне доброй ночи. Уже на палубе, обернувшись, вижу через окно, как император продолжает расхаживать по каюте… Думает… Маршан входит в каюту и опускает занавески…
Как много написано его портретов… Давид, Гро – величайшие художники Франции изображали императора в блеске побед. Увидев очередное полотно, он снял перед кем-то из них шляпу… Но лучший его портрет не был написан. Между тем я вижу его каждый день. Это император, не просто вспоминающий, но живущий там, среди своих побед, мечущийся по тесной каюте, полной слышных ему одному звуков: стонов раненых, выстрелов ружей, грохота артиллерии, храпа лошадей… и возвращающийся в жалкую действительность с ранеными глазами…
На следующее утро – знакомая картина: торопливо допивает кофе и, не поздоровавшись, начинает диктовать, вышагивая по каюте:
– Я дал своим войскам отдохнуть с марта по май на зимних квартирах. И отдохнул сам. Я жил в старинном прусском замке Финкенштейн. Здесь была моя штаб-квартира. И все это время сотни курьеров скакали в замок и обратно в европейские столицы. Отсюда я управлял завоеванной Европой…
Я только успел подумать, как император сказал:
– Да, вы правы, свое уединение я делил… вы знаете – с кем… Горел огромный камин… и по вечерам мы молча сидели подле него…
Я хорошо знал эту историю, ее в подробностях рассказал мне дальний родственник героини словоохотливый князь Р.
Император увидел ее впервые в Варшаве на балу. Ей было 18 лет. Графиня Мария Валевская, хрупкая красавица с золотыми волосами. Она была из знатного обедневшего рода. Ее отдали замуж за графа Валевского, внучка графа была старше ее на десять лет.
Император забросал ее письмами. Она не отвечала. Он написал: “Бонапарту женщины отказывали, но Наполеону – никогда!” Она вновь не ответила. Но великий дипломат сочинил, наконец, нужное письмо: “О, если бы Вы захотели! Только Вы одна можете преодолеть преграды, разделяющие нас. Придите, и Ваша родина станет мне еще дороже, если Вы сжалитесь над моим сердцем…”
После чего и состоялся этот трагифарс. Вся многочисленная родня уговаривала несчастную Марию изменить престарелому мужу во имя восстановления независимой Речи Посполитой. Именно это ловким намеком пообещал в своем письме император… И свершилось… А потом он умолил ее приехать в замок…
– Весь день я работал: писал приказы, диктовал письма, читал донесения… Она приехала ко мне, пожертвовав многим, для нее – всем… Чтобы видеть меня лишь глубокой ночью и просыпаться утром уже на пустом ложе. Я чувствовал ее нервность – ей казалось, что я не оценил ее жертву. И однажды, тем редким вечером, когда я не работал и мы сидели вдвоем у камина, я перечислил ей некоторые (чтобы не утомить ее) дела, которыми я занимался в тот день. “Испанские дела”. Испанский король обещал поставить в мою армию пятнадцать тысяч солдат, но пока я не получил никого, и пришлось написать об этом глупцу Бурбону, и людям, на него влиявшим, и нашему послу, влиявшему на этих людей. Затем я писал приказ о “ревизии прусских земель”. Их следовало описать для определения будущей контрибуции. Мне предстояло сломить наглость прусского короля, который, укрывшись в Мемеле, несколько воспарил духом, уповая на действия русского союзника. К сожалению, вместо того чтобы стереть с лица земли его самозванное разбойничье королевство, я предложил ему суровые… очень суровые условия мира, но он посмел заартачиться. Он верил в войска Александра… Кстати, армию русских возглавлял генерал Беннигсен, как мне донесли – один из главных убийц отца русского царя. Он нанес последний удар и наступил ногой на труп несчастного Павла… И сын поручил свою армию убийце отца! А после этого посмел приказать, чтобы с амвона церквей меня объявляли Антихристом, который предался сразу Синедриону и Магомету. Только невежество могло выдумать этакую чушь! В это время я преподнес ответный подарок русскому царю и куда посерьезнее – турки развязали войну с русскими. Из замка я следил, чтобы султан действовал энергично… Однако меня беспокоил Париж. Я стремился преодолеть отдаленность этого опасно своенравного города, посылая туда ежедневно курьеров. Но напряжение возрастало – биржа отреагировала падением бумаг на трудности кампании, мадам де Сталь осмелилась слишком язвить в салонах, литературные журналы были полны намеков на отсутствие свободы слова, министерство финансов делало ошибки в отчетах, покрывая воровство. Мне пришлось послать распоряжения о мадам де Сталь, и она была изгнана из Франции, чтобы напомнить остальным – я не Людовик Шестнадцатый. Пришлось позаботиться и о Германии. Для примера немецким издателям (а заодно и французским) я приказал расстрелять книгопродавца, который торговал брошюрами, возбуждавшими население против Франции… Но я понимал всю ничтожность этих мер – только великая военная победа могла успокоить всех. В замке я разработал подробный план кампании… Проблема продовольствия стала моей головной болью… Польские крестьяне были нищими, с них нечего было взять. Из Парижа провиант приходил с перебоями. К тому же в этой местности мало рек и для перевозок нужно небывалое количество лошадей… Но я не сомневался – победа не за горами, я добуду ее уже ранней весной… И тогда я – хозяин мира!
Он остановился, вспомнив, что не закончил рассказ о женщине.
– Да, Мария… Я ей сказал тогда: “Я всю жизнь так работаю. Раньше я был желудем, одним из многих желудей, теперь я дуб, который должен питать свои желуди. Мне нравится эта роль. Но для тебя я хочу вновь стать маленьким желудем”. Однако дела, дела… И по-прежнему нам оставалась только глубокая ночь. – Император усмехнулся. – Любил ли я ее? Во всяком случае, я писал ей смешные, совсем юношеские письма: “Мария, Мария, моя первая мысль о тебе… Мы будем общаться так… если я прижму руку к сердцу, ты поймешь: оно целиком твое. Но в ответ прижми цветы к груди, чтобы и я знал о твоей любви. Люби меня, моя чаровница! Не выпускай цветы из прелестных рук…” И она прижимала… не выпускала. Но ей не было двадцати, а мне шел уже четвертый десяток… Каков глупец! Счастливый тогда глупец. Прощаясь, она подарила мне кольцо с надписью: “Если ты меня разлюбишь, помни – я буду продолжать любить тебя”.
Император произнес эти слова почти сердито. Он будто очнулся.
– Вы записали? Надеюсь, вы поняли – это надо уничтожить! И на будущее: коли я рассказываю подобное, никогда не записывайте…
Зачем же он это рассказывал? А все затем же – ему хотелось вновь очутиться там…
И он продолжал:
– Уже весной я стал готовить армию к решающей битве. В мае мы взяли Данциг, открыв дорогу на Россию. И все тот же цареубийца Бенигсен решил атаковать меня с фланга у Фридланда. Этого я и хотел. Они оказались зажатыми у излучины реки. Хуже позиции трудно было придумать. Они были обречены.
День сражения. Стояли чудные дни, какие бывают порой в самом начале июня. Очень теплая была весна.
Бой начался на рассвете. Я смотрел с холма, как вставало солнце, как строились в колонны русские. Они не знали, что всё для них уже кончено. Сколько их, радующихся сейчас солнцу и утру, будут лежать на этом поле… Огонь открыли корпуса Ланна и Мортье… Потом в бой пошла кавалерия… Как живописно зрелище кавалерийского сражения… особенно в солнечный день! Солнце играет на саблях, сияние кирас, бег великолепных лошадей по зеленому полю… А к пяти часам вечера я приказал завершать дело. Русские к тому времени были оттеснены к реке. Ней овладел высотами за их спиной. После сокрушительной бомбардировки он захватил Фридланд и мосты через реку… Я приказал сжечь мосты, и теперь русские были в ловушке – они не могли отступить. Это был конец.
В наступивших сумерках моя пехота и кавалерия полукольцом окружили их у самой реки. Вперед выдвинулась конная артиллерия, и ядра посыпались на несчастных. Им надо было сдаваться, но они предпочли смерть в реке. Они потащили вброд свои пушки, но оказалось, что брода не было. Я видел, как они тонули под нашими ядрами… крики, вопли. Тяжелые гиганты – русские кавалергарды в сверкающих кирасах на красавцах конях под ураганным огнем моих пушек срывались в реку с высокого песчаного берега… Итог: двадцать пять тысяч убитых и раненых, восемьдесят орудий.
Победа была полная, правда, знамен я взял всего семь и пленные оказались по большей части ранеными… Как и при Прейсиш-Эйлау, они предпочитали умереть, но не сдаться…
Вскоре пал и Кенигсберг с щедрыми запасами столь нужного мне провианта. Теперь вся территория вплоть до Немана, за которым начиналась Российская империя, была моя. Я мог ждать самых выгодных предложений от Александра. Шпионы из царской ставки сообщили мне о разговоре царя с его братом Константином. Константин участвовал в сражении при Фридланде и своими глазами видел гибель кавалергардов – весь беспощадный разгром. И у него хватило ума сказать царю: “Если вы хотите продолжать войну, не лучше ли дать по пистолету каждому солдату, чтобы они могли пустить себе пулю в лоб? Потому что в следующем сражении они наверняка погибнут!..” И Александр попросил мира.
Император усмехнулся.
– Я предложил великолепную, очень зрелищную картину мирных переговоров, которая безоговорочно была принята царем. Посредине Немана построили два плота – большой и малый (для свиты). Бревна укрыли красными коврами. На плотах воздвигли большой и малый шатры с моими и царскими вензелями. По обоим берегам реки выстроились наши войска, ставшие свидетелями моего торжества…
Шпионы рассказывали, как воспринимали меня тогда молодые русские офицеры – так же, как когда-то в юности я воспринимал Александра Македонского, Юлия Цезаря. Я был для них ожившей легендой, возвращением времен античных героев. И еще осуществленной мечтой, к которой каждый тщеславный юнец теперь стремился! Я был доказательством возможности невозможного… и они старались не замечать величайшего унижения их царя и религии. На виду у своей армии их государь должен был обнять человека, которого еще вчера его церковь именовала Антихристом и которого он сам поклялся победить…
Церемония началась. Часы пробили час, раздались два выстрела из пушек. От противоположных берегов одновременно отплыли две лодки. На моей гребли матросы из гвардейского морского экипажа в великолепных синих куртках, украшенных красными гусарскими шнурками, на лодке царя – рыбаки в жалких белых куртках и шароварах… (Мои ребята так ему понравились, что он собезьянничал и вскоре учредил подобный экипаж в России.) Я не мог скрыть нетерпения и торопил гребцов. Мои матросы гребли превосходно, так что прибыл я раньше и, когда подплыла лодка Александра, на глазах у всех помог ему подняться на плот. Сопровождавшие остались на малом плоту. Мы должны были решать все вопросы одни.
Царь оказался очень красив, правда, несколько женственен. Я протянул руки – мы обнялись и поцеловались: вчерашний Антихрист, корсиканское чудовище, безродный лейтенант, кровавое дитя революции… как только меня не называли все эти годы… И православный царь, потомок двухсотлетней династии. После чего рука об руку вошли в павильон.
Царь был создан, чтобы очаровывать… повторюсь, необычайно хорош и женственен… все в нем нежное, розовое, юное… И мне тогда он показался прелестно безвольным и добрым. Если бы он был женщиной, я сделал бы его своей любовницей. Я не понял тогда, что передо мной византиец, в котором течет кровь коварных императоров Востока… Хитер, ловок, тонок и далеко пойдет! И Александр, видно, заметил мое заблуждение. И очаровательно играл в наивность, которую я так ценю в женщинах. Он с жаром расспрашивал меня об искусстве боя. Я увлекся, хотя в какой-то момент мне показалось, что он попросту издевается надо мной. И я сказал ему: “Если мне еще раз придется уничтожить Австрию, я дам вам покомандовать корпусом под моим началом”. Так в отместку я напомнил ему и о его разбитом союзнике, и о его собственном поражении.
Потом я раскрыл перед ним карту мира и сказал: “Мы его поделим. Наш нынешний союз – это долгий будущий мир в Европе”. И пообещал заставить Турцию прекратить войну с ним, а он – Лондон со мной. А пока он согласился присоединиться к континентальной блокаде. Это была огромная жертва: экономика России требовала торговли с англичанами. И это был удар для англичан! Я обещал царю за это отдать черноморские проливы, чтобы Черное море сделалось русским… После чего он заговорил о Пруссии. Он намекнул мне “на долг сердца”. И я поверил в этот обычный жалкий долг перед любовницей, который так часто определяет политику старомодных монархов. Теперь-то я понимаю: хитрый византиец уже тогда не верил в долгий мир и хотел иметь между нами укрепленный барьер в виде дружественной ему Пруссии.
Все долгие часы нашего свидания ждал решения своей участи жалкий прусский король. Царь попросил разрешить ему принять участие в нашей встрече, но я не стал это даже обсуждать. Я только сказал: “Подлая нация, жалкий король и глупая королева”. Царь молча вздохнул. Я предложил ему попросту поделить Пруссию. Но царь продолжал уговаривать… нет, молить! – не делать этого… Пруссия продолжила существовать, правда, я решил сильно сократить ее территорию. Я оставлял им всего четыре провинции: старую Пруссию, Померанию, Бранденбург и Силезию – и то, как было сказано: “из уважения к Его Величеству Императору Всероссийскому”. Все остальные земли на западе и на востоке я отнимал у прусского короля – они должны были войти в новое королевство Вестфальское. Я отдавал его брату Жерому. А Великое герцогство Варшавское (восточные земли) решил передать моему союзнику, саксонскому королю. Плюс присоединение Пруссии к континентальной блокаде, плюс огромная контрибуция. Я решил заставить прусского короля дорого заплатить за поражение. Кроме того, во всех крепостях Пруссии оставались мои гарнизоны. Александр умолял меня вывести войска из прусских крепостей, чтобы “окончательно не унижать короля”. Я обещал, но… “как только позволит обстановка”.
На следующий день появился прусский король – холеный, с аккуратненькими бачками и усиками. Он был в бессильном ужасе от моих условий… На помощь была призвана красавица королева Луиза. Конечно же, она понимала: во многом по ее вине страна претерпела великие бедствия и супруг должен теперь потерять огромную территорию. И она решилась помочь ему – встретиться со мной… Я согласился.
Я сказал о ней: “Она божественно хороша. Так и тянет не только не лишать ее короны, но положить корону к ее ногам…” Ей передали, и она посмела поверить, что ей следует пустить в ход самое эффективное оружие – и она отстоит территории, за которые заплатили кровью мои солдаты. Она приехала в Тильзит шестого июля в полдень. И уединилась со мной в кабинете. Нежно глядя на меня своими лазоревыми глазами, она молила сократить территориальные потери и контрибуции… Сокровище моего вчерашнего врага Александра явно переходило к новому владельцу. Уже на прелестных губах блуждала томная улыбка, вселявшая большую надежду на мой скорый успех, когда вошел король. Не выдержал постыдного ожидания в приемной. Надо сказать, он вошел вовремя. Еще немного… и мне пришлось бы уступить Магдебург. И в первый раз изменить своим принципам… Она была очень хороша, и я уже был не против, чтобы на головах обоих монархов возникло некое украшение… Приход короля, к счастью, изменил ситуацию. Я холодно изложил ему прежние условия…
– Вы не захотели заслужить мою вечную благодарность, – печально сказала королева, прощаясь со мной.
– Я достоин сожаления, – ответил я, помогая ей сесть в экипаж.
Глаза ее зло сверкнули, хотя моя насмешка была заботливо скрыта. Что делать, ненавижу злых, распутных и властных женщин, которые вмешиваются в политику. Я люблю совсем иных.
В это время военный суд должен был приговорить к смерти немецкого князя Хартцфельда. Я назначил его управлять побежденным Берлином. И каково было мое негодование, когда я узнал, что человек, которому я так доверял, вел тайную переписку с прусским королем!.. Жена Харцфельда пришла ко мне молить за мужа. Я показал ей перехваченное письмо князя – неоспоримое доказательство его вины… Я спросил ее: “Это его почерк?” Она упала на колени и сказала, захлебываясь слезами: “Да, это его почерк, но пощадите его”. И были в ней такая наивность, бесхитростность и доброта, такая искренняя любовь к мужу… что это спасло князя. Я бросил письмо в камин и сказал ей: “Теперь у меня нет доказательств вины вашего мужа, он в безопасности”.
Ибо я всегда любил добрых, нежных и наивных женщин…
Тильзитский мир с Россией… В Париже бесконечный праздник, фейерверк приемов, дворцы Тюильри, Фонтенбло, Сен-Клу, Мальмезон до утра горели огнями, моя знать, поражая роскошью нарядов, толпилась в залах вместе с покорными европейскими владыками… Моих офицеров я осыпал золотом, которое так любят французы. Ланну я подарил миллион франков золотом, Бертье – полмиллиона… и все они получили огромную ежегодную ренту… Я брал их кровь. Но я и щедро платил за нее.
Император взял лист бумаги.
– Вершина моего могущества… – Он быстро набросал на листе очертания Европы, перечисляя при этом некоторые свои титулы: – Император Франции… Величайшая империя… я упразднил границу у альпийских гор, и Франция продолжалась Французской Италией, состоявшей из пятнадцати департаментов, раскинувшейся от Турина и впоследствии до Рима… плюс Бельгия, западная Германия, Пьемонт, Саксония… – Его рука умело рисовала на бумаге контуры зависимых областей. – Протектор рейнского союза – этих бесконечных немецких княжеств, повелитель Голландии и Неаполитанского королевства, где королями сидели мои братья Людовик и Жозеф, всей средней и восточной Германии, которая вошла в Вестфальское королевство, где правил мой третий брат Жером… Хозяин ганзейских городов Гамбурга, Бремена, Любека, Данцига и Кенигсберга, – рука императора продолжала штриховать Европу, – и австрийских земель, отданных мною баварскому королю, и польских земель, отданных королю саксонскому… Адриатики, Ионических островов… Пруссия и Австрия, Испания, Португалия трепетали, Россия подчинилась… К восемьсот одиннадцатому я свяжу Париж стратегическими дорогами со всеми отдаленными уголками великой империи.
Он аккуратно провел на бумаге линии этих великих дорог. Кстати, качество этих дорог я испытал на себе. Эта тряска на рытвинах и ухабах…
Император усмехнулся.
– Но я объединил Европу не только дорогами, главное – Гражданским кодексом. В империи и в вассальных странах я ввел общие законы… Париж стал столицей Европы… Теперь во время бесконечных приемов я обожал дразнить зависимых от меня монархов, говоря: “Когда я был лейтенантом во втором артиллерийском полку в Валансе…” И начинал рассказывать какую-нибудь историю из жизни нашего полка. Чтобы они не забывали, что я законное дитя великой революции, молодость нового мира!..
Император задумчиво смотрел на рисунок. Вся Европа была заштрихована – оставалась только Англия…
– Подписав в Тильзите мир с Россией, я, казалось, до конца блокировал ненавистный остров. Теперь Александру пришлось подписываться под всеми моими (они назывались “нашими”) декларациями о том, что по нашему призыву “континент восстал против нашего общего врага”. И что наша война с островитянами должна “уничтожить их промышленность и поставить под наш контроль моря, где они смеют нынче хозяйничать…” Мы объявили англичан “вне цивилизованного мира”.
Очень скоро я добился падения фунта, но падал и рубль… Русская экономика громко стонала, отлученная от английской торговли. Шпионы доносили то, что я и сам отлично понимал: присоединение России к блокаде – это удавка на шее Александра. Ропот внутри страны будет расти… и русские аристократы долго этого не вытерпят. Так что я не обольщался насчет “вечного мира с Россией”… да, признаться, и не желал этого мира надолго. Ибо понимал великую перспективу, которая открывала мне неизбежная война с северным колоссом, этой вечной варварской угрозой Западу. Призрак будущего стоял между нами – со штыком в крови по дуло.
И, когда все славили меня после Тильзитского мира, я сказал Бурьену: “Неужели и вы такой же глупец? Неужели не понимаете, что истинным властителем я буду только в Константинополе? Занять Москву. А дальше – путь до Ганга. И в Индии французская шпага коснется английского горла. Представьте, что Москва взята, царь усмирен или убит своими же поданными, и мы посадили на трон своего человека… И тогда наша армия через Кавказ дойдет до Ганга и одним ударом с тыла разрушит всю пирамиду английского меркантилизма… И только тогда я истинный властелин, только тогда воцарится вечный мир…” (Меня тянуло на Восток, там живет до сих пор магия власти… Только на Востоке понимают, что такое повелитель.) Глупец Бурьен смотрел на меня с испугом. Я казался ему ненасытным безумцем…
Император остановился.
– Но вернемся в дни Тильзита… Я понимал ограниченность моих ресурсов. Я знал, что французские порты захиреют без английских судов да и все завоеванные и зависимые страны будут стонать в удавке континентальной блокады… Однако главная беда – Франция и Европа не смогут все время платить налог кровью – поставлять новых солдат. Вот что говорил мне здравый смысл! Но сколько раз я побеждал этот здравый смысл, этот пошлый опыт – ум глупцов! Да, я ощущал себя полубогом. Я столько раз был награждаем судьбой, что мои желания уже стали для меня единственной реальностью.
Мать сказала тогда Жерому: “Боюсь, он гонится слишком за многим и поэтому потеряет все”. Моя набожная мать в это время прислала мне Библию с заложенными страницами. Я был слишком занят, чтобы читать то, что она там для меня отметила. Дела, суета… И еще меня раздражали ее страхи… Совсем недавно я нашел эту Библию и прочел то, что она для меня отметила: “Но хотя бы ты, как орел, поднялся высоко и среди звезд устроил гнездо твое, то и оттуда Я низрину тебя, говорит Господь”. И еще: “Погибели предшествует гордость, падению надменность”.
Впрочем, если бы даже я прочел это тогда, то только улыбнулся. Тогда я уже был всеми мыслями в Испании и Португалии…
Он остановился.
– Все это вычеркнуть… После Тильзита сразу переходим к войне в Испании… Я узнал, что испанский Бурбон и португальский Браганса (династия, правящая в Португалии* ) тайно разрешают британцам торговать, и английские суда по ночам швартуются в здешних портах.
Талейран, как всегда, первым сказал то, о чем я начинал только подумывать: “Дело не сдвинется, пока на этих тронах не будет наших королей”. И еще Талейран много рассказывал мне о золоте и сокровищах индейцев, хранящихся в испанской казне. И я приказал…
Маршал Жюно уже через полтора месяца взял Лиссабон. Королевская семья бежала, конечно же, на английском корабле. Трон Брагансов был мой… И наступил черед Испании. Тот же Талейран обстоятельно информировал меня о распрях в испанской королевской семье. Это была мрачная дворцовая драма в средневековом стиле. Сын восстал против отца. Отец (Карл IV*) жаловался на коварство сына (инфанта Фердинанда*) и хотел его арестовать. В центре интриги был всемогущий королевский фаворит Годой – он-то и был подлинным королем Испании… По предложению Талейрана я решил попросту прогнать испанских Бурбонов – отправить их вслед за Брагансами… Мои корпуса уже стояли в Испании, когда я позвал королевскую семью в Байонну улаживать их семейный конфликт. И, когда они съехались, я заставил престарелого Карла передать корону “своему другу Наполеону”, как он именовал меня в письмах. После чего велел брату Жозефу стать испанским королем… Я обратился к испанскому народу с воззванием: “Ваше правительство одряхлело, и мне суждено возродить мощь и славу Испании. Я улучшу ваши законы, и если поможете мне, то без всяких потрясений изменю течение ваших печальных дел. Я хочу, чтобы ваши потомки имели право сказать обо мне: “Ему наше великое Отечество обязано своим возрождением”. Я решил вернуть эту когда-то великую страну, дремавшую в средневековье, в наш век. Сажая на трон брата, я собирался отменить позор инквизиции, забрать часть земель у всесильных монастырей. Нужны были реформы, на которые, как я считал, есть достаточно денег в испанской казне. Здесь была моя первая ошибка – казна оказалась пуста, индейские сокровища давно промотаны. Вторая ошибка была пострашнее. И гранды, и испанские либералы меня поняли, но неожиданно поднялись крестьяне, будем откровенны – восстал народ.
Надо признать, я очень неловко провернул смену власти – безнравственность предстала слишком глубокой, несправедливость слишком циничной. Бесцеремонность смены власти оскорбила народ. И он, надо сознаться, повел себя, как и положено людям чести.
Так началось это восстание темного фанатичного народа… да еще вдохновляемое изуверами-монахами. В считанные недели сформировалась стотысячная армия, возглавляемая плебеями. Их предводители именовались прозвищами, как у разбойников: Однорукий, Удалой и так далее.
Сначала я отнесся к испанскому сопротивлению несерьезно. Я не был осведомлен о духе этой нации, я привык биться с армиями, но не с народом. Я не понимал, что сражаюсь с испанской Вандеей, причем охватившей не одну область, как это было во Франции, а всю страну… И я был поражен, когда крестьяне и погонщики мулов, вооруженные кольями и пиками, с разбойниками во главе нанесли поражение моим лучшим генералам… Генерал Дюпон, храбрец, которого я так любил, был окружен и разбит в битве при Байлене. Его двадцатитысячное войско сложило оружие перед вооруженным сбродом, и Дюпон дал согласие, чтобы ранцы солдат были обысканы, как чемоданы каких-то воров. Ничтожество! Это было хуже всего, что можно представить. Он что-то лепетал о том, что решил избавить солдат от смерти. Лучше бы они погибли с оружием в руках! Их смерть была бы славна, и мы отомстили бы за нее. Но раны, нанесенные чести, неизлечимы! Узнав об этом, я мог только в ярости метаться по кабинету в Тюильри и бессмысленно твердить: “Верни мне честь, Дюпон!..”
В это же время я потерял Португалию. Там Веллингтон с шестнадцатью тысячами англичан разбил моего Жюно.
Между тем повстанцы взяли Мадрид… мой брат, их король, бежал от вооруженного сброда.
Так началась эта народная война. Все мои прежние войны были молниеносны и дешевы. Из каждой кампании я извлекал прибыль в виде контрибуций. В Испании я впервые завяз – эта страшная и, главное, нескончаемая война начала пожирать огромные деньги. И еще она создала печальные трудности: общественное мнение в Европе было против. Оно расценило эту войну как “посягательство на слабого и слишком доверчивого союзника”. И со злорадством следило за поражениями моих генералов.
Нет, я обязан был примерно наказать Испанию. Однако для этого нужно было послать туда не новобранцев, а подлинную армию…
Но испанское пламя перекинулось в Австрию. Франц заволновался, как бы моя расправа с испанскими Бурбонами не стала началом посягательств на все древние династии Европы. Мои испанские неудачи взбодрили Вену. Я узнал, что Австрия начала военные приготовления, и Англия, конечно же, поспешила дать средства… Мне совсем не улыбалось вести войну на два фронта, и я решил поручить русскому царю быть надсмотрщиком над австрийцами…
Я объявил Талейрану: “Мы едем в Эрфурт. Подготовьте договор с Александром, который удовлетворял бы царя, ущемлял Лондон и устраивал меня. Мне нужна уверенность, что в результате этого договора Австрия присмиреет, и у меня будут развязаны руки для того, чтобы чувствовать себя свободным в Испании… В остальном рассчитывайте на меня, я устрою царю великолепный спектакль, который, надеюсь, его очарует”.
Я вызвал целый цветник немецких принцев и королей из Рейнского Союза. Этот великолепный съезд величеств и высочеств должен был, как греческий хор, постоянно выражать восторг союзом Франции и России. Зная слабость царя к прекрасному полу, я привез в Эрфурт труппу “Комеди Франсэз”. Все красавицы “Комеди” – мадемуазель Жорж, мадемуазель Дюшенуа, мадемуазель Буржуа, мадемуазель Марс – прибыли в Эрфурт. И, конечно, великий Тальма. Александр плохо слышал, и я велел переоборудовать сцену так, чтобы актеры играли прямо перед нами… И Тальма обратился к царю со словами из пьесы: “Дружба великого человека есть дар богов”. Царь встал, указал на меня, и мы обнялись под гром аплодисментов… Не ошибся я и в красотках. Правда, вкус у Александра оказался неожиданно вульгарен, и слишком пышные формы мадемуазель Буржуа произвели на него неизгладимое впечатление. Александр спросил меня прямо: “Вы думаете, она мне не откажет?” – “Уверен, нет. Правда, через несколько дней весь Париж получит подробное описание Вашего Величества с головы до пят… не говоря уж о подробном рассказе о…”
Он поблагодарил меня за разъяснение, точнее, за спасение. Но это был единственный момент, когда мы поняли друг друга и были солидарны.
Переговоры наши с самого начала зашли в тупик. Я откровенно объяснил царю, что в Европе должны существовать только две системы – Север и Запад… Север – его, Запад – мой… Посредниками между нами будут Австрия и Пруссия. А мы с ним – властелины мира. Это будут как бы Западная и Восточная Римская империи. Я предлагал ему вернуться во времена величия. Но в его глазах читал недоверие. Он жил в жалком девятнадцатом веке – веке богатых лавочников… Я согласился, чтобы он отнял у Турции Молдавию и Валахию, обязался не восстанавливать независимость Польши. После этих подарков я перешел к главному – предложил договор, где были два важнейших пункта: немедленная переброска русских воск к границам Австрии и вступление их в войну с австрийцами, если она начнется… Но он этого не подписал! Вместо договора царь разразился упреками: отчего я до сих пор не вывел свои войска из прусских крепостей, где обещанные проливы и Константинополь? Он не подписал даже простого письма с угрозами, которое я отправил австрийскому императору. Ограничился вялым советом послу Австрии не вступать в войну. Я продолжал настаивать на договоре, даже накричал… испробовал любимый прием – швырнул треуголку под ноги и начал ее топтать “в приступе ярости”. Ничего! К моему изумлению, царь преспокойно дождался конца расправы над треуголкой и сказал: “Со мной ничего нельзя поделать, сир, при помощи гнева. Давайте рассуждать спокойно, или я ухожу!”
Неуступчивость царя меня поразила… Только впоследствии я узнал правду. Все сделал Талейран! Мне рассказал об этом другой негодяй, Фуше, узнавший все подробности от очередной любовницы Талейрана. Оказалось, после событий в Испании мерзавец почувствовал мою слабость и начал двойную игру. Он предупредил царя не пугаться моего гнева. Он сказал ему в своем духе: “Властитель России цивилизован, его народ – нет, во Франции всё наоборот… Наш император абсолютно невменяем, он жаждет новых войн, и все закончится невиданной катастрофой…” Каков нюх! – Император сказал это почти с восхищением. – Нет, я не зря ему прощал многое… Сохрани я его, и поныне был бы на троне… Впрочем, надо отдать ему должное – нечто подобное о грядущей катастрофе он высказал вскоре и мне…
В Эрфурте я вынужден был заговорить о новом браке… пришлось… Став императрицей, Жозефина взяла на себя обязанность родить Франции наследника престола. Выяснилось, что она не могла более иметь детей (я мог – имел незаконных)… Законы жизни монархов жестоки. И корона, которая ей так нравилась, к сожалению, диктует свои правила: Жозефина должна была уйти. И первыми об этом, конечно, заговорили со мной Фуше и Талейран. Да, я любил Жозефину, но империи нужен наследник, я не мог оставить престол добрым глупцам – моим братьям… И в Эрфурте я решил поставить политический опыт. Я попросил Коленкура (будучи послом в России, он был в доверительных отношениях с царем) поговорить об этой ситуации с Александром. Но повести дело так, чтобы царь сам предложил мне брак с русской великой княжной… Это должно было показаться царю желанным, разумеется, если он хотел упрочить наш союз… И Коленкур поговорил с царем. А тот… ускользнул! Сказал, что в семейных делах все решает его мать, вдовствующая императрица… Уклонился!
После этого разговора я окончательно понял: Александр не хочет более нашего союза. Лошадь решила покинуть загон. России нужна Англия. Это была война! Вот каков итог… Да, Эрфурт был для меня печален…
Хитер был царь! Но при этом до смешного тщеславен. Оттого с ним бывало легко… У царя был превосходный министр Сперанский. Великий ум, не нужный этой варварской стране. Мне не хотелось, чтобы царь на пороге войны имел такого министра. И я решил избавить царя от него. Для этой цели я стал… его хвалить! Я сказал: “Какой ум! Не угодно ли Вам, Государь, поменять этого человека на какое-нибудь королевство?” И этой шутки оказалось достаточно. Вскоре Сперанский пал. Говорят, одним из обвинений было, что он мой шпион!..
Вернувшись в Париж, я вскоре отбыл в Испанию во главе сташестидесятитысячной армии. И после нескольких выигранных сражений подошел к Мадриду. Сначала повстанцы решили сопротивляться – построили баррикады. Но после сокрушительного огня моей артиллерии повстанческая армия оставила столицу и власти города подписали капитуляцию.
Я объявил о реформах: инквизиция упразднялась, монастыри сокращались на треть, пошлины упорядочивались, многие феодальные пережитки были отменены. Испанское средневековье готовилось кануть в Лету. Я написал в прокламации: “Я желаю быть орудием вашего возрождения…” В это время англичане, оставив Португалию, уже шли на помощь Мадриду. Что ж, я поторопился к ним навстречу. При Вальядолиде я разбил англичан вместе с повстанцами – десять тысяч мертвецов оставили они на поле боя. Я отомстил за позор Дюпона!
Но в разгар успехов мне пришлось срочно выехать в Париж. Ибо в Испании я узнал нечто грозное: Австрия решила воспользоваться моим отсутствием – захватить Баварию и поднять против меня Германию.
Была и еще одна новость – не менее тревожная: я узнал, что на приеме у Талейрана к полному изумлению гостей появились под руку два заклятых врага – Талейран и Фуше. Эти ненавидевшие друг друга “кошка и собака” явно демонстрировали свое примирение. При этом оба повсюду рассказывали, как не одобряют войну в Испании: что эта страна “уже превратилась во вторую Вандею, откуда император, к их прискорбию, возможно, не выйдет живым”. Более того: я узнал, что они написали письмо Мюрату, где предложили ему… трон – в случае моей смерти!
Итак, запахло переворотом. И они уже начали подыскивать удобного кандидата – ширму, за которой смогли бы править. Я не понял тогда, что они не одни. Это был голос богачей… Им надоели мои победы, похожие на легенды, сытые лавочники захотели спокойно наслаждаться благополучием, которое дал им я. Они не верили, что легенда может длиться вечно.
Я был в ярости, помчался в Париж и появился перед негодяями, изумленными и перепуганными… Не ждали! Забыли, с кем имеют дело! Я с трудом сдерживал себя… На первый разговор с Фуше мне хватило выдержки. Я сказал ему только: “Запомните, вы министр полиции – и всё! Что же касается моей внешней политики – сделайте милость, не вмешивайтесь в нее. Ибо измена начинается с сомнений, продолжается критикой и заканчивается порой пулей!” Мерзавец молча поклонился, его лицо трупа, как всегда, было непроницаемо.
Но когда я вызвал Талейрана… сдержаться уже не смог! Этот подлец, который первым посоветовал мне прогнать испанских Бурбонов, теперь за моей спиной меня же за это и поносил!.. Он услышал от меня все матерные слова, все солдатские ругательства…
Император носился по душной каюте и бешено кричал:
– “Вы вор и подлец, для которого нет ничего святого! Вы… (Непечатное.) Это вы сообщили мне, где находится герцог Энгиенский, и заставили меня поступить с ним так жестоко! (Непечатное.) Это вы заставили меня ввязаться в дурацкую авантюру с Испанией (непечатное), а теперь поносите меня и объявляете, что вы меня предостерегали! Вы говно в шелковом чулке! Вы (непечатное) заслуживаете, чтобы я стер вас в порошок, но я слишком вас презираю… чтобы пачкать руки о вас! (Непечатное.)”
Он опомнился и сказал как-то устало:
– Это был не лучший монолог… Негодяй спокойно слушал. Он это умел. Он был знаменит тем, что однажды, слушая памфлет о себе, заснул! Думаю, пока я на него орал, негодяй готовил ответную реплику. И приготовил. Когда я закончил, он попросил разрешения удалиться. И, выйдя, сказал: “Как жаль, что такой великий человек так плохо воспитан!” Я не мог не оценить этой фразы… Да, вскоре я вернул Талейрана… что делать: он был дерьмо, но и… золото! Единственный, с кем мне было интересно беседовать. У него был блистательный ум… и самое ужасное – я и теперь, после всех его предательств, по нему скучаю… Хотя я многое теперь о нем знаю… Знаю, что вскоре после Эрфурта русский царь начал получать регулярные доносы из Франции, подписанные “Анна Ивановна”. Их писал Талейран… Нет, он не был просто шпионом. Это был все тот же голос богатых… Очень устали они от моих грандиозных планов. Очень боялись потерять нажитое… Ладно! Бог, которому он служил когда-то в юности, будет ему Судьей…
Император помолчал. Потом продолжил:
– После моего отъезда из Испании войну продолжали мои маршалы. Испанцы не вняли ни угрозам, ни обещаниям – сражения шли непрерывно. Это были кровопролитные битвы, и какие! Ланн взял Сарагоссу… причем штурмом пришлось брать каждый дом. А потом уже взятый город три недели продолжал сопротивляться! Против солдат воевали женщины и дети… трупы лежали вповалку. На улицах копыта коней скользили в лужах человеческой крови. “Какая грустная победа! – сказал мне потом Ланн. – Я никогда не убивал столько бесстрашных, пусть и сумасшедших людей”. Он был подавлен… и вскоре погиб. Мне кажется, что смерть именно тогда вошла в него. Это был лучший маршал.
Я чувствовал: штурм Сарагоссы произвел тяжелое впечатление на Европу. Да, я пребывал в раздражении, но не мог отказаться от Пиренейского полуострова, это был бы конец Континентальной блокады. Между тем испанский груз давил и связывал мне руки… А руки должны были быть свободны, ибо в это время я уже понял: Австрия и Пруссия не просто волновались – император Франц окончательно надумал воевать.
Пятнадцатого августа восьмого года Меттерних прибыл в Сен-Клу поздравить меня с днем рождения. Так они старались усыпить мою подозрительность. Но я старый воробей, я прямо сказал ему, что знаю о настроениях в Австрии. И добавил: “Надеюсь, ваш император не забыл, что не так давно я захватил вашу столицу и большую часть вашей страны. Но вернул почти всё! Я часто думаю: если бы кто-то из моих врагов захватил Париж, поступил бы он с такой умеренностью?” Эти слова оказались пророческими. Думаю, Меттерниху придется их вспомнить на Страшном Суде. А тогда я прямо сказал, что, если Австрия вновь начнет войну, ожидать от меня новой “умеренности” не стоит… Но все было тщетно. Военный угар охватил Австрию. Мне доносили: в Вене слагают песни, зовущие к войне, их распевают прямо на улицах под овации зевак, поэты сочиняют подстрекательские стихи, драматурги – такие же пьесы: они шли в театрах под аплодисменты зала. Двор требовал войны. И Меттерниху, умному, осторожному и трусливому, сжав зубы, пришлось идти у него на поводу. Он вдруг заявил, что моя власть и сохранение европейских престолов – несовместимы. Я потребовал действий от русского царя, тот, конечно же, привычно уклонился. Я был очень раздражен и, пожалуй, впервые не контролировал эмоции. Я начал ссориться с Папой, который не хотел присоединиться к Континентальной блокаде…
Десятого апреля австрийские войска начали наступление на земли моего союзника, баварского короля. Всего восемьдесят тысяч моих солдат стояло тогда в немецких землях, а австрийцы поставили под ружье полмиллиона. Инициатива была в руках врага – впервые я позволил это неприятелю. Армия под предводительством эрцгерцога Карла вторглась в Баварию. Австрийцы разбрасывали листовки с призывами к немцам объединиться против французов. И вскоре баварский король вынужден был оставить Мюнхен… Но я был уверен в своей армии. И я обещал солдатам в своем обращении: “Солдаты! Через месяц вы будете в Вене”…
Вначале я быстро сумел образумить австрийцев – нанес им шесть поражений за шесть дней. И уже двадцать третьего апреля въезжал в отбитый мною Мюнхен. Правда, неприятелю впервые удалось взять в плен отряд французов в тысячу человек, но я поклялся, что австрийцы заплатят своей кровью за этот позор моей армии. И в битве при Экмюле взял двадцать тысяч пленными, почти всю их артиллерию и пятнадцать знамен.
До сегодняшнего дня я изумляюсь непостижимой памяти императора. Я проверял потом цифры – всё точно.
– Эрцгерцог Карл с трудом спасся от плена – ускакал с поля боя. А потом была битва при Регенсбурге. Опять непривычно ожесточенная… Я даже был легко ранен – шальная пуля задела ступню… Весть моментально распространилась по армии… Я понял: медлить нельзя. Тут же, на поле боя, мне наспех перевязали ногу, и я вновь сел на коня при радостных кликах солдат. Но это был еще одно предупреждение – прежде пули меня избегали.
К вечеру мы взяли город и восемь тысяч пленных. Но множество австрийцев предпочли смерть в бою. Так что успех не заслонил правды – я столкнулся с непривычно упорным, ожесточенным сопротивлением австрийцев. И, пожалуй, впервые! После нескольких выигранных сражений, уже направляясь к Вене, я вынужден был сжечь замок Эберсберг, стоявший насмерть. Запишите: австрийцы потеряли двенадцать тысяч убитыми и пленными, и я опять занял прославленное Молкское аббатство, где уже стоял в восемьсот пятом году. Тогда я не тронул ничего. Теперь я разрешил моим солдатам опустошить знаменитые винные подвалы монастыря.
Через два дня я уже был под Веной.
Защищать город император Франц поручил брату, эрцгерцогу Максимилиану. Я предложил ему сдать столицу – пощадить дома и имущество несчастных горожан, а самому заняться каким-нибудь полезным делом, поскольку сопротивление бесполезно. Глупец гордо отказался. Тогда я приказал батареям громить Вену. Уже через пару часов город был объят пламенем. Эрцгерцог, объявлявший еще накануне, что будет защищаться до конца и живым не сдастся, поспешил бежать, бросив столицу.
Моя ставка была в Шенбрунне – австрийском Версале. Сюда и прибыла делегация горожан с ключами от города. И я мог теперь сказать своим воинам: “Солдаты! Прошел месяц с тех пор, как неприятель вторгся во владения нашего союзника. Ровно через месяц, как я вам обещал, вы в Вене…” Вена пала, но сопротивление не было сломлено! Воспользовавшись нашей нерасторопностью, эрцгерцог Карл успел переправить армию через Дунай и сжег все мосты. Я был в изумлении – и от везения неприятеля, и от его непривычного упорства. Я все яснее понимал – это другая война.
Теперь мне предстояло форсировать Дунай. План был совершенно ясен – переправить армию по отмели до острова Лобау, оттуда навести понтонный мост и высадить войска на левом берегу… И началась битва… столь яростная, что я еще раз почувствовал – передо мной другая армия. Она заразились духом Испании, теперь мне приходилось выцарапывать победу… И, когда храбрец Ланн уже рубил австрийцев, рухнул мост. Это был еще один знак – судьба начинала отворачивать свое лицо. Но тогда я прогнал эту мысль… Мне пришлось приказать отступить… от столько раз битых австрийцев. Они храбро теснили нас, артиллерия била непрерывно, они многому от меня научились. И, проклятье, я потерял лучшего – Ланна. Ему оторвало ногу ядром. Он лежал на земле уже в забытьи. А я сидел над ним. Он умер на моих глазах. Как мне будет не хватать его в Москве!..
В тот день я потерял двадцать тысяч… Вся Европа гудела о моем отступлении. В Париже распространились слухи о моем поражении, Австрия торжествовала, говорили, что я заперт на острове Лобау и даже… погиб! Самое смешное: Франц послал прусскому королю радостное сообщение о моей смерти. И пригласил поглядеть на мою могилу. По Германии прокатились бунты. В Тироле, в Вестфалии вспыхнули восстания. Это были нехорошие зарницы… В это же время англичане высадили десант в Нидерландах и грозили Бельгии. В Париже, не привыкшем к таким неудачам, началась паника, ее умело раздувал Фуше. Он тотчас издал любопытное воззвание: “Докажем миру, если гений Наполеона и придал великий блеск Франции, его присутствие вовсе необязательно, чтобы отразить угрозы врага”. Якобинец вспомнил дни революции и возродил Национальную гвардию. Расторопно мобилизовал сорок тысяч национальных гвардейцев “для отпора врагу”. Вернувшись в Париж я, конечно же, одобрил его меры, но хорошо запомнил: “его присутствие необязательно”. И уже вскоре в очередной раз Фуше расстанется с министерством полиции.
Обострились отношения и с Папой… Я настаивал на соблюдении им правил Континентальной блокады и Конкордата. Папа объявил мне, что Конкордат соблюдает и моего права предлагать французских епископов не оспаривает, лишь размышляет по поводу моих кандидатур, поэтому порой возникают задержки. Что же касается блокады, то миссия Папы на грешной земле запрещает ему принимать чью-то сторону в размолвке между чадами Церкви… “Наместник Бога должен сохранять мир со всеми…”
Я написал ему, что англичане – еретики с точки зрения его римской церкви, я же его союзник, и он обязан поддерживать меня. Ибо моя борьба с Англией должна стать борьбой римской церкви с англиканской ересью. Но мои религиозные размышления его не убедили, и порты Папской области по-прежнему были открыты для английских судов.
После моей первой неудачи на Дунае Папа начал распространять слухи, что это Божья кара за непочтительное обращение с Его Наместником на земле. Я угрожал: “Вы, Ваше Святейшество, духовный глава Рима, а я – его император”. “Императора римского не существует”, – сообщал он мне.
Пришлось убедить его в обратном. Я написал ему, что если торговля с англичанами будет продолжаться, мне придется лишить его папских владений. В ответ Папа пригрозил: “Я не буду сопротивляться оружием. Я стану на пороге крепости Святого Ангела у входа в мои владения, и Вашим войскам придется маршировать по телу Наместника Бога, который помазал Вас на царство…” И пригрозил предать меня анафеме. Я ответил, что эта оригинальная средневековая мысль немного опоздала. И просил помнить, что корона мне досталась по воле народа и по воле Божьей. И я буду для него всегда Карлом Великим, но не Людовиком Кротким.
И я приказал генералу Миолли занять Рим и Папскую область. Из Шенбрунна я подписал декрет о присоединении к Франции Папской области. Над замком Святого Ангела папа смог увидеть печальный финал нашего спора – развевавшийся флаг Франции… Я понимал последствия этого шага. И вообще я чувствовал, как всё заволновалось вокруг. И как нужна сейчас впечатляющая победа!
Я укрепил Лобау, дал армии забыть неудачи и пополнил ее корпусом Макдональда, пришедшим из Италии. После побед в Далмации подошел и корпус Мармона. Теперь отдохнувшие солдаты рвались в бой – отомстить за поражение от столько раз битых австрияков… Я дочерна загорел на здешнем солнце, здоровье окрепло, нервность прошла. Я знал, в каком месте ждут меня австрийцы. Но они забыли: я всегда являюсь совсем в другом месте и неожиданно. Так было, конечно, и на этот раз.
В ночь на пятое июля в ужасную грозу, под беспощадно хлеставшим ливнем, я форсировал Дунай. Я вымок до нитки, но после удушающей жары последних дней это было даже приятно… На следующий день мои войска развернулись у Мархфельда. Не ждавший меня здесь эрцгерцог Карл торопливо отступил к Ваграму. Там и должна была произойти решающая битва. Эрцгерцог расположил свои войска так, чтобы зажать меня в тиски обоими флангами своей армии. Против левого крыла австрийцев я выставил корпуса Удино и Даву. Против правого – Бернадота и Массена…
Главные силы – победоносную Итальянскую армию и мою гвардию – я оставил в резерве… Маневрируя, я все время перебрасывал их на самые уязвимые участки сражения, когда судьба боя висела на волоске, и они не раз переламывали ход битвы. Эти удачные маневры все решили. После одиннадцати часов кровопролития я разгромил эрцгерцога. Пятьдесят тысяч австрийцев легли на не просохшем после ночных дождей поле. Мне не удалось уничтожить их всех, как при Аустерлице, не хватило кавалерии… да и немецкие войска, сражавшиеся на моей стороне, не лучшим образом себя проявили. Был подозрительно ненастойчив и Бернадот. Так что Карлу удалось увести остатки войск в Моравию. Но и свершившегося было достаточно. Над долиной Ваграма в последний раз взошло мое солнце…
Двенадцатого июля ко мне явился князь Лихтенштейн, адъютант императора Франца. Я принял его нарочито мрачно. Австрийцы просили перемирия. Я сказал, что не я начал эту войну и оттого вынужден их наказать за коварство и злонамеренность. “Я знаю – ваш государь хотел встретиться на моей могиле с другими государями, моими врагами. Но, как видите, им пока придется повременить. Сообщите императору, что все города, куда вошли мои солдаты, остаются в моих руках. Это залог, пока не будет заключено перемирие…” Он испуганно согласился со всем. Кампания была закончена.
Тогда же я узнал и о тупости моих офицеров. В день битвы при Ваграме они арестовали Папу. Все наши несогласия с ним происходили во многом потому, что Святого отца натравливали на меня кардиналы. Арестовать следовало их, и прежде всего – главного папского советника, зловредного кардинала Пакка, а Папу надо было задобрить и оставить в Риме… Что делать, мои солдаты не мастера сложных интриг… и генерал Роде (которому нужно было добиться от Папы только признания аннексии папских владений) повел себя, как слон в посудной лавке. С отрядом жандармерии он вошел в Квиринальский дворец и после пары часов тщетных уговоров сообщил мне в Вену, что так как Папа не захотел подписать одобрение аннексии, они его арестовали. Причем, как мне потом рассказали, генерал долго извинялся перед Папой, говорил, что он верный католик и сын Римской церкви, но приказ есть приказ (то есть, как часто бывало, свалил всю вину на меня). Мне же в этот момент было не до Его Святейшества – я готовился к заключению мира с австрийцами. Я попросил Роде продолжить переговоры с Папой. Все это свелось к тому, что генерал еще раз попросил Папу одуматься и отказаться от владения Папской областью. Но он, конечно же, не одумался, и его повезли в изгнание.
Итак, на “религиозном фронте” все свершилось. Моя армия заняла Рим, Папу и кардинала Пакка увезли из Вечного города… В Италии, Испании да и во всем католическом мире арест понтифика вызвал, конечно же, осуждение. Во Франции взбунтовались еще вчера покорные епископы, которые все были у меня на жаловании (религиозные газеты печатали военные бюллетени куда чаще, чем жития святых, и прославляли мою армию, называли ее “небесным воинством”). Но обратного пути не было.
Да, история с Папой была еще одной моей ошибкой… я теперь постоянно делал ошибки. И сам с удивлением чувствовал это.
Папу доставили в Савону, где он пробыл два года, с радостью играя роль затворника. Сам стирал свой подрясник и все время молился, устрашая охранявших его солдат. В июне одиннадцатого года я решил поселить его в Фонтенбло. Я все еще надеялся с ним помириться и перенести папский престол в Париж – новую столицу мира. “Столицей мира” Париж окончательно должен был стать после победоносной русской кампании… В том, что она случится, я уже тогда не сомневался.
Свое сорокалетие я встречал в Шенбрунне. Когда-то в этот день папа хотел канонизировать Святого Наполеона. Теперь он приготовил мне иной подарок – отлучил меня от церкви. Узнав об этом, я “сделал хорошую мину…” Я сказал: “В наше просвещенное время боятся папского проклятья одни дети и старухи. Меня объявляли вне закона и восемнадцатого брюмера, и на Корсике. Но это принесло мне только счастье”. Однако, повторяю, я все время совершал ошибки…
В Шенбрунн я пригласил прекрасную панночку и день рождения провел в ее объятиях… и узнал, что она беременна! В очередной раз я понял – бесплодна Жозефина, со мной все в порядке… Я был обязан серьезно подумать о судьбе самой могущественной династии Европы, под чьим владычеством должна была вскоре объединиться европейская цивилизация.
А пока я составлял мирный договор с Австрией. Я умел не только побеждать, но, что не менее важно, пользоваться победами. Мир, который я предложил, душил Австрию контрибуциями и потерями земель. Я прилично пощипал глупого Франца за самонадеянную подлость. Вдобавок, теперь он не имел права держать армию более чем в полтораста тысяч… Всё это озлобило не только будущего тестя.
Накануне подписания договора я принимал парад в Шенбрунне. Венцы любопытны, и на площади собралось огромное число зрителей. Сидя на коне, я увидел, как, рассекая толпу, ко мне начал протискиваться молодой человек с прошением в руках. При этом он неумело прятал что-то под сюртуком. Да так неумело, что даже я это заметил. Благодушие охраны, избалованной покорностью населения, привело к тому, что его схватили совсем рядом с моей лошадью. Оказалось, сей Брут прятал под одеждой огромный кухонный нож, которым собрался поразить меня. Я велел подвести его ко мне. Он оказался сыном протестантского священника. При обыске на груди у него нашли портрет очаровательной девушки. Он был напуган, но взял себя в руки и заговорил решительно и вызывающе: “Да, я хотел убить вас”. Я спросил его: “Неужели вы способны на подобное преступление?” “Убить вас – долг, а не преступление, – ответил он. – Ибо вы причиняете великий вред моей стране”. Он был совсем мальчик, сумасшедший идеалист, как и положено в юности одаренному человеку. Я решил его помиловать: “Ладно, просите прощения, и я вас отпущу”. – “Мне прощение не нужно, я и сейчас жалею, что не убил вас”. Я указал на портрет очаровательной девушки: “Одумайтесь! Ведь если я вас помилую, как это обрадует ее!” – “Ее обрадует, если я вас убью! И я вас убью!”
И мне пришлось… Его образ потом преследовал меня… Я был в зените могущества и славы, но уже чувствовал: близится что-то ужасное…
Я приехал в Тюильри. В Париже гудели колокола и гремел салют в честь моих побед. Но я был раздражен… точнее, опечален тем, что обязан был теперь сделать. После этого покушения я окончательно понял – наследник необходим Франции… Еще раз повторю: не я придумал развод. Все вокруг требовали: мои сестры, не любившие Жозефину, Фуше и Талейран, хорошо к ней относившиеся… Прежде я говорил обоим негодяям: “У меня человеческое сердце, я не могу выгнать женщину только за то, что поднялся выше… что у меня обязанности монарха”. Но теперь пришла пора признать – они были правы. И тогда мне пришло в голову то, о чем я подумал еще в Шенбрунне, в объятиях панночки…
Император остановился.
– Про панночку мы все уберем. И про ее беременность тоже… Оставим лишь: в Шенбрунне я начал думать о будущем династии Бонапартов… и о побежденной Австрии. Точнее, о ее правящей династии – Габсбургах. Древнейшая династия Габсбургов – вот кто мне нужен! Мария Луиза, дочь Франца, сумеет подарить мне сына! Мать Марии Луизы родила десять детей, а ее бабушка семнадцать. В этом роду женщины были плодовиты, как крольчихи. И я сказал: “Вот матка, которая нужна Франции”. К тому же мне нужен был могущественный союзник, которого связала бы со мной не только кровь на поле боя, но и кровь в жилах будущего младенца… Это стало бы упрочением династии Бонапартов в глазах Европы!
И австрийцы не только не посмели отказаться, напротив, как только я намекнул, Меттерних пришел в буйный восторг. Кто-то потом сказал, что в этом было нечто варварское. Да, варвары, осаждая Константинополь, требовали себе в жены византийских принцесс. Но я бы сказал иначе: в этом было напоминание о временах великих завоевателей!
Как только Фуше понял, что я решился, он стал особенно настойчиво требовать… того же – немедленного развода с Жозефиной и брака с австриячкой. Нынче мерзавец выставляет себя человеком, противившимся моим желаниям, на самом же деле он всегда им потакал. Да и попробовал бы иначе! Короче, он как бы взял дело в свои руки. Сначала по его подсказке несколько сенаторов явились к Жозефине и убеждали ее “совершить благодеяние для Франции” – самой предложить мне развод. Потом Фуше сам поговорил с нею. Он сказал, что рано или поздно, но Его Величеству придется взять другую жену и сделать ей детей. Ибо пока нет наследника, всегда есть опасность, что внезапная смерть нашего обожаемого повелителя (так он тогда меня называл) станет сигналом ко всеобщему распаду.
Но негодяй не мог не интриговать – он решил угодить мне и не потерять доверия Жозефины. Он имел дерзость намекнуть ей, будто я подослал его с этим разговором… Я вызвал Фуше – и наорал. Он пропустил мимо ушей мои обвинения и сказал: “Сир, вы сами уже давно это решили, но никак не можете пойти к мадам! И не сможете, сир. Это для вас – самое трудное! – Мерзавец помолчал, а потом посмел прибавить: – Если бы императрица внезапно скончалась, это устранило бы трудности”.
Я ответил ему достаточно выразительно: “Если это “внезапно” случится, я тотчас вас расстреляю!” Однако негодяй был прав – как прийти к любимой женщине и сказать ей?.. Она, конечно же, все давно поняла… но как сказать?!
И я решился. Я вошел к ней и начал без всяких предисловий: “Мадам! У вас есть дети, у меня нет. Но мой сын нужен Франции, мне необходимо принять меры для упрочения моей династии. И для этого мне надо развестись с вами и жениться вновь… Слезы бесполезны, интересы Франции для вас и для меня должны быть превыше всего”. Она упала в обморок… и мне с адъютантом пришлось переносить ее на кровать.
Я собрал семейный совет в Тюильри, в нашем дворце, который она должна была теперь покинуть. Мать, братья, сестры и она сидели за моим круглым столом, заваленным военными картами. Я и здесь обошелся без предисловий. Я сказал: “Одному Богу известно, как мне трудно исполнить свое решение. Я люблю эту женщину и буду любить до конца моих дней. Но я должен принести в жертву свои чувства. Это жертва ради Франции. Пятнадцать лет мы были вместе. Я хочу, чтобы ты, Жозефина, сохранила титул императрицы и считала меня своим лучшим другом… навсегда!”
Я положил перед ней протокол о разводе и подписал его. Она подписала вслед за мной. За время семейного совета она не проронила ни слова. Она уехала в Мальмезон, и три дня я не мог ничего делать – впервые.
Я часто писал ей в Мальмезон. Я очень тосковал… Можно по пальцам перечесть наши свидания после развода, ибо они были мучительны для нас обоих. Помню, в самом конце декабря я пригласил ее в Трианон с Гортензией. Ужин накрыли в моем кабинете… Как в былые времена, я сел напротив ее, она – в свое кресло… Все было, как прежде. Только во время ужина стояла мертвая тишина. Она была не в состоянии что-то проглотить, и я видел, что она близка к обмороку. Я и сам дважды тайком утер глаза… Они уехали сразу после ужина…
А потом была встреча с невестой. Мои придворные долго разрабатывали этикет. Но я все поломал, у меня не было времени на эти придуманные глупости. Я встретил ее в Компьене и… прыгнул к ней в карету…
Император помолчал и добавил почти мстительно:
– И там лишил ее невинности! Завтрак нам подали уже в общую постель. – Он засмеялся. – Именно так император милостью Революции стал родственником Людовика и Марии-Антуанетты, казненных этой Революцией… Возможно, это действительно была ошибка – пытаться влить молодое вино в старые мехи… У новой жены были полные губы, пышная грудь, несколько великоватый габсбургский нос, но зато молода… у нее тело пахло яблоками. Жениться надо на австриячках, Лас-Каз, они свежи, как розы, и пахнут яблоками.
Я, конечно же, подумал, как странно все это ему говорить теперь, когда он уже знает, что “свежая как роза” тотчас его предала и нынче живет с австрийским генералом, которого подсунули ей Меттерних и заботливый папа Франц…
Но император повторил, глядя на меня в упор:
– Жениться надо на австриячках, свежи, как розы… – И добавил, помолчав: – Вот так я развелся с императрицей Жозефиной.
Маршан рассказал мне: “Перед смертью он был в полузабытьи… и вдруг очнулся и произнес: “Я видел мою славную Жозефину, но она не разрешила мне себя обнять”.
– Тринадцать епископов отказались присутствовать на церемонии бракосочетания в знак протеста против высылки Папы из Рима. Пришлось сослать и их, лишив сана… А Париж устроил блестящий праздник. Я и новая императрица присутствовали на обеде в ратуше, потом – на Марсовом поле, где выстроилась моя гвардия. От лица всей Великой армии гвардейцы славили брак своего императора. Австрийский посол решил не отстать и первого июля устроил торжественный прием. И тут случилось ужасное – во время фейерверка загорелась бальная зала. Жена посла и много гостей сгорели заживо… Насмерть перепуганную Марию Луизу я сам вынес из горящих комнат… И я еще раз убедился: мои отношения с судьбой складываются по-новому – и опасно.
Вскоре Фуше, делая доклад, подробно рассказал, что говорили в Париже. Конечно же, вспоминали торжества в честь брака Людовика и Антуанетты, когда во время фейерверка сгорело множество народа, говорили, что Мария Луиза тоже австриячка и родственница той, “от которой пошли все несчастья”. Говорили и о других зловещих совпадениях и предзнаменованиях. Фуше докладывал мне об этом с плохо скрытым злорадством. И я позаботился, чтобы этот год, кроме брака, принес мне еще одну радость – избавление от этого мерзавца. Я постоянно не ладил с ним. Он взял привычку преследовать людей моим именем, и часто я ничего не знал об этих преследованиях. Когда в ярости я вызывал его, он холодно доказывал, как опасны эти люди и какую услугу он мне оказал, посадив или выслав их. Он ловко выскальзывал из моих рук… и продолжал рыть, рыть и рыть… Но в десятом году он, наконец, попался. Я узнал, что, не имея от меня никаких полномочий, он тайно начал вести переговоры с англичанами о мире. Вел он их все через того же банкира Уврара. Я велел тотчас арестовать Уврара и отправить в Венсеннский замок, где он быстро все выложил следствию.
На первом же заседании Совета министров я спросил Фуше: “Правда ли то, что показал Уврар?” Он совершенно спокойно ответил: “Да, Уврар сказал правду. Я вел переговоры с Англией… тайно. Ибо я хотел сделать вам подарок, подготовив мир с самым опасным вашим врагом, сир”. “Вы заслуживаете эшафота, вы понимаете это?” “Скорее благодарности, сир”, – ответил Фуше. После чего я обратился к министрам: “Что полагается за подобные деяния?” И они дружно подтвердили – смерть!.. Но Фуше был абсолютно спокоен. Он отлично знал – наказания не будет. Он обладал изумительно изворотливым умом, так что вообще отказаться от его услуг я не мог. Но освободить от него министерство полиции я должен был. Чтобы не слишком злить опасного негодяя, я решил назначить его губернатором Рима. Главное – держать его подальше от Парижа…
Я велел ему прибыть в Тюильри и сказал: “Я решил вас простить, хотя уверен, что совершаю большую ошибку. – Он вежливо поклонился. – В моем сердце только два города – Париж и Рим. Второй я отдаю вам”.
Он вновь поклонился. И поблагодарил.
Новым министром полиции я назначил боевого генерала Савари. Знаю, выдвижение Савари заставило умных людей пожимать плечами. Да, человек он второстепенный, у него не хватает ни опыта, ни способностей, чтобы стоять во главе такой машины. Но зато он был мне предан, как верный пес. Он безропотно расстрелял герцога Энгиенского. Да что герцог! Вели я ему отделаться от собственной жены и детей, он и тогда не стал бы колебаться… Фуше попросил у него три недели на сборы, чтобы вывезти принадлежащие ему вещи. И простодушный Савари, не спросив меня, согласился. Я узнал об этом лишь на третий день и велел ему немедля ехать в министерство и гнать оттуда Фуше. Но было поздно: архив, секретные досье, знаменитая картотека осведомителей – всё было предано огню или вывезено. Концы в воду! Но главное – исчезли мои бумаги! Несчастный Савари, вернувшись, сказал мне: “У меня было такое ощущение, что министерства полиции на набережной Малакке не существовало вовсе”.
Я велел Савари передать Фуше: “Все мои заметки, инструкции, моя переписка… должны быть немедленно переданы мне”. На что мерзавец преспокойно ответил: “Как жаль, что я не смогу выполнить желание Его Величества! Передайте императору, что я все сжег”. После чего сказал в салоне Каролины (сестры императора*): “Да, я принадлежу к партии интриганов, но к партии жертв – никогда”. Так мерзавец открыто намекнул, что все припрятал.
Я вызвал его в Тюильри и потребовал: “Отдайте бумаги”. “Я их сжег… Конечно, это наивно. Куда осмотрительнее было бы их припрятать. Вдруг Вашему Величеству придет в голову со мной расправиться…” – так он посмел мне угрожать. “Вы играете с огнем, Фуше. Отдайте бумаги!” Мерзавец вздохнул и сказал, глядя мне прямо в глаза: “Что делать, сир? Вы столько раз на меня гневались, что я привык укладываться спать с головой на эшафоте… Я не стал их хранить, сир, только потому, что верю – ваше благоволение ко мне будет неизменным. Я их сжег”. И он ушел со своей гнусной усмешкой…
Вскоре после моего брака произошло еще одно событие, которое следовало причислить к числу роковых. Я совершил непростительную ошибку: королем Швеции стал Бернадот. Старую династию Ваза шведы попросту изгнали из страны… И избрали Бернадота. Он был не только моим маршалом, он был и моим родственником. Поэтому шведы имели все основания думать, что я одобряю их выбор… Но Бернадот всегда был моим врагом! И не только из зависти. Мои невинные отношения в юности с его женой Дезире вызывали мрачную ревность этого человека, да и в ее душе со временем окрепла странная обида…
Я осмелился спросить императора: не следует ли подробнее рассказать об этом? В ответ услышал обычное:
– Про Дезире, конечно же, следует все вычеркнуть и оставить только: “Бернадот всегда был моим врагом”. Его не покидало чувство, будто я перехватил его судьбу. Это он, оказывается, должен был стать вождем революционных армий и повелителем мира. На самом деле он был хорошим генералом – и только! Да и то не всегда. Несколько раз из-за его бездарных действий мы оказывались в трудном положении… Я не любил его, и он это знал и боялся, что я помешаю его избранию. Демонстрируя покорность, он пришел просить моего согласия. Он говорил, что примет корону, только если это будет приятно мне. Я сам был избран народом и не стал противиться воле другого народа. Я слишком часто бывал непозволительно великодушен для истинного политика. И забывал главное правило: “Врага можно простить, но предварительно его надо уничтожить”.
И уже вскоре я узнал, что Бернадот тайно не исполняет условий Континентальной блокады… Но в это время я не мог его обуздать, я готовился к войне, которая должна была сделать всех их покорными! К тому же случилось радостное событие, непростительно затмившее для меня все: девятнадцатого марта моя Луиза родила! Перед родами доктор спросил меня: “Если случится что-то непредвиденное – кого спасать?” Разве я зверь? Я сказал: “Заботьтесь о матери”. Но вот гром пушек возвестил Франции о рождении наследника! И я сказал, показывая его придворным: “Вот он, истинный римский король!”
Никогда новорожденный в колыбели не был окружен таким сиянием славы. Все короли Европы спешили поздравить! А сколько знаменитостей… и самых простых людей прислали поздравления! Одно было особенно мне приятно – от князя Харцфельда, которого я когда-то помиловал. Он стал теперь посланником короля Пруссии при моем дворе…
Напишите, что в это время я всеми силами старался избежать войны. Я отправил Коленкура в последний раз переговорить с “моим братом” – русским царем. Я велел без обиняков заявить царю о том, что сами русские, почти открыто не желающие поддерживать Континентальную блокаду, вынуждают меня думать о войне. Я велел передать Александру: “Император созывает съезд своих союзников в Дрездене. Все монархи Европы приедут поклониться императору. Это будет съезд ваших многочисленных будущих врагов. Их солдаты, поверьте, составят невиданную армию…”
Коленкур все добросовестно изложил. Но хитрый византиец полез в амбицию, заявив: “Если ваш император первым вынет шпагу, я вложу ее последним!” Он повторил слова, которые я когда-то сказал англичанам. И после этого осмелился еще и угрожать: “Пример плохо вооруженных испанцев, успешно сражающихся на своей земле с армией императора, доказывает, что европейские государства прежде губил недостаток упорства. Люди на Западе не умеют терпеть. Мои же подданные приучены терпеть всей нашей историей, и они умеют это делать получше испанцев. Это будет долгая война. Вашему же императору, Коленкур, нужны результаты быстрые, как его мысль. В России этого не будет… Нас будут защищать беспощадные воины: наш климат, наша зима и наши ужасные дороги. Они будут сражаться до конца вместе с нами…” Все это Коленкур старательно мне пересказал, чувствуя, что делает ошибку, ибо рассказ его был мне неприятен, в нем было все, чего я опасался.
Но я заставил себя внимательно выслушать Коленкура. И не поверил в выдержку этого женственного царя. Я предпочел считать сказанное хитростью византийца – человека фальшивого и слабохарактерного. Мне казалось, что он попросту боится своих бояр… боится, что они, теряя из-за блокады свои богатства, в конце концов попросту убьют его, как некогда придушили его отца. И оттого он вынужден мне угрожать. Ведь его армия – все те же русские солдаты со своими никчемными генералами, которых я бил при Аустерлице и Фридланде… Две-три таких победы – и всевластные бояре заставят его просить мира. Я считал, что русские лишены испанского патриотизма – недаром все их вельможи говорят по-французски, недаром русским все страны кажутся лучше той, где они родились, и оттого они готовы месяцами жить в Париже!..
Все это я высказал Коленкуру. Он молча поклонился. Я не убедил его. Но я отнес это на счет его привязанности к Александру… И Фуше, который нынче лжет, будто остерегал меня вступать в битву с русскими, на самом деле тоже тогда молчал. Только сказал в чьей-то гостиной: “Карл Двенадцатый похоронил свою славу в этой дьявольской стране”.
Это был все тот же голос наших богачей. Я знал: эти сытые коты не хотят более ловить мышей. Но моя судьба иная! Что мне слава и все богатства, коли моя мечта не свершилась?! Только когда я объединю все народы Европы и Париж станет подлинной столицей мира, я смогу закончить свою войну! Я верил, что варварские народы суеверны и примитивны. Достаточно одного удара в сердце империи, достаточно занять священную для них Москву – и вся эта слепая, бесхребетная масса покорно падет к моим ногам.
Итак, я принял решение. Рано утром я вызвал в Сен-Клу министра военного снабжения и сказал: “Я решился на величайшую экспедицию, но для нее мне нужны фургоны, множество фургонов, чтобы переправить на большие, нет, на огромные расстояния, причем в разных направлениях, небывалые массы людей. Поезжайте в Тюильри, там в подвалах лежит четыреста миллионов золотом. Не останавливайтесь ни перед какими расходами… – И, чтобы он все понял до конца, я добавил: – Отправным пунктом моей экспедиции будет Неман. Но об этом не должен знать никто”. Мне показалось, что он побледнел. И этот тоже не хотел большой войны!..
В Дрездене я собрал зависимых от меня властителей Европы. Тридцать монархов приехали поклониться мне. Прусский король и австрийский император, немецкие князья – все стояли с обнаженными головами, а я – в треуголке с кокардой Французской республики. И вдруг я подумал отчего-то: “А ведь это в последний раз! Ты будто решил напоследок явиться миру во всем своем блеске и могуществе…” Об этой не снятой мною треуголке много писали. На самом деле я сделал это не нарочно. Я был занят своими мыслями и заботами. Обо всех этих жалких монархах я попросту не думал. Я завоевал это право – не думать о них… Я продолжал мучительно размышлять о войне с Россией.. Все было так ясно, но что-то мучило… Тревожили последние события, доказывавшие, что судьба начала отворачиваться от меня…
Я недолго гостил в Дрездене – пора было спешить на берега Немана… До начала военных действий я побывал в Кенигсберге и Данциге. Меня сопровождали Мюрат, Бертье и генерал Рапп – начальник Данцигского гарнизона. Все трое сидели со мной в карете с тоскливыми лицами. И я сказал: “Вижу, господа, вы разлюбили воевать. Мюрата тянет в свое королевство – еще бы, там прекрасный климат. Бертье хочет охотиться в своем великолепном поместье, где спотыкаешься о зайцев, а Рапп – жить в своем особняке. Не так ли, господа?” Так я заставил Бертье сказать от лица всех: “Вы правы, сир. Но ваш приказ для нас закон. И с сегодняшнего дня мы предпочитаем войну неверной дружбе с русским царем”. “Браво!” – сказал я. Но настроение у всей троицы осталось смутным.
Впрочем, сомнения не покидали и меня. Я целыми часами лежал на софе, погруженный в задумчивость, и вдруг вскакивал. Мне казалось, что кто-то меня зовет… спорит со мной: “Нет, рано! Ты еще не готов! Надо отложить годика на три!.. Да и твои союзники уже тоскуют о вчерашней свободе. Уверен ли ты в них? Нет!..” Видно, я громко бормотал это вслух, потому что Рапп несколько раз появлялся в комнате: “Вы меня звали, сир?”
Я собрал невиданную армию, состоящую из солдат всех моих союзников: голландских уланов, прусских гусар, драгун из Гессен-Дармштадского герцогства, откуда русские цари брали своих жен, польской кавалерии, португальских егерей, баварцев, саксонцев, итальянцев, хорватов, швейцарцев, испанцев. Европа шла воевать с азиатским колоссом, новый Рим готовился сразиться с варварами…
Император угадал мой вопрос и посмотрел на меня. И я осмелился:
– Вы поставили под ружье, сир, шестьсот тысяч разноплеменного войска. Вы, который побеждали с двадцатью тысячами…
– Я захотел увидеть под знаменами Франции всю Европу… Я отлично понимал, что большинство из них – жалкие вояки, которые будут только обузой. Но в войнах будущего будут действовать именно такие огромные армии. И мне не терпелось опробовать первым… А главное – я хотел, чтобы в битвах и победах (в которых тогда не сомневался) мы, европейцы, стали единым народом! Запишите: такое объединение рано или поздно произойдет… И военный марш под моим началом был маршем в будущее, к единой Федерации европейских наций… И это было предупреждение старушке Европе: не забывай, Россия – это Азия, географически оказавшаяся в Европе, но ничего общего с ней не имеющая. И демонстрировал Европе будущего врага… ибо в один прекрасный день Россия наводнит Европу своими казаками… В своем обращении к Великой армии я написал: “Побежденные посмели вести себя, как победители. Рок влечет за собой Россию, и ее судьба должна свершиться!..”
Здесь император смилостивился и разрешил мне отправиться спать. Был третий час ночи…
На следующее утро стояла ужасная духота. Солнце палило нещадно, на палубу нельзя было выйти. В каюте был сущий ад! Но император этого не чувствовал – он с яростным нетерпением поджидал меня. И беспощадная диктовка возобновилась…
– Двадцать третьего июня, завернувшись в плащ и напялив на голову польский картуз, я отправился выбрать место для переправы. И нашел – на изгибе Немана, рядом с городком Ковно. И на следующий день моя армия перешла реку, где я когда-то обнимался с русским царем.
Уже войдя в Россию, я узнал, что царь сумел подписать мирный договор с Турцией. Эти недостойные потомки Магомета, которые могли с моей помощью взять реванш за целый век проигранных войн, почему-то подписали этот невыгодный мир… Изменил мне и Бернадот. Если бы он был со мной, я мог бы пойти одновременно на Москву и Петербург, и обе столицы должны были пасть. Но у меня не было Бернадота, более того, уже вскоре я знал: он с моими врагами!
Итак, с юга и с севера царю теперь ничего не грозило. Оставался только запад, откуда шел я… Будто в последний раз судьба предупреждала меня… Но я был уверен в себе, ибо план казался ясен и легко выполним: разбить царя в двух-трех сражениях, как я бил его прежде, отвоевать у него Польшу и территорию до Смоленска… и можно будет подписать, как всегда, быстрый и почетный мир “на барабане”. Если царь заупрямится – перезимовать в Вильно. Да, это будет нелегко для населения, но как говаривал великий Фридрих: “Я не могу носить свою армию в мешке, она должна что-то есть”. Если же и на следующий год царь не заключит мир на моих условиях, то я дойду до центра России. И останусь там, пока Александр не смягчится или его, как водится здесь, не убьют.
Но за Неманом меня ждал некий невиданный казус: я не мог разбить русских, потому что никак не мог их отыскать. Впереди был только запах горящих деревень, а сзади преследовал другой – страшный трупный запах от павших лошадей, которые сотнями дохли от бескормицы и нестерпимой жары… И вскоре стало понятно: русские решили изнурить мою армию трусливым отступлением по нищей местности, избегая вступать в генеральное сражение. Отступая, они увозили и население, и все припасы. Они не оставляли ни лошади, ни коровы, ни барана, ни жалкой курицы… Только полуобгоревшие избы. Мне передали слова царя, отступавшего вместе с армией: “Если императору так хочется, я доведу его до Урала… если он прежде не умрет с голода”. Тактика варваров!
К счастью, из перехваченной переписки Жозефа де Местра (посланника сардинского короля при русском дворе*) я узнал, что план этот, вызвавший тогда насмешливое изумление в Европе, уже начали осуждать и при дворе русского царя, и в обществе. Командующего обвиняли в трусости, даже в предательстве. Как писал де Местр: “Любимец царя маркиз Паулуччи сказал командующему русской армией генералу де Толли: “Из одного только чувства чести вы должны или подать в отставку, или переменить трусливый план. А того, кто вам его посоветовал, надо отправить в сумасшедший дом, а еще лучше – на виселицу!”
Но все продолжалось… Я по-прежнему не видел противника, и по-прежнему впереди были однообразная степь и обгоревшие избы.
Наконец, мы настигли русских у Смоленска… После трехдневного сражения они отступили, оставив нам опустошенный город. Утром я осмотрел крепостные стены, построенные русским царем Борисом Годуновым. Оглядывая со стены через подзорную трубу пустую равнину, я понял: русская армия опять ускользнула, исчезла, как призрак.
Я отправил в Париж победный бюллетень: Россия низведена до границ древних владений московских царей! Но я уже подсчитал истинные – и печальные! – итоги: пройдя без сражений от Немана до Двины, я потерял сто пятьдесят тысяч человек и множество лошадей. Бескормица, болезни, дезертиры… И я решился. В Смоленске я отпустил взятого в плен русского генерала. Я просил его сказать царю, что самое мое большое желание – это мир. “Но передайте царю – пусть поспешит. Иначе мне придется взять Москву. Столица, занятая противником, похожа на непотребную девку… я не смогу уберечь ее от разрушения”. И еще я просил передать искренний совет “моему брату, русскому царю”: покинуть армию и как можно скорее. “Я все время недоумеваю: что он делает в армии? Я – другое дело, это мое ремесло, – сказал я генералу. И объяснил свою заботу: – Я хочу воевать с сильным врагом”. Так я подчеркнул, что хочу воевать по рыцарским правилам. И что моя война так непохожа на варварскую войну без правил, которую ведет царь, заставляя меня идти по опустошенной земле…
В Смоленске у меня был выбор: прервать кампанию (как я и предполагал раньше) и остановиться в этом сожженном городе – обустроить его, доставить сюда продовольствие. Я даже сказал Коленкуру: “Мы отдохнем здесь, укрепим свои позиции, я пополню армию польскими казаками, и посмотрим, каково будет Александру!” Можно было даже отойти назад и перезимовать в Вильно, выписать из Парижа “Комеди” и с удобствами перезимовать. А потом, объявив Польшу независимым государством, опять же призвать в армию благодарных, привычных к голоду и здешнему климату поляков… Я всегда говорил, что идти дальше Смоленска – самоубийство.
Император помолчал, потом продолжил:
– Почему я все-таки пошел? Я торопился закончить кампанию, ибо Париж – как женщина, его нельзя надолго оставлять… Но главное, – сказал он с какой-то странной болью, – близость Москвы. Она пьянила. Занять Москву, а оттуда повернуть на юг – в Индию. Ведь если русский царь решит заключить мир, этого уже никогда не будет. Надо спешить, пока он не предложил мира… И я сказал маршалам: “Не пройдет и месяца, как я буду в Москве. Поверьте, сражение не за горами, без него они не посмеют отдать столицу. И мы разобьем их! И через шесть недель получим мир. Впереди – слава!” И я был прав: генеральное сражение было не за горами. Мы продолжали перехватывать письма де Местра и узнали, что в Петербурге теперь “самое модное – ругать Барклая де Толли за его отступление”. И я сказал маршалам: “Я давно этого ждал. Когда нация унижена, она всегда находит козла отпущения…”
И вот уже советовавшие отступать прогнаны царем. Де Местр написал своему королю, что он счастлив, ибо главнокомандующим собираются сделать фельдмаршала Кутузова… Они оба были членами масонской ложи, и оттого Кутузов был близок сердцу хитрого пьемонтца… И действительно, был назначен старик Кутузов, которому в каком-то сражении прострелили голову. И наконец де Местр сообщил: “Все сведущие люди полагают генеральную баталию неизбежной”. Я повеселел. Русские не выдержали своей страшной тактики.
Они решили сражаться у стен Москвы – своей древней столицы. Кроме того, мы узнали, что русский царь последовал моему совету и уехал из армии. Кто-то из иностранцев-фаворитов (русские никогда не осмелились бы на это!) прямо сказал царю, что одно его присутствие выводит из строя пятьдесят тысяч человек, необходимых для его охраны. Наконец-то они поняли, что любой говнюк во главе армии, даже этот одноглазый старик, которого я бил при Аустерлице, лучше их бездарного царя. И я сказал своим маршалам: “Как видите, они со мной согласились во всем. Пусть царь носит военный мундир, но уберет в сундук свою бесполезную шпагу… Давайте готовиться к решительной битве, которую я вам предсказал”.
И на самом деле, отъезд царя спасал русских от многих его абсурдных решений. Все тот же де Местр написал прелестную фразу, над которой я много смеялся: “Уважение к власти в России таково, что, если император захочет сжечь Петербург, никому и в голову не придет сказать, что это повлечет за собой некоторые неудобства”. Однако меня настораживал тон его писем: мы приближались к Москве, а пьемонтец писал: “Настроение в армии решительное. Да и разум говорит мне, что теперь Бонапарту не выбраться отсюда…” Они, видимо, хорошо знали о множестве могил, которые моя армия продолжала оставлять за собой – европейские желудки не выдерживали ужасной пищи. Знали и о дезертирах, которые ночами покидали части… Великая армия таяла на глазах…
И, наконец, она состоялась – желанная битва под Москвой. В тот день я хотел быть веселым, но был озабоченным. Я надел свой счастливый сюртук с орденом Почетного Легиона и крестом Железной Короны, долго натягивал сапоги… и вдруг ясно ощутил: старею… ноги пухнут… С трудом помочился. От простуды был заложен нос… Нет, не было обычной радости перед битвой… Подвели лошадь, я вскочил на нее… но тяжело, тяжело!..
Я смотрел в подзорную трубу, как по равнине бежали в атаку маленькие фигурки… Взвился дымок – ударила батарея. Все-таки война — примитивное, варварское занятие, вся суть которого – в данный момент оказаться сильнее… Но “данного момента” все не было. Русские в тот день стояли насмерть. Они были неузнаваемы… нет, узнаваемы – Прейсиш-Эйлау! Клочки земли, усеянные мертвецами, переходили из рук в руки. Прибежал адъютант от Нея. Маршал умолял о подкреплении, просил ввести в бой гвардию. Я сказал: “Он предлагает мне рискнуть остаться без гвардии за тысячи километров от Франции?”
В тот день победа оспаривалась с таким упорством, огонь был так губителен, что генералам приходилось платить своими жизнями, пытаясь обеспечить успех атак. Ни в одном сражении я не терял столько генералов… Моя артиллерия палила, кавалерия рубила, пехота шла в рукопашную, но русские не двигались с места. Они были, как цитадели, которые можно разрушить только пушками, стреляя в упор!.. Наступила ночь, русские не отступили. И только к рассвету они организованно отошли, оставив нам… двенадцать орудий! И это были все мои трофеи! Мы не взяли ни одного знамени, не было ни пленных, ни бежавших – одни мертвецы… Утром я прошел по полю сражения. Оно все было усеяно трупами и свежими могилами… Потом я узнал, что пятнадцать тысяч русских ополченцев всю ночь хоронили своих. И, только похоронив всех, они отошли…
Возвышенность за деревней находилась в центре нашей атаки. Теперь она вся была укрыта телами моих павших солдат… Помню, на холме я спросил одиноко стоявшего молоденького офицера, что он тут делает и где его полк. И он ответил: “Здесь”. И показал на землю, усеянную трупами.
Сколько погибло русских, я не знаю. Их ополченцы навсегда похоронили истину вместе с трупами. Мы же потеряли пятьдесят восемь тысяч солдат и сорок семь генералов. Русские, думаю, должны были потерять больше ста тысяч. Целый народ погиб с обеих сторон. Но они были дома. А я – за тысячи километров от Франции.
Днем мы окончательно выяснили, что Кутузов отходит к Москве, и двинулись вслед за ним. Я жаждал продолжения боя. Но русская армия прошла через Москву и оставила нам город… правда, не посмев его сжечь, как Смоленск. Маршалы умоляли меня не входить в Москву, преследовать русскую армию, навязать еще одно сражение и добить одноглазого старика. Но я так ждал этой встречи со столицей Азии… загадочной Азии… И еще — я не мог дать тотчас новую битву. Непреклонность врага на поле боя надломила дух армии… я чувствовал это…
Шпионов в Петербурге у меня не было. Основным источником информации продолжали быть перехваченные письма де Местра. Из них мы узнали, что настроение в Петербурге смутное. Мать царя и цесаревич Константин просили Александра немедля начать переговоры. Они меня боялись! Де Местр писал: “У всех при дворе вещи упакованы. Все уже одной ногой в карете и ждут, когда Бонапарт сожжет Москву, после чего отправится к Петербургу”. Но в конце письма сообщал неприятное: “Слава Богу, о мире ни слова. Царь полон решимости и отвергает все предложения о мирных переговорах, идущие от матери и брата”.
Почему я не пошел на Петербург? Дело тут не только в усталости истощенной, поредевшей армии. Просто я уже предвидел исход… звезда моя тускнела, вожжи ускользали из рук. Я ясно видел: чудесное в моей судьбе пошло на убыль. Судьба больше не осыпала меня своими дарами, я их вырывал у нее как бы насильно… Я все сделал, как обычно, в московской битве… Но судьба не дала мне победу… И я решился войти в Москву. Чтобы… хотя бы увидеть мечту. Сколько раз мне снился во сне этот город!..
Я стоял на высоком холме. Город лежал у ног. Как сверкали золотые купола церквей на солнце!.. Но где завораживающий колокольный звон, о котором я столько слышал? Я начал понимать – значит, и здесь нет людей?! Но, слава Богу, хотя бы нет и отвратительного запаха гари, который преследовал меня с тех пор, как я перешел Неман… Я ждал обычной церемонии встречи победителя, которую видел столько раз. Ждал делегацию магистрата с ключами от города, как положено в цивилизованных странах. Но никто не шел. Я спросил Коленкура: “Может, жители этого города не умеют сдаваться?” Я постоянно забывал, что имею дело с варварами, со страной, где не соблюдают европейских обычаев.
Я послал офицеров в город – привести кого-нибудь из бояр. Привели нескольких французов – гувернеров и книгопродавца. Я спросил его: “Где городской магистрат?” – “Уехал”. – “А где народ?” – “Выехал”. – “А кто же сейчас в городе?” – “Никого”. И я понял, что он не врет. Надо было занимать пустой город. Я дал знак – заиграл военный оркестр, и войска пошли по кривым улочкам мимо особняков с палисадниками, этаких маленьких дворцов… На улицах действительно не было людей. В зловещей тишине вымершего города музыка звучала как-то слишком громко и гулко. Пустые дома были открыты. В некоторых (как мне потом донесли) еще теплились печи. Очевидно, решение о сдаче было принято внезапно, и люди второпях оставляли столицу.
Под звуки “Марсельезы” я въехал на главную площадь города и увидел стены с островерхими башнями. В полуденном солнце купола церквей нестерпимо сверкали… Я въехал в Кремль. Здесь жили и были погребены московские цари. В этих стенах родилось их варварское могущество… Множество самых почитаемых древних храмов… Века смотрели на меня с сонных золотых куполов… Здесь застыло время. Я оказался в азиатском Египте… Я бродил под сводами древних палат и даже присел на золотой трон московских царей. “Мне следует умереть здесь, в Москве”, – не успел я поразиться этой внезапной мысли, как вошел Даву. Он сообщил, что русские бросили в городе множество пушек… а вот оставшиеся насосы старательно испортили. Зачем?
И как ужасный ответ принесли воззвание губернатора Москвы. В нем варвар похвалялся, что сжег свой дом, чтобы не оставлять его нам. К вечеру Даву сообщил, что один саксонский драгун рассказал ему о фитилях, найденных в доме, где он встал на постой. Даву сказал мне, что боится, как бы русские не зажгли город. Я тоже думал об этом, но все-таки в подобное варварство поверить не мог. Сжечь свою древнюю столицу! Нет!.. Но утром схватили русского полицейского офицера, который кричал, что “скоро, скоро будет огонь!” Его привели ко мне. Сначала он показался мне сумасшедшим, но потом я подумал, что все это делается нарочно: царь решил меня запугать перед тем, как предложить мир. Я велел основательно допросить офицера. К сожалению, приказ “допросить основательно” гвардейцы поняли по-своему и несчастного расстреляли. Я не хотел этого…
И опять император будто очнулся и с изумлением обвел глазами каюту. Потом усмехнулся и сказал:
– Да, мне следовало умереть в Москве. – И, помолчав, продолжил: – Москва, Москва… Уже через три дня город загорелся! Под окнами раздался крик: “Кремль горит!” Я выглянул из окна – во дворе гвардейцы расстреливали трех поджигателей, а вокруг была стена огня. Жуткое зрелище… и завораживающее! Они сжигали свою столицу… Какая решимость! Нельзя было проклинать их, не восхищаясь ими. Какие люди! Они воистину скифы. Они тоже из древности, из времен гигантов.
Маршалы потребовали, чтобы я немедленно покинул горящий Кремль. Но я не мог оторваться от этого зрелища – повсюду огонь, яростное пламя, стены в огне, и за ними – тоже полыхало… Я ходил по залам, и во всех окнах был виден огонь. Я пытался сесть за работу, но дым… трудно было дышать… Привели какого-то русского, который будто бы признался, что ему приказали взорвать Кремль. Мне показалось, что он попросту пьян. Думаю, мои люди подговорили его испугать меня, чтобы я, наконец, покинул Кремль. И я согласился… Гвардейцы вели меня по какой-то кривой горящей улочке… Я ослеп от пепла, оглох от грохота рушившихся балок и сводов…
Меня перевезли в Петровский замок за городской чертой, где русские цари проводили ночь перед коронацией. Через пару дней, когда огонь погасили, я вернулся в Кремль. Кремль пострадал куда менее, чем можно было ожидать, но туда я ехал по совершенно выгоревшим улицам. И самое гнусное, самое страшное – я видел повсюду солдат, грабивших полусгоревшие дома. Армия на глазах превращалась в банду мародеров!..
Ко мне доставили пленного русского офицера, с которым я передал письмо царю. Впервые в жизни я во второй раз предлагал мир неприятелю. “Государь, брат мой, великолепной красавицы Москвы более не существует, Ваши люди сожгли ее… Вы хотели лишить мою армию продовольствия, но оно в погребах, куда не добрался огонь… Мне пришлось взять Ваш город под свою опеку… Вам следовало бы оставить здесь органы власти и полицию, как это было в Вене, в Берлине и Мадриде. – Я все-таки решил напомнить ему о моих победах. – Так положено поступать в цивилизованных странах, где заботятся о собственных городах… Вместо этого из города вывезли все пожарные насосы, хотя оставили сто пятьдесят пушек! Я отказываюсь верить, что Вы с Вашими принципами и чувствительной душой дали согласие на эти мерзости, недостойные великого народа и его властителя…” И далее я предлагал мир.
Но ответа не было! Я понял – и не будет. Пять недель я провел в Москве, и все это время меня дурачили рассказами о мире. Дурачили при помощи глупца Мюрата, которому я приказал преследовать отступавших русских. Они вступали с ним в бесконечные переговоры, восторгались его идиотскими расшитыми золотом куртками, чуть ли не обедали вместе и говорили, что царь вот-вот начнет переговоры и оттого “не стоит стрелять друг в друга”. А болван, вместо того чтобы громить их, как ему было приказано, передавал мне все эти глупости. И я сам себя обманывал, не желая понимать, что над дураком просто издеваются… А за это время армия Кутузова отдохнула, и, самое страшное, – к ней подошли казачьи части, которые станут чумой для моей армии…
Император остановился:
– Последнее вычеркните. Запишите просто: я понял, что надо уходить из сгоревшего города. И побыстрее, пока еще было тепло. Да и запасы продовольствия иссякали… Маршалы предлагали зимовать в Москве и ждать подвоза продовольствия из Литвы. Но я понимал – зимой от армии уже ничего не останется, она окончательно превратится в свору мародеров. И пятнадцатого октября я велел выступить из Москвы. Погода была отличная – сухо, тепло. Я сказал: “Нас пугали морозами, а тут прелестная осень, как в Фонтенбло. Я привез тепло с собой, друзья! Верьте в мою звезду…” Но я лукавил. Я знал – звезда моя заходит…
Огромный обоз, обещавший многие беды, следовал с нами из Москвы. Я не мог запретить везти трофеи – они были напоминанием о наших успехах. Мы как бы уходили с победой. Слово “отступление” никто не произносил. Но перед отходом я собрал свою гвардию и сказал им правду: “Солдаты, мне нужна ваша кровь”. И они прокричали: “Да здравствует император!” Так я их предупредил. Они были самые отважные. И они поняли. Да, мне нужна была их кровь… вся кровь. Ибо я уже знал, каким будет наше отступление… Уходя, я решил все-таки наказать царя и приказал взорвать Кремль со всеми дворцами и храмами. Докончить то, что начал пожаром он сам. Но взрыв… не удался! И я еще раз понял: теперь мне предстоит постоянно бороться с судьбой, вырывать жалкие кусочки удачи из ее пасти… И я принял этот вызов.
Беды обрушились на нас тотчас после ухода из Москвы. Я еще сумел огрызнуться, разбив русских под Малоярославцем, но после дела пошли совсем плохо. Начались жестокие холода, и теперь мы ежедневно теряли несколько сот лошадей. Так мы дошли до Смоленска. Хоть и тяжело было продолжать идти в такой холод, но оставаться в сожженном городе без продовольствия и зимней одежды было еще тяжелее! И мы пошли дальше… Уцелевшие лошади скользили по обледенелой земле, падали… И все чаще гремели выстрелы. Сначала стреляли, чтобы не мучились лошади, потом… чтобы не мучились обмороженные люди, которые больше не могли идти…
Запишите, Лас-Каз: я шел по ледяной дороге в обжигающий мороз, шел пешком, как когда-то в Египте, шел, опираясь на березовый посох, вместе со своими солдатами. И бараний тулуп и меховая шапка не спасали от проклятого холода… Мюрат проиграл Тарутинское сражение, и мы отступали теперь по разоренной Смоленской дороге… От великого до смешного – один шаг… Сколько раз мне придется это произносить во время русского отступления! Как хохотала судьба! Солдаты армии, именовавшейся Великой… оборванные, в полусгоревших в Москве шинелях, которые не грели… и поверх шинелей накручено всякое тряпье… Это была не армия, а какие-то кучи со свалки… А мороз все крепчал. Единственный талантливый русский полководец, “генерал Мороз”, добивал моих солдат, и они падали от холода и голода… и умирали прямо на глазах. Но ни ропота, ни слова осуждения я не услышал! Запишите: никогда и никому солдаты не служили так, как мне, – до последней капли крови, до последнего крика, который всегда был: “Да здравствует император!”
Только старая гвардия сохраняла доблестный вид. Они сбросили обтрепанные шинели и шли в одних мундирах. В высоких медвежьих шапках, синих мундирах и красных ремнях мои гренадеры были по-прежнему великолепны, они презирали русские морозы. “Тебе очень холодно, мой друг?” – спросил я старого солдата. “Я смотрю на вас, сир, и мне тепло”, – таков был его ответ… На моих глазах гвардию атаковали казаки. Они налетели, как саранча. Но гвардейцы, повидавшие со мной все виды смерти, сомкнутым строем прошли сквозь это месиво людей и лошадей…
Я надеялся достичь реки Березины прежде русских. Мороз достигал двадцати градусов, дороги обледенели, лошади падали и околевали уже тысячами: все кавалеристы шли пешком, приходилось бросать пушки, уничтожать боеприпасы. К четырнадцатому ноября моя армия осталась без артиллерии, кавалерии и обоза. Без кавалерии я не мог разведать положение русских, а без артиллерии – вступить с ними в бой. И русские пользовались этим – казаки постоянно атаковали наши колонны. Все, что отставало от армии, становилось их добычей. Эта нерегулярная кавалерия оказалась в тех обстоятельствах полезной для русских и страшной для нас.
У реки Березины мы должны были погибнуть – русские заняли все переправы. Эта река имеет сорок туазов в ширину, берега покрыты незамерзшими болотами, и форсировать ее в лютый мороз – отчаянно. Три армии русских должны были вот-вот соединиться. Перед нами стоял Чичагов, с тыла меня нагонял Кутузов, а с севера подходил Витгенштейн. Причем у каждого из них было больше солдат, чем во всей моей поредевшей армии. И ночью в палатке, пытаясь согреться в жалких лохмотьях когда-то великолепного мундира, наш модник Мюрат спросил меня: “Это – конец?” Я сел и при нем стал думать за русских – как им вести сражение… И настолько увлекся – уж очень хороша была у них позиция! – что даже забыл, против кого я выстраиваю победу. Я показал Мюрату, как нас следует уничтожить. Но ему было чуждо наслаждение красотой диспозиции. Он сделал нормальный вывод храбреца: “Ну что ж, значит, мы все погибнем – нельзя же нам сдаваться!” Я его успокоил: “Это случится, если они будут действовать, как я, но к нашей с вами радости меня с ними нет…”
Все-таки ночью я приказал сжечь знамена Великой армии и все донесения из Парижа. А на рассвете показал Мюрату ложный маневр, которым я обману русских, – и мы перейдем Березину. Надо было видеть, как радовался этот не самый умный и совершенно мне доверявший храбрец!
Все получилось… Я начал наводить ложную переправу южнее городка Борисова и этим маневром обманул адмирала Чичагова (с благодарностью вспоминаю имя этого ничтожества). Освободив для настоящей переправы берег реки севернее Борисова, я приказал саперам возвести два моста. Стоя по грудь в ледяной воде, они вбивали в илистое дно брода сваи. Был страшный мороз… Кто сочтет, сколько их замерзло, ушло на дно?.. Но мосты они навели…
Наконец, глупец Чичагов все понял и поспешил к настоящей переправе. Нам надо было спешить, по мосту уже били орудия. Копошащаяся масса людей и повозок торопилась перейти на безопасный берег. Они давили друг друга, стараясь побыстрее войти на мост. Понтонеры и охрана пытались навести порядок. Но напиравшие сзади давили, затаптывали друг друга, люди падали в реку, на лед. Один из мостов рухнул, и великое множество солдат нашло приют на дне Березины… Они так и остались стоять под водой, я видел это… Обоз с московскими трофеями и казной (он вошел на мост последним) оказался там же – на дне, с мертвецами… Русские уже подходили, пришлось взорвать второй мост. И на берегу осталось тысяч десять несчастных, не успевших переправиться. Их порубила в ярости русская кавалерия. Так бездарные русские генералы выместили злобу на беззащитных солдатах и маркитантах.
И все-таки после переправы я был в хорошем настроении. Это была первая маленькая победа среди череды ужасов. Мне удалось сохранить пятьдесят тысяч солдат. Такова была теперь Великая армия…
Дальнейшее отступление продолжалось при тридцатиградусном морозе. Падали последние лошади, не имевшие сил тащить жалкие остатки артиллерии, и тут же на них набрасывались люди, вырывая куски мяса из еще теплых трупов… Чаще всего умирали ночью. Костры наших бивуаков горели вдоль всей дороги, опасные костры! Горе тем ослабевшим, кто, немного отогревшись, засыпал возле них в эти морозы. Товарищи их будили, но несчастные умоляли оставить их в покое, им казалось, что сон – это спасение. И они засыпали навсегда с блаженной улыбкой покоя. И дорога была покрыта замерзшими улыбающимися трупами… Но старая гвардия, мои усачи, по-прежнему поражали мощью и выправкой. И они по-прежнему расплывались в улыбке, когда видели “своего императора”.
В Вильно я подвел итоги кампании: Великая армия стала достоянием истории… она осталась в русских снегах. Я собрал маршалов и спросил их совета. Я сказал: “Вы знаете мою присказку: “Париж, как женщина. Ее нельзя надолго оставлять одну”. Я должен вернуться в Париж раньше сведений о… случившемся”. “Но путешествие слишком опасно, кругом казаки, сир”, – стали возражать маршалы… Еще раз хочу отметить, Лас-Каз: казаки – это лучшая легкая кавалерия в мире. Они появлялись, как привидения, нападали и исчезали. Они терзали наши тылы, перехватывали курьеров – моя связь с Францией была прервана… Однако я сказал маршалам: “Это не более опасно, чем мой отъезд из Египта. Не забывайте, господа, о моей звезде”. Но на их лицах было написано: где она, эта звезда?
Мне и самому было интересно выяснить это до конца. К тому же жалкая, разбитая армия, привыкшая к поражениям, – что я мог с ней сделать?! И я подытожил: “Итак, господа, я вас оставляю. Я уезжаю, чтобы набрать триста тысяч новых солдат. Нужна новая армия, эта кампания – не конец войны. И русские еще заплатят мне за победы их климата!”
Пятого декабря вместе с Коленкуром я отправился в Париж. А в ночь на девятнадцатое мы уже въезжали в Тюильри… Коленкур вам рассказал об этом путешествии? Принесите мне завтра его рассказ. На сегодня хватит, – сказал император и добавил насмешливо: – Вы, как всегда, изнемогли. “Изнеможение” – слово, достойное дам…
Коленкур рассказал мне об этом путешествии в ту самую последнюю ночь в Елисейском дворце, и тогда же я все добросовестно записал. Привожу его рассказ: “Пятого декабря около десяти часов вечера император и я сели в деревянный возок – грубо склоченный ящик, поставленный на полозья. На запятках сидели два совершенно замерзших адъютанта в тулупах. Несмотря на то, что император тоже был в огромном тулупе, ему должно было быть очень холодно, ибо стояли чудовищные морозы. Из четырех окон (весьма дурно застекленных) возка нещадно дуло обжигающим ледяным ветром. И всю дорогу до Германии я старательно укрывал императора полой своей огромной шубы. Но он совершенно не замечал ни неудобств, ни моей заботы. Всю дорогу он размышлял вслух. И был удивительно оживлен… и весел, как ни странно! Впрочем, так всегда бывало с ним, когда он принимал важное решение. Много шутил, терзал меня насмешками вроде: “А что если нас захватят по дороге и передадут англичанам? Хороши вы будете, Коленкур, в железной клетке…” Правда, каков он сам будет в этой клетке – ничего не говорил. И вообще, к моему изумлению, он будто совершенно не переживал случившееся.
Сначала повторил свое любимое: “Меня победил только климат, и русские ответят за эту победу, они будут наказаны! – Потом сказал: – Фортуна была слишком благосклонна ко мне. Я решил в один год достигнуть того, что могло быть выполнено только в течение двух кампаний. Это была ошибка… Но я должен был взять эту столицу Азии. Кто знает, приду ли я туда когда-нибудь еще?.. – И начал подробно разбирать ошибки маршалов в московском сражении. Про свои сказал весьма кратко: – Я просидел в Москве слишком долго, надеясь заключить мир. Я совершил грубую ошибку. Но в моих силах ее исправить”. И заговорил о новой трехсоттысячной армии, которую он наберет… Признаться, я был изумлен. Император вел себя, как шахматист, проигравший очередную партию и уже думающий о следующей. Он будто забыл, что он полководец, потерявший почти полмиллиона воинов. Население целой страны осталось на полях России… А он уже весь в мыслях о новой войне!..
Я не знаю, успели ли вы заметить, что с ним опасно и одновременно легко разговаривать, – он читает мысли. И император сказал мне: “Вам не просто понять меня, Коленкур. Есть большая разница между тем, что я чувствую, и что сейчас говорю. Как сносить поражение – этому я учусь впервые в жизни. И здесь главное: не сокрушаться (если ты задумал продолжить кампанию), а делать выводы. И что еще важнее – надо вернуть веселое чувство победителя, которое было со мной все эти годы и которое передается армии. Я собираюсь продолжать не оттого, что честолюбив. Бессонные ночи, бивуаки, жизнь в палатке, причуды погоды, которые надо терпеть, – все эти радости войны в моем возрасте уже тяжелы. Нет, Коленкур, больше всего я люблю покой и все-таки… хочу завершить свое дело. Постоянная агрессия всех правительств Европы заставила меня сделать Францию могущественной. Враги сами порождали и мои войны, и мои победы. Австрия вынудила меня к Аустерлицу, Пруссия – к Иене. Но за обоими глупыми монархами всегда стояла могущественнейшая Англия. Все коалиции против меня были созданы Англией. Глупые монархи заставляют своих солдат умирать за английское богатство! Однако могущество англичан доживает, оно обречено. Образование Соединенных Штатов в Америке – только начало… Это мое предсказание”.
А потом он начал мечтать о будущих победах с новой армией… Мне тогда показалось, что император несколько запамятовал, что армии у него пока нет и набрать ее после случившегося вряд ли возможно. Но я забыл: для этого человека не было ничего невозможного…
С неправдоподобной скоростью мы покинули Россию и устремились в Польшу. Увидев первого мирного крестьянина на поле, император вдруг сказал: “Я завидую этому бедному крестьянину. В моем возрасте он уже выполнил свой долг перед родиной и может оставаться дома с женой и детьми. Мне же все только предстоит…”
В Варшаве он вызвал в гостиницу двух польских аристократов и устроил великолепное представление. Он долго рассказывал им о своей победе под Москвой (не распространяясь о дальнейшем) и сразу перешел к будущим победам… Потом он все-таки вынужден был рассказать о происшедшем, но весьма скупо: “Я, к несчастью, оказался не властен над русскими морозами… десять тысяч лошадей гибли у меня каждый день…. Отсюда и многие беды, которые нас постигли. Но ничего – это прекрасное испытание для сильных духом! Настоящий солдат ценит испытания. И сейчас я чувствую себя великолепно. Если самому дьяволу удастся сесть мне на шею, я буду чувствовать себя так же… Я весел, господа, а нынче особенно, потому что обожаю преодолевать трудности! И оттого из всех своих великих побед я особенно ценю битву при Маренго, где сначала я вчистую проигрывал сражение, чтобы через два часа его выиграть! Через месяц я наберу триста тысяч резервистов, и вскоре ждите меня на Немане”. Когда он заговорил про триста тысяч, в глазах поляков было сомнение. Они, как и я, забыли, что для этого человека нет ничего невозможного…
И вот, наконец, мы в Париже. Была ночь, когда мы въехали в великий город, проехали под Триумфальной аркой, и, к моему удивлению, никто нас не задержал. Император постарался увидеть в этом не проявление беспорядка, а хорошую примету. Он предпочитал теперь видеть во всем только обещание будущих удач.
Часы на башне пробили третью четверть двенадцатого часа ночи, когда мы высадились у подъезда Тюильри. Швейцар, вышедший на стук, не узнал ни меня, ни императора. Он позвал жену, поднес фонарь к самому моему лицу… и только тогда, наконец, они меня узнали, так я зарос русской бородой. Они тотчас позвали дежурного лакея, и тот, увидев моего спутника, скромно стоящего в стороне, вскричал: “Император! Ваше Величество!” Император расхохотался и сказал: “Спокойной ночи, Коленкур. Вы нуждаетесь в отдыхе после такого пути… Впрочем, как и я”.
Император прочел мою запись рассказа Коленкура.
– Что ж, он все понял в меру своих возможностей. – И добавил: – Она уже спала. Она встретила меня сонным объятием, простодушной радостью… Женитесь на австриячках, Лас-Каз, они чужды интриг, ибо слишком глупы, чтобы в них участвовать, и подставляют свое тело со спокойной радостью исполненного долга, как будто исправно платят по векселю… В ту ночь я долго сидел у кровати малютки. Как я его любил! Моя мать – единственная женщина, которую я по-настоящему уважал… и это крохотное тельце – сын – два самых дорогих существа в этом мире…
Как вы поняли, все это записывать не надо… Ну а теперь беритесь за перо. Перед приездом я послал в столицу откровенный бюллетень, где сообщил правду о гибели армии, но в конце обратился к нации с важными словами: “Люди, недостаточно закаленные, чтобы подняться над изменчивостью судьбы и военной удачи, утратили силу духа и бодрость. Но тот, кто выше этого, увидел в новых трудностях лишь новую славу”. И чтобы у народа не было сомнений в этом, я приписал: “Здоровье Его Величества лучше, чем когда-либо…”
Но в столице, которую я отучил от несчастий и трудностей, эти слова вызвали злорадство врагов. Савари передал мне полицейское донесение с гнусной фразой Шатобриана, которая тотчас начала гулять по салонам: “Сироты без числа, утрите слезы – ваш император здоров!”
И все-таки я рассчитал правильно. Появившись в Париже невредимым и полным энергии сразу после того, как страна прочла опасный бюллетень, я вселил уверенность во многие слабые души.
Остатки Великой армии, оставленной мною Мюрату, сильно поредели. Мюрат и Ней своими бездарными действиями докончили ее разгром. Нет людей решительнее и храбрее на поле битвы, чем Ней и Мюрат, и нет нерешительнее и трусливее их, когда надо самим принять решение. Меньше двадцати тысяч солдат они вывели из России…
Я набрал новую армию. Это было нелегко. Я, конечно же, знал о страхах, которые сеяли в деревнях уцелевшие калеки, рассказывая об ужасах русской кампании. Так что немало малодушных уклонялось от набора. Но триста тысяч солдат я все-таки получил. Большинство из них – необстрелянные юнцы. Весной они прошли весьма упрощенную военную подготовку, и я выступил навстречу противнику.
Все дальнейшее мне видится как в тумане… и похоже на сон, где предательство сменялось предательством. Дедушка Франц, мой родственник… Я могу только презирать его. Интересы дочерей, внуков – плевать на них! В жилах европейских монархов не кровь, а замороженная политика. И первым предателем стал Бернадот, которому я дал всё – славу, богатство, возможность стать шведским королем. И вот он, француз и вчерашний якобинец – гонитель королей, сражается вместе с этими королями против Франции… Впрочем, вычеркните весь этот жалостливый абзац.
Но Рейнский союз оставался верен. Пока. И прислал мне солдат. Правда, тоже юнцов. И вот с этими жалкими новобранцами я начал кампанию великолепно: разбил русских и прусаков под командованием Блюхера при Люцене – напомнил им, что звезда Франции еще не погасла! В воззвании к армии я написал: “Вы показали, на что способны французы. И ваша победа достойна Аустерлица и Фридланда”. Эти слова должны были укрепить их дух. Но я знал, что неприятель всего лишь отброшен и отнюдь не разгромлен, как в тех великих битвах. А я теряю драгоценных солдат, которые сейчас так нужны мне! Я уже чувствовал – биться придется против всей Европы. Но я был готов.
Я вновь овладел Дрезденом, и саксонский король вернулся в отвоеванный мною город… Я основательно напугал союзников – они заговорили о перемирии. Я решил не торопиться. Чтобы заключить нужное мне перемирие, я продолжал наказывать их кровью. Но мои маршалы… стали так робки. Они страшились потерять свое… Свое богатство, свою жизнь. Они забыли, что смерть в бою – великая честь для истинного воина. Впрочем, честь многие из них уже потеряли, ибо теперь они жаждали только одного – жалкого мира любой ценой! Даже лучший из них, мой верный Дюрок, с ужасом говорил: “Вот теперь и надо воспользоваться нашими победами и заключить выгодный мир. Но император прежний, он не изменился, он ненасытно ищет боя – там его жизнь. Конец будет ужасен”. Как выяснилось вскоре, это была опасная фраза. Но и в глазах начальника полиции (который доносил мне об этих разговорах) была та же мольба: “Заключите мир! Любой ценой!” Никто меня не понимал…
Я продолжал преследовать союзников и разгромил их в новой битве – при Бауцене. Тысячи убитых! И только отсутствие кавалерии, погибшей в России, не позволило добить врага. Но и я дорого заплатил за эту победу. Я лишился Дюрока. Отчасти он сам виноват: нельзя думать о мире во время боев… Бог войны был обижен. И ядро… я все видел, я стоял рядом… оно летело в меня, и я подумал: мечта сбылась, вот она – смерть на поле чести во время победы! Но, как и прежде бывало много раз, в меня ядро не попало. Проклятье! Оно встретило на пути дерево и, отлетев рикошетом, разорвало несчастного Дюрока… Умирая, он молил меня уйти из палатки, чтобы вид его страданий не измучил меня. И, уходя, я сказал ему: “Прощай… может, мы скоро встретимся”. А он ответил: “Не ранее, чем через много лет, сир, после того как вы их всех победите”. И поручил мне свою дочь…
Потом я долго сидел на пне, и ядра продолжали рваться вокруг. Но я был равнодушен, я знал, что они меня не тронут… к сожалению, ибо у меня другая участь… Бедные мои маршалы шепотом говорили друг другу: “Он ищет смерти. Он хочет умереть в ореоле побед”. И, думаю, они молились, чтобы это случилось, – тогда они тотчас смогли бы заключить позорный мир и сохранить свое жалкое достояние и свою жизнь. Ибо их все больше пугало ожесточенное сопротивление врага. Даже пруссаки научились сражаться до конца, превращая в бойню поле боя… Мне нужны были новые и новые солдаты. Сенаторы безропотно согласились, они еще были покорны, я еще правил с прежней силой. Новый набор в армию и чудеса моих побед произвели впечатление, союзники вновь попросили перемирия. Они предложили мне вернуть Пруссии отвоеванные у нее земли, распустить Рейнский союз и остаться, как они это назвали, “в почетных границах восемьсот первого года”. В границах завоеваний моей молодости. Они хотели отобрать у меня мои победы и загнать Францию в прошлое. Они не понимали меня…
В это время Пруссия и Россия поняли, что вдвоем им со мной не справиться, и попытались надавить на меня через “дедушку Франца”. Австрия, подлая страна, вероломство которой я столько раз прощал, почувствовала возможность вернуть свои земли. Столько раз битые австрийцы посмели заговорить со мной языком угроз: если я не соглашусь на “почетный мир”, Франц разорвет наши соглашения и примкнет к коалиции моих врагов… Даже несмотря на брак с его дочерью! Как сказал тогда принц Шварценберг: “Политики благословляют браки, но они же устраивают потом и разводы”.
В Дрезден, где я стоял с армией, приехал князь Меттерних. По трусости, изворотливости и хитрости он превосходил Фуше и Талейрана, вместе взятых. Еще вчера эта хитрющая лиса угодливо ловила мои желания и пребывала в восторге от моего брака с австрийской самкой. Но теперь обнаглевшая лисица решила держаться тигром. Мы разговаривали девять часов… Он посмел начать с угроз. И я понял: они уже решили предать меня. Он сказал, что Европа устала от войн и если я буду препятствовать миру… “Какому миру?” – прервал его я. “Справедливому миру в границах начала ваших завоеваний, сир. Это единственно возможный мир после ваших поражений в России”. – “А после моих нынешних побед?” – “Ваши победы временны, ваши силы на исходе, вы погубили стольких солдат. У Франции, как нам известно, воевать больше некому, а ваши союзники в Европе уже готовятся стать вашими врагами”. – “И мой тесть, как я понял, решил стать первым в числе предателей?” – “Его Величество прежде всего обязан думать о своем народе: Австрия – его семья”. – “Я трижды оставлял на троне этого “семьянина”. В четвертый раз я не совершу эту ошибку. И, как вам известно, мне не надо указывать путь на Вену – я его хорошо освоил!”
Он хотел возразить. Но я не дал ему раскрыть рта: “Вы хотите войны? Вы ее получите! Под Люценом я уничтожил пруссаков, под Бауценом – русских, а с вами я увижусь в Вене! У меня есть все сведения о вашей армии… к вам засланы тучи шпионов. Я знаю про вас все! – И я бросил на стол ворох бумаг. Но он даже не потрудился на них взглянуть. – Вы хотите гусиным пером отнять у меня завоеванное кровью моих солдат. Но для этого, поверьте, маловато распоряжений из вашей чернильницы. Вам надо будет мобилизовать миллионы, как мобилизовал их я, и пролить столько же крови, сколько пролил ее я. Крови, а не чернил! Ваши короли рождены во дворцах и, потерпев хоть сотню поражений, преспокойно возвращаются в свои дворцы, а я… я – сын военного счастья, сын великих побед, и у меня нет ничего, кроме чести и славы… А их я вам не отдам! Я не могу вернуться униженным к своему народу!”
Но он опять затянул старую песню: “Я проходил мимо ваших солдат. Вы уже набрали детей. Когда их убьют, кого вы призовете в армию? Младенцев?” В ответ я швырнул ему шляпу под ноги. Как в прежние времена, когда он приводил меня в ярость. Но тогда он тотчас бросался ее поднимать, а теперь остался недвижим. И смотрел на меня с иезуитской улыбкой. Я сказал презренному хитрецу: “Вы не солдат. Вы не знаете, что такое душа солдата. И вам не понять, что такое привычка презирать человеческую жизнь, когда это нужно. И что для меня эти двести тысяч человек!”
Потом он будет спекулировать этой фразой. Запишите, Лас-Каз: она вырвалась… это был гнев… я хотел любой ценой его разозлить… Но ничто не могло пробить его спокойствия. Он был в себе уверен. И я сказал тогда: “Единственная ошибка, которую я совершил, – это женитьба на вашей эрцгерцогине. Я попытался влить молодое вино в старые мехи… Но берегитесь: если эта ошибка будет стоить мне империи, то под ее развалинами погибнет весь мир!”
Я посмотрел на шляпу на полу. Он так и не поднял ее. Я понял – это война! И преспокойно сам поднял свою шляпу. Комедия окончилась.
Уже уходя, он сказал: “Да, вы не изменились, сир… Европа и вы никогда не придут к взаимопониманию. Ваши мирные договоры всегда оказывались лишь перемириями, а неудачи только с новой силой толкают вас к войне. Теперь с вами будет воевать вся Европа”.
“Только не забудьте, если вы и вправду решили со мной воевать, что мне от Дрездена куда ближе до Вены, чем вашему императору до Парижа”.
Он молча поклонился. В приемной он сказал Бертье – сказал громко, чтобы я услышал: “Ваш повелитель попросту сошел с ума”.
И тесть вступил в войну против меня. Первые двести тысяч австрийских войск присоединились к коалиции. Счастье, как говорят на моей родине, “не уставало показывать мне свою задницу”.
Собираясь проучить “дедушку Франца”, я хотел быть спокоен за тыл. В этой ситуации мог ли я оставить у себя за спиной самого великого интригана? Присутствие Фуше в Париже стало невозможным. Я велел привезти его ко мне в Дрезден. “Поручаю вам генерал-губернаторство в Пруссии – я принял окончательное решение упразднить это гнусное королевство, как только его разгромлю”. В глазах мерзавца было написано: “Но для этого вам надо его разгромить, во что я не очень верю… да и вы тоже!” После чего он поблагодарил меня за оказанную честь и удалился.
Вскоре я узнал, что убрал его из Парижа вовремя. Оказалось, по дороге ко мне он остановился в лагере у Ожеро, и оба будущих предателя имели беседу, о которой мне донес осведомитель. “К несчастью, мы хорошо научили сражаться наших врагов, теперь они умеют нас бить, – сказал Фуше. – Боюсь, что эта война покончит со всеми нами”. А позже я узнал, что осведомитель передал мне эти слова… по приказу Фуше! Он все надеялся меня образумить. Призывал отказаться от войны и заключить унизительный мир!.. Его бледно-голубые, начисто лишенные блеска, глубоко посаженные мертвенные глаза… я буду помнить их до могилы…
Я разбил русско-австрийскую армию при Дрездене. Насмешка судьбы: на моей стороне сражались три немецких короля, а против меня – два бывших французских генерала, Бернадот и Моро. Моро был блестящий генерал. Он приехал из Америки и по представлению предателя Бернадота стал советником у русского царя… И как только началось сражение – первым ядром он был смертельно ранен. Ему ампутировали обе ноги, но спасти его не удалось… Так что Моро совершил длинное путешествие за своей смертью. И я тогда подумал: “Моя звезда! Опять?..” Но вскоре я буду завидовать даже его мучительной смерти, ибо он нашел ее на поле чести…
Однако тогда, во время Дрезденской битвы, я имел право вновь поверить в свою судьбу. На рассвете князь Шварценберг, еще недавно воевавший со мной против русских, а ныне командовавший войсками моих врагов, дал сигнал к началу сражения. Закончилось оно только к девяти вечера. Тридцать тысяч австрийцев и русских было убито, новые союзники потеряли большую часть артиллерии, весь обоз. Я разгромил их!
Погода в тот день была ужасная – шел чудовищный ливень! Когда я вернулся во дворец, на мне не было сухой нитки. Саксонский король рискнул заключить меня в благодарные объятия, и в ответ на него обрушился целый поток воды. Вода была всюду – в мундире, в сапогах. Моя треуголка превратилась в бесформенное месиво. “Человек, упавший в реку, был бы куда суше”, – сказал мой камердинер. Я страшно продрог и чувствовал себя настолько истощенным, что не смог принять даже любимой ванны. Я рухнул в постель и велел не будить меня, что бы ни случилось…
На следующий день надо было преследовать врага и добить его, но я не мог! Началась какая-то странная болезнь. Мучительно болело все тело, я совершенно обессилел, даже начал думать, что меня отравили… С трудом я вернулся к жизни… Уже тогда я должен был окончательно понять: судьба стала преследовать меня повсюду, она лишила меня даже результатов завоеванной мною победы…
Едва оправившись от этой странной болезни, я должен был… спасать своих маршалов! Они вдруг стали совершенно беспомощны… Макдональд был разбит в Силезии, и я избавил его от гибели, примчавшись из Дрездена на помощь. Удино потерпел поражение на пути в Берлин, я заменил его Неем… Но и Ней был разбит изменником Бернадотом, и я должен был спасать уже его… Союзники прозвали меня “Бауценский курьер”. Не забыли свою кровь под Бауценом! Все эти “малые битвы” уничтожали мою армию, в то время как враг получал новые и новые подкрепления. К тому же в тылу появились отряды немецких партизан, и действовали они по образцу варварской России. Король вестфальский Жером вынужден был оставить свою столицу – туда уже готовились вступить русские войска…
Мне следовало немедля идти на Берлин и занять его, но маршалы настаивали, чтобы я остался на Рейне. Они опасались длинных переходов, устали от своих бесконечных поражений. А я настолько обессилел во время странной болезни, что у меня не хватало энергии их переубедить. И я отошел к Лейпцигу… Там и состоялась главная битва. Это побоище тысячекратно описано моими врагами, как “битва народов”. Да, против меня сражались все народы Европы – мои вчерашние союзники. Так что точнее было бы назвать эту битву “предательством народов”. Предатель Бернадот, предатель “дедушка Франц”, пруссаки со своим трусливым королем и русские с “моим братом Александром”. У меня было сто шестьдесят тысяч, у врага в два раза больше. Но я побеждал и с меньшими силами! Итак, полмиллиона человек сошлись под стенами Лейпцига. Невиданная битва – сражение будущего! Судьба Европы!
Перед битвой я почувствовал мучительную резь в животе. Хотели вызвать врача, но я запретил. Моя палатка была слишком хорошо видна отовсюду, на нее смотрела с надеждой вся армия! Нет, пока я на месте, каждый будет на своем посту… Я приказал, чтобы никто не входил в палатку, и опустился на кровать, корчась от боли. Наконец она поутихла. С трудом я сел на коня… И боль прошла! Волей я сумел победить ее!.. Но меня не покидала мысль: болезнь, не давшая мне довершить разгром… и эта острая боль в день решающего сражения – что это? Предчувствие? Конец?..
Битва началась счастливо. Удино с Виктором опрокинули пруссаков, Мортье и Лористон вынудили отойти Кленау, Макдональд был великолепен против австрийцев. И поляки с Понятовским превосходно держались, а Ожеро, Мармон и Ней были достойны всяческих похвал… Но сокрушить противника до конца не удавалось. Время шло, пульс боя лихорадило… Опять русские! Они стояли насмерть и заставили отступить в беспорядке мою конницу. Они не дали развить начавшийся великий успех…
Так закончился первый день. Вечером я произвел в маршалы бесстрашного Понятовского… И, хотя превосходство в этот день было на нашей стороне, я был печален – потери оказались ужасны! Я не имел права терять стольких солдат. Еще немного – и я останусь без армии!
Ко мне в плен попал австрийский генерал Мерфельд. Я приказал вернуть ему шпагу и отпустил, поручив передать моему тестю: “С некоторых пор я желаю покоя под сенью мира. Я думаю теперь о счастье Франции так же горячо, как прежде думал о ее славе”. Но союзники, к моему удивлению, не откликнулись на предложение мира. Теперь я понимаю – они уже знали, что должно случиться: подлость победит отвагу.
Наступил последний день битвы. И это случилось! В разгар сражения саксонцы, находившиеся в центре, внезапно повернули против меня пушки. И тотчас мне изменила вюртембергская кавалерия… Оказалось, Бернадот подослал к ним своих людей – уговаривал вспомнить, что они немцы. И уговорил… Они доказали, что они – продажные немцы, позор Германии! Забыв, что такое рыцарство, они стреляли в спину вчерашним товарищам…
Но это был не конец несчастий. Беды продолжились и закончились катастрофой… Сапер, который должен был взорвать мост после отступления всей армии, услышал невдалеке случайные выстрелы и принял их за условный сигнал. Мост взлетел на воздух. Четыре корпуса, двести орудий – половина моей армии и артиллерии – остались добычей противнику. И началась бойня – русские, немцы, австрийцы, шведы навалились на беззащитных солдат. Храбрец Понятовский, пытаясь наладить переправу, бросился на коне в реку. И остался там навсегда…
В похоронном настроении собрались вокруг меня маршалы. А я сидел на скамеечке и преспокойно писал приказы. Так я их успокаивал… пока моя армия (точнее – ее жалкие остатки) уходила по улицам Лейпцига… Сто двадцать тысяч человек с обеих сторон полегли в этой битве. Союзники овладели Лейпцигом, и их трусливо приветствовал мой вчерашний союзник, саксонский король, за которого я пролил столько крови своих солдат.
Я мог подвести итог: случай взорвал мост и лишил меня армии, как перед этим случай не дал мне воспользоваться победой под Дрезденом. Да, моя звезда зашла. Счастье отвернулось от меня!.. Впоследствии, когда я освободил Папу, прощаясь со мной в Фонтенбло, он сказал: “Вы решили объединить Европу кровью и армией… а Он с Креста, без всяких армий, совершил это одной Любовью… Вы наказаны, Бог отвернулся от вас…”
Император остановился.
– Это не надо… вычеркните…
Впоследствии он припишет эти слова себе.
– Я отступил к Франкфурту, а потом и к Рейну. Но, и отступая, с жалкими остатками моей армии я успел разбить союзников. Это дало мне передышку, и за несколько дней я выстроил линию обороны на Рейне.
Восьмого ноября вечером я вернулся в Париж. Перед моим приездом, словно в насмешку, в столицу привезли знамена. Те самые, которые мы взяли у врага в первый день печальной битвы под Лейпцигом…
Вскоре со мной простился Мюрат. Упросил отпустить его спасать свой трон в Неаполе и мои войска в Италии. Прощаясь, он смущенно крутил огромные усищи и прятал свои очаровательно-глупые голубые глаза. И я понял, что уже никогда не увижу его расшитые золотом куртки самых немыслимых цветов и фасонов… Храбрец бросал меня.
Отпала Голландия… Генерал Лебрен бежал, мои войска покинули страну. Англичане привезли туда править принца Оранского… Была решена и судьба бедного Жозефа. Мои маршалы Сульт и Массена отчаянно сражались в Испании и Португалии – но что они могли без меня?!
Я написал матушке: “Вся Европа восстала против меня. Мое сердце удручено множеством забот”.
Да и во Франции дела были не лучше. Я терял власть.
Я попросил Сенат о наборе новых трехсот тысяч солдат. Потом еще ста восьмидесяти тысяч, а в октябре – еще ста шестидесяти – за счет призыва пятнадцатого года. Я не желал больше иметь дело с союзниками. Сенат согласился, но… Да, я впервые услышал от сенаторов “но”! Они посмели заговорить… о моем деспотизме! Они заявили, что мое желание продолжать войну мешает “установлению желанного мира, в котором так нуждается народ”. И я ответил им: “Я представляю народ! Если вас послушать, то я должен согласиться на позорный мир и отдать врагам все, что они требуют. Нет, тысячу раз нет! Я заключу совсем другой мир через три месяца – и это будет почетный мир, достойный моего народа! Или я погибну!”
И, клянусь, я добился бы этого! Но я не знал, что и в армии меня ждут противодействие и скрытая измена. Я никак не мог собрать в кулак свои силы. Мои маршалы с их корпусами… вдруг перестали быть мобильны… “Приказываю вам выступить и через шесть часов быть на поле боя! – писал я Ожеро. – Я хочу увидеть ваш плюмаж в авангарде!” Но я так его и не увидел. Это было не просто предательство. Скрытая зависть, которую они столько лет таили… теперь торжествовала. И мой Ожеро потихонечку перекинулся к австрийцам… Однако я решил до конца бороться с судьбой, которая теперь вела себя, как продажная девка!
В это время Фуше написал мне, что, так как разгромить Пруссию, к его величайшему прискорбию, мне не удалось (насмешка, насмешка!), он решил вернуться в Париж. Я немедленно велел ему отправиться в Неаполь, к Мюрату. Едва приехав туда, мерзавец предложил Мюрату вступить в антифранцузский союз, тем самым сохранив свое королевство. Правда, на всякий случай прохвост сообщил мне об этих якобы “планах Мюрата”. Впрочем, и неаполитанский король сообщил мне о предложениях негодяя.
Почему я допустил эту поездку Фуше? Я был совершенно уверен в Мюрате. Но вскоре я узнал, что Мюрат… женатый на моей сестре!.. который нес мою корону во время коронации и правил в Неаполе под именем Иоахим Наполеон… и моя родная сестра… примкнули к австрийцам! Мюрат встретился с Меттернихом и сделал первый шаг на пути предательства – разрешил в Неаполе торговлю с англичанами. После чего согласился помочь австрийцам изгнать мои войска из Италии. Глупец уже видел себя хозяином в Риме. Но я сумел расплатиться с ним за предательство – освободил Папу, законного владыку Рима, и отправил его в вечный город. Так что желанного Рима Мюрат не получил… И вообще, как положено глупцу, Мюрат все делал не вовремя. Он не вовремя предал меня и не вовремя выступил за меня (во время Ста дней*). Жалкий глупец не знал, что Бог войны ревнив и не прощает храбрецам предательства. Представляю лицо бедняги, когда его вели на расстрел…
В конце тринадцатого года союзные армии форсировали Рейн и перенесли войну на территорию Франции. И осмелевшие сенаторы впервые обратились ко мне с требованием – да, уже с требованием немедленно заключить мир любой ценой. Савари предложил арестовать их, устроив “второй том дела герцога Энгиенского”. Я объяснил ему: “Первый том навсегда убедил меня в ненужности второго. Кроме того, мой бедный Савари, тогда у меня был союз с победой, а теперь мы разбиты. У Франции теперь другая роль: победительница стала жертвой”.
Однако я был спокоен. Я знал, что враги пока еще боятся меня. Но, уезжая из Парижа на войну, я все-таки сжег свои секретные бумаги… И было прощание. Я поцеловал мою Луизу и, перед тем как поцеловать сына, подбросил его к потолку и сказал: “Идем бить твоего дедушку Франца”. Он смеялся… Я видел его в последний раз…
На Францию наступали три армии: предатель Бернадот и столько раз битые мною Блюхер и Шварценберг. При них находились “брат Александр”, “дедушка Франц” и прусский король. Это двухсотпятидесятитысячное войско я должен был разгромить с восемьюдесятью тысячами необстрелянных рекрутов. На юге англичан Веллингтона должен был удерживать Сульт… Моей армии не хватало обмундирования, седел; порции галет, мяса и водки были урезаны, недоставало госпиталей и даже денег, чтобы платить жалование солдатам. Все было не так! Но зато я… я был прежний. Два месяца не слезал с коня, за сорок пять дней – девять побед. И это с необученной нищей армией… Запишите: кампания четырнадцатого года – венец моего искусства. И на поле боя я теперь сражался не только с неприятелем, но и с судьбой, посмевшей отказать мне в удаче.
Чтобы прокормить свои армии, Шварценберг и Блюхер разъединились. И я тотчас разработал единственно возможную тактику: передвигаясь форсированными марш-бросками, я бил их поодиночке. Русские были разбиты при Сен-Дизье, пруссаки и русские – при Бриенне. Я не посрамил город, где меня учили военному искусству, и выгнал Блюхера с пруссаками из Бриеннского замка. Они бежали, бросив раненых и обоз. В Шамбопере я вновь разбил русские войска. Тысячи остались на поле боя, в плен попали два генерала – Олсуфьев и Полторацкий… Корпус барона Сакена я отбросил за Марну, он потерял пять тысяч убитыми. При Вошане я еще раз разбил Блюхера. Целая армия бежала, оставив пятнадцать орудий и шесть тысяч мертвецов. Так напоследок я давал им наставления по военному искусству! Восемьдесят тысяч потеряли союзники на полях боев четырнадцатого года.
Но мои маршалы… они все губили! Удино и Виктор трусливо уступили Шварценбергу. Мне пришлось броситься к ним на помощь и продолжить свои уроки, заставив отступать в беспорядке превосходящие силы Шварценберга… Маршалы начали распускать слух, будто я веду “безнадежную войну только для того, чтобы погибнуть на поле боя”. Это была ложь: я верил в победу, хотя… хотел погибнуть!
И союзники начали уставать от моей решительности. Они не вынесли постоянного кровопролития и с февраля опять повели переговоры со мной в Шатильоне. Они предлагали мир, правда, уже в границах королевской Франции. Они так и не поняли мое “все или ничего”.
В это время союзные армии соединились. Я велел Мармону охранять Париж, а сам двадцатого марта напал близ Арси-сюр-Об на объединенную армию союзников под началом Шварценберга… Артиллерия била непрерывно! Я помню, как бомба упала перед наступающим каре, и мои гвардейцы бросились прочь от дымящейся смерти. А я… шагнул к снаряду. Но тщетно! Пламя полыхнуло в метре от меня, посыпались комья земли… и меня не задело… Повторю: я хотел смерти! Но куда больше – победы!
При том же Арси-сюр-Об русские казаки обрушились на моих драгун. Молоденькие новобранцы не выдержали – бросились наутек. Я врезался на коне в бегущую толпу: “Драгуны! Вы бежите, но я стою!” И поскакал, выхватив шпагу. За мной бросился полк старой гвардии, следом за ним – мой штаб и… недавние беглецы! Славно рубились! И шесть тысяч казаков, столь грозных в России, дрогнули, побежали… Подо мной был убит конь, а я опять остался невредим… Но в тот день я получил иную рану, воистину почти смертельную: я узнал, что после битвы герцог Эльхингенский сказал генералам: “Не пора ли со всем этим кончать и не дать ему погубить Францию, как он погубил армию?” Так сказал “храбрейший из храбрых”. Мои маршалы больше не хотели меня.
“Дедушка Франц”, Россия, Пруссия и Англия подписали пакт, где обязались вести войну вплоть до моего разгрома. Почему они так осмелели? Нет, не потому, что моя армия таяла после каждой победы… Они знали, что мне хватит и тысячи, чтобы уничтожить их стотысячное войско! Но уже свершилось главное предательство!
Все случилось, когда стремительной атакой я должен был окончательно отбросить армию союзников к Мецу. Начался на редкость упорный бой. Я разгромил их кавалерию, будучи уверен, что это авангард, прикрывающий главные силы. Но за кавалерией… не было никого!.. Я с ужасом понял – меня провели! Пока я воевал с кавалерией, союзники, и вправду отступавшие вначале к Мецу, вдруг изменили направление и стремительно двинулись к Парижу по дороге, которую я оставил неприкрытой… Это был великолепный маневр! Потрясающий по дерзости ход! Я не мог поверить, что кто-нибудь из этих говнюков на него способен!
И точно, никто из союзников не был способен на это. На это способен оказался только он – самый умный (и самый подлый – “честь”, которую он делил с Фуше) мой министр Талейран!.. Оказалось, он написал письмо русскому царю: “Идите на Париж. Вас там ждут все. Военное могущество императора по-прежнему велико, но политическое ничтожно. Франция устала от него”. И он… да, он был прав. Устали не только мои маршалы, народ тоже устал… от славы… и крови. Они все хотели покоя…
Когда я понял маневр союзников, у меня еще оставалась надежда. На подступах к Парижу стоял корпус Мармона. Я верил – он продержится до моего прихода. Но оказалось, Талейран и здесь все устроил – уговорил Мармона открыть дорогу на Париж. И сообщил об этом союзникам… Мармон! Старый товарищ! Впрочем, среди стольких предательств стоит ли осуждать его? Не лучше ли просто отметить: и Мармон – тоже!.. Еще не зная ничего о Мармоне, я повернул войска и бросился к Парижу. Но, когда подъехал к Сене, увидел – река в огне! Это отражались костры неприятеля – враги готовили себе ужин! Они пели… А я стоял во мраке и глядел на ярко освещенный город. Мой Париж!
Впервые за восемьсот лет неприятель вошел в столицу Франции! Я недоумевал: где Мармон? Разбит? Убит? Что с сыном? С императрицей? С Жозефиной? Неизвестность… Одно мне было ясно: они легко заставят Сенат и Собрание изменить мне. Что делать? Я мог только приказать верному Коленкуру: “Скачите в Париж! Не дайте этим глупцам подписать бумаги!..”
А пока я с войскам повернул в Фотенбло. Наконец из Парижа прискакал гонец. Я все узнал! Когда союзники приблизились к городу, Жозеф исполнил все мои инструкции на этот случай. Он предложил императрице и сыну покинуть Париж. Мой сын плакал и лепетал: “Папа не велел нам уезжать, я не хочу!” Они отправились в Блуа, где моя Луиза попросила… защиты у своего отца!.. Она получила защиту “дедушки Франца”, а мой сын и его внук – негласное заточение…
А Мармон… никто по-прежнему не мог сообщить, где он! Я приказал любой ценой отыскать маршала и вручить ему приказ – немедленно занять позиции на другом берегу Сены. Я и подумать не мог, что он… Я стянул в Фонтенбло семьдесят тысяч солдат. Этого было вполне достаточно, чтобы никто из вошедших в Париж союзников не ушел живым. Клянусь честью, я знал, как это сделать!
Я собрал маршалов и начал объяснять задуманную диспозицию, но они… не захотели даже слушать! Кто-то из них попросту перебил меня: “Сир, если вам дорог Париж…” Он не посмел сказать до конца! Да это было и ни к чему. На их жалких лицах побитых собак я прочел: они уже сговорились между собой. Наконец, перебивая друг друга, они заговорили… что сопротивление будет означать гибель Парижа! Что русские только и ждут этого! Что они хотят нам отомстить! И сожгут Париж, как Москву!.. “Другим словами, вы хотите моего отречения?” Жалкие трусы молчали. Впрочем, один из них молча положил на стол воззвание Генерального совета департамента Сены.
Я прочел: “Жители Парижа! Все ваши несчастья происходят от вопиющего произвола одного человека. Это он ежегодными рекрутскими наборами разрушил ваши семьи. Это он закрыл для нас моря, обескровив нашу промышленность…” И прочее! Далее шло “о наших добрых старых королях”. И призыв к возврату Бурбонов. Я швырнул бумажонку на стол! Они безумны! Возвращать Бурбонов?
В это время Коленкур закончил первые переговоры с “моим братом Александром”. И привез мне их результаты… Византиец хитрил – он обещал Коленкуру “попытаться (это слово особенно мне запомнилось) уговорить союзников сохранить корону за римским королем”, но за это… Он не посмел продолжать. “Так чего же они от меня требуют за это?”
”Больших жертв, сир, чтобы сохранить корону вашему сыну. Отречения. “Иначе на трон сядут Бурбоны” – так сказал Александр”.
“Как? И царь тоже думает об этом? – Я расхохотался. – Бурбоны во Франции? Да они и года не продержатся!.. Они там все с ума посходили! Они забыли, что была кровавая революция… для того, чтобы во Франции не было никаких Бурбонов! Навсегда!”
Коленкур молчал… Он привез мне прокламацию союзников. Они составили ее, перед тем как войти в Париж. “К вам обращается вооруженная Европа, собравшаяся у стен вашей столицы… – так нагло писал этот вонючий австрияк князь Шварценберг, который в русскую кампанию, командуя австрийским корпусом, бездарно погубил своих солдат. – Мы обязуемся сохранить ваш город в целости и сохранности…”
Еще бы! Они готовы были обещать что угодно, только бы меня прогнали. Ибо, даже войдя в Париж, они по-прежнему меня боялись!..
Утром я вновь собрал маршалов – ни я, ни они еще не знали о предательстве Мармона. Но зато они узнали у Коленкура о разговоре с русским царем. И все они – Ней, Макдональд, Лефевр… и так далее – все, кому я дал титулы, славу, состояния, молча смотрели на меня, ожидая отречения. Но я сказал: “У нас семьдесят тысяч в строю!”
Как я надеялся увидеть в их глазах знакомую жажду битвы… этот огонь! Ну хотя бы огонек… отблеск вчерашней славы! Но на лицах был только страх – они смертельно боялись, что я снова позову их в бой! И, опять перебивая друг друга, заговорили о выгодах моего отречения… Глупцы! Три месяца я вел успешную войну, имея лишь жалкие остатки моих войск. И тем не менее союзники заплатили дорогую цену – восемьдесят тысяч их солдат лежит в полях Франции. Если бы Париж продержался еще сутки, ни один немец не ушел бы обратно за Рейн!.. Я сказал это маршалам. Но они были непреклонны в своей трусости.
“Франция устала, сир, – сказал “храбрейший из храбрых” герцог Эльхингенский. – И армия не хочет более воевать”.
“Армия подчиняется мне!”
“Армия подчиняется своим генералам, сир”.
Это была открытая угроза. Но я не мог позволить им опозориться – предать меня перед всем миром. И я помог им: “Хорошо… Итак, господа, во имя счастья моего народа я согласен пожертвовать его величием. Ибо это величие может быть добыто только усилиями, которые, как вы сейчас заявили, я более не вправе требовать от сограждан. Ну что ж, Франция действительно щедро отдавала мне свою кровь. Так что успокойтесь, господа: я проиграл, я один и должен страдать. Я согласен отречься. Вам не придется больше проливать кровь на полях славы, вы захотели покоя, что ж, получайте его! Но запомните то, что я вам сейчас скажу. Мы с вами не из тех, кто создан для покоя, и мирная жизнь на пуховых подушках скосит вас куда быстрее, чем война и жизнь на бивуаках!”
Уже подписывая отречение, я все-таки сказал: “А может, пойдем на них? Ведь мы их разобьем!” Но мои маршалы испуганно молчали…
Запишите, Лас-Каз: если бы они не предали меня, я в несколько часов выгнал бы союзников из Парижа и восстановил свое величие!.. Сейчас я стыжусь своего отречения – это была моя слабость, вспышка темперамента, подавленная ярость. Запишите: император был охвачен презрением, отвращением к своим вчерашним соратникам. И то, что произошло далее, случилось из-за этого.
В Фонтенбло есть комната на первом этаже, с окнами в шумный двор. Еще будучи Первым консулом, я всегда занимал ее. Жесткая кровать, похожая на походную, колокольчик, которым я звал секретаря посреди ночи, когда мысли приходили в голову… Там, на столике рядом с кроватью, я и приготовил пузырек с опиумом. Да, я решил умереть императором. Пусть не от руки врага, раз Господь мне этого не позволил, а от собственной руки… Но Он не дозволил и этого. Яд не подействовал, хотя были невероятные мучения. Привели медика, я просил дать мне еще… но, конечно же, он не дал. И слава Богу! Никогда не прощу себе этого! В подобном конце не было бы величия, только жалкая человеческая слабость. Герой должен бороться до конца… Тот, кто управлял судьбами человечества, не смеет быть похожим на проигравшегося игрока. Борьба до конца, непреклонность – вот удел тех, кто бросает вызов судьбе!..
Он замолчал. Сидел недвижно. Потом продолжал:
– Конечно, не надо об отравлении… Запишите: от десятидневного душевного волнения я сделался внезапно болен, однако после вмешательства медика уже наутро проснулся совершенно здоровым… К сожалению, утром я узнал, что мой любимый камердинер Констан и мамелюк Рустам, которого я вывез из Египта… – Император махнул рукой. – Впрочем, если предавали маршалы, что спрашивать со слуг!.. Персонажи истории должны уметь держать удары судьбы. А мои только начинались…
Коленкур ездил между Фонтенбло и Парижем. В моем Елисейском дворце разгуливали главы союзных держав… как некогда я в их дворцах… Во время одного из совещаний Александр подготовил сюрприз моему посланцу, сказав: “Вы предлагаете нам регентство императрицы как единственно возможную форму управления страной. Вы уверяете нас, граф, что исходите при этом из несокрушимой верности армии вашему императору. Но знаете ли вы, что многотысячный корпус маршала Мармона перешел на нашу сторону? При этом Мармон сделал знаменательное заявление. – И царь с удовольствием прочел: – “Декретом нашего Сената армия освобождена от присяги императору. Отказываясь сражаться на стороне императора, я хочу тем самым способствовать сближению народа и армии, чтобы избежать гражданской войны…” Так что если ваш Сенат и даже некоторые маршалы считают себя свободными от обязательств перед Бонапартом, почему мы, воевавшие с ним, потерявшие сотни тысяч подданных, должны иметь какие-то обязательства перед его династией? Нет, потомки человека, погрузившего всю Европу в кровь и ужас, не должны занимать один из могущественнейших тронов мира”.
Коленкур, вернувшись, беспощадно пересказал мне все это и добавил: “Сир, ситуация изменилась. Они против вашей династии на французском троне. Они требуют вашего отречения не только за себя, но и за сына. За это они готовы передать вам в управление небольшой остров Эльба недалеко от Италии плюс два миллиона ренты… и отряд… в несколько сот гвардейцев”.
“Ну что ж, Коленкур, они решили забрать из подвалов Тюильри все мое золото и драгоценности, щедро оставив мне из моих же ста пятидесяти миллионов два. Они решили также забрать все мои владения – владения императора, коронованного Папой, наградив меня жалким островом… Сколько раз я бил их всех, но был великодушен. Как выяснилось – непозволительно. Что ж, Бог нас рассудит, а сегодня я согласен на эти подлые условия… Я знаю этот крошечный островок, бывал там когда-то в юности. Воздух чист, люди честны, и, надеюсь, моей дорогой Луизе будет там хорошо, да и мне надо бы отдохнуть от пережитого и прийти в себя…”
“Но вы должны подписать”, – сказал Коленкур и протянул текст, составленный союзниками: “Поскольку Наполеон является единственным препятствием к миру в Европе, я отказываюсь за себя и потомков своих от тронов Франции и Италии”. И я приписал к бездарному тексту: “Ибо готов пожертвовать ради блага Франции всем, в том числе и жизнью”.
За окном светало, взошло солнце, чудесный, помню, начинался денек… Оказалось, вчера в Фонтенбло приехала графиня Валевская, но мне об этом доложили только под утро… не осмелились войти в кабинет, пока мы не закончили с Коленкуром. Бедная графиня прождала всю ночь. Когда я узнал об этом, попросил отнести ей записку: “Мария, ваши чувства тронули меня до глубины души, они так же прекрасны, как Вы и Ваше сердце. Вспоминайте обо мне по-хорошему”. Я не мог увидеть ее побежденным, я еще не привык к этой новой роли, сулившей… столь много интересного!
Император обвел глазами каюту. Я уже понял эту странность его взгляда. В нем – недоумение. Он живет там, и когда возвращается из воспоминаний, часто в первое мгновение не может понять, где он находится. А поняв, начинает оценивать продиктованное. Император усмехнулся.
– Да, вы правы. Я хочу вымарать все про графиню Валевскую. –
И продолжил диктовку: – Но пора было прощаться с дворцом. И тут я с изумлением понял, что совершенно его не знаю… не было времени разглядывать – слишком торопился жить. И теперь я с любопытством, будто впервые, рассматривал комнату, где сидел… которую теперь будут называть “комнатой отречения”… Маленький трон с моим вензелем, розовый штоф на стенах. На прощание я прошелся по роскошным залам и спустился во двор. Там выстроилась старая гвардия. Барабаны били “поход”. Я медленно спускался по лестнице и думал: что я скажу? Им и Истории. Я был в зеленом мундире, походном сером плаще и треуголке – таким они знали меня в дни нашей славы.
И я сказал: “Двадцать лет мы шли вместе по дороге чести и славы. И вот я ухожу, но вы остаетесь. Если я решился продолжать свою жизнь, то только для того, чтобы поведать миру о ваших подвигах! Как бы я хотел прижать вас к сердцу, расцеловать на прощание всех вас… Позвольте мне по крайней мере поцеловать наше знамя. Прощайте, боевые друзья! Прощайте, дети мои!” И я поцеловал край знамени моей гвардии. Они плакали, боялся заплакать и я… Я смог только добавить: “Служите Франции. И оставайтесь всегда храбрыми… и добрыми”.
На этом император отпустил меня на покой. Последняя диктовка меня странно взволновала. Я долго не мог заснуть… А заснув, уже через час проснулся от яростного шума волн. Посреди ночи разыгралась буря. Огромный корабль плясал в гигантских волнах. Я подумал: неужели это конец… о котором он столько мечтал? Но на рассвете все стихло так же внезапно, как началось.
Утром я принес ему переписанное. Он спросил:
– Испугались ночью? – Я вынужден был кивнуть. – Впредь не бойтесь. Мы оба обречены жить до тех пор, пока не свершим задуманное… Только после этого… – Он засмеялся. – Только тогда нас освободит Господь… В молодости я был совершенным вольтерьянцем, но теперь все больше убеждаюсь в Его присутствии… Ладно, продолжим…
Итак, мы поехали. Дворец исчез за поворотом. По пути во Фрежюс я сумел убедиться в “постоянстве народной любви”. “Смерть тирану!” – вот что я слышал теперь из окна кареты вместо привычного “да здравствует император!” На первой же остановке сопровождавшие нас представители союзников убедили меня поменять свой слишком знаменитый мундир. И мундир моих побед я сменил на платье жалкого беглеца, страшившегося собственного народа. Народа, которому дал бессмертную славу. Из окна кареты я видел, как сжигали мое чучело, обмазанное дерьмом… Всё это надо было вынести… – Император помолчал. – Одно только радовало: я не увидел, как столько раз битые мною пруссаки и русские маршировали по парижским бульварам. Господь избавил меня от этого…
После диктовки император предложил прогуляться. Мы вышли на палубу. Стояла жаркая ночь, и звезды (совсем иные, чем у нас, очень крупные) низко сияли в небе, в темноте дышал океан… Расхаживая взад и вперед по палубе, император долго молчал, а потом вдруг спросил меня:
– Но вы, Лас-Каз, кажется, были тогда в Париже? И что же там творилось? – Я колебался. – Нет-нет, говорите правду, мне следует, наконец, ее узнать. Тем более что я слышал много лжи обо всем этом.
Я рассказал императору, как русские гвардейцы шести футов росту шествовали по улицам, окруженные толпой парижских сорванцов, которые передразнивали каждое их движение. Победителей можно было принять за побежденных – так застенчиво, даже испуганно они держались в столице мира. Особенно скромен был русский царь.
– Эта хитрая бестия не посмел поселиться в моем дворце. Робел “как римлянин среди афинян”. Говорят, ходил по Парижу без всякой свиты, пешком, постоянно восхищаясь увиденным…
– Да, он был как-то величественно печален: дескать, пришлось против воли участвовать в унижении великого народа. Он сказал несколько удачных фраз, которые разлетелись по Парижу.
– Уверен, сочиненных ему Талейраном. Например?
– Его угодливо спросили: “Почему вы столько медлили? Почему раньше не пришли в Париж, где вас так ждали?” А он ответил: “Меня задержало великое мужество французов”.
– Талейран! Уверен! Его стиль! А “брат Александр” – всего лишь лукавый женственный византиец. Говорят, когда он увидел Вандомскую колонну, то сказал, глядя на мою статую: “Если бы я забрался так высоко, у меня закружилась бы голова”. Хитрец прав: никому из них так высоко не забраться. Античные времена великих героев, потрясавших Вселенную, воскресли с Наполеоном и умрут вместе с ним!.. Идите спать.
Я оставил его стоящим на палубе у пушки. В любимой позе – скрестив руки на груди – император смотрел на звезды.
Утром он продолжил диктовку:
– Я высадился на Эльбе в тот самый день, когда ничтожный Бурбон въезжал в Париж. Эльба… конечно же, это была издевка Меттерниха. Меня, мечтавшего о Вселенной, наделили владением размером с королевство Санчо Пансы! Но я ничем не выказал разочарования. Только отметил: “Следует признаться, сей остров уж очень мал”.
Приехали мать и сестра Полина. Матери очень понравилось. Здесь был пейзаж нашей Корсики – те же горы, селения, утопающие в зелени, виноградники взбираются на холмы. И тот же климат – ветер с моря, пылающее солнце и лазурное небо. Да и я пережил здесь возвращение в прошлое: знакомая с детства картина – мать, спешащая к мессе. Я смотрел на нее из окна домика, который именовали моим дворцом. И видел, как она теряется среди одинаковых черных платков, которые надевают в храм женщины на Корсике и на Эльбе. Мать говорила мне: “Господь подарил тебе этот маленький рай”. И вначале я был счастлив. Страдают короли, лишившись трона, а я был только солдат, ставший властелином по воле случая. Дворец для меня всегда был в тягость, война и полевой лагерь – мой удел. Здесь я стал тем, кем был прежде, – солдатом, отдыхающим после битв.
Полина и мать рассказали мне новости о семействе. Жозеф и Жером бежали из Парижа в Швейцарию. Они умоляли Марию Луизу уехать с ними. Но ее отец послал к ней князя Эстергази, и тот увез ее вместе с сыном… Я ждал ее, писал ей письма… правда, без ответа… Они подсунули ей жалкого австрийского генерала (граф Нейперг – любовник Марии Луизы*), думали меня унизить… Кстати, вы слышали о нем?
– Да, сир.
Он колебался, но не мог не продолжать.
– Граф молод?
– Ему под сорок, но выглядит как резвый юноша.
– Еще бы! Он не воевал или в лучшем случае, как и все австрияки, много и ловко бегал с поля боя. Не могу простить себе: зачем я оставил существовать эту жалкую двуличную империю?.. Хотя надо отдать должное: императрица неплохо справлялась с тем, что я поручал ей, пока бил союзников. Она могла стать действующим лицом великой трагедии! Но жалкой сучке предоставили красивого кобеля… Животное… она справляла свои супружеские обязанности, как ходят на горшок. Она не отдавалась, но предавалась в кровати. Без огня, без упоения. Это было брюхо… австрийское брюхо. Ей оставят несколько жалких строк в моей истории!..
Его несло, он с трудом остановился. И сказал:
– Вы уже поняли – это забудьте! Мы будем с уважением… нет, с почтением относиться к императрице в нашей рукописи, ибо она исполнила свое великое предназначение – дала Франции наследника. Который должен править и будет править!.. Но тогда, на острове, я написал ей: “Мадам, наш сын должен править Францией… Вот почему я с нетерпением жду вас обоих…” И потому, когда приехал некий очаровательный польский шляхтич с ребенком… да, это была графиня Валевская, переодетая в мужской костюм… мне пришлось немедля отправить ее обратно в Польшу. Ибо я ждал императрицу и римского короля… Но Луиза показала мое письмо отцу и попросила… защиты от мужа! Жаль… ибо в это время я уже окончательно выработал план…
С первых дней моего пребывания на острове я объявил, что сделаю из этого клочка земли процветающее крохотное государство! Эльба оказалась богата ископаемыми. Я велел разрабатывать железные рудники и строить дороги. Реформировал управление – образовал Государственный совет, который заседал в крохотном домике. Я хотел, чтобы на континент постоянно поступало одно и то же: “Император очень доволен жизнью, он обрушил на остров всю свою неукротимую энергию”. И в европейских дворцах весело хохотали над моими “преобразованиями”…
Все это время я получал вести из Франции, которая так ужасно простилась со мной. Как быстро там все переменилось! Обнищавшие эмигранты, как саранча, набросились на несчастную страну – возвращали себе имения, титулы, звания, мундиры. Все, над чем потешались в Париже, теперь нужно было чтить. Включая жалкого короля с тройным подбородком. Когда этот ничтожный подагрик впервые прибыл в Париж, он с трудом вылез из кареты. И мои гренадеры, пропахшие порохом, повидавшие смерть во всех ее обличиях, должны были приветствовать старую развалину – эту жертву не поля сражений, а времени. И они надвигали свои медвежьи шапки на глаза, в которых было одно презрение. Мундиры моих маршалов должны были смешаться в Версале с красными мундирами гвардии короля. И израненный в боях маршал Удино шествовал к обедне рядом с герцогом Муши, сроду не подходившим к пушке. И оба презирали друг друга. По улицам расхаживали спесивые дряхлые эмигранты, чьи манеры и одежды давным-давно вышли из моды… Они были смешны – великая трагедия для всякого француза.
Главное для победы – наладить коммуникации. Я наладил, как только отдохнул, то есть на другой день по приезде. Информация из Парижа поступала теперь ежедневно! Да, пламя ярости уже клокотало, и жалкое новое время рождало тоску о прежнем – великом. Пришло письмо от брата Люсьена. Он жил в Италии и деловито просил меня “побыстрее приготовить железо для доменных печей”, которыми он владеет. Я отлично понял его призыв. Что ж, “железо” непременно будет! И железная корона Италии вернется на голову того, кому она должна принадлежать! Второй раз после переворота восемнадцатого брюмера брат звал меня взять власть.
Вскоре очередной посланец Люсьена сообщил: на Венском конгрессе Талейран предложил союзникам отправить меня (точнее: сослать) подальше, на Азорские острова. Он предупреждал, как опасно сейчас оставлять меня рядом с Италией – родиной моих побед. И я понял: если великий хитрец забеспокоился, значит, воистину пора! Мне уже прислали его печальное резюме о вернувшихся Бурбонах: “Ничего не поняли, ничему не научились”. Что ж, наши мнения совпадали… Но эти идиоты на конгрессе только посмеялись над ним. Они ведь знали, что отвоевать Францию с несколькими сотнями солдат – невозможно…
Еще раз все обдумав, я принял решение. Никто о нем не знал. Все приготовления были сделаны мной в совершеннейшей тайне. В день отъезда я, как обычно, поужинал с матерью. И после чая сказал ей, как бы между прочим: “Нынче ночью я уезжаю… в Париж”. Она сначала не поняла. И тогда я добавил: “Я причинил Франции много бед, пора загладить вину”.
Она была матерью солдата и женой повстанца. Она поняла и приняла мой поступок… как и то, что меня ожидало. И сказала: “Господь, видно, не хочет, чтобы вы погибли от дряхлости, скорее всего он определил вам смерть с мечом в руке”. Обняла и перекрестила.
Я составил обращение к нации: “Французы, я возведен на престол вами! В изгнании я услышал ваши жалобы и упреки своему императору. Вы упрекали меня за то, что ради своего покоя я жертвую благом Отечества. И вот я переплыл море, невзирая на все опасности. Я снова вступаю в свои права, основанные на правах ваших… Солдаты, мы не побеждены! Просто нашлись среди нас изменники – нашим лаврам, нашему Отечеству и своему Государю. Теперь ваш император снова с вами! Присоединяйтесь! И наш орел снова взлетит до небес и сядет на купол собора Нотр-Дам!”
Ночью я отдал приказ. Семь жалких суденышек было в моем распоряжении. Тысяча человек погрузилась на них в темноте. Они не знали, куда и зачем мы отправляемся. Я также велел погрузить все золото, которое у меня было, и прикрыть его книгами. Одни сокровища – другими…
Посреди ночи, когда погрузка закончилась, я велел разбудить членов Государственного совета и коменданта острова. Полусонные, они почти испуганно смотрели на меня. “Я удовлетворен своим пребыванием на вашем острове, – сказал я несколько насмешливо. – Но неотложные дела зовут меня покинуть этот райский уголок. Я оставляю на ваше попечение мать и сестру”. Они так и не посмели спросить, куда я направляюсь.
Когда мы отчалили, я сказал наконец моим солдатам: “Друзья, мы возвращаемся на путь славы – если вы, разумеется, не против”. Как загорелись их глаза! Какой рев восторга вырвался из их глоток: “Да здравствует император!”
Но вскоре сильный встречный ветер заставил моряков заговорить о возвращении, что уже бывало в моей жизни. Я приказал продолжать плавание. И ветер, как по команде, вдруг улегся. И это тоже бывало!.. Прохладная ночь… свежо… я сидел на палубе, завернувшись в плащ, и ждал рассвета. Я снова был достоин Истории… Мы подплывали к Каннам. Потянуло ветерком, запели птицы, начало вставать солнце. Птицы!.. Это мой орел уже взмывал над перепуганными насмерть монархами, над Венским конгрессом!.. И они поспешили объявить вне закона императора, коронованного Папой. Что писали в эти первые дни французские газеты! “Корсиканское чудовище… тиран…” А что обещали жалкому королю мои маршалы! Ней клялся Бурбону, что привезет меня в железной клетке… Сульт, ставший военным министром короля, разрабатывал диспозицию моего пленения… А в это время те самые крестьяне, которые еще вчера мазали дерьмом мое чучело, увидев меня сейчас… Восторг! Слезы! Это была встреча блудных сыновей с отцом, который сам нашел их – к ним вернулся! Я не ошибся. Прекрасная Франция хотела возврата величия – я отучил ее жить в унижении!
И наступил самый прекрасный день моей жизни… да, наверное, и всего жалкого века, осиротевшего нынче без моей славы, навсегда потускневшего без моей дерзости. Еще там, на острове, бессонными ночами я мечтал, как это случится. Так и случилось! С горсткой солдат, окруженный толпой крестьян, которые шли со мной на весьма возможную смерть, как на праздник, я увидел вдали их. Наконец-то! Это были войска, посланные меня арестовать. Батальон гвардейцев. Они построились в каре и ждали… И тогда я велел остановиться – и крестьянам, и своим солдатам. Приказал им опустить ружья. Сказал: “Теперь – мое дело!” И пошел вперед.
В стареньком зеленом мундире, в треуголке и наброшенном на плечи плаще я шел к тем, кто еще вчера были моими солдатами. Я сразу их узнал… вчерашних моих сыновей… потому что все солдаты – мои дети! Это были они – солдаты Пятого полка.
Раздалась команда: “Целься!” Они вскинули ружья… Я видел командовавшего ими офицерика, совсем молоденького, видно, из этих – “приехавших”, не нюхавших пороха аристократов. Я подошел совсем близко… Какие бледные были у них лица, как дрожали ружья в их руках!
“Пли!” – закричал каким-то тонким, жалким голосом офицер… Но они стояли недвижно. И тогда, распахнув сюртук, я сказал: “Солдаты Пятого полка! Кто из вас хочет стрелять в своего императора? Стреляйте!” И они, рыдая, бросились ко мне… Они целовали мне руки… Помню двоих – упав на землю, они обнимали мои колени!..
Так начался великий марш на Париж, равного которому нет в истории. Я только стучал табакеркой в крепостные ворота – и они распахивались передо мной… Фейерверки, ликование… и слезы на глазах людей… И, обгоняя меня, в Париж летели слухи о неприступных крепостях, сдававшихся без боя своему императору. Такой был народный восторг!
Толпа, как море… так же изменчива… И вскоре мой неверный маршал, поклявшийся королю доставить меня в железной клетке, вынужден был заявить: “Я не могу двумя руками остановить движение океана!” Ней присоединился ко мне, мы обнялись, и всё было забыто! Правда, угощая его изысканным обедом, я все-таки спросил у “храбрейшего из храбрых”, заботливо подливая ему вина: “А чем собирались кормить меня вы в уготованной мне железной клетке?” И герцог Эльхингенский, созданный мною герцог, прошедший кровь и смерть, заплакал от унижения. “Вы понимаете, что теперь мы навсегда вместе – до гроба?”
Уже на Святой Елене, когда император узнал, что великого маршала расстреляли ничтожные Бурбоны, он почти с ужасом сказал: “Как часто случайно оброненные мною фразы становились пророческими!” И все представлял, как расстреливали Нея в Люксембургском саду…
– Так в пирах и радости, без единого выстрела, я шел к своей столице. Оттуда все время приезжали вчерашние сподвижники, спешили присоединиться ко мне, привозили парижские слухи. Мне донесли, например, что Шатобриан умолял короля остаться в столице. “Мы укрепимся в Венсеннском замке и приготовим Париж к обороне. Да, скорее всего мы погибнем, погибнете и вы, – обрадовал он короля, – но ваша гибель станет бессмертием Бурбонов!..” Он говорил с королем об Истории! Но что могли понять выродившиеся Бурбоны?! История! Слава! К чему им? Набить брюхо, по…ся и в сытости и богатстве помереть от старости. Вот и вся мечта! И вскоре король, уже успевший объявить, что смерть за народ будет достойным финалом его жизни, поклявшийся “умереть только на французской земле”, бежал прямиком в Бельгию – в Гент.
Въезжая в Париж, на мартовской дороге я увидел много ворон… и вспомнил о бежавших Бурбонах. “Монитор”, еще вчера меня проклинавший, вышел с карикатурой: орлы влетали в Тюильри, откуда поспешно убегали надутые индюки!.. За девятнадцать дней, не сделав ни единого выстрела, не пролив ни капли французской крови, я вернул себе империю. Фантастика? А что не фантастика в моей судьбе?
Так начались мои три медовых месяца с Францией.
Я обратился к нации и союзникам: “Я хочу упрочить свой трон, возвращенный мне любовью моего народа, и потому мне нужен мир. Нет для меня ничего дороже, чем оставаться в мире со всеми державами”.
Но они не собирались мне верить. И Меттерних повторил: “Для этого человека нет мира, а есть только перемирие между войнами. Пока он в Париже, мира в Европе не будет”. Ему надо было сказать точнее: “Если он сегодня в Париже, мы боимся, что завтра он окажется в Вене”.
Они объявили меня вне закона. И вся Европа приготовилась воевать с Францией. Рекрутский набор дал мне жалкое количество солдат – слишком много могил оставили войны. Но обожествление императора доходило до умопомешательства. Да, с таким числом солдат я не мог выиграть, но при таком энтузиазме не мог и проиграть! Однако страшное слово “измена” уже бродило меж солдат. Они не верили моим маршалам, однажды предавшим. И не понимали, почему я вернул их в строй, вместо того чтобы отправить на гильотину, как это сделала бы Революция. Но у меня не было других маршалов, я должен был воевать с этими…
А пока я решил перестать быть самодержцем… на время, чтобы объединить нацию в борьбе со всей Европой. Я объявил, что сохраню за собой лишь столько власти, сколько нужно для эффективного управления государством. Созвал новое Законодательное собрание, министры теперь были подотчетны не мне, а парламенту, пресса – свободна (я отменил цензуру). И теперь сама нация – в лице своих депутатов – предоставляла в мое распоряжение войска. На этих условиях меня поддержали все прежние авторитетнейшие враги “тирании”.
Тогда же Люсьен вернулся во Францию и наконец-то согласился принять титул принца. Но со мной не было ни сына, ни императрицы. И я не мог (увы!) вернуть прежнюю: Жозефина умерла… Это было очередное предупреждение судьбы: прежний мир не существовал более… И теперь на балкон к народу со мной выходила ее дочь Гортензия со своими детьми. Но где был мой собственный сын?!
Конечно, либерализация власти, которую я предложил, сделала неэффективным управление страной. Но другого тогда быть не могло. Я ведь получил империю в подарок от нации. Чтобы получить от народа истинную власть, мне нужна была блистательная победа…
В каюте было душно. Заходившее солнце било в закрытое шторами окошечко. Император сидел в расстегнутой рубашке, видна была его толстая грудь. Он диктовал непрерывно, забыв об обеде:
– Перед битвой при Ватерлоо у меня было всего сто двадцать тысяч – гвардия, кавалерия и пять армейских корпусов. Ней командовал левым флангом, Груши – правым. Я стоял в центре, готовый прийти обоим на помощь. У Веллингтона было девяносто тысяч – англичане плюс ганноверцы, бельгийцы и голландцы – всё мои бывшие союзники. У Блюхера – сто двадцать тысяч. К ним на соединение двигались войска России и Австрии. Задача была ясна: разгромить пруссаков и англичан до прихода подкреплений.
Дело началось успешно. Ней заставил англичан отступить. Я форсировал у Шарлеруа реку Самбру и ударил в стык армий Блюхера и Веллингтона. И вместе с маршалом Груши разбил пруссаков (как обычно) и отбросил к Льежу. Но добить их мне не удалось. Не подоспел вовремя корпус Друэ д’Эрлона. Он был храбрый солдат, но бездарный генерал.
Мне необходимо было добить Блюхера, чтобы на другой день расправиться с Веллингтоном. И я отправил корпус Груши уничтожить пруссака! У Груши было тридцать шесть тысяч – треть моей армии!
А пока я соединился с Неем. И мы повернули против Веллингтона. Я нашел англичанина вечером семнадцатого июня южнее деревни Ватерлоо перед лесом Суань и встал перед ним, отрезав ему отступление. Фронт составлял всего четыре километра (при Аустерлице, например, – десять). Я не стал атаковать с ходу – поле было размыто недавними ливнями, и я решил подождать, когда подсохнет, – удобнее ставить пушки. Да и не худо было дать отдохнуть перед решающим боем усталым молодым солдатам. Я перенес сражение на следующий день.
В полдень восемнадцатого заговорили пушки. План был прост: я атакую англичан и разбиваю их прежде, чем Блюхер (он должен был надолго завязнуть в битве с Груши) придет к ним на помощь. Но когда я садился на коня, услышал… у меня было некое чувство… короче, я уже знал, что меня ожидает. Я никогда не видел ни облаков, ни травы перед сражением. Я видел только своих солдат и врага перед боем, и убитых и раненых – после него. Но тут я странно отвлекся, впервые заметил, как дул ветер, обнажая сучья деревьев, как серебрились на ветру листья, как на солнце надвигалось темное облако. В воздухе чувствовалась сырость близкого дождя… Все было величественно и напряженно, как бывало перед грозой в Мальмезоне… когда под печальный шум дождя я любил ее…
Очнулся от выстрела пушки. Сражение началось. Англичане стояли насмерть. Я должен был любой ценой прорвать их центр. После непрерывной пальбы и кавалерийских атак, продолжавшихся много часов, англичане… по-прежнему стояли! В семь часов я бросил на прорыв всю свою кавалерию… Но со мной не было Мюрата, а Ней оказался бездарным кавалеристом. Прижатые друг к другу всадники на узком фронте стали удобной мишенью для англичан. Они беспомощно кружились, как в водовороте, среди английской пехоты. Но я чувствовал: еще немного… совсем немного, и мы их сломаем! И я бросил в бой пять батальонов гвардии. Это был великолепный завершающий аккорд!.. Я видел – мы побеждаем! Побеждаем!.. И в тот самый миг я упал в бездну!
Именно тогда, в разгар атаки, я увидел войсковые колонны, стремительно двигавшиеся к полю боя. Сколько раз в решающий миг сражения подоспевший резерв давал мне победу!.. Великий миг Маренго!.. А теперь… Теперь все было наоборот… Судьба била меня моей же победной картой! Я различил в подзорную трубу прусские мундиры – это подходил Блюхер… А Груши далеко отсюда тоже готовился к бою. Он решил, что обнаружил главные силы Блюхера, и собрался их уничтожить… На самом же деле пруссак его надул – перед Груши стоял жалкий отряд, который должен был его задержать…
Кавалерия Блюхера ворвалась на поле и начала рубить моих солдат! Да, это был конец. Вместе с пруссаками перешли в наступление англичане. Началась паника… позорное бегство… Месиво бегущих… Их рубят. Я посередине, лицо покрыто пылью и слезами… с трудом держусь в седле… И вместе с моей славой погибала старая гвардия. Я понимал, что мне надо умереть здесь, с ними. Сколько раз в тот день я искал смерти, но так и не нашел! Рядом, впереди, сзади падали солдаты, а для меня не нашлось ни одного ядра, ни одной жалкой пули…
Почему я проиграл? Может, зря ждал, пока подсохнет размытое поле, и упустил полдня, вместо того чтобы тотчас атаковать слабеющего Веллингтона? Или мне не следовало отсылать Груши – ведь это лишило меня трети армии? И, возможно, это и не позволило мне разбить Веллингтона? Это – ошибка? Или то – ошибка?.. Нет, думаю, дело в другом. Что бы я ни делал прежде, все было правильно. А теперь – все было ошибкой. Я перестал быть нужен… кому? Судьбе? Истории? Господу?..
Нет, вычеркните все это! Напишите просто: но старая гвардия и моя слава в тот день остались не сломленны. Мои гвардейцы закрыли своими телами отход остатков армии на Шарлеруа. И Груши, бездарно упустивший Блюхера, сумел увести свой корпус с поля сражения, сохранил всех своих солдат… Возвращаясь в Париж, я понял: мне нужно жить, чтобы… выиграть!..
Император остановился и сказал:
– Душно… Выйдем на палубу.
Смеркалось. Он смотрел на волны. И повторил:
– Я выигрываю… побеждаю и падаю в бездну… Где началось падение? В Смоленске? Погубила мечта? Но зато какая величественная! Занять Москву, оттуда – в Индию. И там приставить шпагу к английскому горлу!.. Величайшая империя… бескрайняя…
В этот миг раздался крик с мачты: “Земля!” Люди высыпали на палубу. Вдалеке из волн океана вырастала черная скала. Одинокая скала, которую он получил взамен империи, – Святая Елена. Было 17 октября. И 71 день пути. Как всегда, все было мистично в его судьбе – даже цифры.
Маршан принес подзорную трубу – ту самую, которая была при Аустерлице и при других великих победах императора. Теперь он рассматривал в нее итог этих побед – встававший посреди океана остров. Точнее – гигантский выброс вулканической лавы. Первое впечатление: огромная, без всякой растительности черная скала, вздымавшаяся между двумя столь же мрачными черными пиками. Это был страшный черный нарост посреди океана. После цветущих берегов Франции, после столь красочно описанных им покрытых зеленью гор Корсики…
Я сказал:
– Похоже на испражнение дьявола по пути в ад.
– Зачем же так? – Император все глядел в трубу на ужасное место и сказал, клянусь, почти удовлетворенно: – Обычная скала… для Прометея… к которой трусливые боги придумали приковать мятежного героя…
Он усмехнулся. Сравнение было найдено.
Уже был виден порт, беленькие домики выглядывали из густой зелени, и дорога уходила вверх, кружась по мрачной скале.
– Что это за дорога? – спросил император у адмирала.
Тот смутился и объяснил:
– Это дорога на плато Локвуд, где вы будете жить.
– Дорога в ад, как я понимаю… – Император улыбнулся.
Вершина горы и плато были затянуты тучами – там шел дождь.
– Но пока будут готовить ваше жилище, вы будете жить внизу, – торопливо добавил адмирал.
Император засмеялся и сказал мне:
– Сравнение с Прометеем хоть и банально, но правдиво, запишите его Лас-Каз. И не печальтесь. Запомните: люди не прощают властителям удачных судеб. Кто такая Мария Антуанетта до гильотины? Хорошенькая потаскушка на троне. А после гильотины о ней начали писать стихи и романы, она стала трагической героиней истории. Несчастье – великий соавтор в судьбе королей. И эта скала нам очень пригодится… Я изведал всё, моей репутации не хватало только одного – несчастья. Ибо нет возвышенней зрелища, чем великий человек, противостоящий невзгодам… Он куда более велик, более свят и достоин почтения, чем когда сидел на троне. Я носил две короны – Франции и Италии. Англичане увенчали меня третьей, самой великой, которую носил сам Спаситель, – терновым венцом.
И тогда-то меня и осенило: так вот что он задумал! Вот почему он сдался англичанам!
Он прочел мои мысли и улыбнулся.
– Они попались, мой друг. Запишите в вашу летопись: семнадцатого октября после семидесяти одного дня пути император прибыл на остров Святой Елены. Свой сорок шестой день рождения он встретил в неволе, подло захваченный англичанами – его заклятыми врагами.
Из моего дневника
Только что император удалился в свою каюту, а я отправился в свою. Вместе с сыном мы собирали вещи. А скала все вырастала в окне каюты и скоро закрыла его. Судно подходило к острову…
Мы уже стояли на якоре, когда я вышел на палубу. Совсем темно. Огоньки в домах. И в темноте грозно чернеет скала… Причалила шлюпка, в нее сошел адмирал Кокберн. Гребцы повезли его к пристани…
Утром я увидел прелестный городок, утопавший в зелени. Император уже был на палубе. Раздались команды, плеск весел – шлюпка привезла назад адмирала. Вместе с ним губернатор острова, который должен был передать свои полномочия Кокберну. Кокберн представил его императору, и император обрушил на него град вопросов об острове. По его смущенным ответам я окончательно понял, что зеленый Эдем, который раскинулся вокруг пристани, к нам отношения не имеет. Наше жилище будет находиться на той страшной черной скале, укрытой тучами…
Как выяснилось потом – всегда укрытой тучами.
Император смотрел на скалу и, клянусь, улыбался…
Эти первые дни император проводит на корабле, гуляя по палубе и беседуя с Бертраном и прочими спутниками. И все с той же усмешкой рассматривает беспощадную скалу.
Наконец-то! Сегодня поздним вечером нас отвезли на остров. Я был в одной шлюпке с императором. Мы причалили. Множество людей столпилось на пристани – смотрят на императора почти испуганно…
Пока на скале готовят наше жилище (по слухам, которые принес Киприани, там когда-то был скотный двор), мы обитаем у ее подножья в очаровательном портовом городке Джеймстауне. Английские корабли стоят прямо напротив наших окон – стерегут. И множество красных мундиров высадилось на острове – тоже стеречь. Каждый день я вижу, как некоторые суда медленно оплывают наш остров. Весьма обстоятельно стерегут.
Сейчас, просматривая дневник, я обнаружил, что не проставлял дат перед записями. Как приходится теперь сожалеть об этом!
У императора – новое, совершенно очаровательное увлечение. Ей… тринадцать лет!.. Во время очередной прогулки верхом мы отъехали на пару километров от городка и наткнулись на чудесное имение “Брайерз”, принадлежащее некоему Уильяму Балькомбу, весьма состоятельному джентльмену, поставщику Ост-Индской компании. Мы проскакали по чудесной аллее – зеленому раю из гигантских лакосов, миртовых и гранатовых деревьев. В глубине этого зеленого чуда увидели прелестный коттедж, а в стороне, в зарослях, – небольшое бунгало для гостей. Император познакомился с весьма радушным владельцем. И уже вскоре получил дозволение адмирала покинуть дом в Джеймстауне (где все время был жертвой любопытства зевак) и переехать в райское бунгало.
И вот тут начался… роман! У сэра Уильяма две дочери. Особенно шумна, бесцеремонна и шаловлива младшая, Бэтси – тринадцатилетнее существо с золотистыми волосами, вечно выбивающимися из-под капора. С виду это ангел в белых панталончиках, белой юбке и белом кружевном воротнике. Но… зловредный ангел: ни секунды в покое, носится волчком, обычно что-то опрокидывая, разбивая, доставляя всем опасения и неприятности. И при этом… кокетка!
Император учит ее играть на бильярде, и она нарочно бьет шаром в его руку. Негодяйке нравится, что тот, перед кем дрожали народы, вскрикивает от ее удара. На днях император обстоятельно рассказывал ей о русской кампании и изобразил крик атакующих казаков. Теперь, подкравшись, она постоянно пугает этим криком всех нас, сестру, сэра Уильяма!.. Кстати, она рассказывала, как ночью (конечно же, без разрешения отца) убежала на пристань встречать императора. И с ужасом пряталась на пристани, ожидая, когда его привезут. Оказывается, она ожидала увидеть некое чудовище, людоеда огромного роста с длинными клыками. И не могла поверить, что низенький человечек в плаще и есть “корсиканское чудовище”, которым ее (как и всех английских детей) пугали. Когда она отказывалась есть “противную овсянку”, няня говорила ей: “Вот придет Бонапарт и съест тебя за это!” Так что Бэтси и ее подружки были разочарованы.
Однако девчонка оказалась достаточно осведомленной о всех темных делах императора (за завтраком отец читал вслух английские газеты). Она забросала его градом вопросов: об убийстве герцога Энгиенского, о чуме и расстрелах в Египте. И надо было видеть, как, горячась, император доказывал тринадцатилетней кокетке свою невиновность. Вот уж действительно – “от великого до смешного…”
Вчера мы направлялись по узкой дорожке к нашему бунгало. Процессию возглавлял император, за ним шел я, потом мой сын, почти ровесник Бэтси, и ее старшая сестра. Сама героиня романа шествовала сзади… Она нарочно сильно поотстала от всех. После чего, якобы чтобы нас догнать, разбежалась и, как бы не сумев вовремя остановиться, всем телом толкнула сестру. Бедная девица, потеряв равновесие, упала на моего сына, тот на меня… а я – на императора. Император в наказание схватил Бэтси и заставил моего робкого сына ее поцеловать. Она бешено сопротивлялась, и мне показалось, что императору доставляет необычайное удовольствие держать в руках ее гибкое, извивающееся тело…
Сегодня она отомстила. Император дал подержать ей свою шпагу. И очаровательная мерзавка начала делать опаснейшие выпады, заставляя его отступать. Прибежавшему по моей просьбе Маршану пришлось выбить шпагу из ее рук… к неудовольствию императора.
Не знаю, как далеко зашел бы этот невинный роман, если бы наш дом на скале не был готов… Впрочем, и после этого она часто приезжала с отцом к нам в Лонгвуд.
На остров прибыли комиссары союзников – наблюдать за императором: австриец, русский и француз. Они хотели представиться своему пленнику, но император отказался их принять. Надо отметить, что все они – не самые лучшие представители человеческого рода. Француз маркиз Моншеню… Его знатное имя, пожалуй, единственный дар, который преподнесла ему судьба. Напыщен, самодоволен и носит нелепейший парик прошлого века с косицей. Император подговорил Бэтси уничтожить эту косицу и даже поручил Киприани купить у аптекаря разъедающее вещество. Но мать Бэтси вовремя остановила эту проделку… Об австрийском комиссаре император сказал: “Император Франц, чья дочь стала моей женой по ее и его желанию, которому я дважды возвращал его столицу и который теперь задерживает мою жену и моего сына, – имеет ли он право прислать сюда комиссара, не написав мне при этом ни строчки, не сообщив никаких известий о жене, о здоровье моего сына? Могу ли я после этого принять его посланца и о чем-то с ним говорить?” Почти то же он сказал и о русском: “Когда царь Александр зависел от меня, он был со мной ох как дружен. Да, я вел с ним войны, но политические, не личные… Короче, я не желаю видеть и русского комиссара!”
Сегодня император добился для меня разрешения осмотреть наше будущее жилище. Я отправился туда в сопровождении английского офицера. Мы долго ехали по дороге, ведущей вверх по скале. Восемь километров пути привели к нашему плато. Мой спутник не без удовольствия рассказал, что эта скала, нависшая над морем, считается самым гиблым местом: всегда окутана туманом, всегда – в дожде…
Наконец приехали. Я увидел жалкие каучуковые деревья на пустом плато и маленькое уродливое строение.
– Это и есть Лонгвуд. Ваше теперешнее Тюильри! – расхохотался англичанин.
Я осмотрел жалкий дом, состоявший из дурно окрашенных небольших каморок, сильно пахнущих навозом.
– В течение полсотни лет этот Лонгвуд использовался как скотный двор. Только в последние годы здесь настелили доски поверх экскрементов, и мы его превратили в жилой дом. Однажды здесь даже была летняя резиденция вице-губернатора. Так что будете обитать в вице-губернаторском дворце и одновременно… на бывшем скотом дворе!
И мерзавец вновь расхохотался. Отсюда открывалась нерадостная панорама: всюду были видны несущие службу часовые.
Прощаясь, англичанин сказал:
– Надеюсь, вы повеселите вашего повелителя и правдиво опишете его будущее Тюильри.
Кстати, когда я вернулся и все рассказал, император и в самом деле очень весело улыбнулся.
Император обнаружил метрах в ста за коттеджем Балькомбов родник под тремя ивами. Он долго стоял над ним, потом сказал:
– На этом месте я хотел бы быть похороненным. – Помолчал, будто к чему-то прислушиваясь, и добавил: – И буду.
Сегодня около родника император вновь заговорил о смерти:
– У меня проблемы с желудком, частые колики… От рака умер мой отец… Но я скорее всего умру не от рака, меня… отравят англичане.
И, не дожидаясь моих возражений, завел разговор о Бэтси:
– На самом деле, мне с ней просто весело. Я смеюсь вместе с ней. Раньше, когда я правил народами, у меня не было чувства юмора. Власть не должна быть смешной. Но теперь… Однако все это надо заканчивать и побыстрее переезжать на “сухую гильотину”, каковой, как я понял, станет для нас Лонгвуд. – Он сидел на поваленном дереве и чертил палкой на песке. – Двадцать лет я боролся с англичанами… Я уже побеждал при Ватерлоо, но… Но если бы даже я выиграл, я все равно не победил бы. Я не мог бороться со всей Европой… Я мечтал, чтобы Франция правила целым светом. Но во время Ста дней понял: для этого у нее уже нет необходимого населения. Моя армия лежит на полях Европы, в Африке и в России… Мои ворчуны-гвардейцы остались в грязной жиже на поле Ватерлоо…
Вот почему он отказался сопротивляться тогда, в Париже, когда толпы шли мимо его дворца. “Нет необходимого населения”. Его вечное соревнование с Александром Македонским… А меньше целого света он не хотел.
– Я рассказывал вам, как искал смерти на полях сражений, а судьба все время отказывала мне. И я задавал себе вопрос: почему? И понял: я остался жить, чтобы победить их… Возблагодарим же глупцов за все унижения, которым они меня подвергли… и еще, увидите, подвергнут. Ибо теперь все, что мы с вами запишем, будет читаться как житие мученика. Каждое слово, записанное вами, приобретет в будущем великую цену, ибо будет оплачено моим страданием… Да, двадцать лет я боролся с англичанами. И только теперь смогу их победить! Увидите, мое мученичество вернет корону моему сыну… Я прочел всё, что вы записали. Но теперь нам следует еще раз всё переписать с самого начала. Начнем, как только переедем в Лонгвуд.
Вчера простились с гостеприимным бунгало. Наш путь лежал на скалу. И в первый же день возобновилась наша диктовка.
Мы живем на скале, окруженные вечным мокрым туманом. В каморке, именуемой “кабинетом императора”, проводим по четырнадцать часов в сутки. Император заново рассказывает всё, что я записал на корабле. Но теперь он диктует мне совсем другую историю. Это жизнь великого и справедливого полководца, который, оказывается, никогда ни на кого не нападал. Нападали на него, потому что он был законный сын Революции. Оказывается, он всегда уважал и свободу творчества, и либеральные идеи. И нес (правда, на штыках) великие идеи свободы и равенства в феодальную Европу… “Я сеял семена свободы повсюду, где внедрялся мой Кодекс. Я боролся за равенство, мечтал установить всеобщую свободу совести и дать благо образования всем классам…” Но, когда на него нападали, его военный гений был беспощаден. По мановению его руки рушились величайшие державы. Его завоевания могли сравниться разве что с победами Александра Македонского.
Однако эти завоевания, оказывается, должны были осуществить великую мечту просвещенных философов – создать единую Европу. “Я хотел создать единый европейский свод законов и сделать Европу одной нацией. Соединенные Штаты Европы – вот моя мечта…” (Правда, во главе с Францией.) Что же касается крови сотен тысяч солдат, лежащих в земле Европы, Азии и Африки, то это вина тех, кто вынуждал его обнажать меч. “Впрочем, – тяжкий вздох, – какие великие дела делались без крови?”
Два десятка жалких комнатушек – здесь мы живем. Я с сыном – в угловой комнате на втором этаже, вместе со слугами. Крыша протекает, сын нездоров.
Первое предвидение императора быстро сбылось. На остров приехал новый губернатор, сменивший Кокберна, – генерал-лейтенант сэр Гудсон Лоу. За свою карьеру звезд с неба он не хватал, но усердно исполнял разные военные и дипломатические поручения. Будучи главой гарнизона на Кипре, он умудрился сдать остров без единого выстрела небольшому отряду наших драгун.
Император оценил его сразу:
– Вы посмотрите на эту яйцевидную голову, оттопыренные уши и жалкие, бегающие глаза! Это болван, сознающий, что он болван, и оттого подозрительный, самолюбивый и завистливый. Он будет впадать в панику, страшась возложенной на него миссии. Он ведь понимает, что если я захочу бежать, то не сможет мне воспрепятствовать. И оттого будет постоянно делать из мухи слона, больше всего боясь ошибиться. Впрочем, первой его ошибкой было то, что он родился… – И император добавил с удовольствием: – Итак, готов держать пари, что он превратит нашу жизнь в показательный ад…
Все так и случилось. Если добрый Кокберн старался не замечать постоянных нарушений инструкций своего правительства, то Лоу был болен маниакальным соблюдением этих инструкций. Он хотел иметь оправдания на случай бегства императора. Маршрут наших поездок верхом был резко сокращен, а вне маршрута император мог появиться лишь в сопровождении охраны англичан.
Император перестал выходить из комнаты, иногда целыми сутками, обрекая губернатора на невыразимые страдания…
В июне началась зима, тучи окончательно закрыли наше плато, и дождь лил беспрерывно. Губернатор чуть не умер от ужаса – он не видел императора целую неделю. И тогда впервые состоялась эта (обычная теперь) сцена…
Губернатор вместе с солдатами пытается войти в дом. Император поджидает его у дверей с двумя пистолетами и громко объявляет: “Наконец-то! А то я соскучился по пороховой гари. Клянусь, если он посмеет перейти порог моей комнаты, он уже не будет пить свое виски!” И глаза его сверкают. А губернатор, заслышав его голос, успокаивается и удаляется под презрительные ухмылки своих солдат…
И уже в Лондоне газета оппозиции печатает “Протест со Святой Елены”. В нем подробно рассказывается, как императора лишили прогулок и свежего воздуха в надежде побыстрее отправить его на тот свет.
Вчера Лоу сообщил, что деньги, отпускаемые нам на продовольствие, будут урезаны. Император расхохотался:
– Это животное может вообще не выдавать мне денег на еду! Я стану обедать с офицерами полка, который меня сторожит. И он может быть уверен: каждый из них почтет за счастье дать место за столом старому солдату.
Эта трогательная тирада тотчас разнеслась по острову и… долетела до Лондона.
Однако придирки продолжаются, причем самые мелочные. Лоу тщательно следит, чтобы императора именовали “генералом Бонапартом”. Недавно императору прислали в подарок шахматы из слоновой кости. Как и все подарки, они были тщательно осмотрены губернатором. Увидев на фигурках вензель N, этот безумец в течение нескольких дней совещался с помощниками: можно ли передать подарок по назначению? И об этом тоже узнали в Лондоне… Император делает всё, чтобы этих идиотских придирок было как можно больше. Он постоянно именует губернатора “это животное”, “этот идиот”, “этот болван” и следит, чтобы самолюбивый, тупой и мстительный Лоу об этом узнавал.
Однажды он чуть не довел губернатора до сердечного приступа. Он позвал Гурго и Монтолона и в присутствии английского врача Арнотта громким шепотом обсуждал… план побега. “Лучше всего бежать среди бела дня через город. А потом следовать береговой линией. С охотничьими ружьями мы могли бы без труда обезоружить пост в десять человек. Болван-губернатор уже привык к тому, что я не выхожу днем из дома, так что сразу нас не хватятся. Впрочем, можно бежать и ночью… ночью даже лучше…” Тщетно Гурго кивал на врача, всем существом обратившегося в слух. Император, будто не понимая, с упоением продолжал обсуждать план… После чего в течение месяца губернатор не спал – объезжал посты вдоль береговой линии, а вокруг дома стало пестро от красных мундиров…
В воскресенье остров покинул адмирал Мальколм, весьма симпатизирующий императору. Он пришел проститься в сопровождении Лоу, ищущего любой случай увидеть императора, чтобы убедиться: тот не сбежал. Не предложив губернатору даже сесть, император бросился в атаку:
– Правительства берут на службу два типа людей: тех, кого уважают, и тех, кого презирают. Вы – из последних, и ваш пост – это пост палача!
– Я только выполняю приказы, – растерялся Лоу.
– Пройдет время, и о вас, а заодно и тех, кто отдавал вам эти приказы, будут вспоминать лишь в связи с вашим недостойным поведением по отношению ко мне! Убирайтесь и не смейте приходить ко мне, иначе как с приказом о моей казни! Только тогда я велю отворить вам двери! Вон!
Лоу в бешенстве выбежал из комнаты…
– Теперь он жаждет мести, – с удовольствием сказал вечером император. – Однако жаль, что я вынужден говорить слова, которые не простил бы себе в Тюильри. Надо больше хладнокровия – тогда в словах появится больше достоинства и прозвучат они куда сильнее.
Теперь он радостно ждет ответных издевательств… И о каждом я должен буду писать в Европу. Как и об этой сцене тоже.
Пришло известие: в Палате общин виги (находящиеся в оппозиции) сделали запрос “о недостойном обращении правительства с генералом Бонапартом”. Цель достигнута – в обществе начинает расти негодование.
Насчет губернатора император не ошибся – ответ последовал быстро. Лоу сообщил всем нам: “Французы, желающие оставаться при генерале Бонапарте, должны подписать обязательство, в котором они соглашаются подвергнуться всем запретам, какие будут предписаны для генерала Бонапарта. Они должны будут повиноваться английским законам и распоряжениям губернатора и будут осуждены на смертную казнь, если попытаются содействовать побегу генерала Бонапарта. Те, кто откажется подписать данное обязательство, будут незамедлительно высланы на мыс Доброй Надежды”. Император пришел в ярость и запретил нам подписывать эту бумагу, но мы все подписали ее тайно.
Император попросил меня принести всё, что надиктовал… Две недели читал и вносил поправки, а вчера наконец сказал мне: “Мы славно потрудились”. Да, образ, который он создал, великолепен! Гений, преданно служивший великим идеям на фоне палящих пушек, развевающихся знамен, мундиров марширующей гвардии и павших к его ногам государств. Каким тусклым будет казаться мир старых монархий после этого сочинения! Император в блеске великих подвигов вновь возвращался к современникам, чтобы уйти к потомкам – в бессмертие.
Сегодня он попросил меня дописать следующее (он назвал это послесловием): “Меня не заботит, как будут искажать мои поступки. Моя жизнь – гранит, о который ругатели обломают зубы. Историки вынуждены будут рассказывать о моих подвигах. Ибо дела мои говорят сами за себя, точнее – сверкают, как солнце! Я обуздал хаос, облагородил революцию и раздвинул до небес пределы славы. Все это чего-нибудь да стоит… Мой деспотизм? Он был продиктован обстоятельствами – анархия и великий беспорядок уже стучались в дверь, когда я пришел… Моя страсть к войне? Читайте мой рассказ – на меня всегда нападали… Стремление к всемирной монархии? Да меня сами враги заставили стремиться к этому! Честолюбие? Но самое великое. Я мечтал утвердить царство разума, дать простор человеческим талантам. Надеюсь, историки пожалеют, что такое честолюбие осталось неудовлетворенным…”
– Ну что ж, – сказал император, – финита! Я уверен – это будут читать поколения. – И он процитировал Библию, что бывало весьма редко: – “И увидел Он все, что создал, и вот, хорошо весьма”. – Потом сказал: – Если, мой друг, вас вышлют, вы обязаны суметь провезти с собой в Европу всё, что мы записали.
– Да, сир, – ответил я, несколько удивленный тем, что он заговорил о высылке.
– Вы помните, что второй вариант наших, – так он сказал, – сочинений на случай обыска должен быть…
– Спрятан за подкладкой вашего саквояжа, сир. – Этот саквояж – великолепный, кожаный, с двойным дном – он вдруг вручил мне на днях.
– Да! – спохватился император. – Мы начали с вами писать мое завещание… Возвратите мне его. Что еще у вас есть из моих бумаг… естественно, кроме того, что мы с вами написали?
– Карта Аустерлица, которую вы мне дали. И письма русского царя после Тильзита, сир.
– Возвратите мне всё это, мой друг.
Я поднялся в свою комнату и принес бумаги. Он сложил их в стол.
– “И совершил Он к седьмому дню дела свои, которые Он делал, и почил Он в день седьмой от всех дел своих…” Теперь я могу спокойно заняться завещанием. А вы… вы напишите побыстрее то письмо.
Он имел в виду очередное письмо об издевательствах губернатора. Император предложил мне отправить его с покидавшим остров чиновником Ост-Индской компании. Я предупредил императора, что человек этот показался мне очень подозрительным. Я был почти уверен, что он – шпион губернатора.
– Ничего подобного, – отвечал император, – мне он внушает доверие. Да и Киприани его проверял…
Когда я закончил письмо, император позвал Киприани и поручил передать его англичанину…
В тот вечер император долго прощался со мной и сказал:
– Мое будущее наступит тогда, когда меня уже не будет… Главное свое сражение я, кажется, выиграл… Не оплошайте и вы. – Я не понял и переспросил. Он засмеялся и вместо ответа повторил: – “И почил Он в день седьмой от всех дел своих…”
Пишу на корабле. Как я и говорил, англичанин донес Лоу… Меня выслали. Но обыск был небрежный. Ибо, к счастью, Лоу решил, что, так как высылка моя внезапна, вряд ли я успел спрятать что-то серьезное. Так что за подкладкой саквояжа я благополучно вывез рукопись.
На корабле я часто вспоминал спокойное лицо императора и радовался, что он не вспылил и не пустил в ход заряженное ружье, которое всегда стояло у его кровати.
И только теперь, через много лет, я все понял… Он и не должен был вспылить. Этот фантастический человек, как всегда, предугадал “действия противника”. Он нарочно все сделал для того, чтобы письмо перехватили и меня выслали… Он знал, что обыск будет небрежен и я смогу уехать с законченной рукописью… Вот почему, когда меня уводили, из его спальни не донеслось ни звука… Я понял теперь его последние слова, обращенные ко мне: “Мое будущее наступит тогда, когда меня уже не будет. Главное свое сражение я, кажется, выиграл. Не оплошайте и вы”.
Но, вернувшись в Париж, я выяснил, что понял далеко не всё. Оказалось, у императора была еще одна, может быть, главная тайна. Впрочем, так и должно было быть. Он не мог так просто от нас уйти…
В Париже, куда я попал спустя много лет, меня ожидали невероятные и очень упорные слухи. Впервые я услышал их в маленьком кафе напротив Люксембургского сада. За соседним столиком сидели двое: подвыпивший старик явно из “недобитков”, старых гвардейцев императора (об этом говорило его лицо, обезображенное ужасным шрамом), и молодой господин. Старик, озираясь, шептал молодому человеку так громко, что мне всё было слышно: “Император жив… Он заключил секретное соглашение с русским царем. Царь позволил ему скрыться назло англичанам. На острове умер двойник”.
Эти нелепые слухи о том, что император не умер, оказались на редкость упорными, хотя все здравомыслящие люди над ними потешались. Но вскоре случилось удивительное. Однажды меня навестил мой старый друг, аббат Муке, один из образованнейших людей нашего времени. И он всерьез заговорил со мной… о том же! Он сказал, что у него есть достоверные сведения, будто в Бретани крестьяне видели францисканского монаха, необычайно похожего на императора. И что маршал Мармон, постыдно предавший императора, ездил в этот монастырь и долго говорил наедине со странным монахом, а когда покидал его келью, у него на глазах были слезы.
– Не хотите ли со мной туда поехать? Вы единственный из моих добрых знакомых, кто хорошо знал императора…
Я решительно ответил:
– Мой вам совет – не будьте смешным. И поговорите лучше об этом с Бертраном, Гурго или Маршаном… – Я начал перечислять своих товарищей по заточению на острове, но аббат прервал меня:
– Я уже пытался это сделать. Маршан меня не принял, граф Бертран не дал мне даже закончить мой вопрос. Он сказал, что император вполне может быть в монастыре, а также в иных самых разных местах, но исключительно в виде духа. Ибо он лично наблюдал его кончину. И вместе с Маршаном положил в гроб. А генерал Гурго вообще послал меня… Но неделю назад он прислал письмо, где спрашивал… адрес этого монастыря!..
Я только пожал плечами и пожелал аббату выбросить из головы подобную чепуху. Однако после его ухода я почему-то не смог последовать собственному совету. И решил встретиться со скандалистом Гурго.
Он жил в огромной квартире недалеко от Пале-Ройяль. Видимо, император неплохо о нем позаботился после смерти… Как и я, генерал не был при кончине императора. Он так надоел своими скандалами, что император почел за лучшее отпустить его с острова. Когда мы встретились, старая вражда была тотчас забыта – теперь Гурго ненавидел только тех, кто остался на острове до конца. Так что я опускаю эпитеты, которыми он награждал при нашем разговоре Бертрана, Маршана и особенно графа Монтолона – “рогатого мерзавца, получившего от императора деньги в обмен на услуги известной б…и, его жены”.
Наконец, мы перешли к слухам о спасении императора. Оказалось, Гурго уже побывал в монастыре.
– Слухов было так много, – сказал он, – что я не выдержал, узнал адрес монастыря и три дня назад поехал туда. Да, монах потрясающе похож… и, зная это, даже немного переигрывает, постоянно держит правую руку согнутой, будто закладывает ее за борт невидимого походного сюртука… и демонстрирует прочие известные всем привычки императора.
– Вы с ним говорили?
– Да, но немного. Мы перебросились парой слов, когда он шел в храм, и этого было достаточно. После чего я успел вдогонку посоветовать хитрецу побольше молчать, потому что его голос совершенно не похож на голос императора, который до сих пор звучит у меня в ушах…
– А вы имели возможность слышать императора до Святой Елены?
– Достаточно часто, – не задумываясь, ответил Гурго, и мне показалось, что он… прихвастнул.
– Значит, ехать не надо?
– Только если совсем нечего делать. Но мой совет – лучше отправиться к б…м, чем ухлопать деньги на поездку. Лжец-монах не знает… – Гурго торжественно подошел к письменному столу, достал золотой медальон, открыл его и показал мне маленькую прядь волос. – Ее состригли с головы умершего императора. Согласно его завещанию, эти медальоны нам всем раздал Маршан… Так что император умер! Умер!..
– А почему Маршан не передал такой медальон мне?
– Значит, вам император его не завещал. Возможно, он не так вас любил, как вам казалось, – с удовольствием ответил Гурго.
Я уже уходил, когда он вдруг спросил:
– А хотите узнать самое интересное? – Я замер в дверях. – Вот вы вроде все знаете про императора. Вы издали знаменитую книгу. А между тем вы ни хрена о нем не знаете! Известно ли вам, говенный биограф, что еще до вашего отъезда император мог легко бежать с острова? И я – я лично! – подготовил этот побег… – Гурго наслаждался моим изумлением. – Пока вы строчили с императором вашу книгу, к острову причалил корабль из Бразилии под португальским флагом. И мне передали письмо от офицера из моего эскадрона. Оказалось, что он и другие офицеры, эмигрировавшие в Америку после Ватерлоо, основали там некую коммуну ветеранов Великой армии… И три брата императора – Люсьен, Жозеф и Жером – побывали у них… с бо-ольшущими деньгами! Кроме того, в Новом Орлеане жили около двадцати пяти тысяч весьма состоятельных французов, мечтавших, чтобы император стал… президентом США! И денег они не жалели! Короче, была подготовлена целая флотилия, чтобы освободить императора. В Новом Орлеане был даже отремонтирован для него дом… Он до сих пор стоит там пустым… Оставалось все обсудить с императором. В это же время ему передали письмо от матери. Она жаловалась, что ей не разрешили приехать на остров: “Я уже очень стара и мечтаю умереть около тебя…” На самом деле, в письме была тайнопись – план освобождения… Корабли из Америки должны были прибыть под флагами союзников… Но вскоре после получения письма в доме появился… губернатор Лоу и объявил, что ему все известно об американской флотилии! Вокруг были выставлены вторые цепи караулов, на остров дополнительно привезли английских солдат… Но самое интересное не это.
Гурго сделал многозначительную паузу и неторопливо продолжил:
– На острове о заговоре знали только двое – я и император. Никто другой из его окружения ничего не знал. И возник вопрос: от кого узнал губернатор? Была затронута моя честь… Я был в бешенстве! Кстати, к тому времени я уже последовал совету императора – помните, он советовал мне завести любовницу? И я завел ее. Это была жена высокопоставленного офицера, весьма близкого к мерзавцу-губернатору. Она была из самой аристократической семьи, но… очень дурна собой и оттого особенно дорожила нашей связью. Так что я мог попросить ее узнать у мужа все подробности этой истории. Каково же было мое изумление, когда оказалось, что губернатору все сообщил… кто, вы думаете? Ну отгадайте!
Я добросовестно перечислил всех слуг и даже назвал графа Монтолона. Гурго посмотрел на меня с презрением и торжествующе выпалил:
– Киприани – любимец и наушник императора!.. Но дальше меня ждало удивление куда большее… Естественно, я решил убить негодяя. Но прежде явился к императору и рассказал ему все. Он преспокойно меня выслушал и сказал… что верит Киприани как самому себе! И что Киприани не мог этого сделать, а “даму попросту надул муж, который наверняка знает о нашей связи и даже рад ей, ибо хоть кто-то е…т его жену, избавляя его самого от этой неприятной обязанности. Через нее он и запустил нарочно эту ложь, чтобы оболгать самого верного мне человека”.
“Ну кто-то ведь сообщил! – воскликнул я. – Знали только мы с вами. Выходит, это… я?” Император улыбнулся и вдруг сказал: “А может быть… я?” Я был в полном изумлении. “Может быть, я приказал Киприани выдать заговор?.. Вы не допускаете такую возможность?” – “Но почему, сир?” – “Обычно я ни с кем не обсуждаю планы своих сражений. Их понимают потом… по результатам”. – “Но что я должен буду понять, сир? Что вы предпочли свободе плен на острове?” Император засмеялся: “Боюсь, что и в будущем вам понять это будет трудно… Конечно же, я шучу. Но виноват все-таки я… И любовная цепочка здесь и вправду замешана. Я был легкомыслен и кое-что рассказал некой даме, а она, должно быть, сболтнула своему любовнику… Я уже сделал ей суровый выговор. И забудем все!”
И тут я понял! Это была Альбина Монтолон! Недаром говорили, что у нее есть любовник в городе – английский офицер, с которым император и муж делили ее увядавшие прелести. Но почему-то я долго не мог забыть его взгляд, когда он говорил: “Это я приказал Киприани!”
Бедный прямолинейный глупец Гурго! Разве ему понять?! Это был все тот же терновый венец, который император решил не снимать до конца… до самого конца. Вот и всё!
И тогда я спросил Гурго, что он слышал о последних днях нашего повелителя. Хотя Гурго уже уехал с острова, когда началась болезнь, сведшая императора в могилу, генерал заговорил с обычным апломбом:
– Не думаю, как нынче многие во Франции, что его отравили англичане. Хотя сам император часто говорил: “Они меня убьют”. Впрочем, о его смерти спросите лучше у Маршана, он сейчас в Париже. Но я уверен, что все это чепуха… Просто Маршан, Монтолон… они все помешаны на ненависти к англичанам. Уверен, что всё было куда прозаичнее: император умер от наследственного рака, о котором часто при мне рассказывал…
Естественно, я захотел встретиться с Маршаном и взял у Гурго его адрес. Я хотел узнать: неужели император не оставил мне медальона? Я был уверен, что это не так. Просто они меня недолюбливали, точнее – ревновали ко мне императора. Ведь именно со мной он проводил большую часть времени. Их раздражали мои знания, они считали меня заносчивым, ведь все они – необразованные солдафоны. И император мог говорить с ними только о войне, он даже продиктовал Бертрану какое-то сочинение на военную тему. Я был единственный, с кем он мог рассуждать об истории и обсуждать свою жизнь.
Но я не успел отправиться к Маршану. К моему изумлению, уже на следующий день он сам явился ко мне. Он смешно изменился, очень потолстел, и теперь вместо худого парижского сорванца-слуги, с которым я простился на острове, передо мной стоял толстенький самодовольный буржуа. Император позаботился и о нем – за преданную службу оставил ему целое состояние. Маршан держал в руках портфель, в котором я тотчас признал портфель императора. Он положил его перед собой, а потом степенно поприветствовал меня.
– Я очень рад вам, Маршан. Я как раз собирался вас навестить.
– Да, Гурго сообщил мне об этом.
– Вы поддерживаете отношения с этим невозможным человеком?
– Мы все поддерживаем отношения друг с другом. После возвращения с острова мы вынуждены опасаться за свою жизнь. Было покушение на Бертрана в его имении… В Латинском квартале, где я живу, напали на меня… И, хотя все обошлось, мы по-прежнему тотчас сообщаем друг другу о людях, которые ищут с нами встречи. – Он торжественно открыл портфель с бронзовой литерой N. – Чтобы не забыть… – Вынул медальон и протянул его мне. – Это долг.
– Долго же он меня искал! – усмехнулся я.
– Виноват, – несколько смущенно сказал Маршан.
Да, они очень меня не любили! Я открыл золотой медальон – в нем лежали волосы императора.
– Волосы императора в браслетах и медальонах, – продолжал, будто отчитываясь передо мной, Маршан, – я должен был передать всем членам императорской семьи. Так завещал Государь. Два медальона я должен был передать императрице и римскому королю, но Ее Величество отказалась меня принять. И все-таки мне удалось передать ей оба медальона. Однако после смерти римского короля мне их вернул лакей в ливрее Ее Величества… причем без всякого сопроводительного письма от нее… Всё это заняло, как вы догадываетесь, немало времени. А потом еще мой брак, хлопоты со свадьбой. Я ведь постарался жениться, как завещал мне император, на бесприданнице, дочери моего обедневшего генерала… Так что до вас просто руки не дошли. К тому же вы недавно в Париже?
Я все-таки спросил:
– Вы по-прежнему называете безмозглую самку императрицей?
– Так называл ее император до самой своей смерти. Так до своей смерти буду звать ее и я.
Пора было прощаться. И тут я почему-то начал рассказывать ему об аббате и моей предполагаемой поездке в монастырь.
– Да, аббат был у меня, – прервал меня Маршан. – И меня очень удивило: такой просвещенный человек – и тратит время на подобную ересь. Волосы в медальонах срезаны мною после смерти императора. Это ответ на все глупости. Я был с императором все дни на острове, был рядом в час смерти и был, когда его зарывали в землю…
И тут Маршан замолчал. Я чувствовал! Чувствовал, что он хочет еще что-то сказать… и колеблется. И я спросил его прямо:
– Маршан, я, как и вы, исполнил волю императора. Я сделал его мысли известными всему миру. Он доверял мне… И вы просто обязаны мне доверить всё, что знаете. Хотя бы в память о нем…
Он долго молчал. Наконец сказал:
– Хорошо, я расскажу… Я знаю, что генерал уже рассказывал вам о Киприани. Итак… – Маршан попросил воды, потом подошел к окну, постоял… – Сколько уже лет прошло с тех пор, как я вернулся с острова, но до сих пор смотрю на улицу… не стоит ли кто подозрительный перед моим домом… Мы привезли с острова страх…
Итак, уже вскоре после вашего отъезда император начал умирать. Время от времени он заявлял: “Здешний климат убивает меня, поэтому они и послали меня сюда… Это сухая гильотина”. И он делал всё, чтобы об этом узнавали в Лондоне. В мою, точнее, в нашу общую, обязанность входило спускаться в городок и в тавернах рассказывать морякам, как убивают императора… Его Величество немного играл… Но именно в это время он начал подозрительно толстеть. Опустились щеки, грудь стала совсем бабьей, мне пришлось распустить в поясе его брюки…
Слухи о его нездоровье сделали свое дело. На остров прибыл важный чиновник Ост-Индской компании Чарлз Риккетс – он плыл из Индии в Лондон, и ему, очевидно, поручили узнать и доложить, что с императором. Он тотчас попросил о встрече с Его Величеством. Но у императора была, как вы знаете, особая интуиция. “Так! – сказал он. – Решили проверить. Откажите ему… пока”.
После этого Лоу вызвал Киприани и стал уговаривать повлиять на императора, чтобы тот принял чиновника. Он объяснял Киприани, как этому Риккетсу доверяют в Лондоне и как это может благоприятно отразиться на судьбе “генерала Бонапарта”. Император, которому Киприани тотчас все доложил, позвал меня и Бертрана и долго хохотал. Он долго мучил Лоу и Риккетса, то соглашаясь на аудиенцию, то отменяя ее. Целых три недели несчастный проторчал на острове, наверняка проклиная свое поручение.
Наконец, император принял его. Император был небрит и лежал в полутьме на кровати. Во время беседы он иногда пытался приподняться, как бы с великим трудом, а я ему помогал. Когда Риккетс вышел, Бертран спросил его, как он нашел нашего Государя.
“Генерал Бонапарт, безусловно, болен, – отвечал Рикеттс, – особенно меня пугает его полнота, весьма странная. Голова буквально уходит в плечи, щеки дряблые, спадающие по обе стороны, и ему явно трудно садиться на кровати, два-три движения уже причиняют ему боль… Я переговорю с губернатором о лечении и врачах для генерала”.
Между тем наш больной уже к вечеру скакал на лошади, был весел и ел с отменным аппетитом. И даже поработал немного в саду. Правда, вспомнив, что англичане наблюдают за ним, вдруг выронил лопату, пошатнулся и упал на мои руки…
Но именно тогда и меня, и Бертрана, и Монтолона… всех нас неприятно удивило странное доверие Лоу к Киприани. Губернатор ни с кем из нас не поддерживал отношений, а с Киприани, как выяснилось, он и общался, и доверял ему свои поручения. Вот тогда граф Бертран и рассказал нам удивительную историю, которую узнал от Гурго, – о неудачном побеге императора. И о роли Киприани во всем этом…
Маршан уже собирался рассказать ее мне, но я перебил его:
– Я знаю эту историю от самого Гурго.
– И тогда граф Бертран, – продолжил Маршан, – решился поговорить с императором. В моем присутствии он спросил: не волнуют ли его эти странно доверительные отношения губернатора и Киприани? Император ответил: “Да, “животное” действительно доверяет Киприани. Дело в том, что Киприани – его шпион… Причем очень давно”. И долго наслаждался изумлением Бертрана.
Оказалось, Лоу завербовал Киприани еще на Кипре, где должен был оборонять остров от войск императора. Киприани предложил “идиоту” доставлять сведения о французах. На самом же деле все было наоборот – Киприани верно служил императору. И оттого наши войска при помощи Киприани так легко взяли остров. Когда Лоу стал губернатором на Святой Елене, Киприани по приказу императора тотчас явился к нему и вновь предложил свои услуги… Всё это император рассказал нам. И добавил: “Вы можете себе представить радость этого болвана. Так что теперь Киприани “служит” губернатору, а я знаю каждый шаг англичан, каждое слово. Например, вчера Лоу решил выслать врача О’Миру”.
Этот врач-англичанин уважал императора. Именно на него государь во время врачебных осмотров обрушивал потоки поношений в адрес англичан. Но тот терпел… А когда О’Мира уехал, император в моем присутствии торжествующе сказал Бертрану: “Знаете, за что его отослали? Как сообщил мне два месяца назад Киприани, губернатор обсуждал с О’Мира, какие выгоды принесла бы Европе моя смерть, и делал это в такой форме, которая, как заявил О’Мира одному из чиновников, “при разнице наших с ним положений ставит меня в самое затруднительное положение”. Эти благородные слова и стоили ему карьеры!”
Но император сделал так, что слова доктора стали известны и в Лондоне. И через пару месяцев Его Величество позвал Монтолона, Бертрана и меня и сказал: “Вот вам первый результат истории с О’Мира. Теперь англичане больше всего боятся, что я умру. Ибо вся Европа тотчас обвинит их в моей смерти. Поэтому, как сообщил мне Киприани, из Лондона прибыла депеша с выговором “животному” . Так что мне остается только умереть, чтобы добить моих тюремщиков”. И он засмеялся.
И действительно, после этого режим явно смягчился – императору разрешили большие прогулки. Помню, во время одной из них мы наткнулись на прелестное поместье километрах в трех от Джеймстауна. Оно принадлежало одному из отставных высших чиновников Ост-Индской компании. Ковер из тропических цветов, целый ботанический сад из всевозможных деревьев. Я поскакал к дому и попросил от имени государя дозволения отдохнуть в саду. Чиновник с восторгом согласился и вышел сам встретить нашу кавалькаду. Он проводил нас к очаровательной поляне у родника. Здесь мы разбили бивак и славно позавтракали. Во время еды император, конечно же, принялся оживленно беседовать с хозяином в своей обычной манере – набрасываясь с вопросами на нового человека.
Когда мы уезжали, я пошел поблагодарить хозяина. И тот сказал мне: “Ваш генерал – само очарование. Но я не могу не удивляться его полноте… Как старый врач, я хочу предупредить – это очень опасно. Он болезненно тучный. Тучный и круглый, как китайский боров. У него еще много энергии, но, боюсь, слухи о его болезни не сильно преувеличены”. Пока я все это выслушивал, император молодецки вскочил на лошадь, тронул ее с места… и вдруг спешился. И я увидел, как его под руки ведут к экипажу, который по решению врачей теперь всегда нас сопровождал.
Я решил, что он, как обычно, притворяется… У него был звериный слух, и, хотя мы с англичанином говорили на значительном расстоянии, он мог нас услышать и тут же показать, как он болен. Но в экипаже у него началась сильнейшая рвота. И я понял – это уже не было притворством…
Бедный император! Ему по-прежнему казалось, что он играет, а между тем… он и в самом деле был очень болен. Он стремительно жирел, у него совсем отвисли щеки, и теперь после еды часто бывала рвота. Я осмелился сказать, что ему не худо бы серьезно поговорить с доктором. Он рассмеялся и вдруг очень серьезно ответил: “Единственно порядочного врача они выслали, а эти – отравители. Неужели вы не поняли – меня травят. Вы же видите, как я изменился. Но, надеюсь, это выяснится после моей смерти…”
Однако как они могли его травить? Я позвал графа Монтолона, который был у нас за управителя дома, сообщил ему слова государя, и мы обсудили положение. Монтолон сказал, что император уже не раз ему говорил об отравлении, но этого быть не может. Мы едим одну еду, император все время на глазах… Однако Монтолон согласился: что-то происходит, государь наш всё меньше играет в болезнь и всё больше болеет. Обсудив все варианты, мы оба пришли к единому выводу: это могло быть только вино! Он пьет свое вино, не доверяя англичанам. Ему привозили вино специально из Алжира. А ключ от винного погреба находился… у Киприани!
Проклятье! Опять Киприани! Конечно, мы вспомнили рассказ Гурго о лжешпионе… И я сказал: “А если он… обманывает императора?!”
С этой минуты я не спускал глаз с проклятого корсиканца… Перед тем как он спускался в погреб, мы с графом Монтолоном прятались там за бочками и наваленной конской сбруей… И вот однажды корабль привез для императора вино из Алжира. Мы, как всегда, заняли свой наблюдательный пункт. Появился Киприани… И мы увидели, как он неторопливо открывает бутылку за бутылкой только что привезенного алжирского вина и… что-то подливает!
Я первым выскочил из укрытия. Но Киприани, увидев меня, совсем не смутился, а как-то зло спросил, что я тут делаю. Вышедший из укрытия следом за мной граф сурово спросил его о том же. Киприани засмеялся и ответил: “Доливаю воду в вино по приказанию императора”. Монтолон тотчас поднялся наверх и все рассказал императору. “Совершенно верно, – сказал государь, – я велел ему сделать это”.
И тогда мы решились… Мы тайно перелили вино из бутылок императора в общие и начали потчевать им Киприани. Корсиканец в отличие от императора обожал выпить. И пил вино бокалами.
Маршан остановился и усмехнулся.
– И что же? – не выдержал я.
– Не догадались? Он вскоре умер!.. Через месяц после его смерти остров покидала Альбина Монтолон, и мы получили окончательное подтверждение. Император был с ней очень сух и даже не пошел проводить. Он сказался больным и наблюдал через ставни, как она и ее дети садятся в экипаж. В последнее время он делил ее с молодым английским офицером Бэзилом Джексоном – об этом при мне императору сообщил Киприани. И император тогда сказал: “Она мне больше не нужна… интриганка, ссорившая меня со всеми и отдающая сердце только за выгоду…” Но все равно передал ей весьма кругленькую сумму… А ее муж, граф Монтолон, как вы знаете, остался… К чему я это рассказываю? Уже садясь в экипаж, Альбина вспомнила, что забыла отдать книгу, которую взяла почитать… На титульном листе ее было написано имя владельца – Киприани. Это была книга… о знаменитой отравительнице, маркизе Мадлен де Бренвийе, которая постепенно, малыми дозами мышьяка убила отца и обоих братьев, чтобы завладеть их состоянием. На страницах, где цитировались допросы маркизы и шла речь о дозах мышьяка, были многочисленные пометки Киприани. В книге были подробно описаны симптомы отравления мышьяком: рвота, головные боли, сильный озноб – всё, что император испытывал в последние дни!.. Да, Киприани умер, но дело, видимо, было сделано. Англичане купили мерзавца!
Чтобы у потомков не было сомнений в преступлении, я начал вести дневник болезни императора. Он оказался дневником его смерти…
Маршан вынул из портфеля тетрадь.
– Я попытаюсь напечатать его в своих воспоминаниях. Но, если они не выйдут, я уступлю его вам…
Вчера Маршан передал мне свой дневник, точнее – последние страницы. Привожу полностью эти страницы и наш разговор (я читал дневник в его присутствии).
“30 я н в а р я 1 8 2 1 г о д а. Кашель, почти прозрачные потухшие глаза, постоянная жажда, боли в желудке.
3 ф е в р а л я. Император в плачевном состоянии.
4 ф е в р а л я. Состояние не изменилось – глубокая печаль…
2 6 ф е в р а л я. Он окончательно слег. Сухой кашель, рвота, жжение в кишечнике…
1 7 м а р т а. Английский врач Антомарки, конечно же, заявляет: “Болезнь, которой страдает генерал Бонапарт, вызвана особенностями климата(!), и симптомы ее крайне опасны!” Почему-то ни у кого из нас климат болезнь не вызвал! А у императора – вызвал! Но попробовал бы этот врач сказать что-то другое!..
2 0 м а р т а. Антомарки все время дает ему рвотное и ставит клизмы. Вчера император жаловался: “Когда приступ – мне кажется, что в животе у меня режут бритвой”.
2 3 м а р т а. Обострение лихорадки. Ледяной холод в брюшной полости.
3 0 м а р т а. Губернатор потребовал показать ему императора. Англичане его не видели целых 12 дней – он не выходит на улицу. Чтобы не было скандала, я пошел на обычный компромисс – после клизмы императора посадили у окна, и я немного приоткрыл ставни. И губернатор увидел императора, который, опираясь на доктора, возвращался в свою комнату…
1 5 а п р е л я. Простыни в рвоте и… чернилах – император продолжает работать. Просит Бертрана читать ему вслух любимые “Записки о Галльской войне” и сегодня продиктовал дополнение к главе о военных походах Цезаря… Врачу Антомарки при осмотре приходится терпеть все, что терпел О’Мира, – слушать, как император клянет англичан и сулит им ужасную революцию. “Ваши олигархи все одинаковы – наглые, пока командуют, трусливые, когда опасность!.. Это они убили меня!”
2 1 а п р е л я. Император позвал аббата Виньялли. Они долго говорили о Боге. “Я родился католиком, исповедую католическую религию и хочу воспользоваться обязанностями, которые она предписывает, и благодеяниями, которые она предоставляет”. Дал аббату указания относительно своего отпевания: “Вы должны строго выполнить то, что положено, пока я не буду предан земле”. Аббат оставил ему Библию, которую император теперь читает каждый день. После ухода аббата он сказал доктору Антомарки: “Можно ли сомневаться в существовании Господа, если все во-
круг нас это доказывает? Недаром величайшие умы были убеждены в этой истине”.
2 2 а п р е л я. Утром император завершил свое завещание, где прямо написал: “Я умираю преждевременно от руки английской олигархии и нанятого ею убийцы… Я умираю в лоне Римской апостольской церкви. Я завещаю моему сыну свою славу, свое имя и своих друзей. Ничего более ему не потребуется для получения трона. Мой сын не должен помышлять о мести за мою смерть. Пусть он будет человеком своего времени. Пусть властвует в мире со всеми народами и помнит: если он захочет продолжить мои войны, то будет попросту обезьяной… Пусть читает и чаще размышляет над историей – это единственная подлинная философия… Но все, чему он научится, не поможет, если в его сердце не будет гореть священный огонь добра…” Он отдал еще много распоряжений и написал много слов.
Потом он распределял свое состояние: “Я хочу заплатить все свои долги”. Он завещал передать огромную сумму вдове Киприани. Этого вынести я не мог и позвал графа. В его присутствии я рассказал императору о заслуженной смерти негодяя. “Да, сир, – добавил граф Монтолон, – мы были его палачами. Я думал, что ваша фраза в завещании: “Я умираю преждевременно от руки английской олигархии и нанятого ею убийцы” означает, что вы это поняли”.
Император долго молчал, а потом сказал: “Бедный Киприани!” После чего… увеличил сумму, оставленную семье мерзавца, вдвое! И повторил: “Меня отравили англичане. Запомните это!”
Только это ему было важно. И потому он оставил деньги негодяю. Чтобы только англичане считались его убийцами”.
Я прочел последние строки вслух и посмотрел на Маршана. И Маршан на моих глазах стал покрываться по2том… Он прошептал:
– Вы считаете?
Я не ответил. Он понял все, о чем я думал, ибо сам думал о том же.
Мы долго молчали. Смеркалось. Я велел слуге принести свечи и продолжил читать дневник.
“Император сказал: “Я хочу, чтобы произвели вскрытие моего тела… – Он хотел, чтобы все увидели – он отравлен! – И еще: я хочу, чтобы мое сердце поместили в сосуд со спиртом и отвезли в Парму моей дорогой Марии Луизе… Скажите ей, что я ее нежно любил и никогда не переставал любить… – И еще раз повторил: – Я прошу со всей тщательностью произвести вскрытие моего тела и подробный отчет вручить моему сыну. Я хочу также, чтобы после моей смерти поехали в Рим к моей матери и моему семейству и рассказали обо всем, что происходило на этом печальном утесе. И не стесняйтесь говорить всем, что великий император умер в самом жалком положении, чувствуя недостаток во всем, и брошенный всеми… кроме своей славы!”
И он дописал в завещании большими буквами: “Я оставляю в наследство всем царствующим домам ужас и позор последних дней моей жизни”. После чего завещал передать сыну все дорогие ему вещи: “Мою шпагу, которая была при мне под Аустерлицем, золотой несессер, который проехал со мной от Ульма до Москвы и был при многих победах над его дедушкой, орден Почетного легиона, табакерку Фридриха Великого и медальон с моими волосами. – И добавил: – Я желаю, чтобы мое тело покоилось на берегах Сены среди народа Франции, который я так любил. Впрочем, так оно и будет – вы это увидите…” Потом он еще раз перечел завещание и сказал: “Жаль будет не умереть, когда навел такой порядок в своих делах”.
2 3 а п р е л я. Император бредил. Вдруг спросил: “Где Гурго?” – “Он уехал, сир”. – “С моего разрешения?” – “Вы даже письмо для него написали”. – “Надеюсь, он понял, как был не прав по отношению к Киприани… Где Киприани? Позовите его”. – “Он умер”. – “Ну что ж, он решил ждать меня там… Он не мог оставить меня одного… верный пес”.
Так он назвал негодяя… Потом вдруг позвал графиню Бертран, которую до этого почему-то очень не любил… Она сказала мне, рыдая: “Как он изменился! Я рада, что он вернул мне свое расположение. Но была бы счастливее, если бы он позволил мне ухаживать за собой…”
А он все звал знакомцев: “Где господин Балькомб, где Бэтси?” – “Они уехали”. – “Когда же?” – “Несколько месяцев назад”. – “А почему Киприани мне до сих пор не доложил?” – “Киприани умер”. – “Да-да, конечно… Отправился выведать, что меня ждет там…”
2 м а я. Совсем незадолго до смерти он вдруг начал вспоминать своих погибших маршалов и генералов: “Клебера убили в Египте, Дезе – под Маренго… На берегу Дуная остался мой храбрец Ланн… Под Люценом убит Бессьер… Под Макерсдорфом – Дюрок… Бертье выбросился из окна… Мюрат и Ней – расстреляны… Но живы изменники Бернадот, Мармон… – И вдруг заговорил как-то мечтательно, называя меня… Киприани! – Скоро, Киприани, меня не будет. И каждый из вас получит сладкое утешение – вернуться в Европу, встретить любезных друзей и родных… И я ведь тоже получу свое утешение – я тоже увижу моих храбрецов. Где-нибудь высоко над Елисейскими полями я встречу своих погибших солдат и маршалов. Клебер, Дезе, Бессьер, Ланн, Дюрок, Массена, Ней, Мюрат, Бертье… Мы будем беседовать о наших победах, о нашей общей славе. Надеюсь, к нам присоединятся и Ганнибал, и Цезарь, и Сципион, и Фридрих… Как это будет отрадно! Только боюсь, Киприани, что в Европе немножко испугаются, увидев наверху так много вояк…”
4 м а я. Он впал в забытье и с криком: “Убийца – Англия!” вскочил с кровати. Монтолон боролся с ним, и император пытался его задушить – ему, видно, мерещилось, что он борется с англичанами. Из соседней комнаты прибежали мы с Бертраном и силой уложили его в постель. Более он не двигался. И умирал – молча…
5 м а я. Ночью был ужасный шторм. Непрерывно лил дождь, ветер будто собрался все снести. У дома переломило иву, под которой император так любил сидеть. Да, он все забирал с собой – буря вырвала все посаженные им растения. Последнее дерево долго боролось, но и оно было вырвано с корнем и исчезло в потоке грязи, низвергавшемся с гор…
Всю ночь император стонал, к утру впал в забытье. И в забытьи шептал – очень ясно – одно и то же: “Франция… мой сын… армия…”
День заканчивался. И дождь вдруг прекратился, в небе показалось солнце. Оно уже заходило…
Император вдруг широко открыл глаза… будто что-то увидел… И отдал душу Господу. Было 5.49 пополудни… он скончался. Врач засвидетельствовал последний удар пульса – он держал императора за руку и смотрел на часы… это были часы Истории.
И в следующий же миг (я подчеркиваю: в следующий миг) ударила пушка – ибо без десяти шесть был заход солнца. Пушка будто отсалютовала ему, и солнце тотчас скрылось за горизонтом.
Мы вышли из комнаты объявить слугам, а когда вновь вернулись – застыли в изумлении: на кровати вместо одутловатого, жирного императора лежал худой и совсем молодой человек. Юный генерал Бонапарт…
В ту ночь после его смерти я вышел из дома. Небо было совершенно безоблачно, горели звезды… Еще в середине апреля император объявил нам, что скоро умрет. Тогда над островом появилась комета… Когда я сказал ему об этом, он улыбнулся: “Это за мной, кометы предсказывают рождение и смерть цезарей…” И вот теперь, подняв голову, я задрожал: меж звездами уходила, удалялась от острова хвостатая звезда – его комета…
Когда его обмывали, кроме двух ран, о которых нам всем было известно, мы с удивлением обнаружили следы еще нескольких глубоких ран! Видимо, он скрыл их, чтобы не смутить солдат, которые должны были верить в его неуязвимость. Он молча терпел боль и обходился без помощи.
На следующий день в два пополудни мы перенесли стол из его кабинета в самую большую и светлую комнату. Семнадцать человек присутствовали при вскрытии – семь врачей, Бертран, я и представители губернатора. Доктор Антомарки вскрыл грудную полость и извлек сердце. Он поместил его в серебряный сосуд со спиртом, как завещал император (но губернатор приказал положить его в гроб вместе с телом). Затем Антомарки извлек желудок – часть его была совершенно изъедена. И объявил: “Вот что сделал климат острова!” Но остальные врачи не захотели даже такого диагноза. “Он умер от рака!” – заявили они.
Мы с Бертраном потребовали анализа на содержание мышьяка. Напрасно! Врачи-англичане возражали против любого дальнейшего исследования. Тело быстро зашили. Император навсегда унес в гроб свою тайну.
Его одели в форму егерей императорской гвардии – белая рубашка с белым галстуком, белые чулки и зеленый мундир с красными обшлагами, украшенный лентой с орденами Почетного легиона и Железной короны. На ногах были сапоги для верховой езды, на голове – треуголка с трехцветной кокардой. Мы накрыли тело синим плащом, который был на императоре при Маренго.
Похоронили его, как он и хотел, под плакучими ивами у дома Балькомбов в Долине Герани. К могиле был приставлен часовой.
Разгорелся яростный спор: что написать на плите? “Наполеон”, как пишут о государях (так требовали мы), или “Наполеон Бонапарт”, как пишут о подданных (так требовал губернатор). И плита осталась безымянной…”
Маршан уехал, и теперь, в одиночестве, я могу записать диспозицию последней битвы, которую выиграл император. Только теперь я до конца понял ее. Записываю для потомков.
Итак, он решил заманить врага в ловушку. Он осознанно сдался англичанам, зная, что мстительные глупцы непременно наденут на него столь желанную им корону страдальца. В этом терновом венце ему легко было сформировать новую армию – легенду о благородном сыне великой Революции. И он отправил эту армию в поход на Европу… то есть отослал меня с рукописью…
После чего жизнь более не имела для него цены. Путь был завершен. Он все объяснил миру. А доживать на покое – невозможно для Александра Македонского. Оставался финал. Нужно было доиграть до конца – запачкать своей кровью руки врагов, сделать англичан коварными убийцами. И он повелел “верному псу Киприани” ежедневно травить себя мышьяком…
Так он победил. Победил, как всегда, в последний миг боя. И хотя в сонм бессмертных ему не удалось войти владыкой величайшей империи, он вошел в него куда более прочно – гением и страдальцем. Отныне его поражения были забыты – остались только победы. И, прочтя мой “Мемориал Святой Елены”, его старый враг Шатобриан вынужден был написать: “Это Карл Великий и Александр Македонский, какими их изображали древние эпопеи… Этот фантастический герой и пребудет теперь единственно реальным”.
Впрочем, когда Бертран (я часто с ним вижусь теперь) прочел мою “диспозицию последней битвы императора”, он сказал: “Все верно… кроме конца. Я не верю, что он приказал травить себя. Нет, это Киприани сам решил избавить императора от ничтожной жизни в корсиканском стиле – смертью… Император это понял… И простил его”.
Думаю, Бертран не прав. Слишком часто император искал смерти в бою. А для него это был бой. Последний бой… Да и Киприани… как положено верному псу, мог действовать только по приказу хозяина!
Хотя, как говорится в романах госпожи Жорж Санд, “тайну знает только могила”.
Предсказания императора оказались так же точны, как планы его сражений. Через девять лет после его смерти Бурбоны сгнили на троне, и Филипп Орлеанский, потомок “герцога Равенство”, решил стать преемником Революции и ее императора. И Вандомская колонна, увенчанная фигурой “маленького капрала”, вернулась на свое место… Мне рассказали: мать императора жила тогда в Риме. И гордая Летиция, узнав о возврате колонны – ослепшая, парализованная! – поднялась с кресла! И, глядя вдаль невидящими глазами, громко объявила: “Император вернулся в Париж!” Она не дожила каких-то четырех лет до полного торжества, когда ее слова стали буквальны… Дожил я.
Дней моих на земле осталось немного, восемьдесят лет – не шутка! Подводя итоги, могу сказать: мы славно потрудились с императором. Вся мыслящая Европа, которая когда-то не могла ему простить короны, теперь была у его ног. Чего только не наговорили о нем: “Последний античный герой… Наш жалкий мир лавочников не вынес ослепляющего кошмара его побед…” И теперь, накануне встречи с Господом, я часто думаю: не согрешил ли я, написав его апологию? И о чем была его история? О воинской славе? О великом полководце? Но сколько их было за тысячи лет – Александр Македонский, Цезарь, Ганнибал, Аттила… А сколько их было до них?.. Но все они канули в Лету. Тогда о чем?..
И я вспомнил Святую Елену… Я вхожу в его кабинет, он сидит в темноте. В руках у него Библия.
– Послушайте, это из пророка Исайи, – говорит он. – “Видящие тебя всматриваются в тебя, размышляют о тебе: тот ли это человек, который колебал землю, потрясал царства?..” Да, – сказал он, привычно прочитав мои мысли, – это была всего лишь история о гибели очередного Вавилона, который из века в век строят великие правители… – И, помолчав, прибавил (точнее, повторил) из темноты слова Папы: – Все великие полководцы собирали великие армии, чтобы железом и кровью завоевать мир, но тщетно. И только Спаситель, безо всяких армий, со своего Креста завоевал целый свет одною Любовью.
И я услышал его смех.
ПРИЛОЖЕНИЕ
Из архива Шатобриана
(письмо издателю)
Я купил рукопись Лас-Каза перед самым отъездом в Женеву в сентябре 1832 года. Основной текст рукописи написан, видимо, в 1815 году. Но много позднее автором были сделаны многочисленные вставки в этот текст другими чернилами. Думаю, их следует набрать курсивом.
P.S. Вчера читал рукопись маленькому Гийому, племяннику барона О. Ему 14 лет, он родился после смерти Бонапарта, и все великие имена, столь недавно будоражившие воображение века, ему уже неизвестны. Они для него столь же далеки, как герои Гомера. Sic transit gloria mundi! А что будет еще через десяток лет? Поэтому выслал с нарочным самые краткие (ибо ненавижу, когда прерывают чтение) примечания.
Из дневника Шатобриана
2 3 с е н т я б р я 1 8 3 2 г о д а. Ж е н е в а.
Бонапарт преследует меня. Сегодня проснулся посреди ночи. И несмотря на темноту ясно увидел большие бронзовые часы, висевшие высоко на стене почти под потолком. Они странно светились. Было три пятнадцать… И над часами из тьмы медленно выступала крупная голова… Я не мог пошевелиться. Ужас парализовал меня. Я видел, как голова отошла от стены и поплыла над постелью, я различал закрытые глаза и прядь на лбу… Голова пересекла комнату и столь же медленно уплыла в стену…
Я поднялся, зажег свет… я был мокрый от пота… и первое, что увидел на столе, – рукопись Лас-Каза!
В Женеве меня дожидались Жюльетта (мадам Рекамье) и барон О., весьма близко знавший Бонапарта. И я дал им прочесть загадочное сочинение.
Сегодня утром мы с мадам отправились в замок Кноппе. Здесь жила в изгнании Жермена (наша великая подруга мадам де Сталь, высланная сюда Бонапартом). Здесь же, в рощице, ее могила…
Барон О. обещал присоединиться к нам в замке.
Нам открыли ворота. Тишину безлюдных комнат нарушал только звук наших шагов… Тени возвращались. Я понимал, о чем думает сейчас Жюльетта… мы прожили слишком долго бок о бок… так что у нас не осталось несхожих воспоминаний. И нам обоим казалось, что наша подруга вот-вот выйдет из комнаты, сядет за пианино и, сыграв любимого Рамо, присоединится к нашей беседе.
Мы остановились в гостиной у окна. Я начал издалека:
– Итак, милая Жюльетта, вы прочли рукопись. То, о чем я сейчас вам расскажу, особенно странно прозвучит в этих стенах, где бродит тень Жермены… Как все мистично!.. Вы, конечно, помните эти упорные слухи, о которых так любила рассказывать Жермена: будто у Бонапарта был двойник. С таким же высоким голосом, который забавно пародировали шутники в ее салоне…
Сапфировые глаза моей подруги загорелись.
– Да, меня преследует сумасшедшая мысль: мне кажется, что эта загадочная рукопись полна намеков… именно на этого двойника! Начнем с того, что Лас-Каз упорно называет своего собеседника “император”, будто избегает имени “Наполеон”. И далее. Вы помните, как в салоне рассказывали, будто двойник был не только рядом с Бонапартом в сражениях, но и подменял его в опаснейшие моменты боя? И часто двойник, получив свою пулю, отлеживался в палатке, покуда наш “неуязвимый” продолжал руководить сражением… Не потому ли в рукописи на теле мертвого “императора” находят так много неизвестных ран!.. Или этот “член, как у ребенка”, о котором упорно пишет Лас-Каз. Я знал не одну пассию Наполеона. И все они с удовольствием сплетничали о своих любовных историях, но никто не упоминал об этом. Хотя не стеснялись рассказывать (как положено французским актрисам) много подробностей.
Она посмотрела на меня с испугом.
– Вы хотите сказать?.. – Она замолчала.
В окно был виден осенний парк и слышен шум воды, вращающей колесо мельницы. “Колесо времени начало вращаться обратно”.
– Я предложу вам вариант несколько банальный, но я не могу придумать ничего иного. Итак, после Ватерлоо Бонапарт понимает: перст Божий или судьба отвергли его – и удаляется (опять же намек в рукописи!) в монастырь, замаливать кровь, пролитую в бесчисленных войнах.
– Богомольный Бонапарт?.. Как бы он сам расхохотался!..
– Кто знает, кто знает, что делает с людьми подлинное несчастье… Я пишу сейчас биографию некоего Рансе. Этот блестящий аристократ, атеист, великий Дон Жуан закончил свою жизнь монахом… (“Жизнь Рансе” я издал в 1844 году.)
– Ах, значит, вы… пишете? – Легкая усмешка в уголках любимого рта. Но я не собираюсь ее замечать.
– Двойник, будем называть его “Император”, возвращается в Париж. Наполеон поручает ему выиграть эту “последнюю битву”. Первая задача “Императора” – продиктовать воспоминания, создать новый образ для истории… Именно с “Императором” и знакомится Лас-Каз в Елисейском дворце. Поэтому, как говорится в рукописи, после Ватерлоо “Императора” с трудом узнают Гортензия и Люсьен…
– И он смог продиктовать книгу, ставшую властителем дум всей просвещенной Европы?
– Возможно даже, что он писал за Наполеона его поэтические бюллетени. Недаром в рукописи “Император” постоянно и удивительно точно их цитирует… А потом – героический финал: он завершил текст “мемориала”, и верный Киприани сделал то, о чем “Император” договорился с Бонапартом: в игру вступил мышьяк.
– Двойник был способен даже на самоубийство? – Она не скрывает насмешки.
– Он давно чувствовал себя больше Наполеоном, чем сам Наполеон. Он был Император!
Молчание.
– Вы ждете, что я скажу?.. Мой вопрос: зачем вам было писать о нем от имени Лас-Каза? Могли бы от своего. Вы знали Наполеона, и он вас. Интересно, от чьего имени вы напишете обо мне?.. – Злость не идет ей. На прелестном лобике вздувается жила. – Ваши вечные игры!
Мне приходится ее разубеждать, но тщетно. В это время раздается зычный голос:
– Я вынужден прервать ваш спор, мои дорогие друзья! И, попросив прощения, отважусь сказать по-солдатски: какой к чертям двойник? Какая чепуха! – Это, к моему счастью, в дверях появился барон О. – Я служил с молодым Бонапартом в Валлансе и был его адъютантом во время Итальянской кампании. Я был с ним на Аркольском мосту и схлопотал там две пули. А он, находившийся в самой гуще боя, единственный не имел даже царапины. Он был заговоренный, клянусь!.. И я сразу узнал его в рукописи. Здесь полно его словечек. И – его главная черта: никогда и никакого раскаяния! Никаких угрызений совести. Радостно и точно указывает количество убитых. Причем с сознанием исполненного долга! А погибли миллионы, доживают искалеченными – сотни тысяч! Я никогда не забуду несчастного графа Т., у которого убили трех сыновей. Он сошел с ума и выкрикивал одну фразу: “Должен ли Господь просить у меня прощения?”
Мы вышли в парк. Я гляжу на вершину Монблана и горящее в закате Женевское озеро… Золотистые облака затянули горизонт. Но нет на свете нашей подруги, которая насладилась бы этим зрелищем, как нет и Бонапарта… который, впрочем, не заметил бы его… Да никого уже нет… никого из тех могущественных владык Европы, с которыми довелось беседовать ему и мне. Умер русский царь, умер “дедушка Франц”, умер английский принц-регент, умер Людовик XVIII, умер неаполитанский король Фердинанд, умер Папа Пий VII. Осталась только эта стопка бумаги, исчерканная торопливым почерком.
Жюльетта знает, о чем я думаю… Шепчет:
– Но зачем-то Господь его к нам послал?
– Или дьявол, – говорит барон.
Ветер затих, и в тишине – только говор ручья, вращающего жернова мельницы. Я молчу. Вспоминаю слова, которые написал о нем тот единственный немец, который его не предал… Гёте написал мне из Бадена:
“Каждый чувствует, что за его историей скрывается НЕЧТО… Только никто не знает – ЧТО?”
О к о н ч а н и е. Начало см. “Октябрь” №6 с.г.