Рубрику ведет Андрей БАЛДИН
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 4, 2002
Экспедиция на стадии замысла уже интересна. Валери в своих “Тетрадях” пишет о зависти к Монтескье и его современникам: в начале XVIII века Европу еще окружал океан нетронутого, открытого для сочинения Иного. Это сплачивало просвещенных еврофантазеров в одну семью — первопроходцев, миссионеров, мастеров бумажной регуляции. Белые поля на картах были для них словно окна в следующий мир; он был максимально пластичен.
Так, Россия представлялась просветителям поочередно ледяною пустыней, где обитали дикари, не снявшие до времени Вольтера звериных шкур, и, в версии того же Вольтера, гармоническим царством, где законы так же равноотстранены, холодны и крепки, как сковывающий страну лед. Белейшая, возвышенная земля. Возвышенная в переносном и в прямом, географическом смысле: империя гипербореев седлает полюс. Тем временем россияне выдумывали себе собственную Европу. Это обернулось переодеванием тотальным: Московия спешно рядилась во внешнее, отстоящее от белого тела платье. Императрица Елизавета Петровна задавала тон: ее гардероб насчитывал до двенадцати тысяч платьев. На экипировку уходили годы и состояния, кои в виде кружев и сугробов из бисера и брильянтов росли на человеко-куклах. И вот они явились Европе, из замороженной страны просыпались, точно серебряные сосульки,— ничего не говорящие (языков не знающие) гости.
Встреча — сочинений — произвела впечатление сильнейшее. Вторжение снежных статуй, деревянной походки кавалеров и меднолицых баб (тут никакая пудра не помогала, горели щеки от стыда, сожигая всякий на себе порошок) подало Европе пример совершенного нарциссизма. Последствиями были: переворот мировоззрения, прозрение пресловутого “Я”, революции, дендизм и старт искусства новейшего.
Путешествие всегда оборачивается столкновением — аннигиляцией или положительной суммой — разнорасчерченных миров.
Но в первую очередь сопоставлением проектов, первочертежей.
Какова должна быть бумага (карта), способная вместить противоречивые формулы? Насколько воздушен и гибок должен быть переполняющий эту карту язык? Тот же Валери ставил задачу составления сверх-языка, языка языков, способного очертить поместительные пределы для любых встречных сочинений.
Для любого предложения (фразы и проекта одновременно).
<Географическая карта: гипотетическая возможность связной путевой мысли.— Дмитрий Замятин, географ>
Что такое Россия, ее предложение, ее сочинение, ее современный “чертеж”? Как он помещен в пространство новейшей, подвижной карты (картины) мира? И как произносит самое себя, удерживает в том же сложном пространстве нынешнее наше слово?
“Путевой Журнал” открывает гео-поэтический и гео-графический диспут.
Каждый из участников проекта чертит маршрут самостоятельно. Принципиальные высказывания строятся по широте, с запада на восток. Границы текстов (о Панаме, Шотландии, Риме и далее, вправо по карте, до города Благовещенск на Амуре) суть меридианы, пределы взаимопроницаемые. При этом сравнение чертежей, протоамериканского (новосветского), европейского и российского, составляет лишь внешнюю канву: тексты самостоятельны в своей концепции и формальном решении.
Начинает Гела Гринева: ее исследования в области западноевропейской философии и культуры средних веков были дополнены в прошлом году странствием явным — условие обязательное. В составе телевизионной группы ОРТ она провела сорок дней на архипелаге Бокас-дель-Торо у побережья Панамы.
“Меридиан суть дуга, каковая проходит через полюса нашего мира и через
зенит нашей головы. Оттого и называется она меридианом —
серединою дня, что где бы человек ни обретался и каково бы ни
было время года, неизменно в минуту прохождения светила через
дугу меридиана для оного человека наступает полдень”.
Жан-Батист Морен. Упованная наука долгот
(Longitudinum Optata Scienta), ок. 1620 г.
<Здесь время еще не вцепилось в загривок материи, оттого груз смертности не гнет к земле людей, живущих в беспечной бедности, в счастливом равнодушии к избыточной цивилизации, пузырящейся и потребляющей самое себя уже совсем рядом. Этого пункта — крайнего предела — не существует в представлениях Старого Света, стремящегося в своей самодостаточности свернуться в глобус, включить в пространство одного полушария оба полюса: Северный и Южный, нулевой меридиан (Гринвичский) и его изнанку, меридиан смены суток. Этот мир будто так и не открыт нами и оттого живет во вневременьи, до-историчности, в нескончаемом сейчас. Никогда до этого я не проживала жизнь, будучи до такой степени в сознании (сознавании?) длящейся сиюминутности. Не бывала прежде и столь счастлива — так счастливы бессмертные и дети, забывшие прошлое и не ставящие на будущее, просто качающиеся на качели. На гребне волны. На спинке дуги световодного меридиана.— Гела Гринева>
ROTA PHILOSOPHICA2
В конце XVI века в сборнике “Artis auriferae”3 был опубликован средневековый алхимический трактат “Aurora consurgens”4, приписываемый Фоме Аквинскому (после канонизации Аквината в 1323 году стало хорошим тоном приписывать ему все более или менее значимые мистические труды начала XIV века). Издатель сборника Конрад Валдкирх, предваряя “Зарю”, констатирует, что концепция конгруэнтности мира и человека, ощущение божественного присутствия в тайне материи, свойственные Средневековью, полностью исчезают из научного кругозора его современников, детей Реформации.
Если мы попытаемся изобразить фигуру мира (не Земли — о ее шарообразности, естественно, не велось споров, а именно мира — объекта более сложной планиметрии), как она была осмыслена западноевропейским Средневековьем, то под нашим пером скорее возникнет не плоская окружность obris mundi5, круга земного, а сфера. Божественная вкрапленность в смертную материю, мистический потенциал бесконечности сообщают этому конечному миру неизмеряемую глубину, одухотворяют его — расширяют его объем, как воздух (дух) стремится придать гондоле воздушного шара сферическую форму. Под прямым углом диск obris mundi пересекает божественный диск, именуемый у алхимиков rota philosophica — это каркас мистического мира. Характерно, что колесо философов (колесо творения) начинает свой подъем из первоматерии (мы обозначим это как начало человеческого пространства), вращается четырьмя временами года (мы истолкуем это как метафору времени как такового) и служит подъему душ. Михаэль Майер, описывая окружность этого “вертикального” мира, говорит, что это “линия, совпадающая с эклиптикой Солнца, возвращающаяся к самой себе, подобно змее, которая кусает свой хвост, в чем можно распознать Бога”.
Не случайно средневековый образ мира свернулся до нескольких значимых символов — Уробороса, колеса мира, вращаемого временем и совпадающего с колесом солнцеворота, то есть круга неиссякаемого света. Эти символы до такой степени заряжены энергетикой божественности, что невзирая на эпохи настоятельно требуют своей расшифровки. Средневековый Запад изначально осмысливал себя как цивилизацию, то есть как воплощенную материальность (в западном раннесредневековом эпосе, будь то средиземноморские или скандинавские источники, запад идентифицирован со стороной смерти и, следовательно, смертности). Унаследовав идею Рима, каролингский запад, все более обрастая пространством, все более отягощаясь материальностью, все более становился цивилизацией. Это было и символом гордости, и ощущением приговора одновременно: мощь, пространство — с Запада, но свет — с Востока. Многочисленные “паломничества в Страны Востока”, включая и поход на Византию, заканчивающиеся брутально,— не что иное, как попытка на своем — смертном — языке выговорить ускользающую божественную, бессмертную душу.
Эпоха Великих Открытий началась в те времена, когда ощущение божественности, разлитой в мире, еще не покинуло людей. И если цивилизации (государства и правительства) решали свои материальные проблемы, то истинные мистики (собственно странники) искали сущность — точку отсчета, нулевой меридиан. Место, где разомкнуто кольцо Уробороса, где действует не земное время, превращающее материю в труху, а время небесное, движущееся в вертикальной плоскости вечного полдня и служащее преобразованию души. Монархи жаждали тверди, богатой земли — как дополнительного источника материальности. Мистики — источника божественного механизма, еще не заклиненного смертностью. Примечательно: первые португальцы, достигшие берегов Бразилии, отправлялись на восток в поисках Империи пресвитера Иоанна, легенда о котором будоражила умы в Средние века. Говорили, что он правит дальним, богатым, но безвестным христианским царством, где все благоденствуют, а сам Иоанн наделен вечной молодостью.
Примечательно также: Колумб направлял свое паломничество строго на запад. Что жаждал обнаружить человек крайнего Запада (как определяла себя Европа, особенно пиренейская ее оконечность), продвигаясь все дальше к левой кромке мира, забираясь все глубже в прошедшую ночь? Колумб разворачивал божественную метафору, двигаясь сквозь тьму, обратно времени, он отматывал смертную историю назад, двигаясь не к Концу Света, а к Концу Тьмы. Там, за окоемом нулевого меридиана, по представлению ученых-мистиков его времени, зарождался новый день — новый свет. Там, по ту сторону, запад подпирался востоком в punto fijo, все часы по всей длине этого меридиана должны были замереть на исходной точке, на абсолютном нуле — в бесконечном настоящем. Соответственно, там была разорвана порочная связь между пространством и временем, и пространство пребывало в догреховном трансцендентальном состоянии вечной молодости.
Колумб мыслил себя апостолом открытого им мира. Его путешественные записи испещрены, казалось бы, досуже, некстати, постоянным уточнением определения рая. “Рай находится в таком месте, куда никто не может прийти, разве только по Божьему велению. Рай имеет форму горы и находится на вершине, схожей с концом груши у черенка или с соском на женской груди. У этого соска земля набухает и приближается к небу. Это надежные признаки рая, в точности совпадающие с описанием в Библии и в трудах ученых теологов”. Описывая свое морское путешествие, результатом которого будет открытие нового материка, он замечает, что корабли продвигаются вверх по морю6. Это наиболее точное описание внутреннего состояния человека, приближающегося к нулевому меридиану — к полюсу изначальности.
И приятие мистической составляющей мира — тот магнит, который направляет движение… В эпоху Великих географических открытий (которая, естественно, не осмысляла себя так плоскостно и утилитарно) Америка называлась Новым Светом — и это наиболее точное название подчеркивало не только близость материка к Точке Отсчета, но и характеризовало задачу мироздания той поры. Мир нуждался в дополнительном источнике света — и обрел его. Старый, обремененный цивилизацией мир добыл себе — без божественного пришествия — собственным упованием только — вторую попытку. Новый мир для новой истории.
<Самолет (железки не летают), пересекающий Атлантику, все глубже ввинчивается в темноту предыдущей ночи, длящейся для нас, путешествующих, уже восемнадцать часов и — мнится — готовой продлиться вечно, ибо чем глубже в темь прошедших суток забираемся, тем вероятней возможность вынырнуть накануне ее, в те еще сумерки. Проглатываю две таблетки феназепама. Пассажир впереди из бутылки, спрятанной в крафтовый пакет, глотает успокоительное “Red label”. В бессознательном состоянии, как и подобает переходящим в мир иной, пролетаем над затонувшей Атлантидой — последним оплотом западной цивилизации.>
ВРЕМЯ ВЕЛИКИХ ЗАКРЫТИЙ
Существование нулевого меридиана, проходящего примерно через 48╟ з. д., отрезающего Бразилию от остальной Южной Америки, задевающего на севере Гренландию (английские алхимики XVII века, высчитывая изначальную точку, говорили о зеленой земле, green land!), было официально признано 4 мая 1493 года буллой Папы Римского Александра VI “Inter caetera divini”. 7 июня 1494 года Тордесильясским договором меридиан был узаконен “в миру” и нанесен на карты того времени. Примечательно, что с истинным нулевым меридианом этот, овеществленный, возможно, и совпадает, но по чистой случайности. Ибо несмотря на то, что впервые о нем заговаривает церковь, речь идет не о поиске гармоничного соединения мира творящего и мира тварного, а о тщетном человеческом дележе пространства, усекновении материи путем раскалывания целого (сферы как символа совершенства) на две ущербные плоскостные проекции полушарий. Пространство, пролегающее к востоку от “папского” меридиана, принадлежит португальской короне, западнее — испанской. (Впрочем, трудно ждать немирского решения пространственного вопроса от Папы Александра VI, символом понтификата которого стал не папский перстень, а перстень с особым ядом, действие же этого яда проявлялось через двое суток, и назывался он “ватиканским” именно благодаря склонности Папы решать при его помощи свои проблемы.) То, что два столетия спустя спохватившаяся Британия направляет туда ураганный потенциал будущей владычицы морей и всерьез видоизменяет пространство на обоих полушариях, свидетельствует: незыблемая, казалось, фигура сотворенного мира тленна, как и прежде. Значит, человечеству все-таки не удалось просунуть носок в заветную щель между двумя мирами и снискать божественной благодати истинного нулевого меридиана.
Когда в 1675 году пассажный инструмент только что построенной Гринвичской обсерватории безошибочно развернул трубу телескопа на запад, звезды ясно указали путь — к заветной точке, к блаженным островам, как называл это еще Святой Брандан. Однако флот Ее Величества стартовал вовсе не в поисках мистической долготы, он стремился догнать испанские и португальские корабли, которые покинули свои порты около двухсот лет назад. Материя постоянно чревата собой. Задача пространства — возведение себя в степень вопреки времени, поднаторевшему в вычитании. Удивительно ли, что верхняя часть Нового Света, заговорившая на английском языке, так быстро овеществлялась и, молниеносно проживая историю пороков и достоинств человеческой плотскости, так уплотнила материю, что к концу XVIII века “перевесила” Европу. Она теперь чуть ли не в большей степени, чем Старый Свет, могла считаться цивилизацией.
По всей вероятности, и Великая Британия вполне осознала свой удельный
вес, определив свою материальную протяженность как “империю, над которой никогда не заходит солнце”. В 1884 году рядом международных декретов было утверждено, что отныне для большего удобства символический нулевой меридиан будет проходить через пассажный инструмент Гринвичской обсерватории. Соответственно, “изнаночный меридиан” — место смены суток — расположился на другом конце Евразии — в Беринговом проливе. День, занимающийся ровно над Лондоном, угасал, едва дойдя до края старого материка. При таком положении вещей Британской империи нечего было бояться погружения во тьму… Там, на обратной, вечно не освещенной стороне, оставалась открытая земля — еще больше земля, чем в Старом Свете.
Убежденность, что мир создан для удобства,— заблуждение, свойственное человеку до грехопадения, не оправданное ни единым фактом позднейшей истории. После вкушения райского плода человеку гораздо логичнее было бы воспринимать мир как перманентную пространственно-временную провокацию, затягивающую за цепь открытий в новые глубины непознанного. Словно бы вертикаль, восстановленная к явленному миру, наматывает нас, подобно веретену, стремясь ближе вовлечь в круг проблем не утилитарного, но истинного толка. Увы, как справедливо заметил Конрад Валдкирх, ощущение божественного присутствия в тайне материи полностью исчезло из научного кругозора современности. Что, однако, никак не влияет на присутствие собственно божественной составляющей в мире.
Вскоре (по божественным и астрономическим меркам — моментально) после того, как гринвичский телескоп, нацеленный на поиск нулевого меридиана, был им и прихлопнут, пресловутая “империя, над которой никогда не заходит солнце” развалилась на куски. Самомнение не спасло англичан от самоочевидности: солнце не заходит только над истинным нулевым меридианом — по очень простой причине. “Меридиан” — это середина дня, полдень, нулевой меридиан, следовательно, полдень нулевого дня.
И хотя долготные столбы, поддерживающие современный obris mundi, незыблемо стоят по краям Старого Света, очевидно: долготный полюс, создающий напряжение в более чутком к знакам, а также ко снам, мире, каковым являлся, например, мир Средневековья и барокко, истинно существует. Я лично последний раз видела его
из иллюминатора самолета, покидая острова, где Колумбу открылся Новый Свет. Там, за окном, восемнадцать часов сиял, не прекращаясь до самой Европы, день.
<На обратном пути в аэропорту города Кито — самой высокогорной столицы этих мест, был потерян весь мой багаж, что только подтвердило ощущения, бередившие меня все это время. Punto fijo исторгла меня, и мир ожил, материя стала уязвляема, и вот результат — никчемное в застывшем сегодня барахло, печать европейскости, цивилизованности, было безжалостно уничтожено прямо на пороге. Далее я отправлялась налегке, с недоуменным сожалением реанимированного и запасом бессмертия в количестве девяти часов — разницы в поясном времени…>
Еще об истинном (искомом) меридиане
<Франсиско де Гаеда полагает, что рубеж здешнего и иного миров проходит здесь. География обнаруживает в устроении берега <Венесуэлы> некое смещение, разрыв, постоянно растущий: Северная и Южная Америка расходятся, Анды, поворачивая на восток, образуют ступень, с которой южный массив как бы “спрыгивает” в море. Это приводит к частым землетрясениям. В толще скал бегут трещины и открываются гулкие колодцы, ходы прямо в преисподнюю… Так же и озеро Маракайбо отмечено аномалией климатического свойства: над ним круглый год беззвучно, без грозы сверкают молнии. Полагают, что под озером проходит разлом, вносящий смущение в электрическое и магнитное поля. На самом деле так природа пытается соединить две расходящиеся полусферы (времени?). Подготовительные документы к Большому путеводителю по Венесуэле, 1911>
<То же место указывает Веспуччи. Во время первого путешествия через океан (Море Мрака, в поисках Нового Света) (1499—1500) в проливе между островом Тринидад и материком он достигает точки, отмеченной в его записках символом симметрии OVO (флорентийская “застежка”, замкнутая на талии земного шара). Здесь делится мир на меньший и больший; “незастегнутая” его сфера распадается на половинки. Здесь же Веспуччи и его соратниками обнаружена обширная лагуна озера Маракайбо, напомнившая ему о Венеции, помещенной на противоположном полюсе земной сферы. Отсюда — Венесуэла, маленькая Венеция, антипод европейской матрицы.— Андрей Балдин, художник>
<На атлантическом побережье Колумбии есть город Картахена — испанская транскрипция Карфагена. В 1697 году город был захвачен объединенной силой французского и пиратского флотов. Возможно, этот Карфаген должен был быть разрушен. Тогда к северу от него следует искать некий Рим, и прямая между двумя точками стала бы еще одним проектом нулевого меридиана.— Рустам Рахматуллин, эссеист>
<Если двигаться на север, то неминуемо будет рассечена Флорида. В таком случае семинолы, ее коренные обитатели, оказываются полу-нулями, волею судеб попавшими в перекрестие осей истинных координат.— Филипп Огородников, студент>
Василий ГОЛОВАНОВ, журналист, писатель
ГЕОПОЭТИКА КЕННЕТА УАЙТА
Термин “геопоэтика” используется в последнее время довольно часто и уже отделился от созвучной ему и привычной “геополитики”. Необходимо уточнение. Геопоэтика не выводится из геополитики как некая условная рифма, тем более как понятие, взятое от противного. Геопоэтический проект явился в результате самостоятельного поиска, реальных, развернутых в поливалентной рефлексии путешествий. Один из основоположников новой дисциплины, основатель Института геопоэтики шотландский писатель Кеннет Уайт, живущий и работающий во Франции и странствующий по всему миру, изначально определил область интересов геопоэтики в рамках экзистенциальной географии. Так, начав игру с собственной фамилии (White), он строит образ-архетип “белого пространства”, включающий древнее название Шотландии — Альба, развивая параллельно кельтские мотивы в трактовке белого цвета как центра вселенской палитры, и находит в итоге некий упорядочивающий модуль пространства, white–scale Уайта (тавтологии неизбежны).
Показательно то, что сам Кеннет Уайт определяет границы применения своего инструмента не столько в пространстве (прирастает на западе, западом), сколько во времени. Пределы его “белого” и есть Новое время, стартовавшее в момент открытия Америки, Нового — белее некуда — Света. Теперь, когда Новое время исчерпывает себя в гипертрофии счета, цифровых технологий, словесной аппликации постмодерна и проч.,— Уайт отправляется на поиски следующего времени. В этом
контексте его “белый модуль” приобретает историософскую проекцию.
“Мы были отделены от земли долгое время: вся западная философия и наука основывается на классификации и разделении (грубо говоря, чтобы “узнать” вещь, западный человек должен препарировать ее, вырвав из среды). И только теперь мы начинаем обращаться к более целокупному пониманию вещей. Индийская философия, вообще восточная мысль… очень многое сделали, чтобы этот поворот в западной мысли стал возможен. Я познакомился с этим другим типом мышления очень рано. В деревне на западном берегу Шотландии, где я вырос, жил старик, натуралист, который был дружен с Ганди. У него была обширная библиотека индийских текстов… В них я обнаружил возможность иного подхода к действительности… Вы скажете, что Европа — это время, Америка — пространство, а Азия — что-то вроде протяженного в пространстве безвременья. Свой собственный ментальный континент я определяю в таком случае как “Еврамеразия”…” (Из интервью журналу “Atlas”.)
“Я предпочитаю вводить философские рассуждения в канву повествования исподволь, ненавязчиво, вживляя их в бытие и путешествование. Хайдеггер где-то отметил, что именно германцы всегда грешили обстоятельным, всесторонним обдумыванием явлений, и это обдумывание связано, как правило, с “вышагиванием”, с ходьбой, путешествием.
Главный вопрос моего пристального внимания — это земля: как существовать на ней, как со-существовать с нею человеку. Это основной вопрос. И даже не потому, что большинство ответов на него оказались несостоятельными и не выдержали никакой критики временем, но больше потому, что необходимость ответа на него становится вопросом выживания…” (Из интервью с Джонатаном Фрэзером по поводу американского издания книги “La Route Bleue”.)
Из книги “Альбатросова скала”
“…Геопоэтика — это название, которое несколько лет назад я присвоил некоей области, обрисовавшейся в конце долгих лет странствий и интеллектуальных исканий.
Чтобы дать описание этой области, можно было бы сказать, что речь идет о новой духовной картографии, о новом восприятии жизни, освободившейся, наконец, от идеологий, религий, социальных мифов и т. д., и, соответственно, о поиске языка, способного выразить это новое бытие в мире, сразу уточнив, что речь идет именно об отношениях с миром, с его энергиями, ритмами, формами, а не только о подчинении Природе, не только о “врастании в почву”. Я говорю о бесконечно возобновляемом поиске — от одного места к другому, от одной дороги к другой — поэтического языка, лежащего или, точнее, движущегося вне установившихся способов представительства. Речь, следовательно, идет о сдвиге в самой манере мыслить, а не о высокомерном отрицании или бесконечном аналитическом расщеплении”.
“Есть пределы литературы и пределы науки, и на этих границах — что-то вроде бортовых журналов, которые, вместо того чтобы завернуть вопрос в семиотику или иную проблематику, пытаются описать этот мир по-новому”.
“Исток геопоэтики — творение, движение, ход, походка, поступок, а резуль-
тат — преобразующая сила искусства…”
“Вряд ли отыщется в истории человечества эпоха, которая удовлетворила бы, а больше того, порадовала бы чистую душу, наделенную представлением о том, “как могло бы быть”. И общее ощущение от той эпохи, в которую мы живем,— это ощущение небытия. Небытия, полного скрежета, неистовств, поучительных рассуждений, всеохватывающей статистики, псевдокультурных новостей, слащавой сентиментальности и неприкрытой жестокости, одинаково произрастающих из непреодолимой экзистенциальной скуки. Может статься, речь идет о некоем зазоре между старой цивилизацией и цивилизацией будущего. Но, может быть, и о том, что мы вычерпали некий культурный объем между пустотой до и пустотой после. Мы лишь недавно освободились от “измов”, в частности, от марксизма и от фрейдизма, очень робко выглядываем за крошечные рамки, в которых системой наук явлена нам картина мира, да и то в большинстве случаев для того лишь, чтобы низвергнуться в круговорот упрощений и спекуляций. Мы доехали до конца автострады — ставшей символом Пути Запада”.
Перевод Василия Голованова (с французского) и Гелы Гриневой (с английского)
ГЕОПОЭТИКА: В КРУГУ ВЕРОЯТНЫХ ЗНАЧЕНИЙ
Итак, геопоэтика в авторском прочтении — метод, при помощи которого Кеннет Уайт создает свои тексты; наука о мире (или наука постижения мира), в которой категория “поэтического” оказывается основополагающей.
Если говорить о месте Кеннета Уайта в литературном мире Франции (где он издается) или Великобритании (откуда он уехал, продолжая, однако, писать на английском языке), то оно вполне выражается словом “вне”. Но также и “над”. Или даже “против” (мотив духовной оппозиции совершенно явственен даже в выборе места жительства — в Бретани, в провинции у моря). Покуда литература отходит от токсикоза (пост)-постмодернизма, Уайт спешит “шаг за шагом довести до конца опыт, личное исследование, для начала поместив себя в смысловое поле, возникающее между поэзией, философией и наукой”.
Можно полагать, что геопоэтика — это особый метод письма, подобный путевому дневнику интеллектуала, или особый вид литературоведческих изысканий, сфокусированных на том, как Пространство раскрывается в слове — от скупых, назывных упоминаний в летописях, сагах, бортовых журналах пиратских капитанов до сногсшибательных образно-поэтических систем, которые мы обнаруживаем, например, у Хлебникова (применительно к системе Волга — Каспий), у Сент-Экзюпери (Сахара), у Сен-Жон Перса (Гоби, острова Карибского моря) или у Гогена (Полинезия).
Но речь не идет о бесконечном углублении в литературный контекст и некоем самоупоенном всматривании литературы в самое себя, которое ничуть не лучше литературной самопародии. Речь как раз о том, чтобы вырвать литературу из литературы, отодрать ее от вглядывания в свое собственное отражение: игра в бисер соблазнительна и алгебраична, но, кажется, пришло время не играть отражениями и созвучиями цитат, а рожать новые смыслы.
Марко Поло или Афанасий Никитин не были “геопоэтами”, они были разведчиками в абсолютно неведомой, как космос, вселенной азиатского континента, Китая, Индокитая и Индии, откуда, как частицы космического вещества, до Средиземноморья (или Руси) долетали иногда крупицы драгоценных товаров. Они были первопроходцами и купцами, добывающими соответствующий духу времени эмпирический материал. Их книги были записаны и сохранены случайно как прежде всего практические лоции для тех, кто последует за ними.
Не были геопоэтами ни Паллас (оставивший гигантский свод сочинений), ни Гумбольдт, ни Ламарк. Они выполняли, в сущности, академическую задачу, целью которой было — как можно шире охватить мир (или — пространство необычайно распахнувшихся колониальных империй), увидеть его возможно более подробно, составить подробный отчет о том, что оно собой представляет. Совершенно естественно, что деятельность каждого, равно как и издание трудов, патронировалось академиями наук — соответственно Российской, Берлинской и Французской.
Ни Миклухо-Маклай, ни Арсеньев, ни Пржевальский — несмотря на то, что “путешественная литература” в XIX столетии по популярности соперничала с беллетристикой, не оказались в числе собственно литераторов, признанных своим временем,— их сочинения показались слишком плоскими, чтобы оказать серьезное влияние на главное течение литературной мысли, литературной философии, объектом изучения которой становятся общество и индивидуальный человек. Именно здесь происходит прорыв в новые смысловые измерения, этим прорывом, или взрывом даже, разносит устоявшиеся литературные формы, рождается вселенная романа, сами приемы письма которого, язык, возможности превосходят все, созданное в литературе до тех пор, и одновременно включают все это в себя.
Форма романа, равно как и психологический метод, были доведены до абсурда постмодернизмом. “Геопоэтика” — это своеобразная реакция на уничижительное расчленение мира и души, продолжающееся в литературе уже несколько десятилетий. Это попытка вернуться к наивной заинтересованности первопроходцев, картографов, составителей словарей и собирателей мифов. “Энциклопедизм” такого литературного подхода отвечает некоторым тенденциям в современной науке, стремящейся к созданию целостной, неразъятой картины мира. То есть стремление к синкретизму — всеобъемлющему научному знанию, характерному для древности и средневековья, когда магия, искусства и науки еще не растащили мир по своим сусекам,— это, несомненно, какая-то потребность современного научного (да и художественного) мышления тоже…
Дмитрий ЗАМЯТИН, географ
Участие профессионального географа в дискуссии о сложно составленной карте, взаимопроникновении образа и реального пространства видится закономерным и необходимым. Тем более что исследование Дмитрия и Надежды Замятиных (см. ниже ее текст “Градоречие”) направлено на расшифровку и прояснение гуманитарной составляющей географии. От чертежа (земли) — к слову, “чертежу” страницы. Слово, аккумулирующее знание о пространстве, становится у них инструментом самостоятельным — оно само продуцирует, чертит вокруг себя на белом листе подобие карты. Текст сжимается, темп чтения становится размерен, слово готово остановиться, обернуться линзой, поднимающей из глубины бумаги потаенный пейзаж.
ОПРЕДЕЛЕНИЕ ГЕОПОЭТИКИ
Литературное произведение, образ могут вырастать из географического пространства, пейзажа, ландшафта, города; питаться ими — но и одновременно фактом своего существования создавать их. Поэтика пейзажа — еще не геопоэтика, но пейзаж, осознаваемый как геопоэтический образ, уже есть геопоэтическое орудие. Геопоэтика — это широкое междисциплинарное ментальное поле на границе культурной или образной географии и литературы, понимаемой локально, регионально, иначе говоря — пространственно. Местность, схваченная как образ — поэтический, прозаический, эссеистический,— непосредственно и наиболее качественно (среди всех возможных способов), наиболее экономно гео-графизируется. И тогда геопоэтика предстает как наиболее совершенный, идеальный образ самой географии. Земной шар “упаковывается” геопоэтическими образами, как путевой чемодан, и становится компактным, как маленький томик излюбленных стихотворений. Страна может быть представлена геопоэтически — плотными и насыщенными образами, впитавшими ауру опавшей листвы и последней электрички.
Аутопойесис есть не что иное как геопойесис7 — автор произведения сам формирует собственные геопоэтические координаты, “обрастает” землей, картографирует геопоэтическое пространство (пространства).
НЕТРАДИЦИОННАЯ ГЕОГРАФИЯ
Нетрадиционная география — область за пределами традиционной, научной и учебной, географии; она изучает образование мысли, задача ее — увидеть, рассмотреть образ.
Художественное произведение, воспоминания, путевые записки, дневники путешествий, письма; картины, рисунки, наброски; географические карты, не обязательно сделанные профессиональным географом или картографом,— объединяются понятием текста — мысленного пространства; мысли, мыслящейся пространственно, развернуто.
Читать текст, видеть географию, составлять тексты из заемных фрагментов, образуя новые, стереоскопические произведения,— это образование.
Текст литературного произведения можно представить как ландшафт, пейзаж, прекрасный вид (пример — “Разговор о Данте” Осипа Мандельштама) — с реками, горами и долинами, со своими климатом и растительностью, с удобными точками обзора.
Топонимы определяют текст как местность, край, область, размечают его географические границы.
Топоним в географическом смысле — это точка зрения, обзора; высота, с которой виден ландшафт этого текста; имена гор, холмов, возвышенностей текста.
Топонимы — это ядра текста, в котором они есть, существуют, работают; вернее даже, ядра конденсации, призванные собирать, притягивать, наращивать все возможные при определенном прочтении текста смыслы и одновременно растягивать сам текст, делать его объемным, более прозрачным, более удобным в чтении.
Можно ввести понятие топонимического поля текста, ибо если есть ядра-топонимы, то они естественным образом существуют и сосуществуют в некотором органическом поле, образуемом взаимодействием как самих ядер-топонимов, так и нейтральных единиц поля-текста, обретающих свой смысл именно в соотнесении, в соотнесенности с читаемыми географическими названиями.
Не будет преувеличением сказать, что книга есть географическое произведение текста.
Текст — это географически единое, ландшафтное название пространства-и-времени.
ЛАНДШАФТЫ ТЕКСТА И ПИСЬМА
Звук — это пустое место бытия.
Для голой глотки звуки опасны, токсичны, их лучше обезопасить, увидеть письмом.
Текст: смысления-размещения.
Смысл как вмещенная, уместная мысль, мысль-место; языковая точка или языковый узел.
Текст — исключительно местный продукт, это точка вмещения письменных или устных знаков, жестов.
Текст — ряд одновременных, лучше: временных, абсолютно местных точек-слов, точек-жестов; это точная точка, отточенное место.
Текст: повременная, надвременная, извременная, овремененная линия, всякий раз имеющая законченные, окончательные перспективы, возможность ландшафта.
Текст — диафрагма, перегородка между до- и географическим состоянием языка, ограничивающая язык на этом направлении, отграничивая письмо от языка, скрывая первоначальную фрагментарность, письменность самого языка, палеографию самого языка.
Ландшафт книги в целом самым тесным образом связан с письмом, ее образующим; текстом, ее составляющим; дизайном, ее подающим, представляющим и обрамляющим. Это единство трех главных элементов, компонент книги определяют ее ландшафтность — успех ее жизни, существования, длительности.
Можно, например, предположить, что раньше — в древности, в средневековье — писали в большей степени даже не тексты, а книги; и основная цель какого-нибудь переписчика в средневековом монастырском скриптории была, скажем, переписать, представить по возможности целостной единой книгой определенный не совсем ясный, не очень разборчивый и даже формально с трудом классифицируемый текст.
Классическое письмо — это растянутая, протяженная словесная речевая ткань, позволяющая увидеть ее; текст, возникающий одновременно и вневременно параллельно с этим “текстильным” процессом.
Ямб — самая жестокая метрика, самометрика,— слово движется само, самоизмеряется, путешествует; получается автоматический ландшафт. Механизм письменного ландшафта-машины заведен. Письменная машина по производству тексто-ландшафтов, сменяющих один-другой, один-другой; текст невменяем тексту, текст неостановим в чтении, он путешествует в читателе, не давая читателю путешествовать в нем, выбрасывая его в каждый последующий момент времени в очередной пышный ландшафт, в тропическое изобилие сменяющихся как в калейдоскопе ландшафтов.
Письмо: становление поэта в писателе. Взаимопроникновение поэзии и письма. Письмо как максимальное дление поэтического состояния, выворачивание языка письмом. Письмо — языковая блевотина истинного поэта.
Поэт — внутри языка. Язык пишет язычно-язычески, непосредственно.
Поэт — русский, писатель — российский. Поэт — на месте, уязычен. Писа-
тель — движется, оязычивается, путешествует, описывает.
Русское письмо не знает текста, текст — продукт латиноязычного письма, западной метафизики. Густая, вязкая и навязчивая консистенция, плоть русского письма стремится вылиться, сформоваться просто — в письмо, единое письмо писем, единообразное послание, закрывающее и, временя, выставляющее русский язык как пространство.
РУССКИЙ ЯЗЫК КАК КРАЕВЕДЕНИЕ
Метафизическая расплата за русскую литературу — географизм русского письма. Русская письменность прежде всего географическое явление, имеющее географические корни и связи с китайской каллиграфией и живописью, с синтаксисом древнегреческого языка, с мощными токами расплавленной льющейся, огненно-жидкой стали немецкой письменной мысли.
Россия западает, но начинается ее восток. Здесь просто игра слов: запад, за-пад-ает, падать и вос-ток, вос-Ток.
Россия — это образ страны; Китай — это образ цивилизации; Америка — это образ провинции.
Крайнее замедление, высшая описательность письма, почти стоящего на месте: в этом сходство “Петербурга” Андрея Белого и “Тристрама Шенди” Лоренса Стерна; это говорит и о периоде развития, почти современном, русского письма: XVIII век английского письма.
Пространственная оптика платоновского письма как кинематографического предполагает несколько, множество точек, с которых производятся съемка, чтение текста; отсюда постоянное, не оставляющее читателя ощущение, состояние недостаточности сиюминутного, “здесь-и-теперь” чтения, чувство скольжения по плоскости платоновского текста и в то же время объемности, пространственности самого чтения.
Движение на юг, за Кавказ и Волгу — это тупик; Астрахань — это конечный пункт; Хлебников — это сошедший с прямого пути Даль. Ненужная Персия: Грибоедов, Хлебников.
География России: расширение сердца, напряженная пустота, пневма.
Срединная Азия — это разрыв пространства, отсутствие мест.
Письмо Чехова в чтении стоит, колеблется, как объемная, зыблющаяся статичная водная толща; оно манит, но сквозь него плохо видно. Платоновское письмо все время движется, изменяясь и оставаясь тем же; его видно сверху, как географический чертеж, меняющийся и перерисовываемый.
Чехов четко разместил болезнь, окружил ее в то время, как она окружила его.
Островной характер болезни Чехова, ее хорологизм.
РАЗМЕЩЕНИЕ ВРЕМЕНИ
Подобно психологии и этнологии география тоже может стать источником универсальной всеобъемлющей мысли.
Текст — параметризация времени.
Неодновременность написания и понимания — вот что нельзя простить тексту, который читают. Поиск смыслов — вынужденная плата за незнание географии,
за рождение, повторное, повторяющееся беспрестанно, за возрождение текстовых надписей.
К законам письма и чтения: угол письма и угол чтения неодинаковы.
Экономичность чтения, когда создается пространство чтения; его экологизм, когда оно получает внутренние и внешние координаты в соотношениях с письмом, текстом.
Неизбежная разница в скорости действия между еще не сказанной и ненаписанной мыслью — она все время уже есть, как бы вне времени — и пишущей рукой, подчиняющейся прямо только законам письма, и с большой задержкой и неохотой — законам мысли, которая для нее, еще не написанная, просто отсутствует. В этом смысле в речи ли, в письме мысль постоянно отсутствует; текст — устный, письменный — лишь фиксирует отсутствие мысли о чем-то. Интересно сравнить с этим сходные мысли Осипа Мандельштама в его ранней статье “Чаадаев”, имеющей, правда, некоторый налет, след увлечения концепцией длительности Бергсона.
Гипотеза предсуществования текста, который начинает читаться; открытия, которых никогда не было. Предполагается, что текст существует, это некая аксиома, и он может читаться.
Чтение содержит текст, текст размещается чтением.
Время чтения. Текстом формируется время чтения как физическая данность; текст видится как физическое тело чтения, его физический результат.
Чтение есть последовательность, зрящая себя в самой; зримая сама собой; зрящая по себе самой.
Ускорение и замедление письма как сущность его движения, как само письмо. В работе Поля Валери “Введение в систему Леонардо да Винчи” происходит движение самой мысли, но не письма.
Ускоряясь, замедляться.
Растягивать день в утро ненастающего дня.
Производство стадий, расстояний как сам по себе энергопроизводственный цикл; производство промеренной, пройденной пустоты или прерывности.
Видение связей как просто одновременности; хорологический эффект. Тогда собственно пространство становится тождественным логике, логосу; слову, взятому непосредственно в своей протяженности, в своем чтении.
Бесконечно развертываемая протяженность предполагает все же некое внутреннее пространство.
Пространство немецкой ментальности проскакивается русским, проглатывается им с тем, чтобы проплыть внимательно французское, поучиться в нем с пользой для себя и, наконец, соотнестись, соединиться с англоязычным в их полной противоположности.
Жизнь — это место, поглощение пространством времени; растворение времени, химическая реакция. Пространство — это сок времени.
Письмо как физическая география тела.
Боль как сознание протяженности, неизвестной возможностью своего окончания.
Меня интересует география жизни.
Рельефность собственной судьбы. Как увидеть ее со стороны, свою и одновременно не свою?
Размещенность как истинность самого себя.
Владимир БЕРЕЗИН, писатель
Одновременно или так: заблаговременно — физик. В свое (то самое, благое) время Владимир занимался математическим моделированием геофизических процессов. Став писателем, сложных опытов не оставил, только теперь эти опыты перенесены в полевые условия, в обстоятельства странствия, и явлены в слове. Поле текста — силовое? — остается объектом наблюдения ученого.
ДИНАМО
В русском языке это слово живет странно, многозначно, цвета его — синий и белый, принадлежащие делам внутренним и особым. Это цвета правопорядка и цвета метрополитена.
Среди прочих рассказывают о кручении динамо следующее. Много лет назад молодые московские лоботрясы приглашали на квартиру девушек с окраин. Они поили и кормили их, выжидая, когда захлопнутся дубовые двери метро, начнется отсчет ночного времени и капкан захлопнется.
Но некоторые гостьи все же оказывались хитрее, они сбегали по лестнице и прыгали в автомобили с зеленым огнем, что горел за лобовым стеклом. Такси тогда были оборудованы страшными приборами, переводившими время и расстояния в рубли и копейки. Счетчики километров и минут назывались в обиходе динамо-машинами. Стук динамо-машин наполнял улицы больших городов, они переводили в прямоугольную бумагу и круглый никель любовь и влюбленности.
Но крученое динамо — по сути не настоящее динамо.
Вот другая, настоящая тайна динамо-машины. Она искрится, воздух дрожит вокруг нее, потрескивают статические разряды. И еще это тайна внимательного и постепенного путешествия в магнитном поле Земли.
Это магнитное поле похоже на луковицу, странное облако, полюса его не совпадают с географическими, истыканными флажками полярных экспедиций.
Давным-давно было замечено, что в проводнике, которым шуровали между магнитами, возникает электродвижущая сила. Слова и термины этих разделов физики и техники вкусны и звучны, в них живет настоящая любовь к электричеству.
Динамо, или динамо-машина,— старое название того, что называется генератором постоянного тока. Статор и ротор, обмотка и проводник, щетки и коллекторы… В старину электрический прибор состоял не просто из функциональных деталей, а из медного зеркала полированных поверхностей, из мистики футурологии и надежды на исправление человечества. Блеск приборного стекла амперметров, дубовые станины — все это родственники астролябий и суставчатых подзорных труб. Провода, раскинувшие паутину, напоминают корабельные снасти и растяжки походных палаток. Путешествие электронов, мифическое движение от плюса к минусу — вот аналог путешествия человеческого. Пути караванов и пенного следа кораблей.
Недаром вращающийся ротор назывался раньше якорем.
Бельгиец Грамм полтора века назад собрал генератор, который по сей день мало изменился — внешне: четыре колонны, винты и болты. Затем Гефнер-Альтенек поместил обмотку на наружной поверхности цилиндра, затем пришли Эдисон и Максим… Это перечисление напоминает список мореплавателей.
Путешественник плывет по морям или бредет по земле, пересекая невидимые линии магнитного поля. Бредет ли он вместе с проводником или в одиночестве странствует, потакая собственному безумию, или едет с казенной подорожной,— все равно в нем возникает электрический ток странствия. Он сам проводник, даже если на мостик его корабля встал лоцман. Магнитное поле Земли поддерживает в нем движущуюся силу странствия.
В 1875 году французом Фонтеном была доказана обратимость электрических генераторов. Что это означает? А то, что путешественник, остановившись, внезапно обнаруживает, что высокое напряжение странствия ищет выхода, оно рвется наружу, сочится из пальцев. Ток путешествия превращается в движение пальцев, держащих перо или ручку, смыкается с токами внутри клавиатуры, перемагничивает домены компьютерных дисков.
Пейзажи в окне поезда существуют неотрывно друг от друга — в точности как поля электрические и магнитные. Только настоящее путешествие (путь-и-шествие) имеет особый знак: при движении на запад странник убыстряет время, в уши его гудят механические чудовища цивилизации, счетчик времени и денег стучит яростнее. Когда путешественник вступает в азиатскую степь, время его замедляется, внутренний ток проводника проигрывает в скорости, но выигрывает в силе.
Это происходит оттого, что, путешествуя на восток, человек идет против солнца, как против ветра, а двигаясь в западном направлении, ловит солнечный ветер: тот бьет ему в спину, сбивает с ног и волочит по шершавому асфальту европейской дороги.
Жюльверновский герой обеспечил себе состояние и семейное счастье, играя с календарем и двигаясь в правильном направлении,— он двигался на восток, навстречу солнцу. “Напротив, он потерял бы целые сутки, если бы двигался в противоположном направлении, то есть на запад. Действительно, продвигаясь на восток, Филеас Фогг шел навстречу солнцу, и, следовательно, дни для него столько раз уменьшались на четыре минуты, сколько градусов он проезжал в этом направлении. Так как окружность земного шара делится на триста шестьдесят градусов, то эти триста шестьдесят градусов, умноженные на четыре минуты, дают ровно двадцать четыре часа, то есть сутки, которые и выиграл Филеас Фогг. Иначе говоря, в то время как Филеас Фогг, двигаясь на восток, видел восемьдесят раз прохождение солнца через меридиан, его коллеги, оставшиеся в Лондоне, видели только семьдесят девять таких прохождений”.
Вот магия этих рассуждений, которые все равно не будут поняты непосвященными.
Это хитрые формулы перевода движения во время.
Алхимия и алфизика путешествия, его традиции не имеют никакого отношения к туризму, каким бы количеством определений и дополнений не обрастало это слово. Счетчик стучит, перемалывая либидо и мортидо, превращая движение в магнитном поле в электрическое, а электричество — в магнетизм. Термины мешаются, а, как уже было сказано, термины — это самое вкусное в путевых записках, корабельных журналах и полетных отчетах.
Несколько лет я писал что-то в полевых дневниках — записных книжках с твердыми коленкоровыми переплетами. Там теснились цифры, символизирующие магнитные поля, они собирались в шеренги, строились побатальонно, напоминая столбцы шпионских шифровок. На обороте магнитных полей рождались полевые записки.
И это было настоящее динамо, настоящее и честное преобразование чисел напряженности и вертикальной составляющей в буквы и слова. Это преобразование не жратвы и выпивки в сытость и пьяность, а претворение движения в смысл и придание смысла движению.
Еще о Филеасе Фогге, а также этической составляющей географии
<На мой взгляд, приобретения этого идеального англичанина довольно противоречивы — вспомним, все началось за игрой в карты (никак не географические). Да, Филеас Фогг выиграл целые сутки и двадцать тысяч фунтов в придачу. Но какова была общая потеря! Рассчитанный, равномерно разлинованный земной шар катастрофически уменьшился. Ф. Ф. прихлопнул земной шар, как муху, бубновым тузом, сидючи в клубе за вистом. Со словами: “Мир когда-то был велик — снимите” (протягивая колоду Томасу Фленагану). То есть мир стал мал, я проеду его на спор за восемьдесят дней. И проехал. И спрятал мир в карман. Здесь появляется акцент этический, который абсолютно осознанно, хоть и между строк, выставляет Жюль Верн. Филеас Фогг — уменьшитель мира, вор вселенского масштаба. Бог с ней, с индейской принцессой (ее он тоже украл). Земной шар жалко.— Филипп Огородников>
Андрей БАЛДИН, художник
Художник, здесь — шрифтовик, ведет поиск в направлении, противоположном курсу ученого. Он движется от метафоры к чертежу, сумме твердых дефиниций. Собственно, это не противоположное, а встречное направление. В точке встречи — вычисления и вымысла — только и может быть обнаружен новый контекст, больший мир, поместительный для них обоих.
ГЕОГРАФИКА8
Из сообщения, сделанного в Институте природного и культурного наследия 22 марта 2001 года.
…Речь пойдет о пространстве — не столько формуле, сколько статусе его; пространстве как продукте творческого усилия, пространстве как метафоре, помогающей наблюдателю обобщить разрозненный, собранный в путешествии видеоматериал.
(Это задача преимущественно отечественная. Запад, рассчитав и тем в известной мере исчерпав пространство, ищет нового, большего времени. Россия, напротив, пытается развернуть слово — воплощенное время — в пространство, доселе ею не виданное. Поиск встречный, взаимодополняющий; так дополняют друг друга зрение и слух.)
<Так обращение к собеседнику того же англичанина — look — мы переводим не прямо (смотри), но показательно искаженно — слушай.— Филипп Огородников>
…Мы рассматриваем карту Средиземноморья, и перед нашими глазами разворачивается целая вереница эпох и культур. Точнее, не вереница (начинается поиск необходимого образа), а поступь. Значительное протяжение Средиземноморья с востока на запад читается как путь, постепенное — или по-ступенное — шествие цивилизации. Римляне, полагая площадку Апеннин высшей ступенью в этом движении, дали ему соответствующее название: “лестница в небо”.
“Идущий по этой лестнице догонит (убегающее на запад) солнце”.
Каллиграфия читает эту формулу на свой лад. Шрифтовик видит не просто движение народов и государств, вектор наследования определенного типа культуры. Он вглядывается в физиономию сменяющих друг друга шрифтов и видит очевидную закономерность. Шрифты, “перешагивая” с одного полуострова на другой, наращивают знак внутрибумажного пространства.
С восточного берега стартует финикийский алфавит, исходная матрица европейских шрифтов9. Привычные в европейской прописи знаки как будто вращаются, встают на голову, ложатся набок, постоянно “меняя румб”. Они напоминают навигационные знаки. Алфавит финикийцев связывал, удерживал в покое прото-пространство, еще не обретшее должной ментальной структуры.
Финикийцы были первыми путешественниками древности; им должно было сориентироваться в пути, вовремя сделать поворот (кувырок знака), сменить галс. Точно проведенная линия, верный маршрут записывались побуквенно. Неизбежно “путевой” финикийский алфавит вышел линеарен — изначально и органично связан с линией, протяжением пути. Стереометрически он был одномерен.
(Точно так же, стереометрически, одномерен и Древний Египет: весь подчинен восходящей вертикали Нила, великого пресноводного меридиана.)
Первый шаг шрифта по карте, через Эгейское море. Греция, наследуя подвижный строй финикийских букв, но при том неизбежно рефлектируя, отстраняясь от древней матрицы, придает им следующий знак измерения. Линия — перманентного пути — растекается в плоскость оседлого бытия. Греки (политики, завоеватели, геометры) знают цену территории. К вертикальной, исходной оси “игрек” финикийского побережья прибавляется горизонтальная ось “икс”. Греческие буквы встают в привычное положение, зацепившись острыми коготками за бумагу. Они владеют плоскостью, они говорят не только о путешествии (“Одиссея”), но в первую очередь о войне (“Илиада”), переделе плоскости — они двумерны.
За первым шагом следует второй, с Балканского на Апеннинский полуостров. Это очередной в бумажном мире революционный переворот, переход алфавита из двух измерений в три. Так, принципиально трехмерна, на свой лад всепространственна и всемирна римская цивилизация. Каллиграфия латиницы также осваивает объем: страница обретает глубину, третью ось, “зет”. Латиница “видит” в белом поле страницы солнечный свет, позади и вокруг букв открывается бездонный простор.
Шагая через море, алфавит приучается к равномерному движению по строке. Буквы уже не кувыркаются, не цепляются за бумагу, но движутся регулярным шагом, которому подчинена техника каллиграфии, смена тонких и толстых линий, “артикуляция” гласных и тому подобное.
Вот информация объективная: знаки растут в пространстве бумаги, шаг за шагом прибавляя в своем измерении. В итоге является концепция не только и не столько художественная, но формообразующая. Основополагающий ее образ, базовая метафора Запада — лестница в небо — может быть проецирована во всякую сферу, от технологии до идеологии. По лестнице (развития, восхождения в мир больший) поднимаются не только народы, но и самые их языки.
Позднее, во времена Возрождения, этот образ был реанимирован в христианской транскрипции.
<Мишель Нотрдам, Нострадамус (1503—1566), описывая первые географические карты, включившие новооткрытые на западе земли, усматривает очевидную закономерность в самом “графике” прироста регулярного пространства. “Как будто волны бегут по воде, возмущенной падением камня”. Мир прирастает в гармонии; позднее те же слова он повторит в папском дворце в Риме, наблюдая фрески, на которых Старый и Новый Свет предстают единой панорамой. Источником волн, местонахождением “камня” Нострадамус полагает католический Рим (град святого Петра, иначе — камня).
Согласно ходу волн, пойдет соревнование между Италией и Испанией за приоритет в открытии Америки — точно в противофазе, меняя чет и нечет, “зашагают” они за убегающим солнцем. Границы государств подчинены в своем рисунке той же логике: пиренейский профиль, обращенный прямо в океан, оказывается как будто раздвоен: Португалия чертится горбоносой конской мордой, что на повороте обходит Испанию — фаворита.— А. Б.>
Итак, образ Средиземноморья включает в себя: реальную, полную “случайностей” географическую карту — и идеальный пифагоров чертеж, по законам которого в пространстве страницы строятся языки, оформляют себя алфавиты.
Карта и чертеж совпадают в своей неслучайной случайности, обозначая тем самым некое равновключающее их мета-пространство, большее по знаку, нежели они сами.
Мы также наблюдаем, как буквы алфавитов своей прописью отмечают каждый этап восприятия человеком этого мета-пространства. Эти наблюдения, как и сам процесс обобщения столь противоречивой, случайно-неслучайной информации в рамках той или иной базовой метафоры, можно было бы назвать географикой.
…Возвращаясь к образу стартовой оси, можно было бы выстроить симметричную последовательность, рост русского слова и вместе с ним, синхронно, экспансию московитов, бег волн (времени), только устремленный не влево, но вправо по карте. Мы наблюдаем разворот русского “флага” от исходной оси, за которую следовало бы принять знаменитый “путь из варяг в греки”. От этого меридиана на восток шагом, схожим со средиземноморским, начинает развиваться гиперборейский мир. Только на этот раз карта будто вывернута наизнанку: суша поменялась местами с водою, и теперь слово шагает по морю суши, останавливаясь у редких водных пре-
град — рек. Как будто протяжение (поведение) воды играет решающую роль в метаморфозах языка и всей физиономии текущего на восток народа.
Не сразу на восток. Изначально Заволжье (земля за-волглая, за-водная) располагалось на севере, являя собой главный адрес русской миссии. Затем, по достижении Грозным “шарнира” Казани — здесь Волга делает поворот на юг, образуя очередной водный меридиан,— разворачивается вектор миссии. Теперь заводным направлением становится восток. Показательно синхронно снимается с места слово: этот шаг олицетворяет пара Грозный — Иван Федоров10.
Следующий рывок, через несколько ступенек сразу (Обь—Енисей—Лена), произойдет при Петре. И вновь — совместно со словом, с самыми решительными переменами письменности. Все это не совпадения, но уже упомянутое сложение пространств реального и ментального, сумма которых и приводит к столь показательному резонансу. Географика ищет закономерность — и находит ее, запечатленную предельно обобщенно в одном уже рисунке шрифта.
Далее проясняется метафора основополагающая: карта разворачивается, как книга, обнаруживая логику в движении (прозрении в большее, белое, в свет) народов и языков.
Рустам РАХМАТУЛЛИН, эссеист
Краевед, москвоцентрист. Центр карты им рассмотрен в значении метафизическом: Москва пульсирует, она одновременно центростремительна и центробежна, транслируя свою столичность (лишаясь, истекая державной плотью) и собирая ее заново. Адресаты, по которым направлен, откуда получаем столичный ток — Киев, Крым, Константинополь,— в свою очередь, сложно двоятся. Сходятся в сложном подобии и одновременно, различаясь, разбегаются, разворачивая карту во времени и пространстве.
КРАЕВИДЕНИЕ, или МЕТАФИЗИЧЕСКОЕ КРАЕВЕДЕНИЕ
Придумав слово “краевИдение”, я нашел его неудовлетворительным, поскольку в нем заключено противопоставление или по крайней мере предпочтение виде-ния — ведению. Но без ведения невозможно видение.
Понятие “метафизическое краеведение” и точнее, и полнее. Если же надо собрать его в одно слово, то это слово “метакраеведение”.
Возможны две метафизики края. Назовем их на минуту первой и второй. Первая изучает местные знаки человеческого помышления о священном и божественном, знаки обращения человека через город (место) к Богу. Вторая изучает знаки божественного Замысла о городе — в надежде знать, с чем обращается к городу и через город к человеку Сам Бог. Оба краеведения суть метафизические.
Если первое должно быть обязательно научным и необязательно художественным, то второе, наоборот, должно быть обязательно художественным и необязательно научным. Второе по определению эссеистично, тогда как первое академично, а эссеистично только по желанию. Первое оперирует гипотезами, а второе — интуициями.
Мы говорим: “интуиция о…”, имея в виду жанр мысли. Интуиция как жанр вправе не ведать собственных доказательств, или это доказательства особого порядка. Доказательность художественной интуиции лежит во встречной интуиции читателя.
Понятно, что академическая метафизика строится по преимуществу на материале средневековья — как эпохи, преподнесшей Богу солидарный адрес. Эссеистическая метафизика — в равной мере на материале Средних и Новых веков, ибо Бог не перестает адресоваться к человеку и тогда, когда человек перестает адресоваться к Богу.
От наблюдения за встречей в городе (на месте) божественного Замысла и человеческого благодатного помышления, а равно и безблагодатного умышления; от встречи интуиции с гипотезой — рождается метафизическое краеведение.
НА ОСЛЯТИ. ИЕРУСАЛИМ В МОСКВЕ
1
Существительное имя Иерусалим было одним из четырех имен собора, что на Рву. Оно усвоилось собору по западному, Входоиерусалимскому приделу. Знаменитые шествия на осляти в неделю Ваий — Вербное воскресенье,— прообразуя Вход Господень в Иерусалим, адресовались из Кремля именно к этому, смотрящему на Кремль, приделу. Царь со смирением вел под уздцы считавшуюся за осла белую лошадь, на которой восседал митрополит, позднее патриарх, без преувеличения символизировавший Христа.
Пожалуй, удивительнее патриарха на осляти царь у стремени. Само присутствие царя, земного, вне аллегорий, в роли себя. Оно же превращало иллюстрацию евангельского Входа в иллюстрацию чего-то большего: иерархического отношения двух царств — земного и Небесного, кесарева и Божия. А это основная тема Красной площади. Изложенная неподвижным языком архитектуры как отношение Покровского собора и Кремля, тема приходила в движение раз в год, в неделю Ваий, говорила себя языком ритуала.
В ХVII столетии стали ходить, наоборот, от храма в Кремль. Эта недавно обнаруженная по бумагам перемена прослеживается с 1656 года и может принадлежать к числу никоновских.
Несколько раньше, при Михаиле Федоровиче, Спасская башня была надстроена до высоты Покровского собора, его центрального столпа, приобретя известный миру вид.
По смыслу этих перемен Кремль после Смуты оспорил у Покровского собора право отождествляться с Иерусалимом.
Дотоле Кремль — ограда, полная святынь,— оказывался дополнением Покровского собора и всего Китай-города. Кремль сополагался с загородом Иерусалима, хотя бы и со священной стороной этого загорода — Елеонской (Масличной) горой, откуда пришел Иисус, куда Он любил уходить и откуда вознесся.
Тогда Успенский собор соотносен с Успенской же церковью на Елеоне, в Гефсимании,— церковью Гроба Богоматери. Тогда и главной теме Елеона — Вознесению Христову — отвечал кремлевский Вознесенский монастырь, участник видов Красной площади с конца ХIV столетия до сталинских времен.
В развороте ХVII века Елеонской горой оказывался Китай-город. Что это поздняя редакция, доказывается отсутствием в системе посвящений Покровского собора елеонских тем Успения и Вознесения.
Теперь высокая метафора, спускаясь на этаж московской топографии, служила распознанию Китая как загородья, дополнения Кремля.
Недвижным центром разворота Красной площади оказывались Спасские ворота — образ иерусалимских Золотых ворот, через которые вошел Христос. Впоследствии заложенные, Золотые ворота откроются перед Христом в Его Второе, Славное Пришествие. Отсюда, вероятно, запрет 1670 года ездить сквозь Спасские ворота верхом.
Ров, лежавший под стеной Кремля вдоль Красной площади (увековеченный в урочищном определении Покровского собора: “что на Рву”), не потерялся, а по-новому нашелся в развороте мизансцены, с точностью ответив матрице Кедронского потока, отделяющего огражденный Иерусалим от Елеона.
Вообще новая редакция шествия была точнее соображена с топографией Иерусалима. Особенно со сторонами света в нем. Ибо как Елеон восточней городской черты, так и Китай восточнее Кремля.
2
Способ поверить смыслы, усвоенные мизансцене Красной площади шествием на осляти, предоставляется в Коломенском, где эта мизансцена смоделирована, и притом без отставания во времени.
Над устьем обводненного оврага, текущего в Москву-реку, устроен Государев двор с дворцом и несколькими храмами, среди которых первенствует церковь Вознесения Господня.
Через овраг, в Дьякове, на вершине мыса высится Предтеченская церковь. Одинокая — но состоящая сама из нескольких церквей-столпов. Что делает ее предтечей или последованием, во всяком случае — моделью, знаком Покровского собора. Знаком, явственным и в рассмотрении деталей.
Совершенство означаемого делает несовершенным означающее — словно для того, чтобы удостоверить ослепление строителей. И все-таки в Коломенском только Предтеченская церковь думает равняться, содержательно и внешне, с доминантой Государева двора — недостижимо совершенной Вознесенской церковью.
За этим совершенством трудно опознать модель кремлевского столпа в Коломенском; однако же таков один из многих верных смыслов Вознесенской церкви. Впрочем, верно и обратное, поскольку сообщение между двумя великими столпами обоюдно. Обоюдна тема лестницы на небеса, в Коломенском решенная как тема Вознесения Господня, а в кремлевской колокольне — как тема человеческого восхождения по Лествице духовной: церковь в нижнем ярусе Иванова столпа посвящена святому Иоанну Лествичнику.
Кремль в коломенской модели отнесен на Елеон тем явственней, что церковь Вознесения есть образ собственного посвящения. Более того: шатровая, шестидесяти метров колокольня Вознесенского монастыря на иерусалимском Елеоне — так называемая “Русская свеча” — восходит формой к церкви Вознесения в Коломенском.
И наконец, ворота Водовзводной (Соколиной) башни, обращенные к Дьякову, обоснованы соотнесением со Спасскими воротами Кремля. Но как кремлевская ограда в грозненской редакции шествия на осляти, так и ограда Государева двора в Коломенском парадоксальным образом оказывается оградой загорода. Выход государя со двора на сторону Дьяковской церкви прообразует выход из Кремля на сторону Покровского собора.
ИЕРУСАЛИМ В БАХЧИСАРАЕ
…Бахчисарай есть знак Иерусалима рядом с римским знаком Севастополя. Он город иудейский, православный и мусульманский одновременно. Таким его делают Чуфут-Кале (“Иудейская крепость”) — столица караимов, Успенский пещерный монастырь — центр православного присутствия в ханском Крыму, татарские дворец и нижний город.
Есть и прямой топонимический отсыл — Иосафатова долина, кладбище караимов. Кладбище этого имени под стенами Иерусалима почитается как место, где начнется воскрешение мертвых. Иосафатова долина в верховой балке бахчисарайской речки уподобляет последнюю Кедрону и сообразует мизансцены двух городов между собой.
Кедрон течет между чертой старого Иерусалима и Елеонской (Масличной) горой. В Бахчисарае, следовательно, сам огражденный Иерусалим прообразован горной столицей караимов — ныне мертвым городом Чуфут-Кале, его стенами и воротами, пещерами и храмами на плато правого берега балки. Тогда плато левого берега прообразует Елеон.
Отсюда, может быть, и посвящение Успенского монастыря, ископанного в этом береге: он соотносится с Успенской церковью на Елеоне, в Гефсимании,— церковью Гроба Богоматери, откуда Она была восхищена на небо.
Практикум “Путевого Журнала”
РАССУЖДЕНИЕ О КРЫМЕ
Карта, прочитанная (пройденная словом), как диалог проектов, как спор о первенстве начал, стартовых линий — меридианов, становится как будто одушевлена. Развивая антропоморфные метафоры Колумба, уподобляющего рай сосцу на женской груди, можно отыскать на этой карте ось симметрии почти телесную. Ось разваливает на половинки тело безразмерной роженицы Геи. Раскинулась во всю Евразию: поднявшемуся из континентальных болот московскому брюху (еще выше мраморной маской лег Питер — голова) соответствует на юге “запавшая вагина” Израиля (Джойс). Ноги ведут в океаны, Атлантический и Индийский. Крым на развороте сего анатомического атласа являет собою лоно, в этом легко убедиться, стоит только внимательнее рассмотреть его очертания и уловить движение, которое совершает кружевной треугольник, прячась в глубины Черного моря. Крым исполнен Эроса, Крым плодовит. Послевоенный, омытый кровью мир родился здесь, под бормотание трех повитух (Сталин, Черчилль, Рузвельт), в 45-м году, в Ялте. Неудивительно, что пресловутая рифма “геополитика — геопоэтика” именно здесь была услышана. Разговоры о многозначении Крыма заняли в московских клубах середину девяностых годов и по сию пору не затихли. “Путевой Журнал” не мог пропустить этой темы. Состоялся спор о Крыме, проходивший порою на повышенных тонах. Камнем преткновения стал “Крым как Кремль”, возможная столица возможного (восстановленного, вернувшегося на ось симметрии) гиперборейского мира.
Прокрымскую партию возглавил Рустам Рахматуллин, резко против выступал Дмитрий Замятин. Участвовали также: Владимир Ешкилев, Денис Савенок, Игорь Сид. Здесь мы приводим краткое резюме спора (незаконченного).
Разумеется, речь не идет о вторжении в области практической политики. Суверенитет, государственная принадлежность полуострова и прочие туго натянутые материи остаются неприкосновенны. Обсуждается история метрополии, роль Крыма в качестве “центра тяжести” карты.
Что такое свойство столичности, присуще ли оно крымскому краю (спор и идет о том, центр это или “острый” край)? Если Крым — центр, “Крым — Кремль”, то рано или поздно это свойство оформится во всякой сфере.
Или Крым — кромка, край, не более чем точка царского отдыха (поэтической ссылки), точка Большого Транзита, арена активности внешних сил?
ЗА
История уверенно говорит о крымской метрополии, постоянном и ярком присутствии столичной плазмы, о деятельности героев, подтверждающих искомый статус.
Само название Крыма, идущее от Крома и Карны (Кармы?), легендарных прародителей всего человеческого рода. (По одной из версий, это были Адам и Ева народов индоевропейской группы.)
Столицы Скифии и Киммерии.
Во времена античные, несмотря на значительное удаление от Рима, Крым сохраняет напряжение высшего разряда; место ссылки римских пап, Климента и Мартына Исповедника.
Ключевой пункт миссии Константина (Кирилла) и Мефодия, место, где ими был провиден будущий совершенный алфавит и — в рамках оного алфавита — следующий, северный, широко распахнутый мир.
Херсонес, или Корсунь, где состоялось крещение Руси.
Крымское ханство. Имя полуострову (версия историков) дал город Старый Крым, Эски-Кырым, Старая крепость; столица ханов до Бахчисарая.
Летние резиденции Романовых, мечты последнего из них, Николая II, о переносе столицы в Крым.
Последнее мгновение Империи, остров Крым Врангеля, угасающий белый ромб на красном поле.
Далее дачи — коммунистических царей и вельмож.
Детская столица северного, зябкого мира — “Артек”. Только ли детского? Зябли и ездили в Крым греться — все.
Ялта и Коктебель как центры притяжения интеллектуальной элиты.
Севастополь, солнечное сплетение России, всякое прикосновение к которому (не говоря о полновесных ударах, наподобие экспедиции 1854 года) отзывается болью и повышением температуры по всей стране.
Наконец, нынешняя пауза, состояние неустойчивое, тлеющий конфликт — в первую очередь потому, что в настоящую минуту здесь прервался столичный ток, VIP-персонажи и курортники разъехались, полуостров опустел и остыл.
Возможно, к общему благу приведет возвращение в Крым инфраструктуры высшего разряда.
Точка разделения, геостратегического спора может стать точкой синтеза на более высоком интеграционном уровне, который не противоречил бы статусу каждого из участников проекта Новой Крымской Метрополии.
ПРОТИВ
Гео-логика утверждает, что Крым — не центр Империи, но острый ее край, слом. Здесь в самом деле высоко метагеографическое напряжение, но это напряжение в предчувствии катастрофы или следствие воспоминания о ней. На будущее такое загадывать не хочется, обратимся в прошлое. Что это был за катаклизм? Есть версия, что Черное море образовалось мгновенно, в несколько дней, когда после глобальной катастрофы зеленая равнина опустилась на три километра и стала дном моря. Перемычка Босфора была прорвана водами Средиземноморья, и состоялся грандиозный потоп, следы которого можно отыскать во многих эпосах и преданиях древности.
В первую очередь вспоминается миф об Атлантиде.
Это подтверждает обилие в черноморской воде сероводорода (начиная с глубины двухсот метров до самого дна). Потоп состоялся уже во времена исторические, люди были его свидетелями и сохранили память о нем как о светопреставлении, разрыве блаженных времен.
Южный берег Крыма выглядит в этом контексте как бы перевернутым. Настоящие горы ушли в море — на поверхности остался лишь внешний, малый ряд, убывающий по высоте по мере движения на сушу.
Крым помнит Апокалипсис; его окормляют сны о прежних, “настоящих” временах, по сравнению с которыми все новейшие государства и империи представляют собой лишь слабый отсвет, подражание золотому веку.
Все завоеватели, странники и провидцы чертили пунктиры по ромбу Крыма, но ни один не заштриховал его целиком.
Крым напоминает клубок из разноцветных нитей, через которые просвечивает исходное, раскаленное тело.
Здесь можно спрятаться, у-крыться, замкнуться в за-крома.
Разлом естественным образом привлекает военных и отшельников, аскетов и святых — каждый из них строит свою “линию обороны”.
Необходимость самой этой бесконечной обороны не вызывает сомнений. Севастопольская оборона была героическим оформлением этой традиции.
Проигравшие выиграли.
Сильные мира сего по-прежнему бывают здесь набегами, что не оставляет надежды на уравновешенное состояние любой инфраструктуры, тем более химерической, наподобие нынешнего СНГ.
Курортные акценты также становятся понятны: отдых как нарушение распорядка, бег от “закона” становится легитимен здесь, в месте вселенского разрыва времен.
Строительство какой бы то ни было новой столицы в этом минус-месте было бы непростительной (не только геополитической, но и гео-логической) безответственностью.
РАССУЖДЕНИЕ О ВОЛГЕ
Еще один шаг на восток. Рассуждение о Волге разворачивается; участники группы обнаружили, что все чаще их маршруты сходятся, пересекают, следуют вдоль Волги. Команда Замятиных исследует Юрьевец, Казань осадили сразу трое ПыЖей11 — Балдин, Березин, Рахматуллин; что касается Василия Голованова, то его многолетние искания постепенно связали все ключевые точки волжского маршрута, от истока до устья. Предполагается серия публикаций и масштабное обсуждение темы.
Василий ГОЛОВАНОВ
Я не в восторге от того, чтобы пытаться в блиц-интервью очертить географическое и поэтическое значение Волги. Волга нуждается в специальных исследованиях, не в одной, а в нескольких специфических экспедициях. Последняя гуманитарная “съемка” Волги произошла в конце ХIХ века; до этого — в конце ХVIII (Гмелин, Паллас).
Тема Волги бездонна. Она, как и прежде, включает в себя тему рождения, Родины: родства (родства-по-реке-как-по-крови). Исток Волги на селигерской возвышенности находится буквально в эпицентре рождения всех славянских вод — несколько километров разделяют водные системы Волги, Днепра и Западной Двины. Остается тема Волги-дороги (хотя бы великой дороги угорских народов на север) и Волги как-течения-времени. Реки во времени.
Волжская дельта в пустынях Прикаспия — это фантастический природный феномен (“Русская Африка”) и одновременно ворота из Азии в Европу: наиболее полно эта функция выразилась в образе хазарского царства. Выбор русами между Волгой и Днепром как столбовыми дорогами грабительских набегов предопределил
геополитическую ориентацию России на Днепр, а следовательно, на Константинополь и древнюю культуру Восточно-Римской империи. Выбор Волги означал бы азиатский выбор, но специфическое значение Каспийского моря, представляющего собой замкнутый водоем, не дало этому случиться.
А сам Каспий? Если Волга — мать, то Каспий — дитя, каким бы странным оно ни казалось. Однако никаких поэтических эмоций Каспий, да и вся каспийская область, не вызывает. Единственно для Хлебникова и Платонова область эта составляет исключение. Больше того, для них Каспий, “степное море” — это главное, “средиземное” море их поразительного человечества; именно вокруг него они конструируют свою (возможно, общую) вселенную. Однако во всей русской литературе гений Хлебникова, как и гений Платонова, суть исключения из правила. Хлебников волен рассуждать об азийском классицизме в пику греческому — на то он и астраханец, на то он, правду говоря, и престранный в психологическом смысле тип — то ли сам кочевник-бегун, то ли “будетлянин”, определенно угодивший не в свое время… Вот — “престранный” — это и есть словечко, которым очень расплывчатое представление о Каспии в географии русского духа определяется точнее всего. Гоголь завернул круче; для него этот выродок Волги, плещущийся на дне невиданной в мире геологической впадины, есть область безумия. Не случайно в “Записках сумасшедшего” именно употребление этого нейтрального на первый взгляд топонима свидетельствует о полном торжестве болезни над психикой героя: “Люди воображают, будто человеческий мозг находится в голове; совсем нет: он приносится с ветром со стороны Каспийского моря”. Так отчего ж Каспийского, а не Черного иль не Балтийского? Гоголь и сам не знает, но, как писатель, он тонко чувствует парадокс фразы: потому что именно там, откуда дуют каспийские ветры, никакого “мозга” да и вообще мыслей, которые могли бы образовать некий ветер, быть не может; там только мелководье, тростники, птица да осетры, пустыня, солончак, глина, чужбина и бессмысленный горизонт в расплавленной золотой дали…
Нам еще только предстоит убедиться, так это или наоборот. “Бессмысленна” ли Персия, или это надежная дубовая дверь на замке, затворяющая наиболее близкие к нам пространства мусульманского Востока? Все подлежит исследованию. Мы вновь в начале пути.
О переломе вод
<Юрьевец — точка, где Волга делает первый, пробный поворот на юг, чтобы далее, на “указателе” Казани, окончательно развернуться по вертикали, сделаться “русским Нилом” (Розанов). Юрьевец, как перелом в течении вод — Волги, влаги, воли,— осваивали в свое время братья Веснины (“вылилось” в Днепрогэсов проект). Между тем сам город оказался наполовину затоплен. Андрей Тарковский, проведший в нем детские годы, отразил (тяжкий каламбур) тему перелома вод в “Зеркале”.— Дмитрий Замятин>
Надежда ЗАМЯТИНА, географ
ГРАДОРЕЧИЕ
(ГОРОД-ГРАД-ГРАДАЦИЯ-РЕК-РЕЧИ)
В Москве есть Васильевский спуск. А в Саратове — Бабушкин взвоз. И в других городах есть спуски, съезды, взъезды и взвозы. Они размечают фарватеры городов на одностороннее движение.
Будь Васильевский взвозом, Красная площадь потекла бы вспять и затопила Манежную.
Зачем говорят, что города ставят на реках? Есть города над-речные, есть из-речные. Только тот, что на Неве, видимо, назван правильно. Петербург на Неве: замешан, заквашен, настоен. Мятно-прохладная невская настойка.
Саратов с ушкуйничьим гиком выходит из воды, бьет в лысые Приволжские горы. Обессилев и упав у самого их порога, продолжает протягивать руки, загребая землю узловатыми пальцами гребца-работяги. В прокорябанных им межгорных бороздах разрастаются полипы поселков.
Надволжские города плавны и задумчивы. Они сидят в своих узорных теремах-светелках щемяще-загадочны и недоступны.
Симбирск кокетливо примеряет Венец перед заволжским зеркалом. Нижегородская привереда разложила — достала из кованого купеческого сундука розовый кремлевский гребень да набережные сережки.
И Юрьевец у зеркала, но зеркала по-тарковски. На первый взгляд его и не заметно в квадратах поленниц и улиц. Но оно здесь, заволжское зеркало, не то стекает сверху, не то парит со дна оврага, призрачно-марево и туманно.
Плес — само Зазеркалье. На самом деле города нет, есть лишь его волжское
отражение, колеблющееся и уводящее, как огоньки гадальных свечей, куда-то в Заволжье.
Там течет Томск параллельным, по-эту-сторонним потоком Томи, начинаясь, наверное, где-то еще от ядерного призрака Северска. Не замечая Томи, тешит изящными мостиками Ушайку, обнимающую призрак острога, золотым призраком Мартайги скачет — перекатывается с особняка на особняк, проплывает колышащимся призраком потанинского смутного областничества, университетским садом, вперед и вперед, долгой сибирской рекой с Московского на Иркутский тракты. И вдруг упирается в Томь и замирает, подрезанный и пораженный затомьем, призраком последнего, Тихого океана, и зависает над звенящим потусторонним пространством.
Устюг — это тоже призрак, сон — оттуда, из Сибири. Отражение узорочья его набережной кивает в воде и манит, как детство. Устюг — последний взгляд, последний взмах платком, “прощай” от поворота реки. Устюг помнят и ждут в странствиях. Возвратиться в Устюг нельзя, возвращение — не к Устюгу, но к санкам, дровам, прорубям. К обычной жизни.
Обычная жизнь идет не на реках и даже не над реками. Рыбинск по-бурлацки прикорнул у костерка на песочке. У-озерен Ростов, остро выпирающий из плодородного озерного ила молодыми зелеными стрелками кремлевских луковиц. Ростов озером не заквашен и не замешан, он удобрен. Озеро здесь — не зеркало и не опора, а обычный огород, в крайнем случае райский сад на архиерейских задворках.
Златоуст закручен от заводского пруда, как тугая пружина, он взведен и возведен в трехмерность: в Златоусте нельзя перемещаться прямо — так в смерче или в водовороте.
Смоленск полузатоплен оврагами. Подобрав ножки и подоткнув ветхий розовый подол, он жмется по горкам, опасаясь взглянуть вниз. По одному из таких оврагов, не замеченный Смоленском, пробирается к Киеву Днепр.
Киев срывается в Днепр широким, как Ниагара, водопадом — от Выдубиц до Андреевского спуска, через Лавру и Владимирскую горку, вспениваясь на бровке парковыми кипами, пузыря куполами, брызгая шпилями. Но Киев дву-у-личен. Одно его лицо смотрит снисходительно сверху Андреевского спуска, другое — с прищуром взглядывает вверх по Андрil░вскому узвiзу. Так и сяк поворачиваясь перед Днепром, Киев играет нагорным и изречным своими лучами. Киев изречный плещется в Подоле, ласковым прибоем облизывая Замковую гору. Киев надречный течет по равнине, сам как река, покойная и плавная, свободная и дородная, целомудренно прикрытая каштанами. Киев живет лучами, преломленный Днепром, как линзой. Без линзы реки город схлопывается в бесцветный воздух.
Еще о двоении “взвоза” и “спуска”
<Для саратовской детворы, середь которой случилось мне возрастать и провести не одну зиму, Бабушкин взвоз (см. выше), свободный от транспорта, был несомненным спуском — с ледяной горы вниз. Двоилось его название и в происхождении. Сокровенное бабушкино название означало память революционера Ивана Бабушкина; так Саратов “переписал” и утеплил официальное имя — или так тонко сработали власти? — Гела Гринева>
Петр БАЛДИН, эколог
ВРЕМЯ НЕФТИ
Заволжье подвижно. Его первоэлемент теперь уже не вода, а нефть. Нефть незаметно заливает поверхность левого, низкого берега, постепенно меняя пейзаж. Вид темнеет. При этом нужно отметить: возраст нефти изменчив, в ее бульоне одновременно содержатся молекулы старые и молодые. Это связано с процессом ее “производства”: миллионы лет под прессом земной толщи нефть тлеет, проходя постепенно все стадии подготовки. В момент вскрытия (буренье, всплеск черного цвета, умывание в ведре, где плещется сто тысяч лет) эти незамкнутые эпохи вырываются наружу, преобразуя течение времени. Молекулы нефти, сложно составленные цепочки, открыты для любого контакта. Они вступают в самые сложные взаимодействия с наземным материалом сегодняшнего дня, которому без году неделя. Многоопытная нефть захватывает нынешний сор, подчиняет его своему времени, точ-
нее — сумме времен. Отравление земли нефтью — это весьма специфическое отравление временем. Передозировка. В результате стартуют новые химические процессы-анахронизмы. Начинается жизнь железа: будучи затянуто тонкой пленкой нефти, оно заново ориентируется во времени,— бактерии, которым эта пара дает жизнь, обитают как бы на другой планете, размером с горошину и менее. Их мириады рассеяны в зараженном (иным временем) Заволжье. Сущности их бытия мы толком не знаем, прогнозы бессмысленны, так как самые долгосрочные наши прогнозы ничто по сравнению с той порцией перевремени, что растекается сейчас озерами к востоку от Волги. Поэтому пейзаж на восток не юн и не стар — он подвижен и темен. Там — Тартар, как и было обещано, написано на всех картах.
Другой вопрос, насколько этот хроно-хаос мог быть предугадан, как природа Заволжья готовилась (если готовилась) к этому натиску сжатых времен. Понятно, что Запад, перерабатывая и поедая сей странный продукт (экспорт времени?), как будто лучше был к тому подготовлен, его организм приведен к размеру, темперирован, технологически более развит, чем территория-экспортер. Но и Запад, фильтруя нефть по фракциям-возрастам, действует грубо, жжет время живьем. И все же важнее то, что происходит на востоке, где буровые ушли по колено в Аид. Готовилась ли Земля к такому потопу?
В этом контексте меняется само понятие очистки от нефтепродуктов. Нет понятия очистки, есть (не есть, а будет — если в данной ситуации уместно слово “будет”) сложный хронометраж, квазимузыкальные композиции формул, в сумме своей преодолевающие разрывы времени, которые несет с собой дикая нефтедобыча. Работа этого “оркестра”12 может стать источником новой энергии.
Поэтому на вопрос о Волге, представляет ли она ось симметрии российского мета-пространства, можно ответить: да, возможно. Возможно, это будущая ось симметрии потоков (времени), которые по эту сторону как будто успокоены, сплетены в частую сеть, а там еще только чертится новый рисунок. Чернил хватает.
НЕЧТО ОБ АМУРЕ
Так называлась памятная записка в адрес правительства, составленная архиепископом Якутским cвятителем Иннокентием. Деятельность его по собиранию Сибири (а также Камчатки и Аляски и далее до форта Росс) весьма показательна. Вот кто успокаивал дуновения Тартара в пределах воистину беспредельных! Иннокентий родился (1797) и вырос в Иркутске. Начало службы его было на краю русского мира: Алеутские острова, Камчатка. Здесь он провел много лет, просвещая аборигенов, переводя Писание на приполярные языки. Затем была Якутия. И вновь: активное просвещение туземцев, первая православная служба на якутском языке. Перевел
с помощниками на якутский все Священное Писание (за исключением Апокалипсиса — не успел, или в этой крайней земле последняя книга показалась ему излишней?). Его стараниями в Якутске была открыта епархия, которой он стал первым руководителем. Это было решительным шагом по удержанию не редкой россыпи поселений, не сети дорог, но всей территории разом. Она оставалась бескрайней. Своим священникам он повелел пользоваться переносными антиминсами. Церковь снялась с места, стала кочевою.
Следующим этапом деятельности Иннокентия была цивилизация Амура. В месте слияния Амура и Зеи он строит церковь Благовещения, к которой прирастает с годами одноименный город, ныне — столица Амурской области. В месте слияния рек Амур поворачивает на восток.
<Черная13 — чернильная, исполненная многозначением вода. Знакомый сю-
жет — вода в своем беге меняет румб, меняя сам сюжет, идеологию в освоении края (кромки). “Русский Нил”, если видеть за этим образом не одну Волгу, но самый тип великих наших рек, совершил полный оборот, стрелка его очертила весь евразийский циферблат. Вода “перекрестила” землю по всем четырем направлениям. За этим последним, восточным поворотом бегущей воды (неразличимо темного времени) России открывается Китай.— А. Б.>
Св. Иннокентий планирует обращать в православие китайцев, готовится к новому переводу Писания, но его отзывают в Москву — в центр метагеографической композиции. Перемещение показательно: с одной стороны, кому, как не ему, замкнувшему круг русского компаса, отведавшему пространств запредельных, возглавлять центральную в своем значении епархию, обобщать накопленное сверх-пространство? С другой стороны, остановка миссии на пороге “китайской стены”, на черте, за которой открывается сплочение времени древнейшее, также закономерна. Китайская миссия требовала нового осмысления основ странствующей веры. Перед отъездом Иннокентий напутствует Николая, в будущем просветителя наших юго-восточных пределов, равноапостольного святого, которому суждено продолжить его миссию в Японии.
Россия как протяженное предложение остается предметом исследования — исторического, грамматического, общегуманитарного. Также и стереометрического: спазмы пространства в ее пределах порой ставят в тупик. В этом контексте слежение за Большим Меридианом (Карибы, Шотландия, Рим, Крым, Кремль, Русский Нил) предстает поиском несущей оси, точки отсчета, от которой мог бы выстроиться целостный ее “чертеж”.
В настоящий момент этот чертеж (здесь — метагеографический), проект — отсутствует. Образ страны утрачен. Есть территория, статистический феномен, последовательность часовых поясов, но никак не пространство в полном смысле слова (пространство в слове: космос, не хаос). Отсюда — существенная необходимость в гуманитарной экспедиции, одной из задач которой был бы поиск или восстановление на новом уровне базовой российской метафоры.
Ведущий рубрики Андрей БАЛДИН
1 Punto fijo (исп. исходная точка) — понятие, возникшее в правление Филиппа II Испанского, в эпоху, названную позднее временем Великих географических открытий. По преданию, помимо богатств, вывозимых из испанских колоний для избавления государства от банкротства, Филипп был озабочен поиском этой сакральной точки соприкосновения земли с раем. Точки, вычисляемой в Средние века и пристально искомой в эпоху барокко. Через нее проходит заветная дуга, ребро (грудной клетки глобуса), из которого сотворена была впоследствии смертная человеческая стихия.- Г. Г.
2 Rota philosophica (лат. колесо философов) — алхимическое понятие, первый раз встречающееся у Рипли (ум. 1490). Наиболее полно соответствует понятию колеса творения.- Г. Г.
3 Artis auriferae (лат. искусство преобразования золота) — спекулятивный сборник текстов, изданный в 1593 г. Излагал основные понятия средневековой алхимии.- Г. Г.
4 Aurora consurgens (лат. заря восходящая) — трактат, рукописная копия обнаружена в монастыре Рейнау, глоссирует Священное Писание, в частности, книгу Притч Соломоновых и Песнь Песней как аллегорию алхимического Opus magnum (Великое деяние).- Г. Г.
5 Obris mundi (лат. круг мира) — общее название географических описаний мира, возникших в классическую римскую эпоху и широко используемых в Западной Европе в Средние века.- Г. Г.
6 «После того, как я оставил устье <Ориноко>, морское течение стало настолько сильным, что при слабом ветре за время от утренней мессы до вечерней молитвы было пройдено 65 миль, из чего следует, что в южном направлении путь идет в гору, а в северном — с горы» (перевод М. Горлина).
7 Аутопойесис — рефлексия, осмысление собственных поэтических, художественных образов.
Геопойесис — осмысление собственных образов в контексте земного пространства.
8 Термин относится к античным временам; его предложил директор Александрийской библиотеки Эратосфен. В III веке до н. э. он написал книгу под названием «Географика»; в нее были вложены карты, где он собрал все имеющиеся к тому времени сведения о Земле. Карты содержали сведения гипотетические: к примеру, на крайнем севере Эратосфен предполагал существование обитаемой земли, заселенной существами иной с человеком природы. Там же, в «Географике», для удержания в голове земной плоскости впервые была предложена сетка из вертикальных и горизонтальных линий, прообраз нынешних меридианов и параллелей.- А. Б.
9 Здесь мы видим город Библ, давший имя книге: «библос» по-гречески означал сложенный пополам лист папируса. Побережье Финикии располагалось как будто в корешке макро-книги: левая страница, море, было областью заката, «эбур», позже — Европой; правая олицетворяла восход, «ашу», Азию.- А. Б.
10 Они же Иванец Московский и Иван Москвитин. «Шарнир слова», его центр тяжести, остается в Москве.- Рустам Рахматуллин.
11 ПыЖи — участники проекта «Путевого Журнала». Согласно версии возвышенной, прочищают зрение перед выстрелом: взглядом в пространство. Также и слово должно расширить от состояния линеарного (звено в строке) — в объем.
12 Что потребуется в этом синтетическом усилии от ученых-гуманитариев? Нет никакого сомнения, что одними лишь химическими формулами, как бы они ни были точно расписаны, здесь не обойтись. Какие тяжкие (вязкие, горючие) слова, какая музыка составят Гимн Нефти? — Ред.
13 Амур — от монгольского Хара-Мурэн, «черная река». В перевернуто-европейском прочтении: А-мур — не-стена, не-твердь, но край, за которым течет Иное.