Литературные прения как способ уйти от ответственности
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2002
В“Литературной газете” уже несколько месяцев кряду не утихает дискуссия: что происходит с отечественной словесностью, существует ли она вообще или уже окончательно переродилась в нечто совершенно иное? Задумка-то выше всяких похвал – взойдут на трибуну лучшие умы критического цеха, и в бурном споре родится какая-нибудь новая, не замеченная доселе истина. И воссияет над теми, кто растерялся в “сумерках литературы” (именно так, не как-нибудь иначе обозначена тема в заголовке первой статьи, превратившаяся по ходу дискуссии в рубрику). И произойдут после того какие-нибудь неизвестные ныне, но, несомненно, великие дела.
Или не произойдут. Потому что выяснится, что литературы нет и быть не может, и тогда все спокойно разойдутся по домам. Разойдутся, во всяком случае, с удовлетворением от того, что суть наконец-то прояснена. И большой вопрос: ЧТО ДЕЛАТЬ? – превратится в маленькое: чем заняться? – теперь, когда литература, сопровождавшая человечество с первых, можно сказать, попыток членораздельного лепета, изжила себя и стала милым, но совершенно ненужным артефактом.
Итак, казалось бы, разговор нужный и важный… Но Алла Латынина, пустившая первый шар (та самая статья “Сумерки литературы”), задала дискуссии губительный для нее тон – она встала на позицию холодного и как бы отстраненного от предмета наблюдателя. Профессионального. О, в высшей степени профессионального! Такого профессионального, что хочется быть дилетантом, чайником, кем угодно, только чтобы никогда не заразиться таким отношением к литературе. И сколько бы ни вчитывала Алла Марченко (в своей статье) в латынинский текст “элемент литературной игры (дразнилки, подначки)”, от него веет таким снежнокоролевским равнодушием к тому, что действительно происходит с литературой, что еще миг – и замерзнешь.
Латынина перебирает десять премированных Букером романов и не находит среди них ни одного, достойного представлять десятилетие. (Не находит она такого и среди произведений, отмеченных другими премиями.) Следовательно – десятилетие пустое. Свет померк, наступили сумерки. В финале вопрос: “Что надо делать, чтобы прогнать тьму?” Ответ дается заведомо условный, ничего не означающий. Подразумевается, что ответа нет – и не может быть. Вместе с поколением Аллы Латыниной со сцены сходит и самый предмет его профессиональных занятий. Жирная точка.
Нельзя не отметить точности оценок в высшей степени профессионального критика в отношении “аннотируемых” в тексте произведений. Жалко, что даны эти оценки – именно в таком, некомплиментарном духе – не тогда, а теперь. Теперь-то что, страсти отгорели, табель о рангах проштемпелевана – зачем после драки кулаками махать…
Я отнюдь не разделяю позиций Андрея Немзера, однако, когда Латынина иронически роняет, что он один “считает минувшее десятилетие “замечательным” (имеется в виду его статья в “Новом мире” “Замечательное десятилетие”), “осыпав нас в доказательство грудой писательских имен, наплодивших неисчислимое количество романов, повестей и рассказов (но в этой россыпи симпатичных камушков бессмысленно искать драгоценный)”, хочется схватить ее за руку – не для членовредительства какого-нибудь, оборони Господь, а чтобы попросить чуть-чуть задержаться, исключительно для прояснения сути.
Зачем Латыниной вспомнился Немзер? Откуда скепсис? Беда в том, что он не просто осыпал грудой каких-то там вообще писательских имен, он прямо указал одно имя, болезненно отозвавшееся в душе первого председателя Букеровского жюри, и назвал один роман, именно в тот год премией обойденный, как раз назначив его ярчайшим представителем десятилетия. Речь, разумеется, о романе Людмилы Петрушевской “Время ночь”. Характерно, что Алла Латынина, бегло проглядывая список заметных литературных событий вне премиальных рамок, решительно обходит его стороной…
А ведь “Время ночь” именно что была событием. Впрочем, остается и сейчас. И как раз про этот роман можно с той или иной степенью уверенности утверждать, что он “останется в истории литературы” (и про него-то “хватает духу сказать” : “надо читать”. Алла Латынина, по собственному признанию, не решилась сказать так про маканинский “Андеграунд”). Одно неприятно – если все-таки останется, то, видимо, с ремаркой… Не трудно догадаться какой. Типа, помянут меня, помянут и тебя… (Странно устроена человеческая психика: в тексте Латыниной без всякой очевидной надобности фигурирует “Мастер и Маргарита”.)
Если бы тогда, десять лет назад, жюри сделало бы иной выбор (сколько ни уверяй, что “Сундучок Милашевича” “нравился тогда <…> нравится и теперь”, делу не поможешь – тогда-то, может, это ощущение разделял кто-то еще, теперь относительно достоинств прозы Марка Харитонова, кажется, уже вовсе никто не испытывает иллюзий), может, и настроение у Аллы Латыниной было бы иным. И заголовок у статьи был бы не столь пессимистичным. Латынина как будто пытается оправдаться – перед известными только ей судьями: я поставила правильный диагноз, смотрите, болезнь, как я и предсказывала, охватила весь организм. Где стол был яств, там гроб стоит. Современная проза выродилась в “симуляцию мастерства”.
Потому и не дается ответа на вопрос: что делать? Зачем? Профессионалы – трезвые люди. Им все равно, с чем работать, с живым телом или с муляжом. С муляжом даже удобнее – не дергается. Мы не врачи, мы патологоанатомы. А впрочем, мы можем и уйти. А вы оставайтесь со своей выродившейся литературой. Мы, слава Богу, настоящую литературу почитали, о ней пописали, с нас хватит… Главное – остались наши имена. И вообще можно было с самого начала заняться какой-нибудь химией…
После такого зачина язвительный скепсис Павла Басинского (“Литературные гадания”), уверяющего, что его “тошнит” от “хорошей литературы” (надо присмотреться чуточку внимательнее, и сразу видно, что аттестация строится методом от противного), кажется куда более естественным. Басинский раздражен – возможно, в частности, и на себя самого. Однако и на литературу тоже. В принципе, он готов разделить латынинскую позицию, но с единственной оговоркой – он не хочет верить, что то, что он видит окрест в данный момент, есть окончательный вариант. И это прорывается в финале, скорее скомканном, чем конструктивном. Однако все-таки слегка обнадеживающим: “Русская литература не фикция, а реальность”.
О, насколько же легче ругать, чем хвалить! Басинский надевает маску и становится в позу надменного и вконец замученного дрянной словесностью критика. Маска легко пристает к лицу. И ничего во всей вселенной благословить он не хотел – ни модернистов, ни реалистов, в которых как-то вдруг резко разочаровался. Не в том беда – заслужили и те, и другие. Беда в другом: изнывая от приступов тошноты, Басинский как будто забывает самое главное – проанализировать, почему так случилось, отчего хорошая литература стремительно сделалась плохой? Или все-таки не забывает – а просто не хочет? Потому что пришлось бы произнести вещи, неприятные настолько, что после этого серьезно обиделись бы решительно все? И кое-что пришлось бы предъявить и себе…
Не все в этой дискуссии заслуживает пристального внимания: Сергей Казначеев просто сводит счеты с модернистами, а Валентин Курбатов, не боясь показаться банальным, вместо разговора по существу кивает на внешние обстоятельства – измельчала жизнь, измельчала литература… Самодовольные глупости Пирогова, прозревающего пришествие эры “постинтеллектуализма”, не хочется даже упоминать… Разобраться в причинах нынешнего состояния литературных дел немножко пробует Алексей Варламов (“Оставлены на второй век”), но как всегда слишком тихими стопами. Ему (и как прозаику тоже) не хватает какой-то дерзости, может быть, элементарной решительности – “в нашей прозе очень мало крупного и устойчивого”, “литература не готова к целостному видению мира”, “многие оказались слишком легкомысленны и нетерпеливы. Мы решили уйти из века, его не поняв…” – так? Так. Ну и… И – ничего. В этом весь Варламов. Это почти не сказать ничего, так, намекнуть обиняками. Но даже вялый Варламов почувствовал и осмелился указать на “снисходительность и скуку”, на “брезгливость” к литературе, которыми пропитана та, первая, латынинская статья. И усомнился, достойно ли человеку, “принадлежащему к “литературному процессу”, так смотреть даже на самую “плохую, слабую, никчемную” литературу, и пожелал для разговора о ней “иного тона и иного отношения” – “ну хотя бы из чувства сострадания, профессиональной солидарности, ответственности, что ли”.
Не странно ли – все литераторы, все в процессе, и никто не берет на себя смелости сказать: да, мы (даже я лично) приложили руку к тому, что сейчас происходит с литературой. Каждый норовит смотреть откуда-то сверху, с каких-то вершин, неведомо кем и для кого воздвигнутых. Один Александр Мелихов, кажется, чуть приблизился собственно к предмету – “мы”, “нам” звучит у него (“Сумерки амбиций”) отчасти как “я”, во всяком случае, не выглядит традиционной ширмой, за которой прячутся от ответов. Мелихов видит корень проблемы в мизерности задач, которые ставит перед собой современный писатель, – в “ослаблении страсти придавать своим грезам всемирно-историческое”, “вечное” значение”. Ах, кабы это значение и правда можно было придать!.. Глупо объяснять такие вещи – грезить бы надо иначе, господа литераторы, тогда и значение будет соответствующее. Только безумец, готовый на все, на любые жертвы, на самую радикальную переделку жизни (своей и чужой) ради воплощения или хотя бы открытой декларации своих грез, которые при том должны относиться отнюдь не к формам его личного бытия, только такой безумец способен заразить своей страстью хотя сколько-нибудь заметную часть человечества…
Куда уж нам, старикам, лукавит Мелихов под своей маской, с нашими “мизерными амбициями”, когда большая часть жизни прошла под гнетом “мизерной мечты – писать на приличном уровне и печататься, и хватит с меня”. Честнее было бы сказать: куда уж нам всем, так или иначе задействованным в литпроцессе, с нашими мизерными мечтами… Впрочем, все равно довольно честно – после “писать на приличном уровне” вполне мог бы остановиться. Нет, все-таки договорил – “и печататься”. Поэтому и статья у него вышла грустная. Во многом знании много печали… И, однако, до конца не сказал, как будто случайно проговорился. Назвал, словно обмолвился, а так просто было бы сформулировать до конца… Впрочем, к этому мы еще вернемся.
Но вот в медитативно-расслабленный дискуссионный гул врывается пассионарно-заполошный голос Владимира Бондаренко (“Словесный лохотрон”). В отличие от всех остальных ораторов, по большей части только разводящих руками да растерянно оглядывающихся по сторонам, критик точно знает, кто виноват: “Толпа либеральных критиков давно напоминает мне опытных лохотронщиков, впаривающих наивным простофилям свои правила игры на поле чудес в стране дураков”. Ну, конечно: разделив литературное поле на две несоприкасающиеся области, “либеральная критика” нарочно не замечает великое и могучее, бурно цветущее на чужой половине, в то время как собственная делянка сохнет и плодоносит одними червивыми плодами.
Когда Бондаренко пишет, что из “Знамени”, по признанию Натальи Ивановой, “сознательно удалили из авторатуры журнала всех писателей с патриотическим душком”, приходится признавать, что примерно так оно и есть – и “Знамя” в своем либеральном порыве действительно перегибает палку.
Но разве не так поступают в самом бондаренковском лагере, с их собственной табелью о рангах и весьма произвольным набором оценочных критериев, благодаря которым формируется эта табель? За примерами не надо ходить далеко: Бондаренко тут же приводит список несправедливо обойденных либералами “изощренных художников, украшателей слова” (имена можно угадать, это – бессменные козыри “патриотической” колоды): Тимур Зульфикаров, Владимир Личутин, Александр Проханов, Анатолий Афанасьев… Со свойственной Бондаренко привычкой к преувеличениям они награждены такими званиями, от которых холодеет кровь: автор ни минуты не сомневается, что его герои “могли бы успешно состязаться своими метафорами с Маяковским, своим чувством языка с Лесковым, своим словотворчеством с ранними футуристами…”
Что тут скажешь? Или Бондаренко настолько неадекватен, что с него нельзя спрашивать за сказанные слова, или он не слишком искусный шулер, грубо перекрасивший двойки под тузы. В течение нескольких лет я внимательнейшим образом изучаю содержимое журнала “Наш современник” и могу с полной ответственностью утверждать: нарисованная Бондаренко апологетическая картина может быть чем угодно, только не правдоподобным портретом.
И дело совсем не в том, что на вкус да на цвет товарищей нет, – выдающиеся литературные достижения приписываются лишь идейно близким, соратникам по борьбе, как будто литература может жить одной голой идеологией! Бондаренко с вострогом цитирует безвкуснейшую, нелепую фразу Льва Данилкина: “Личутин пишет, будто серебряным копытцем бьет…” – и не слышит, не понимает, что ставит и себя, и драгоценного ему Личутина в самое комическое положение. Конечно, после “серебряного копытца” можно говорить что угодно, приплетать “метафорику Маяковского” и “язык Лескова”: когда у человека отсутствует эстетический слух, доказывать ему что-нибудь бесполезно.
Если верить Бондаренко, вся проблема в том, что либералы из идейных соображений не признают писателей чуждого им крыла. Но этим “непризнанным” писателям никто не мешает писать. Значит, с литературой все в порядке, никаких проблем нет? Пройдет время, сдует налипшую пену, и народ не блюхера и не милорда глупого, а – что там набили копытцами авторы “НС”? – прямо так мешками и понесет…
В полемическом запале Бондаренко договаривается до того, что либералы, мол, “отсекли от себя и солженицынский либерально-патриотический край, условно говоря, край Кублановского, Басинского и Олега Павлова”. Это кто, куда и когда “отсек” Кублановского? (Да и зачем бы?) Басинский и Павлов, кажется, тоже не сидят на паперти, униженно вымаливая площадку для публикаций. Да, тысячу раз прав Бондаренко, что “буржуазная (по духу. – М.Р.) литература никогда не бывала и не будет великой”. Однако в равной мере не бывала и не будет великой партийная литература, которую он поднимает на щит как единственную ей антитезу. Бондаренко хочется доказать, что “либеральный лагерь” дает дуба. Этому лагерю можно и должно предъявить массу претензий. Но делать это с бондаренковских позиций просто-напросто некорректно. Не спросясь мнений тех, кого он широким жестом записал под свои знамена, Бондаренко прекрасно знал, что передергивает. И передергивает небескорыстно: авось, вышибут теперь из своих изданий разъяренные либералы Павлова с Басинским. Куда, бедные, пойдут? Ну, ясное дело, к Бондаренко под крыло…
Очень странное впечатление производит статья Аллы Марченко (“Свидетельствует вещий знак”). Пока Марченко солидаризуется с Латыниной и отмежевывается от Бондаренко, кажется понятным, зачем она приняла участие в дискуссии. Пока ругает премиальные жюри, недооценившие понравившиеся ей произведения, тоже понятно (хотя тут она, следуя неудачному примеру Казначеева, переходит к частностям, а ведь вовсе не о них речь). Но вот доходит до главного: Алла Марченко отважно поднимается (сперва внятно похвалив) на критику АРССа, чье жюри обошло премией Бориса Рыжего…
Как легко любить мертвых… Рыжий действительно был (и остается) очень талантливым человеком. Это заметили (и Марченко этого не отрицает) практически все. Опубликовали, выпустили две книжки, написали рецензии, дали поощрительного Антибукера (“заметили вполглаза”, по выражению Марченко). А “Аполлоном” обнесли. И вот результат… “А если бы?.. А вдруг?..” – сокрушается Марченко. Отнюдь не являясь поклонницей “сексуальной контрреволюционерки”, смею все-таки заметить, что после марченковской инвективы: “Вера Павлова получила “большого Аполлона” вместо того парня”, у нее больше оснований чувствовать себя оплеванной, чем у покойного Бориса Рыжего.
Хочется надеяться, что Алла Марченко допускает бестактности больше от прекраснодушия, чем по недоброму умыслу. Бестактности, кстати, обоюдоострые – одним концом Марченко ударила по Павловой, другим – по Рыжему, Царство ему Небесное: это какую же мизерную душу надо предположить у человека, чтобы заподозрить среди мотивов самоубийства неполучение какой-то жалкой литературной премии, обозначившее невнимание к нему. Будь оно даже доподлинно известно, лучше бы о таком промолчать – aut bene aut nihil.
Марченко приводит в пример Черубину де Габриак, чьи стихи заняли в журнале “Аполлон” (созвучие, кажется, окончательно заворожило Аллу Марченко) место стихов Анненского. Бедная, хромая, нелюбимая Елизавета Дмитриева, пережившая, что называется, один час полной жизни и затем решительно всеми выброшенная и забытая, не вызывает у Марченко никаких чувств, кроме обиды за Анненского (цитируется Ахматова): “Через несколько дней он упал и умер на Царскосельском вокзале”. Между этими “парами” нет совершенно никакого сходства, но у меня создалось впечатление, что Алле Марченко хочется кого-то и за что-то обвинить. Борис Рыжий, вне всяких сомений, действительно тронувший сердце Марченко, невольно становится разменной монетой ее внутренней, не артикулированной в тексте “драмы”. Марченко по-женски эмоционально бросает упрек всем: Борис Рыжий “был и останется первым поэтом XXI века”, а вы его проморгали. Погубили…
Как это понимать – как символ? Мол, литература у нас была, но мы ее погубили… Это апелляция к чувству. А к разуму? А к разуму, по существу, увы, ничего.
Не знаю, чем в конце концов успокоятся сердца спорщиков. Возможно, и будет сформулировано что-то действительно ценное, способное конструктивно повлиять на ситуацию с литературой – или по крайней мере внятно ее прояснить.
Позволю себе сказать несколько слов по поводу этих самых сумерек. По моему скромному мнению, это десятилетие ровно ничем не отличается от предыдущих – если только брать для сравнения не произведения, отобранные временем из предыдущих периодов, а все скопом, окажется, что мусора в них было ничуть не меньше. И уж если на то пошло, никогда не признаю его пустым, если в это время, помимо упоминавшегося уже романа “Время ночь”, были написаны “Евгеша и Аннушка” Марины Палей, “Веселый солдат” Виктора Астафьева, “Казенная сказка” и “Карагандинские девятины” Олега Павлова, “Хуррамабад” Андрея Волоса, “История одного знакомства” Майи Кучерской, рассказы Михаила Тарковского, даже “Минус” Романа Сенчина или “Последний коммунист” Залотухи… (В списке, составленном другим человеком, будут совсем другие имена – важно, что чьи-то имена там непременно будут.) Да возьмите хоть 12-й, так называемый “дебютный”, номер “Октября” и посмотрите, как пишут молодые прозаики, – право, ваше беспокойство по поводу жизнеспособности современной литературы несколько преувеличено! Нет, мне не стыдно за это, кривое и кособокое, но все-таки первое свободное десятилетие, не стыдно за мою литературу, которая выжила, несмотря ни на что… Выжила – и продолжает жить, вопреки всем прогнозам похоронных команд, и продолжает искать себя, и – пусть с немалым трудом – находит новые слова для старого разговора о самом главном…
Что же касается деятельности всех литературных сообществ и каждого литературного человека в отдельности, можно сказать только одно – каковы мы, такова и литература, и неча на зеркало пенять. Она такова, какой мы ее делаем. И если ей суждено превратиться в маргинальный хлам, значит, именно такое место она занимает в нашей совокупной жизни.
Но кроме суммы, существуют еще и слагаемые. И тут каждый волен решать сам за себя. Если для кого-то значение имеют лишь издательские, премиальные или любые другие стратегии, это его личное дело.
Неплохо бы только иметь в виду, что литература не может быть профессией, ремеслом, источником средств, путем для устройства карьеры. Литература (как и всякое искусство) требует служения, самоотверженности и мужества, но мы почему-то решили, что литература должна нам что-то давать, и все норовим примерить к ней стратегии успеха, в том числе и коммерческого.
А формула, в общем-то, проще пареной репы: СТАЛКЕР НЕ ДОЛЖЕН ВХОДИТЬ В ЗОНУ С КОРЫСТНОЙ ЦЕЛЬЮ.
И ничего больше не требуется.