Повесть
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2002
Pars pro toto*.
I
В рассветной полутьме покачивается автобус. Стоячий груз клонится послушно, будто колосья в поле, все разом и в одну сторону; сидячий груз — либо пялится бездумно в окна, либо таким же взглядом окидывает стоящих.
Она стояла. Он сидел. Качнуло сильно, и она за поручень еле успела ухватиться. Он встал, уступил ей место. В награду получил чуть удивленное спасибо — не балует ведь городской утренний ковчег подобным поведением,— и, засмущавшись, к выходу начал проталкиваться, подальше от ее глаз. Верно тем бы и кончилось, но вот сошли они на одной и той же остановке и посмотрели друг на друга. Тогда он решился, тогда он шагнул к ней.
— Возьмите вот…— протянул прямоугольничек бумаги.— Если вам вдруг захочется сбежать от грусти, позвоните. Думаю, мы уже без журавлиных танцев можем обойтись.
Он было повернулся уходить, удивляясь немного самому себе, что вот так вдруг набрался наглости, однако услыхал:
— А почему нет имени-фамилии? — Она говорила низким приятным голосом.— Кого же мне тогда к телефону попросить? — Скорчила капризненькую, из далекого детства, обезьянью ужимку на лице.
— А к телефону подойду я. Больше некому. Так что вы не беспокойтесь.
Конечно, нет имени-фамилии, он же не “объект”, бумажки эти совсем для другого предназначены…
Ну а потом был обычный мой трудодень в полуквартале от остановки, за углом, меня ждал Семеныч в нашей смертью пропахшей, потрепанной “Газели”.
В кабине отдавало другим духом: Семеныч, видимо, полстакана уже приговорил, а чтобы не смущать гибэдэдэшников (они к нам неплохо относятся, но все-таки), он луком злющим закусил. Семеныч луковиц этих с собой кошелку целую приносит и с хрустом грызет, словно яблоки. Примерно к середине дня глаза у него совсем уже осоловелые. Однако машину он ведет сносно все равно да и с “объектами” нашей работы тоже ничуть не хуже трезвого управляется. Впрочем, совсем трезвым я его, похоже, и не видел никогда. “Объекты”, чем ближе к вечеру, тем чаще получали от него в порядке дополнительной обслуги еще и пинкаря кованым сапожищем в бок, а я — бесплатные советы по части обустройства моей жизни, поиска квартирантов и так далее.
День был как день. С другими днями он вполне сливался.
Несколько раз всплывало перед глазами лицо моей автобусной полузнакомки, ее ужимочка, прищур раскосых глаз (один казался светлее другого). Такие лица вообще к ужимкам склонны, словно резиновые они и мнутся легко, как бесполые лица мимов, клоунов… И школьники с такими лицами на уроках частенько одноклассников потешают, беся учителей. Но это в детстве, а ей сейчас?..
Я покосился на Семеныча… А он как раз долдонить начал:
— Слышь, а? Давай до корейцев заскочим… Слышь, толкнем им пару, а? Чего ты?! А то навару ни фига нету.
Я киваю. Почему бы и нет?
Семеныч на красный, к тому же через сплошную белую разметку свернул в сторону Приречного проспекта, чтобы проскочить к набережной. Ну говорю же, день как день был. Катили мы по Приречному часов в десять утра, а нам крепыш какой-то голосует. Конечно, не надо было останавливаться… И вляпались!
Приречный, он широкий, застроенный двенадцати- и четырнадцатиэтажными домами в стиле застойно-брежневского бровастенького благополучия, и тротуар широкий, потом — густой кустарник неизвестного мне наименования во всю длину проспекта тянется, а шириной… больше пяти метров, думаю, попробуй из второго ряда разгляди, кто там нам ручкой машет. Семеныч выворачивает руль, водилы нас гудками на чем свет стоит клянут, а мы — к обочине и видим: да это же типичный бригадир — квадратный, круглоголовый, коротко остриженный, и куртяга его кожаная турецкая в районе левой подмышки оттопыривается. Он пальцем-сарделькой поманил нас, и мы, как два кролика под гипнозом (ну ладно Семеныч, но я ведь Леви всего читал), вылезли из кабины и вместе с квадратным через кусты к стене ядовито-голубой многоэтажки топаем.
На плоской решетке, прикрывающей окно полуподвала, лежит куча драного тряпья. Приглядываемся — бомж. В нашем городе у них есть свои излюбленные места обитания. Этот, наверное, от коллектива оторвался.
Однако запашок от него!..
— Берите эту падаль,— слышим,— забирайте в темпе. Да чтоб вчистую… Чтоб про то никому… Где подобрали и все такое… Але, дед, понял меня? — обратился бригадир к Семенычу: тот, видимо, показался ему хитрее и несговорчивее меня.
— Ясное дело,— сказал Семеныч.
Я тоже закивал: “Ясно, ясно…”
Подхватили мы послушно мертвый груз, который оказался тяжеленьким. Естественно, несем, пыхтим. А квадратный сзади, перемежая наставления с угрозами. Мент на углу старательно отвернулся. И вот, когда мы запихнули смердящего бомжа в машину, он застонал вдруг тихо. Откинулась его кудлатая, черная с проседью голова. В углу синюшных губ заметно запузырилась слюна… А погоняла наш грозный, довольный благополучным завершением операции, уже крутанулся уходить. Не стали мы разочаровывать его. Не решились. В кабину влезли да отъехали скорей.
Семеныч мой причитает матерно и прикидывает способы, какими бы, на его взгляд, можно было исправить наше положение.
— Кролику только шильцем ткни в ноздрю — и все, кранты… могет лапками пару раз дернуться… Конечно, об чем речь в таком случае и по башке не грех… Но то ведь кролику, а тут убийствие на нас могут навесить! Как бы нам без следов все устроить?
На выручку пришла начитанность моя.
— Сворачивай,— говорю,— давай, аптека где-то здесь была.
— Зачем тебе аптека?
— Градусники будем покупать.
И мы действительно купили с Семенычем пару градусников, и я наскоро, пока шли, объяснил дремучему напарнику моему, что если, мол, в ухо лежащему влить ртуть, то человек тот спокойненько окочурится без всяких следов.
— Кто станет ухо бомжа на спецэкспертизу посылать? — Хотя у самого-то у меня некоторое сомнение было: вдруг ухо грязью заросло так, что ртуть преграду сию не преодолеет?
Жизнь, по ее обыкновению, решила все не этак и не так, а неким третьим (пятым, шестым, девятым) образом.
Когда добрались мы до городской свалки и, вспугивая то ворон, то водохранилищных большущих чаек, заехали подальше за вонючие курганы мусора да стали выгружать нашего бомжа, он уже не дышал. И зеркальце заднего обзора, специально скрученное ради последнего подтверждения этого факта, не запотело. Так что зря мы на градусники потратились. Но как-то удручающе вся эта история подействовала на нас. Семеныч так вообще вздохнул и постоял молчком с минуту над покойником, и если бы не я, то он, может быть, перекрестился бы или шапку снял: рука его дернулась, пошла было кверху, но…
“Санитары” свалки двух мастей едва дождались нашего отъезда. Сразу стали слетаться. Оглядываться не хотелось.
Признаться, по моей инициативе мы тормознули возле магазина, поллитру взяли, потом устроились на пустыре, возле заглохшей со всех сторон света крупномасштабной стройки.
Казалось бы, Семеныча моего от дополнительного возлияния на прежний водочно-луковый фундамент должно было сильнее развести, а он, похоже, даже протрезвел. Зато я сам, что называется, поплыл. И хорошо поплыл. Чудесный способ самооглупления — эта водка. Семеныч по последнему полстакану нам налил, приподнял бровь и почти по-интеллигентски эдак задумчиво вдруг выдал:
— Так мы, выходит, и бабулек, которые внучкам метры квадратные никак ослободить не хочут, сумеем обслужить? Кто бабке той в ухо будет заглядать? Слышь?.. Ухо-то ее на крайняк и вымыть можно. А? Или жена… Если она супружнику прямо под горло, а разводиться по закону — не с руки…
Он говорил что-то еще, но собутыльник и напарник как-то не очень его слышал. При слове “обслужить” мелькнула у него перед глазами полдюймовая труба с петлей-удавкой на конце. Хотя нет, не перед, а где-то позади глаз промелькнуло. Потом на бессловесном уровне подумалось что-то вроде: “Нельзя, нельзя вводить в искушение малых сих!” Под “сими малыми”, конечно, подразумевались все семенычи. А вот при слове “жена” она и появилась! Причем не с головы до ног, а в полном, так сказать, соответствии со здравой технологией строительства — от пяток, приподнятых на высоких каблучках, к жилистым щиколоткам и дальше вверх прямо до мягких белых лядвий, увы, уже со следами увядания. Впрочем, каштановый цветок, не выбритый вопреки современному поветрию, всю мелочь недостатков искупал!
До коротко остриженной, среднерусой краской крашенной головки и средненького, средневолжского личика с едва заметными чертами монголоидности “строительство” не добралось: Семеныч сбил своей болтовней, помешал “доставке” самых главных деталей. Однако не достроенное тогда со свойственной воспоминаниям мобильностью из того дня легко перескочило в день как день, почти ничем не примечательный, и здесь довольно легко достроилось старым, знакомым чувством неуверенности, зависимости…
Кто она мне? Полужена… Даже не “полу”, скорей всего одна четырнадцатая: по большей части она приходит раз в две недели. И порой, даже не предупредив по телефону. Застать врасплох меня надеется? Да нет, не думаю. Просто, когда вожжа под хвост ей попадет, тогда и появляется. А если мне автобусная дама позвонит? И, может быть, даже придет, а тут моя заявится нежданно, дверь распахнет — и нате вам!..
Почему она со мной не хочет разводиться? Поползли словечки из лексикона Семеныча. А наш городской бард еще в последние советские годы пел: “У нас теперь, чего скрывать, одна на всех е…на мать!” И уж теперь-то мне что строить из себя? “Бытие определяет сознание”,— это не отменишь. Да, точно. Вот я раньше, помню, за свежим “Новым миром” не ленился с утра, едва забрезжится, на другой берег смотаться, потому что на один киоск лишь два номера давали. А не так давно попал мне в руки “толстячок”, читаю и не понимаю ни черта. Слова, слова, одни только слова, а что хотят сказать?.. Правда, в “Иностранной литературе” и раньше заумь иногда бывала, ну так то в “Иностранке”. И еще вот гадство-то — мне ведь, по справедливости, даже роптать нельзя: я ведь и в августе 91-го, и в октябре 93-го ездил в Москву, не поленился, хотел лично поучаствовать в Истории! Ну а теперь… Кому нужен теперь экономист-плановик в бесплановом обществе? Хотя… Зачем далеко ходить? У моей жены диплом такой же, как у меня, а для нее нашлась ведь работенка. Освоила, говорит, компьютер и все такое. Не знаю, как с покорением компьютера, а вот интимные привычки мадам моя действительно за эти годы новые хорошо усвоила; все кажется, что ей автомобильного сиденья не хватает! “Одну ножку — на руль, другую — в окно…” — анекдот был такой в достопамятные советские времена. Чего же она со мной-то никак не разведется?
Простая мысль о том, что можно было бы и самому давно уж при желании это сделать, почему-то никак не приходила ему в голову.
Звонка в тот день как день от дамы из автобуса он не дождался. Жена тоже не звонила и без звонка не заявлялась. День следующий лишь тем отличался, что после работы пару “объектов деятельности” свезли в корейскую шашлычную на набережной, неподалеку от того места, где по киноверсии Лариса-бесприданница роняла шляпку свою с крутизны и вглядывалась печально в заволжские дали.
Кореец заплатил неплохо, к тому же по “входной” цене продал два бумажных стакана с китайской лапшой — заливай кипятком да ешь через пару минут.
Тем он и занялся, придя домой.
В большущей, барской, а позже коммунальной кухне поставил чайник на плиту, сунулся было в холодильник за имеющимся, кажется, кусочком колбасы, но обнаружил на верхней полке только смерзшийся труп таракана.
Что нужно было таракану на такой высоте? Трудно сказать.
Хозяин дома в усмешке скривил губы. И в это время чайник засвистел.
И телефон вдруг проснулся и подал голос.
— Але… Алеу?..— Голос слегка растерянный.
— Да-да… Вас слушают.
— Это вы? — уже увереннее, как бы с облегчением.
“Ю-ю-ю!..” — не унимался чайник.
Он дотянулся до двери, прикрыл ее.
— Да, это я. А кто же еще? В любом случае вам скажут: “Это я”, пусть даже вы номером ошиблись.
— Но я же не знаю, как вас зовут,— сказала она с кокетливым смешком. Наверное, она курила сигарету. Во всяком случае, он почувствовал запах легкого ароматизированного табака. А еще от нее пахло цветочными духами и корицей, и скорее всего звонила она с кухни: потрескивало в трубке. Хорошие аппараты всегда оставляют в комнате, на журнальном столике, под лампой с мягким светом… Тогда почему она звонила из кухни?.. На кухне женщина себя хозяйкой положения чувствует.
— А вас как звать?
— Вот так, прямо сразу? Нет, давайте-ка лучше вы раньше. Как вас зовут? — Кофе и корицы становилось все больше и больше в ее низком завораживающем голосе.
— Вы анекдот про Аваса помните?
— Не-а, не знаю.
— Понятно…— И добавил про себя: “…ты еще моложе, чем я мог по оплошности предположить. Интересно, как у тебя с головкой дело обстоит?” — Хотите, чтобы я и имя, и фамилию вам назвал?
Чирканье зажигалки заполнило паузу.
— Ну хорошо, даю наводку. Самая распространенная в мире фамилия — Шмидт, Смит…
У западных славян — Ковач. У наших самых близких родственников с юга…
— У вас и на югах родственники есть?! Вам позавидовать можно. А фамилия мне ваша ни к чему. Я только как зовут хотела… Ну вот, пожалуйста, я — Вика. Это мое настоящее имя. А вы… вас как?
— Был в третьем, кажется, или в четвертом веке нашей эры один такой церковный иерарх Николай Мирликийский, слыхали о таком?
— Ой! Опять вы умничаете? Или вы говорите имя, или… Если у вас телефон с определителем номера, звоните тогда сами, а если нет, то…
— Я Коля. Николай. Одну минуточку… Извините.
И Николай Кузнецов метнулся в кухню: так как еще где-то на “западных славянах” услышал некий стук, после которого назойливый свист сразу же прекратился. Оказывается, обиженный на исключительное невнимание чайник свистульку свою отплюнул аж до холодильника и, пузырясь краской, готовился к гибели. Матерком облегчив свою мятущуюся душу, Николай выключил плиту и отставил в сторону чайник.
— Э-э-э, Николай Ликийский, что там у вас случилось?
— Кошка в кухне набедокурила.
— Ах, у вас даже кошка есть…
— Ну так приходите, познакомимся.
— Ой, знаете, я уже как-то с вами познакомилась немного, и… надо признаться… Ну ладно, говорите свой адрес.
— Давайте-ка я лучше объясню вам. Вы сходите на первой остановке после моста, спускаетесь по откосу на улицу Церковную. Церкви никакой нет уже, да и улицы тоже почти нет, но, когда возвращали старые названия, вот взяли и… А дальше — ошибиться трудно: прямо увидите перед собой дом… Дом с мезонином, но без мезонина… Там даже стекол нет, и я дверь туда забил. Дом — деревянный, штукатурка пообвалилась, дранку видно. Дверь будет перед вами, большая, старым войлоком обитая. Толкайте ее смело — и вперед! В прихожей я свет специально для вас включу. Когда вы думаете появиться? Почему молчите? Испугались? Алеу…
Ну что нормальным людям должно сниться?! Мужчинам в любом возрасте, от первых отроческих прыщей и до седин, тем более после разговора с дамой?
Известно — что! Вернее — кто.
А вот мне приснились “повышательно-понижательные волны Кондратьева”. Теперь-то все наши экономисты знают эти синусоиды взлетов и падений экономики. А если не знают, значит, они либо не русские, либо не экономисты. Даже супружница моя, и та знает. Впрочем, она-то о них узнала раньше многих: ясное дело — от меня. Да она вообще — Галатея моя! Вернее, Голем! Точноточно.
Вот как проснешься среди ночи — и вдруг… Это потому, что снится часто не сама конкретика, не то, к примеру, что мы, Россия, находимся в зависимой противофазе к чередованию западных депрессий-процветаний, а мое ощущение, когда понял, упомянув зависимость: все, диссертацию свою я завалил! Крах… Поражение… “Титаник”!.. А виноват все книжный шкаф, пузатый, красного дерева, весь в царапинах… Он и сейчас в головах моей продавленной тахты стоит. А в нем, несмотря на все страхи 37-го и 49-го годов, были ветхие брошюрки Крупской, “Губернские ведомости” с точным количеством деревень, сел и даже крестьянских дворов нашей губернии, которые читаются как обвинительный акт всему нашему ХХ столетию, ну и труды господина Кондратьева, будь он трижды неладен!
Был один день не совсем день как день, поинтересней, что ли, поудачней: выдалось нам “объекты нашей деятельности” с помощью сети обслужить. Такое у нас не часто получается. Для этого “объекты” должны в кучу собраться и, кроме того, должны еще иметься подходящие условия. А тут прямо срослось все, будто специально.
Двор давно уже отселенной пятиэтажки… Ну, собственно двора-то нет в традиционном смысле слова, но — прямой угол между двумя корпусами, и мусорщики, поленившись ездить на свалку, туда вываливали весь свой груз. И вот на этой аппетитной для них куче с восторгом копошились сбежавшиеся со всей округи, всегда голодные “объекты”.
Нам удалось с Семенычем, подобравшись с улицы, подняться на второй этаж и через окна сверху набросить на пирующих сеть.
Конечно, многим удалось спастись, пока мы через две ступеньки бежали вниз. А мне еще и ружье на плече мешало… В общем, пока мы добежали, под сетью трепыхались только четыре или пять “объектов”.
В последнее мгновение один из них, прижавши уши к черепу, оскалившись, освободился и бешено кинулся к спасительному повороту за угол.
Как я успел? Скинул ружье с плеча и… Второй выстрел уже не нужен был. Но это дядя научил меня, чтобы дуплетом… Нет, в самом деле отличный выстрел. Все-таки осталась еще у меня реакция. Бедняга через голову перевернулся и еще юзом метра два эдак проехал по асфальту — и все, лежит оскаленный, лишь лапой конвульсивно чуть подрыгал.
— Ну, ты даешь, бес! — Семеныча хватило только на то, чтоб головой мотнуть.— А ведь ты, Колян, от крови тащишься!
Добыть трех-четырех “объектов” могли бы мы и без сетки, просто петлей или при помощи того же самого ружья. Но дорог ведь не столько результат, сколько накал да интерес самой охоты. Семеныч этому не чужд, у него есть мечта оторвать проволокой яйца догу. “Прямо как в кошелечке они, блин, висят… Идет он с какой-нибудь, блин, лярвой, а они так и качаются, играют… Блин, вырвал бы с корнями!” И как-то я его на сей счет немного понимаю. И пускай какой-нибудь мужчина не первой молодости, положа руку на сердце, попробует сказать, что он совсем, ну ни капельки, не разделяет вот таких чувств!
Чем только тех догов сейчас кормят? Испражнения прямо коровьи, лошадиные, а не собачьи. Утром, когда до остановки чапаешь, следы их выгула невольно замечаешь. Овсянкой, что ли, кормят их или рисом? А на другое ведь у амбициозных в прошлом семейств нет нынче денег. Выгнать дога тоже нельзя: как же, член семьи! Насколько же практичней и функциональней питбули и бультерьеры у этих новых русских. В три раза меньше по весу и в три раза свирепее, чем доги. Они — как браунинг! И ведь не лают, все молчком творят. Эх, мне бы пистолет с глушителем! А то у меня только глупая, громкая двустволка. Вороны тучей поднимаются от выстрела.
Все это мне в голову пришло, когда я домой вернулся с работы и собирался после трудодня пожарить себе пару больших лангетов, добытых в том же корейском заведении по льготной, так называемой “входной” цене. В то, что это на самом деле баранина, белый человек поверить может с большим трудом. Я этот труд свершил и уже начал было жарить себе ужин, как вдруг телефон подал голос. Думаю, может, это автобусная новая знакомая хочет день своего прихода уточнить? Но слышу:
— Привет, Ко-ко… Послушай…
— Нет, это ты послушай! — говорю.— Сколько я просил тебя, велел,
чтоб ты…
— Ой, хорошо, ну ладно, ладно… Не буду больше. Ты — Кока, Коленька. Я помню, помню. Можно мне дальше говорить? Послушай, я запустила в Интернет твои образовательные данные и номер институтского диплома… Про диссертацию… Дескать, ее не пропустили лишь потому, что стали шить тебе… Как это когда-то называлось? Кажется, “низкопоклонство перед Западом”? А еще я про твое “чен-чен”, “та-та” для шику запустила… А что, Коль? Не помешает. Ведь адрес — целый мир, поэтому и знать нельзя, кого вдруг это заинтересует. А представляешь, вдруг на самом деле кто-то клюнет, а?! Да еще вдруг не у нас? Правда, с инязыками у тебя всегда плохо было…
— Послушай,— говорю,— а я тебя просил? Я разрешал тебе мои дела без спросу обустраивать? Чего молчишь?
Однажды, около месяца назад, после затейливого соития, распития “смирновской” на две трети и полного уничтожения копченого куренка, конечно, тоже принесенного женой, он, пребывая в благодушном настроении, сказал: “Прикрылась бы, прохладно у меня здесь”. И в ответ на это приходящая супруга похлопала себя по тридцатидевятилетним прелестям, которые отражало старое зеркало платяного шкафа. “Рубенс!.. “Даная и золотой дождь,” а?!” Он обратил взгляд к зеркалу. Трещинки и причудливые лакуны осыпавшейся амальгамы лишь выявляли несовременную добротность, толщину стекла…
Собственно говоря, в самой постельной женской болтовне ничего плохо не было, но — “Рубенс”, “Золотой дождь”, “Даная” — это уже похоже на перераспределение ролей: ронять небрежно породистые, красивые слова было всегда его законной привилегией. Конечно, это не было допущено до уровня сознания, однако… Вот Николай в задумчивой приторможенности зачем-то подошел к печке, пощупал облицовку, хотя, казалось бы, прекрасно знал, что печь не топится…
— Ты, наверно, помнишь, я говорил тебе, что “наша” Волга на большей части протяжения у проживающих здесь издавна народов называется Атал или Итил, Итиль. Многие из этих народов — тоже не коренные, автохтонные. А есть ли таковые вообще? Пришли, смешались с местным населением. Другие пришли во время татаро-монгольского нашествия, но почти все они сейчас зовутся одинаково — татары. Хотя даже в самой орде в самом начале их движения с востока племя “тата” отнюдь не самым большим было в том племенном союзе. Быть может, самым воинственным? Не знаю. Почти тысяча лет прошла. Но вот что мне подумалось… Уже лет десять тому назад на Западе недоуменные вопросы раздавались: почему русская мафия зовется “чен-чен”? А вот теперь представь себе экзамен по истории в каком-нибудь три тысячи надцатом году, профессор или кибер некий спрашивает у студентов: “Почему жители центрально- и восточноевропейских равнин носят название “ченчены”?”
— Ну, Коко… Ну не петушись.
Я шмякнул трубку.
Шмякнул не только потому, что очень разозлился, а чтобы не болтать того, о чем буду жалеть. Рядом с тобой, с моею бывшей коммунисточкой, неловко мне за мое шестидесятничество, за баррикадство мое московское! Всю сторону домов напротив моего родового особняка — такие же халупы покосившиеся — давно уже снесли, и, если бы не кризис имени нашего почти что землячка господина Кириенко в 98-м, здесь бы уже вовсю строительство кипело и стоимость земли под моей развалюхой… Э, да чего там говорить?! Хватит!
Я еле оборвал себя. Ей непонятно, почему я разозлился? Да, не хочу, невмоготу мне сейчас где-то на новом месте начинать опять самоутверждаться, в учениках ходить, ловчить да унижаться. Ну в самом деле, для чего в автобусе, когда ты уже скоро собираешься выходить, вдруг начинать пересаживаться? Я уж лучше так, я как-нибудь по-старому доеду, доеду спецом по уничтожению “объектов”. Вот только мне бы свою квалификацию повысить: хотя бы одного двуногого замочить? Чем я не Солоник и не Ленька Пантелеев?.. Я, правда, не знаю, хватит ли у меня духу на такое…
Мои раздумья вдруг так на меня подействовали, что, кажется, подскочило давление: сладенько этак поехала хороводить голова. Принял скорее адельфан — не помогло; проглотил таблетку допигита. Поуспокоился. Кинул подушку на диван, развернул плед… Что-то рановато в сон кидать начало. Пробежал глазами по корешкам книг. Аврелия, что ли, взять? Было время, очень мне помог когда-то этот странный римский император. Раньше возраст был другой, молодым ведь вишенки с гнильцой подавай, и на мир они смотрят “глазами клоуна”, все эти Холдены-Шниры. Рановато? Ну и пусть! Как говаривал мой дядюшка… Я так и не вспомнил, что говорил дядя (тоже Аврелий в своем роде) в подобных ситуациях, но что-то, несомненно, говорил, у него на все случаи были народно-фронтовые весом в пайковую краюху черного хлеба высказывания. Дядя Тоня, дядя Тоня… Мне порой кажется, что не от папы родился я, а от его брата. А может, так оно и есть?
Я уже начал уходить…
Уютное полусонное видение — дядя Антон, подмигнув мне поверх кривенькой оправы очков, выдал из своего репертуара: “Потихоньку-полегоньку, постепенно жеребец может комариху обрюхатить”. …И дядя почему-то зазвенел.
Звонил, конечно, телефон. Я ни на мгновение не сомневался, что это не призрак дяди телефонирует мне с того света, но если это снова моя благовер-ная-неверная, то я сейчас ей выдам!.. А вдруг это по ошибке кто-то? Ну тогда тем более! Только ведь засыпать стал… Вот когда, кажется, готов убить, готов убивать, и что интересно — никакого сомнения в себе.
— Вас слушшшшшают…— зашипел я в трубку.
— О-ой, я, наверное, не туда попала… Мне нужен… Извините…
— Вика?! По-моему, как раз я вам нужен. Здравствуйте.
— Кажется, я разбудила вас?
— Ну что вы…
— Просто я хотела сказать, что завтра собиралась к вам зайти, чтоб неожиданностей не… Ну вы меня понимаете?..
Ой, тоже, видать, девка пуганая, подумал, не раз, видно, ее жизнь личиком об стол прикладывала. Только имя победное — Виктория. Вот и старается девушка теперь всюду соломку подложить и дует на холодное. Гх-м. А почему же это я — такое уж “холодное”? Я что, ни для кого ни капли не опасный?
Это предположение (открытие?) ничуть не обрадовало героя, и, положа руку на сердце, пусть каждый скажет: так ли уж это обрадовало бы его? И разница полов здесь не играет роли, только сорта лестной для самолюбия опасности различны.
День следующий уже и начался не как обычный день как день, хотя бы потому, что решил я сесть в автобус минут на десять раньше, чтобы мне там случайно вдруг не столкнуться с Викой. Почему? Такая встреча обязательно бы снизила…
Но запланировал минут на десять, а сам проснулся много раньше. Дома скучно, на завтрак — шаром покати, в холодильнике только тот героический, дурацкий таракан на верхней полке.
Оделся я да и потопал потихоньку.
На улице почти ночная тьма.
Осень.
Какая-то трам-та-та-та “пора очей очарованья”, дымы из заводских огромных труб, коптящие нещадно атмосферу, тоже как-то по-своему красивы на фоне розовой восточной части неба.
У меня была уйма времени полюбоваться этим, поскольку к месту нашего свидания с Семенычем я прибыл минут на двадцать ранее обычного. Но любоваться мне, понятное дело, вскоре надоело: я ж не японец, а закопченное небо — отнюдь не сад камней.
Наконец вижу, подъезжает наша “Газель”, приоткрыв дверцу, напарник мой музыкально пукает и желает сам себе доброго здоровья, как при чихе; потом он в двадцатый раз, наверно, объясняет мне: дескать, привычка эта появилась у него после “опетушения” на зоне под Буденновском. Я, естественно, в кабину влезать не спешу. Я медленно, очень медленно закуриваю. Дым выпускаю в сторону открытой дверцы кабины.
Уже в дороге напарник мой сообщает о “заказе” на совсем дряхлую старушку, которая и ходит под себя, и допекла домашних тем, что постоянно свисток затона для зимнего ремонта речных судов старается имитировать: она там еще с войны лет сорок проработала в малярном цехе.
Я говорю:
— Ну берись да выполняй. Флаг тебе в руки.
— Давай на пару? Вдвоих повеселее, посмельчее.
— Сам…
— Колян, а, Колян…
— Сам, сам управишься! Навар-то хоть приличный будет?
— Какое там! — Семеныч махнул рукой.
— Ну вот видишь! Так что сам справляйся. Только уши ей помой сперва.
Семеныч включил радио. Оно у него всегда на волне “Ретро”. Он когда позлить меня хочет, или Жирика своего до небес возносит, или “Ретро” заводит на полную мощь.
Пели “Белую лаванду”.
Семеныч подпевал и почесывал свою лысину сквозь ездившую туда-сюда лоснящуюся кепку.
По тому, как хрыч этот подпевает Софии Ротару, я понимаю, что он уже с самого утра поддатый слегка. Вернее, даже не слегка, а весьма основательно; пошел чего-то мне рассказывать, когда “Лаванда” кончилась, будто бы в детстве ему бабка наказывала: “Нэ ховори нэкому, шо мы казакы. Мы, Семка, беднакы, иногородные мы… А у дида мово восемь коней було, и усе справные…” Потом он вдруг частушку первой четверти века выдал: “Коммуняки — лодыри, царя, Бога продалы. Сами дэнег накопылы, а черта лысого купилы!..”
В ответ я выложил ему свое: “Политикану хорошо у пирога, но в минуту самую приятную пусть тогда отчаяние мое сдавит ему горло черной лапою!..”
(Из какой бардовской песенки я это на потребу злой минуте переделал?)
Семеныч мой закивал согласно.
Легко мне с ним, хоть он и придурок.
Попозже выяснилось, откуда родилась казачья тема в разговоре. Оказывается, он хотел в казаки записаться, пошел в станичное правление наше городское. Станица — в городе! Да, не хило. В общем, приходит мой водила, а там — все же не в атаманах, нет, а в есаулах-подъесаулах активничает один из тех, кто на зоне к делу его “опускания”, как бы это получше сказать, не руку, нет, ну, короче, совсем другое приложил. Семеныч не постыдился и об этом акте рассказал казацко-канцелярскому активу, поэтому Семеныча не приняли. Семеныча брезгливо турнули. А сам тот гад, подъесаул-мужеложец, “на зоне вроде бы к куму ползал да сучил ради досрочки, как бывший коммуняка”. Тут же, без малейшего перехода, Семеныч предложил:
— Давай твою жинку замочим, а? — Приподнял двумя пальцами кепку, а остальными произвел чесание лысины.— Она ведь жизню тебе всю портит, я ж вижу, Колян! — Перевел взгляд с дороги на меня.
— А ты мне для чего? — говорю ему.— Уж если захочу, то со своею сам управлюсь как-нибудь.
— Не, не, Колян, не говори… При первом разе напарник даже попросту для ради храбрости нужон. Это потом ужо, когда душонка обмозолится, тогда, понятно, и один смогешь.
Узнаю дядюшкино высказывание про жеребца и комариху. Еще дядя Антон советовал к себе с долей иронии и небрежения относиться, а в качестве приема предлагал задуматься о дроби, где в знаменателе четыре с половиной миллиарда, а вот в числителе всего лишь единица. Теперь уж человечество насчитывает шесть с чем-то миллиардов, но это как-то плохо помогает мне с небрежностью к собственной единице относиться. Мало ли что внизу полно нолей пузатых, круглых, а моя единичка — сверху все равно, пусть даже и с печальным носом, вниз опущенным. Нет, видимо, плоховато у меня по части латинской личностной самоиронии, поэтому опять…
…Вижу, Семеныч подъезжает. Уже не пукает он и совсем трезвый да унылый. Вздыхает всё. Пальцем прижав одну ноздрю, шумно сморкается в окно. Молчать он долго не умеет, и потому я вскоре узнаю, что перед перестройкой “на зонах почти всюду верхушку черные держали”. Я это уже слышал, причем не только от него; не удивляюсь — глубинный гул, как при землетрясениях, предшествует разрушению империй, идет с окраин к центру: там прозревают радостно: “Да ведь король уже почти что голый!” — и самые отчаянные первыми выпускают коготки. А где они, эти отчаянные? На зонах! Только?
— Ну, ну…— Я поторапливаю Семеныча.— Держали… Ну и что с того?
— Был там под Буденновском в паханах один такой, Зверь-Джавад. Так вот, вчера он возле дома меня подловил, зубами золотыми скалится, стволом грозит… Склянку вот дал какую-то, чтоб я ее любым путем снес на водочистку, там надломил — и в воду. И всех делов-то! А он за это баксов обещал. Скажу сколько — развалишься.
— Дур-рак ты! — говорю.— Ты первый же и подохнешь, если сломаешь. И вместо баксов они устроят тебе самоубийствие из шести выстрелов в голову. Давай ее сюда.
— К эмвэдэшникам снесешь?! Света белого не взвидишь. Ты их, волков, не знаешь. Они ведь по-всячески исхитрятся, все выжмут до кровиночки последней, до копеечки! Выжмут, а потом тебя подставят, тебя ж, как виноватого, пособка, или чернявых наведут, чтоб те сами тебя, как последнего засранца, замочили.
Чуть было я не сказал: “Ну и пускай!” Но вместо этого:
— Слышь, Семеныч, а давай-ка мы этого Джавада твоего… Ты его, зверя, как-нибудь на встречу вымани, а я… Он ведь к заднице твоей втихаря, без охраны ходит.
А дальше — день как день. Покатился, покатился… Заехали в ближайший магазин для “подзаправки”, уговорил Семеныча взять не поллитру, а 0,35 “истоковской”: пусть меньше, но зато почище.
Клюкнули мы немного и стали диспетчерскую ориентировку-наводиловку рассматривать. Не часто нас начальство этим балует, и не всему, конечно, там верить следовало, но…
В такую “наводиловку” входили данные о местах скопления “объектов”, собранные на основании письменных жалоб населения, телефонных звонков; примерные пути передвижения стай, приметы вожаков и прочее, в зависимости от качества доставшегося диспетчеру казенного спирта. (Спирт сей предназначался “для обеззараживания пораженных мест при покусании операторов”.) Однако нужно ли говорить, что ни Семеныч, ни Н. Кузнецов этого спирта и не нюхали ни разу. Хотя диспетчер, зоолог по образованию, был человек вполне интеллигентный. В свободное от работы время он пропадал в клубе собаководов, почетным членом коего являлся. Обрубал хвосты, подрезал уши, читал лекции… Впрочем, нет, нет, однажды Кузнецов дух того спирта обонял, но именно обонял и только; это когда во время случайно завязавшейся беседы (а может ли не завязаться таковая при встрече двух провинциальных российских интеллигентов?) диспетчер, заскочив на минутку в дверь лаборатории, оттуда появлялся еще чуть красноносей и смелей в своих научных утверждениях и прогнозах. “Да, да, наши “объекты” есть продукт мутации, но, полагаю, не в результате чернобыльского казуса. Думаю, это — последствия аварии, которая произошла лет двадцать пять назад в секретных химлабораториях Свердловска. И направление мутационных изменений… Пардон, пардон, я только на минуточку… Да, да, так вот — не в направлении от животной формы к гуманоидной, а от собаки к люпус, к волку! “HOMO HOMINI LUPUS EST”. Вот мы с объектами наших трудов и встретимся, сольемся… Ха-ха-ха… Пороговый период размножения рода “хомо сапиенс” кончается! Почему? Наверное, потому, что нас на Земле, одновременно топчущих ее, уже побольше, чем всех на ней уже проживших и умерших за всю историю людскую! Лемминги при близкой ситуации массами сами отправляются топиться в океан, а в нас, по-видимому, с той же целью заложена программа научно-исследовательских программ… Хи-хи…
…все же пользу иногда можно извлечь. Вот мы узнали, что вчера на территории завода “Химпродукт” “объекты” вроде бы напали на группу подростков. Чего им, подросткам, надо было на давно оставленном заводе? Карбит искали? Серу, селитру для взрывчатки? А может, там и “объекты” наши были с той же целью? Хотел хохотнуть на сей счет, да вот как-то не получилось.
Решили мы с Семенычем отправиться туда. Завод этот, наверное, из экологических соображений лесопосадками со всех сторон в каре взят. И вот мы только к голеньким и жалким, как девочки-подростки на медосмотре, березкам, выстроенным в ряд, подъехали, оттуда, почти перед колесами у нас, галопом бросилась к пролому в заводской стене стая “объектов”. Конечно, у меня охотничий раж пропал, а потом вижу вдруг — стайка отставших тоже торопится им вслед, а у меня стволы уже в окне, мне ж только выбрать цель… Смотрю — самец один, какой-то не такой, пластается, выкладывается в галопе. Я прикладываюсь. Я целюсь. Бьет в плечо… (Мсти, Гамлет! Мсти!)
Его отбросило прямо как в кино, сначала через голову и к стене на метр. И еще рядом с ним соседку тоже подранило, не добралася сученушка до пролома…
Ну выскочили мы, конечно, Семеныч ломик-добивалку взял.
— С одного выстрела двоих!.. Колян, да ты ведь — стреляла! Ты — ценный кадр. Точно говорю, ты от кровянки не сбледнул с лица…
Я его не слушаю. Я гляжу: а самец-то — бесхвостый, и сразу мысли, мысли в голове одна другой странней наскакивают, теснят друг дружку, выстраиваются: “Вот так. Кто чем-то выделяется, имеет отметину несчастливости, на того валятся и всяческие другие гадости. Вот этого я как-то выделил из своры, и он в бочину три картечины “девятка” получил”. А я… Я — сын репрессированного. Пусть даже реабилитированного потом, а ведь все равно меточка осталась. Пусть не на мне, она — во мне.
Добычу побросали в кузов.
На связке ржавой арматуры почти опорожнили 0,35.
Семеныч потер об масляную тряпку окровавленные в клочках разноцветной шерсти руки и забрался в кабину.
Поехали обратно. Семеныч искал по радио любимую волну, а у меня все еще крутилось в голове свое, всплыли перед глазами фотографии отца в семейном альбоме (а видна ли была на них отметина какая-либо роковая?). Бумаги по реабилитации со штампами, с подписями размашистыми… Слова-то все какие! Прямо гортань сопротивляется. И выражения какие были в тех бумажках! “Выбыл по литере “В””. Дальше — по смыслу, мол, простите — извините. Ну прямо как в фильме-анекдоте чаплинских времен — муж открывает дверь и видит, что на его супружеской постели кувыркаются, пыхтят; он вынимает длинноствольный кольт, стреляет, убивает, а после выясняется: он этажом ошибся. Приподнимает шляпу, дескать, ой, извините, и уходит, пока не клацнули наручники на руках. И кто же на отца моего донес? Кто? Кто?!
— Налей-ка мне еще, Семеныч.
Выпил, а все равно не полегчало.
Уже давно можно пойти в уже давно не очень страшный, известный “Серый дом на горке”, предъявить там паспорт, и принесут “дело” из архива, садись читай, разрешают даже курить, вот только подписи свои ставишь на документе, в котором обязуешься не разглашать фамилии людей, проходивших по “делу”, ну и, само собой разумеется, не мстить никому. Садись. Читай. Кури. Все это можно. Вот только мстить — ни-ни! Но думать ведь об этом не запретишь. Гос-споди Вседержитель, это же в какой соблазн вводят людей! Сколько, должно быть, ледимакбетовских сюжетов в наших мценских уездах родилось! Сколько соперников с помощью попросту чернила да бумаги убрать с дороги можно таким образом! Почему дядя Антон так напрочно прижился в нашем доме? Да, конечно, это и его дом, доставшийся в наследство им с отцом, но он-то мог квартиру получить: в стройтресте ведь работал, фронтовик, почет и все такое… А почему он не женился никогда?! И почему он после маминой кончины вскоре
тоже?..
Я только в эти минуты и понял суть никак не доходивших до меня перестроечных воплей о всеобщем покаянии. Зачем, казалось бы, и в чем нам каяться, особенно тем, кто не служил в ЧК, КГБ и даже партбилета не имел? Но, может быть, и в самом деле как-то очистился бы воздух, ну эта наша аура, коллективный дух над многострадальной нашей от тайги до британских морей?.. Вот, между прочим, немцы-то покаялись, хоть Бёлля почитай, хоть… (больше не вспомнилось), и у них дальше все путем пошло, по-человечески. Впрочем, ведь их же победили, разгромили! А битому всегда способней каяться. Понятно, гром грянул — ну и давай креститься.
— Колян, слышь-ка, вот…
Напарник вторгся в мои мысли. Он вторгся с чем-то очередным, как водится, неандерталисто-дебильным. Меня это проняло внезапно. Я с новой силой осознал себя “бесхвостым”. Да, да. “Бесхвостый” я, если вынужден вот с
таким…
— Давай подбрось меня домой. Сегодня мне пораньше надо.
— Чего это? А то б немного еще покрутились, самку корейцам бы отвезли, обмыли бы, слышь, Колян?
— Я не могу.— И чтобы сразу прекратить все уговоры: — Сегодня женщина должна ко мне прийти. Надо прибраться, помыться, побриться.
— Везет кому-то. И жена молодая у него и жен-щи-на еще!
Я поглядел на завистливый профиль Семеныча, задержал свой взгляд на бородавке у скулы — надо же, вокруг серебрится щетина, а из нее прет черный волос. Если бы в нашей стране было левостороннее движение, как в Англии, Австралии, Японии, я бы хоть не замечал этой бородавки…
“Ты подохнуть должен! И чем раньше, тем легче будет земле-матушке”. Поскольку пожелание такое не только не было исполнено, но даже и не высказывалось вслух, вся злая его сила вовнутрь обратилась. “А мне еще общаться приходится с таким вот быдлом. Падло опущенное. Со-трудники мы с ним. А что?.. Разве я-то сам не “бесхвостый”? “Бесхвостый”! Есть, есть такая изначальная отмеченность печатью неудачи. Да, но ведь так можно все что угодно этим оправдать. Конечно, можно. А я что делаю?”
Подвез он меня до Кривого переулка, иду и думаю: “Ну это надо, а?! В кои веки решился познакомиться, дама ко мне должна прийти, а я… В душе — полный раздрызг. Может, позвонить, причину какую-нибудь выдумать, чтобы не приходила. А то еще все испорчу с первого раза. Или — испорчу тем, что отменю?”
Пришел домой, мету я веничком в направлении двери щелистый свой пол, а в голову опять то же самое лезет: женушка моя — проклятие мое вечное, с ее-то интуицией, наверняка именно сегодня заявится без спросу, без предупреждения. Швырнул веник в угол. Убить, что ли, ее? Убью — и тогда все наладится? В общем, мандраж чистейший на душе, как говаривали в пору моей юности. Достал из холодильника шампанское, чтобы не переморозилось. Мельком проверил, на месте ли мумия героя-таракана. Улыбнулся про себя — ну прямо талисман мой стал. И юмор мой внутренний уже было начал выравнивать душевное состояние, как вдруг опять пошло-поехало: а жена моя умеет шампанское правильно открывать, поставит бутылочку углом, пробку покрутит, газ потихонечку выпустит — и бежит, пенится вино в бокалы, под самый край, под самый край и никогда ведь не переливается, никогда. Интересно, какой кавказский прелюбодей-романтик научил мою благоверную этому? А у меня, когда берусь за бутылку, половина шампанского на столе, другая на стене. А как ее убить? Как, чтоб красиво вышло? Чтоб не было так, как у меня с шампанским получается, чтобы я потом не ходил не протирал стены мокрой тряпочкой. Замелькали очень живенько картинки в голове на эту “успокоительную” тему. Причем снятые будто бы скрытой камерой, как в передаче “Совершенно секретно” по телеку, с самоподслушиванием, проверкой: а сможешь, Коля?.. а решишься?.. не жалко родную бабу будет? Ты ведь и сам, Коленька, без большой пользы небо коптишь и землю топчешь. Ты — “бесхвостый”, сотрудник Семеныча.
Пробудился телефон. Трезвонит раздражающей совковой “звонилкой”.
Ну думаю, если это она — я ей выдам! И сразу же себя осекаю, самоиронизирую: “Что ты выдашь?! Что ты можешь?.. Нахамить — и все. А ведь убить (нет, не зря, наверное, криминал пользуется словечком “замочить”, насколько проще сразу все становится), убить, поди, слабо тебе?” И состояние мое таково, что я даже на несколько мгновений трубку попридержал. Поднял и слышу:
— Это вы?! — “Ну что за глупая привычка,— думаю,— у нее. Быть может, в коммуналках нажилась?” — Вы меня очень извините, сегодня, знаете, никак не получится, у дочки в школе… Можно ли нам на завтра все перенести?
Потом она стала что-то говорить про настроение, про то, что день у нее с самого начала не так пошел: “Представляете, я всегда ставлю два будильника, один механический, другой электронный, и все равно проспала, опоздала на работу на целых сорок минут!”
Про себя думаю: хорошо, что вообще позвонила, предупредила.
— Да,— говорю,— давайте перенесем.— На душе даже некоторое облегчение.
А через полчаса примерно звонит жена. То да се… “Как поживаешь?” В ответ на мой холодный тон она растерялась, запошлила — как поживает-де ее “вежливенький подопечный”? Я ей: “Ты же знаешь, как я люблю пошлятину из твоих уст!” Так эта шлендра насчет “уст” не постеснялась проехаться и еще добавила что-то о “вежливости” послушного подопечного. Ну я тут, конечно, выдал ей! Не потому, что разозлился, а чтобы вдруг еще не заявилась завтра самостийно. Ее ведь если попросить не приходить, так она специально заявится да еще сцену закатит. С нее вполне станется!
Ой, и суета же с этим полом противоположным! А если вдуматься, представить, что это все не нам нужно, “не удовольствия скотского ради, а токмо рода человеческого продолжения для”, то можно и скопцов понять. Только, конечно, не в студенческие годы; вот в отроческие, в первую половину юношеских — да: в ту пору заложенная в нас программа изнутри давит со страшной силой, а что делать и куда деть эту гиперсексуальность, как подступиться к воплощению, неведомо. Потом на графике идет высокое плато с более-менее равномерными всплесками женитьб, романов, курортных приключений и случайных адюльтеров — одним словом, “эпоха великих сексуальных открытий”. А потом…
Вика пришла в воскресенье.
Я увидел ее еще из окна кухни. Когда она успела из полусапожек-грязеступов переобуться в туфельки на высоченных каблуках, не знаю. Наверное, прямо после той лужи и грязюки, что возле телефонной будки в конце Кривого переулка. Видно, как раз в этой будке и сменила обувь. Но так или иначе, а к моему дому подошла уже при полном при параде, и это хорошо, ибо означает, что она не очень в себе уверена, в визите заинтересована, ну и так далее… А ножки у нее красивые. И подъем высокий. И щиколотки сухие. Вроде бы все в меру, все на своих местах. А это очень важно для мужика моего возраста. Да, приходится признать. А что?..
Я перед ней галантно распахнул дверь, не дав ей постучать. (Эдакая маленькая награда за смену обуви, за явную заинтересованность в визите, ведь, что ни говори, лестно.)
— Пра-шю!
Она вошла чуть-чуть смущенная, не знаю, искренне иль деланно.
В подслеповатом освещении моей прихожей она мне показалась даже не то что моложавой, нет, даже совсем еще молоденькой!
Снимая с ее плеч пальто, я вдохнул тонкий цитрусовый рай каких-то, видно, неплохих духов. Как ящерка из своей верхней шкурки выскользнув (“шкурка”, надо сказать, не очень-то роскошная, так себе — что-то плащично-легонькое на подстежке), гостья оборотилась к зеркалу поправить волосы; поймала там мой взгляд, мгновение помедлила и подмигнула мне. Не знаю точно, как можно было этот знак расшифровать, но некое обещание в нем сквозило. И я, как Шарик, попавший на квартиру к профессору Преображенскому, подумал: “Повезло… Эк вот повезло мне!” А когда мы вошли в комнату, под яркий свет пусть и запыленных, но все-таки четырех лампочек нашей старорежимной, бронзовой люстры, я понял наконец, какой же я дурак и КАК же мне, дураку этакому, повезло на самом деле.
“Ну, кушай,— приказал я себе, закуривая,— теперь уж ешь до конца, расхлебывай!”
А дело все в том, что при свете Вика рассмотрела мои шестьдесят с хвостиком. Ведь не было уже рассветных сумерек и полумрака, как в прихожей. Открытие моей позорной тайны, о которой, как то ни покажется странным, я и сам порой частенько забываю, читалось на ее лице в непроизвольно расширившихся вдруг глазах, в отвисшей на мгновение — на одно лишь мгновение — губе, полной, чувственной… Но все это действительно длилось не более мгновения, и вскоре гостья моя уже заговорила своим обворожительным альтовым голосом. Она говорила оживленно и по-молодому многословно, при этом поглядывая не на меня, собеседника, а почему-то на мой книжный шкаф, стоявший в головах продавленной тахты.
Она изучала корешки книг, видно, для того, чтобы выбрать верную тему для разговора, чтобы не дай бог не ошибиться с таким вот взрослым дядечкой и не очень пялиться на него. (Я просто слышал, как она задает себе один и тот же вопрос: “На сколько он меня старше?”)
Вскоре она вырулила на достойную, как ей, видимо, казалось, тему.
Оказывается, она не так давно посмотрела заново “Три цвета” Кислевского.
— Помните, Жюльетт Бинош в “Синем”, когда она будто бы в аквариуме… А эта тема с нательным крестом погибшего мужа, этот кажущийся пошленьким анекдот… А вы заметили, что судья… передает Ирен Жакоб бутылку грушовой наливки, обернутую в красную бумагу, а в это время в другой части Парижа снимают рекламный плакат с Ирен Жакоб на красном фоне… А эти два сильных места — когда двери гаража как бы закрывают экран, и люки парома через пару минут… тоже как бы на мгновение погружают нас с вами в темноту… А камни… камни, которые собирает судья и кладет их на пианино, мол, для него уже пришло время собирать камни!.. Я была так потрясена, что всю ночь не спала…
— Вы завели два будильника и все равно проспали на работу.
— А откуда вы знаете?
— Ну вот, видите, вы задаете вопросы, как Ирен Жакоб в “Красном”, а я, как судья, только без палочки, и в мои окна пока еще никто не бросает камни, наверно, это потому, что не пришла еще пора их собирать.
— Ну зачем вы так?!
“А как?” — подумал.
Кровь стучала в моих висках от злости, обиды и стыда. От злости и обиды — на кого? Стыда — за что? Попробуй-ка разберись. Но я это преодолел, я прислушался к нашему затянувшемуся молчанию, я уже созрел, чтобы сказать ей, как тот судья, что в пятьдесят она точно будет счастлива, что я видел ее во сне. Но на паром, посылать ее на паром я еще не был готов: у меня еще в жизни может многое случиться.
— Ковер чудесный…— сказала она, раскуривая сигарету. (Запах ее сигарет по телефону был куда приятней.)
Это она по поводу того изъеденного молью, что висит над моей продавленной лежанкой. Когда-то мой полумифический отец во времена борьбы с басмачеством привез его из Средней Азии, а потом мы его долгие годы в страхе прятали, ибо на нем в огромнейшем количестве вытканы были свастики, и посолонь и против солнца: иди доказывай сталинским и постсталинским энкавэдэшникам, что это — древний зороастрийский символ плодородия и все такое. Между тем новая знакомая моя, якорь надежды мой на избавление от монополии жены…
Здесь Кузнецов перед собой лукавил. Его ничуть бы не томила “монополия жены”, если бы не полная ее свобода поведения плюс независимость, удачливость в плавании по волнам реальной жизни в России переходного периода.
…пальцем потрогала дядьтонино ружье, прицыкнув уважительно, и сквозь открытую наполовину дверь воззрилась с неподдельным уважением в незаселенные просторы моей фамильной, родовой жилплощади. Похоже, она даже растерялась.
— А что, соседей нет?
Мотаю головой.
— Они выехали?
— Их никогда и не было.— Пожимаю плечами.
Она исполнила уже знакомую мне ужимочку-гримаску и легко перевела разговор на другое. Другое, как оказалось позже, было лишь продолжением истории “Трех цветов”. У нее вчера было плохое настроение: “Будто бы кто-то говорит: не стоит, не ходи сегодня, Вика!” Ловлю себя на том, что я уже сочувственно ей киваю. А как мне не кивать, я же своих вчерашних настроений не забыл; может быть… Да нет, не может быть, а точно, это я ей и наэкстрасенсил. Нельзя же в тупом материализме уподобляться знаменитым французским энциклопедистам, заодно отменившим вместе с Богом и метеоры тоже. Ну вот же получаются у людей подобные переклички душ.
Я покосился на свою новую знакомую. Мадам сидит, эффектно закинув ногу на ногу, в полутени завлекающе круглятся ляжки, чуть-чуть подрагивает от напряженности позиции острый носок туфельки… Однако как она в лице-то изменилась, когда меня при свете рассмотрела. А у меня ведь и седых волос не так много, только недавно чуть выше ушей переместилась граница, на лысину намека даже нет. И не пузатый я, поджарый, и без очков прекрасно вижу стрелки на часах… Но сразу реакция в глазах типа: “Э-э-э, да этот мэн неполноценный”. Пришить… пришить надо и эту сучку тоже. Заклею ее и!..
От вспышки злости я сам и не заметил, как запросто, почти ни капли не пролив, с легким хлопком открыл шампанское.
Так и надо делать все, долго не думая, заранее не мандражируя.
Стремились кверху пузырьки в бокалах. Опадала пена.
Вика жеманно куриной гузкой сложила губы.
— За наше знакомство! — сказала, будто заступилась за меня немощного.
— Я предлагаю,— сказал я,— первый тост за вас, за гостью.
И в это время…
Ну да, конечно, могла ли она мне не испортить вечер!
Снимаю трубку, слышу:
— Привет. Не помешала?
— Помешала. Созвонимся позже.
Гостья моя, за которую я и глотка не отпил, сидит в напряге.
Я, вместо того чтобы, жену не раздражая, дипломатично свернуть разговор, стою и молчу. Я решил молчать столько, сколько надо, пока она трубку не положит. Возможно, из-за моего дыхания, а скорее всего по той же экстрасенсорной причине, по которой Вика, к примеру, перенесла свидание, жена моя
сказала:
— Ты убьешь меня когда-нибудь.
— Меньше болтала б всякое. Истеричка!
— Я не болтаю,— вздохнула длинно.— Мне это один умный-умный мужик сказал. Какой-то ты сегодня…
— А у тебя самый последний, он же по штату и самый умный?
— Последний! — Она хмыкнула.— Мне это Антон Егорович сказал. Вот так вот, Коко. Какой-то ты сегодня… совсем “коко”. Ау-у-у! Коко…
Я бросил трубку.
Было чертовски неудобно перед Викой. Теперь она не только гостья, она еще и свидетель. Свидетель старой-престарой семейной истории.
Аппарат гудел.
Я поправил трубку.
Ведь знает же, что меня бесит это “Коко”, и каждый раз как ножом по
стеклу.
Ну, дядя Тоня, дядя Тоня, похоже, твой пострел везде поспел! Поспел рога наставить мне. Могилу не разроешь, а вот свою сучку я уже просто должен… Должен? Кому? Ох, это завещанное нам из XIX века про “тварь я дрожащая или право имею?”. Старо. Старо. Право есть у того, кто взял! Раз взял, то вот уж, значит, и имею! Одно лишь “но” во всем этом…
— А где ваша кошка? — Подняла с тахты томик Марка Аврелия “К самому себе”.
— Какая кошка?
— Как какая? Вы же мне тогда по телефону говорили…
— То был чайник. То есть я хочу сказать, что никакой кошки не было,
а просто кипел чайник.
Наверное, я говорил несколько раздраженно, потому что Вика спросила:
— Неприятности какие-то? Был нехороший разговор?
Конечно, особой проницательности для подобных слов не надо, однако слова были сказаны, и сказаны с участием, и даже с легоньким волнением, поскольку в ее речи мне послышался некий ненашенский акцент. Откуда она? Беженка, что ли?
Я вложил в ее руку бокал.
— Давай-ка выпьем.
Мы выпили стоя. Свой бокал я осушил весь.
Ногою я пододвинул пуфик поближе к ней, чтобы быть напротив ее округлых яблочных колен. Они такими теплыми под пальцами моими оказались и так послушно поддались моему мягкому усилию их раздвинуть, что… А надо было бы, наверно, мне подняться с пуфика и, не задумываясь, вот как с шампанским получилось, ей предложить… Ее перед необходимостью поставить… Она же сидит, и как раз напротив, на нужном уровне… Удобная начальная позиция. А дальше все б пошло, пошло бы да поехало!.. Но тут я вспомнил, что забыл вымыться: колонка барахлит, возиться с ней…
И были проводы потом с длинным молчанием между пустыми, никакими фразами, с томительным топтанием на остановке, с нашим совместным волевым усилием взглядами вытянуть никак не появляющийся из-за угла автобус.
Желание расстаться у нас было обоюдным, однако мы договорились о встрече.
Не знаю, на что рассчитывала Вика, но я-то уже знал, чего хочу, и потому свидание назначил ей вне дома.
Хорошо, что еще не зима: зимнего человека всегда труднее убивать — столько одежды… С другой стороны, оно вроде бы и не так уж вредно, поскольку обильность истечения “красного клейстера” и все другие мясницкие детали, необходимые для прекращения жизни, останутся где-то там, под одеждой, подальше от моих к этому делу еще не привычных глаз.
Свидание я назначил неподалеку от корейской шашлычной: я робкий человек, приходится признать, и если уж куда-нибудь придется даму пригласить, то лучше в заведение более-менее знакомое, а то начну смущаться, экать-мэкать… Конечно, это крайне непредусмотрительно с точки зрения конспирации, но, может, обойдется, а рядом там как раз беседка мифической Ларисы-бесприданницы (сколько приволжских городов такие же имеют?!); место удобное, безлюдное по будним дням и, кстати, прямо над обрывом… В общем, посмотрим, как все сложится.
Автобус наконец, поддавшись нашему гипнотизерству, показал свой стеклянный лоб из-за угла. Притормозил.
Я посадил Викторию и двинулся домой.
Конечно, надо бы мне не с Вики, а с жены начать, но это без последствий вряд ли останется. Наказание обязательно воспоследует. Ведь подозрение непременно падет на меня. А при другом? А при других? Во всех вариантах копать начнет какой-нибудь заурядный сыщик. Вместо классического трэнчкота на нем будет замусоленная “аляска”, вместо трубки “Биг-мэн” — сигарета “Союз-Аполлон”; никакой тебе дедукции, никакой индукции, а только мат с приволжским выговором и мордобой. “Признаете ли вы себя?..”; “Нож ваш?”; “В котором часу вы встретились со Зверь-Джавадом?”; “Были ли вы с ним знакомы раньше или познакомились у корейцев?”; “Какое место занимала в вашей жизни эта женщина?” — и так до самого суда! А на суде Семеныч накинет на меня свою удавку. Но что же это за преступление, если есть наказание?! Где ж удовольствие тогда? Нет — так я не согласен. И коли уж честно говорить, как на духу перед самим собой, то я не думаю, будто смогу свершить с женой все как надо: родное тело все-таки. И только ли одно всего лишь тело?..
Подходя к дому, обнаруживаю: оказывается, я не запер дверь. И это мне уверенности в себе тоже не прибавило. Хорошо еще, что никто из прохожих моим постыдным раздолбайством не воспользовался. Впрочем, какие здесь по вечерам у нас прохожие? “Аптека, улица, фонарь…” И то “аптеку” я присочинил, и фонарей у нас две трети не горит. Закрыл надежно за собою дверь, пренебрегая остатками уже беспузырчатого шампанского, пошел на кухню и с удовольствием принял полстакана водки, да от соблазна поскорей вернул бутылку в холодильник.
Друг — мертвый таракан — лежал на месте.
Мертвые — мертвы.
Как бы не так! Живой дядя Антон был просто высокий, чуть сутуловатый старикан с прокуренным янтарным мундштуком, где постоянно, пока он возился в большой комнате со своими сметами, с длиннючими полотнищами графиков, тихонько исходила вонью дешевая “аврорина”, наращивая серый столбик пепла.
На мой взгляд, дядя Тоня не менялся, он всегда был таким же привычно и неинтересно старым, как резной красного дерева книжный шкаф. А вот когда он умер… Нет-нет, совру, если скажу, будто он сразу занял в моей жизни место, подобное “живее всех живых”. Сначала он просто исчез, ушел вроде многих ветхих домов на нашей улице или приятелей по институту, которые в другие города распределились. Правда, потом, в эпоху моих трудностей по части диссертации и неладов с начальством, дядя Тоня мне не раз вспоминался — наверно, хорошо людям, когда уже нет ситуаций, как у богатыря на перекрестке с тем пресловутым серым камнем. Пыхти себе спокойно сигаретой, готовь трофейный “Зауэр” к охоте осенью, зимой почитывай Марка Аврелия с “фетами” и “ятями”, а пенсию приносят аккуратно, кое-какие льготы участник ВОВ все-таки имеет. Но самое интересное, что образ дяди остался неизменным в моей памяти, будто за те десятилетия, когда мы жили бок о бок, он не изменился ни капли.
О черт, это же надо таким дурнем оказаться!
Нет, старость — динамична, она более динамична, чем человечье становление, только с обратным знаком: там — от нуля, от капельки любовной к двадцатилетней особи, а здесь — от пенсии (хотя у нас мужики многие даже до пенсионства своего не доживают) одна пятилетка или чуть побольше на “дожитие” — и все. Так что ложись-ка, милый, спать, пока живой, в порядке тренировки перед грядущим вечным сном.
Сдернул покрывало со своей лежанки.
Посплю на чистой простыне сегодня: к постельным приключениям подготовился, дурила.
Улегся. Победоносно выдержал борьбу с желанием пойти и еще немного выпить водки. Только примостился, уютно подогнув колени, только стала наваливаться сонная путаница в мыслях, как вдруг — дзеньк телефона вскинул меня.
Сначала короткое молчание, потом:
— Салют еще раз! Ты теперь уже один? Будешь разговаривать?
— А я и был один.
— У меня ничего такого с Антон Егорычем не было. И как ты мог подумать такое?!
Молчу. Самое дело сейчас — промолчать. Тем более что и сказать-то мне сейчас нечего.
Однако на том конце провода — тоже молчание.
— Ладно, извини. В субботу я, наверное, к тебе заскочу. Но, конечно, звякну предварительно. Спокойной ночи.
— И тебе… спокойной.
Понятно, сна уже как не бывало.
Лежу, ворочаюсь, то открываю, то закрываю глаза. Темнота вокруг — уже не просто темнота. Темнота — то, чего я страшно боюсь и гоню от себя даже в светлый, погожий день. Темнота — вечное горизонтальное положение, это — когда только две параллельные линии, ты и Земля; и не имеет ровным счетом никакого значения, родная она тебе или нет, круглая или не очень. Было такое слово в дореволюционных книгах — “снохач”… Мое бредовое предположение-подозрение, отскочившее мячиком от стены после телефонного разговора, пусть даже с отрицанием “не”, теперь стало совсем другим — весомей, что ли, правдоподобней.
Я поднялся и тихо пошлепал в туалет, прихватив с собой сигаретку, дядьтонин янтарный мундштук и забытую Викой зажигалку. Я пошлепал в туалет прочь от ночных мыслей.
Оттуда прошел в ванную ополоснуть руки, открыл кран и задержался. Стою, внимательно разглядываю каждый угол, будто вижу впервые.
Ванна у нас старинная, видавшая виды, на чугунных ножках в виде львиных лап; вся в трещинах, с облупленной эмалью, и зеркало ему под стать, и… Мое
тело — тоже!
Стою и смотрю в зеркало. Как надоела мне эта дряблая глазастая оболочка, которую я не люблю и узнаю теперь с таким трудом! Я это — кто? Я — тот, что в памяти остался, с темной, а не седой кустистой порослью на выпуклой, мускулистой груди пятиборца, или этот помятый старпер на истончившихся пергаментно-бледных, безволосых ногах? Вот кого надо бы… А что?! Два ствола в рот — и все остальное, все, что после этого мига, уже не мое, уже не имеет ко мне никакого отношения. Гляжу на себя и спрашиваю в который уже раз: неужели дядька мой мог на родного брата донести?! Пока у нас в стране еще демократия, надо поднять отцовское “дело”. Поеду и все узнаю. И если есть там пусть не донос, а просто показания какие-то дяди Антона против отца, то… То дважды два и не четыре вовсе и я волен делать все, что захочу. А если нет там такого ничего, тогда… Тогда живые пусть и останутся живыми. Пусть.
Я закрыл кран. Я заглянул себе в глаза. Взгляд был такой же, как всегда. Ну, может быть, немного усталый, сонный; во всяком случае, никакого кипения вопросов под костяной чашей черепа в нем не прочитывалось. Всё. На все вопросы — ответ в “деле” отца под неизвестным мне пока номером, которое в “Сером доме на горке” лежит и дожидается меня с года моего рождения.
II
Что же о первом дне моего превращения сказать? Высоцкий лезет в голову: “День зачатия помню не четко…” Но ведь “зачатие” этого события не один день и даже не один год продолжалось. А вот от самого момента перехода Бог уберег: не помню ничего. Хотя какой же в таком деле — Бог? Скорей уж наоборот — Его Зеркальность, Противоположность! Но в таком случае логично будет предположить, даже признать, что этой Противоположности тоже не чужды понятия добра, гуманности? Событие происходило под наркозом.
Ни ужаса, ни боли я не чувствовал, когда спросонья осознал себя в кромешной тьме лежащим на чем-то очень твердом и холодном, непривычно вытянув конечности. Потом перевернулся на живот, при этом поджал ноги под себя и ощущал полный комфорт в такой позиции. Как-то не так все, нет! И что это там сзади у меня?!
Вскочил я, взвыл от невозможной, навалившейся догадки! Вокруг послышалось рычание, лай… Неким раньше мне неизвестным чувством я ощутил опасность сзади, слева, успел покрепче упереться своими всеми четырьмя лапами — и устоял. Но много ли я выиграл от этого? Меня куснули в ляжки с двух сторон, пребольно тяпнули за ухо, угрозно зарычали в лицо… Я посчитал за лучшее прилечь, а еще лучше — мне бы вообще не подниматься! Хотел сказать: “Ну ладно, ладно… Поучили. Все!” Но это и так сразу поняли, и даже еще раньше, чем из меня исторглось вместо слов какое-то поскуливание. Учителя, наставники по части норм общественного поведения ночью угрозно-вразумляюще еще немного порычали надо мной и, ворча, по своим лежкам разошлись.
Вновь воцарилась тишина. Только посапывание слышалось да время от времени кто-нибудь из моих новых собратьев выпускал газы. Болела пораненная лапа. Мне не спалось. А как могло иначе быть? В голову лезло все: от Апулеева осла и до булгаковского Шарикова. Но Шариков был Шариком и раньше, а господин профессор его лишь в это состояние возвратил. Вервольфы из германских сказок вспомнились. Тем волкам-оборотням и, кажется, нашим славянским тоже, для превращений нужно было перекатиться через пень с воткнутым в него ножом. А интересно, как это у них получалось? Хотя при помощи нечистой силы… И здесь неважно, что нечистая, главное — Сила! Она может с ножом и без ножа… Нет, нет, почему без ножа? Нож был. Был!
Я кое-что начал вспоминать. Встало перед глазами, как мой нож исчез в селедочном, холодном блеске Волги. Так, значит, я убил ее, если вещественное доказательство поторопился в реку выбросить? Но ведь не мог я в “Серый дом на горке” пойти с ножом, мне надо было забежать домой, чтобы взять его на кухне, а потом… Из этого “потом” мне ничего не удавалось вспомнить, зато всплыла картинка, как фээсбэшник средних лет в штатском, в непримечательном костюме, с таким же малопримечательным лицом протягивает мне стакан воды. Я пялюсь на него, а он кивает. “Выпейте…”
Это какой же вид был у меня, если его, пусть не свирепого, а, скажем, просто среднего чиновника, подвигло на такое? Было выражение когда-то — “опрокинутое лицо”. Что же меня так опрокинуло? Что я нашел в зловещей папке с надписью: “Дело №…”? Ведь дядю Антона я и так давно подозревал без всяких доказательств, это меня вовсе не поразило бы. А кто еще тогда в семье был? Я-то писать еще не мог, едва лишь научился “мама” выговаривать, и значит… Нет! Нет, я не хочу! Мама-а! Сейчас башку себе о что-нибудь размозжу! Нечистая, ты слабо переделала меня, если такое все равно на ум приходит.
Он взвыл бы, если б не боялся, что ему снова трепку зададут. Обхватил голову лапами, тихонько заскулил и тут же сунул лапу в рот, как люди в большом горе порой делают, заталкивая крик вовнутрь; однако получилось слишком больно: ведь зубы-то теперь — клыки!.. И рана еще… По счастью, с горя не только люди, но и собаки тоже как-то особо быстро засыпают: защитный механизм един.
Утро пришло к нему сквозь сон задолго до появления первого солнечного луча, нос уловил чуть-чуть другой, рассветный запах воздуха, ухо восприняло колесный лязг первого трамвая на выезде из далекого депо. Вздрогнула шкура по хребту, глаз приоткрылся. В серенькой полутьме кучками меха на бело-черном шахматном полу, замусоренном битой штукатуркой, лежали, посапывая сонно, его теперешние новые собратья.
Едва проснулся я, вопросы снова засверлили голову. Как я попал сюда? Прямо так и материализовался ночью здесь в собачьей шкуре? Или меня кто-то принес да положил сюда, пока я в отключенном состоянии пребывал? Я же не знаю, сколько дней или минут в отключке находился. А может быть, я просто брел по улицам уже на четвереньках и нос меня привел сюда по следу этой стаи. Нашел своих. Так что же, они и есть для меня теперь “свои”? “Ой, перестань! — себя одернул тут же.— Еще в священных текстах было: “Живая собака лучше мертвого льва””. Я бы чуть изменил — живой собаке лучше, чем мертвому льву! Ведь все, что есть, есть в жизни; вне жизни ничего нет, даже тьмы. Небытие. Тут же непрошеной змейкой подползло: а может быть, в собак и превращаются те, кто уж слишком хотел жить?
А стая начинала просыпаться. Зевали. Встряхивались. До хруста в позвоночнике совершали потягушеньки. Чесали задней лапой за ухом. Новенький на себе поймал чей-то тяжелый взгляд и тут же левой задней увлеченно заскреб за ухом. Сержантский взгляд принадлежал грудастому средних размеров индивиду с явным наличием бульдожьей крови. Физиономия его напоминала молодого лорда Черчилля, когда он на заре своей карьеры командовал первым в истории цивилизации концлагерем, что находился в Трансваале. Мысль посмешила новичка, помогла скрасить дурное послевкусие от чувства страха перед этим типом.
Еще из стаи выделялся угольно-черный молодой красавец размером с дога, но шерсть ему не догова досталась, и уши — остренькие, как у дворняжки. Ну и, конечно, привлекала внимание сучка, немецкая овчарка чистокровная, хороших статей, крупная, но… без одного уха. Наверно, родовая травма. И добрые хозяева не потрудились утопить щенка, прогнали попросту на улицу.
А на другом полюсе собачьей иерархии из малоинтересной массы выделялся лохматый то ли пуделек, то ли венгерский пуми с такой густой и длинной челкой, что непонятно было, как вообще он видит белый свет. И тем не менее по большей части как раз ему-то выпадало, когда вся стая водопойничала, караулить; когда другие насыщались, только облизываться да поскуливать на страже.
Сначала я не понял, почему мои собратья новые отправились пить воду куда-то в свежеобразованный овраг, где трещина в трубе водопровода родила журчащий ручеек. В разрушенном оползнем подвале гастронома, где ночь мы провели, было полным-полно нормальных луж возле ржавеющих прилавков, так отчего бы не напиться там? Но хоть я и не понял этого, а самовольничать и экспериментировать не стал: не стоит выделяться — как все, так я. Пока. А там увидим.
Потом я поближе подошел к одной из этих луж, и нос мне подсказал… Как называется фигня эта, что в холодильниках? Ладно, неважно. Но воду эту пить не надо. Другое надо было мне, другое заинтересовало: в луже увидел я отражение свое, колеблющееся, нечеткое. Только язык из пасти ясно виден был да черный нос, две дырки… А так хотелось рассмотреть себя получше! Мне это нужно, чтобы знать, какой избрать стиль поведения. Если я крупный, сильный, то… А если честно, мне почему-то просто так, не знаю для чего, но очень важно было рассмотреть себя.
А что до “стиля поведения”, то… Ох, мама, мама… Мне даже вспоминать теперь не хочется о ней, а вот невольно… Если б она так не тряслась надо мной, не запихнула бы через дядю Антона на экономический, то поступал бы я, куда хотел. Если бы срезался, пошел бы в армию. А что? Прошел бы эту школу и знал, как в любом коллективе себя утвердить!
Еще одно меня чрезвычайно занимало. Дня через два, может, и через три-четыре, уж не знаю. Зарубок я не делаю, как Робинзон. В общем, отправились всей стаей мы на мясокомбинат. По-моему, затея — глупая, мы там с моим Семенычем дважды таких же дураков подкарауливали, которых нос за собой ведет, как молодых мужчин — совсем другое. Только теперь я еще знаю, что надо было нам машину прятать нашу, недооценивали мы собачьи способности. А я теперь уж не переоцениваю ли?.. Но точно видел: наш вожак, когда цепочкой мы перебегали через улицу, не останавливаясь, покосился на часы над светофором и заспешил, прибавил темп. Уже на месте тоже — бежим трусцой вдоль длинного забора, а он посматривает все на стрелки с надписями.
Ну вот!.. А то понапридумают про нас… “АБЫРВАЛГ”… “АБЫРВАЛГ”… Да что, мы в иерусалимской школе обучались?! Мне кажется, я не особо удивлюсь, если еще того гляди застану этого вожака за чтением газеты. А может, и очки у него где-нибудь припрятаны? Вот у него в очках была бы морда — точно Черчилль! Кем, интересно, он в другой жизни мог бы быть? Нет, не покойный Черчилль, разумеется, а этот наш клыкастый. Какой-нибудь начальник эмвэдэшный с могучим складчатым загривком, презрительно отвисшей губой. В глазах презрение ко всему слабому и грешному людскому роду, ведь навидался, знает столько он…
И тут меня словно по голове шарахнуло! А почему — он мог бы? Может быть, он и был таким? Он тоже — превращенец. Не только мне, возможно, эта доля выпала. Я стал прикидывать, кто бы еще мог подойти под мой неологизм. Черный красавец — превращенец? А пуделек? Нет, нет, здесь присмотреться повнимательней, ведь меток нет на нас.
Меня спасла только звериная реакция! Еще мгновение — и я остался бы под колесом грузовика. Шофер меня в сердцах обматерил. Собратья на меня свирепо скалились. “Всё, всё,— пообещал я сам себе,— кончаю с размышлизмом. Пора нормальным псом становиться”.
Голодный, вечером он все же вновь предался размышлениям. Что значит — “быть нормальным”? Таким же дураком, как остальные? Ведь поход к мясокомбинату практически дал нулевые результаты. Ну утащили несколько огромных, старательно очищенных от мяса костей у зазевавшихся пенсионеров возле окна в стене, откуда дрянь эту продают. Ну подразнили, до захлеба лаем довели своих сытых собратьев из охраны, запертых на день в своих мочой и злобой провонявших казармах. Вот и весь толк от экспедиции. Лучше на свалку бы пошли. Для небрезгливых там жратвы навалом, и я дорогу знаю хорошо… Но как мне это объяснить безмозглым, безъязыким? Ведь языка-то нет, урчанием, повизгиванием, рыком лишь простейшее возможно передать, и то при обязательной наглядности или по только что произошедшему событию. А чтоб на свалку…
А ночью мне приснилось… Нет, надо же такое, а?! Приснилось мне то ли стихотворение, то ли песня. Откуда в голове такое сохранилось? Не мог же я сам такое сочинить, тем более в собачьем положении?
Он стоял пред толпой,
Атаман молодой.
Русы кудри спускались на плечи,
И в холодную высь
Неумолчно лились
Его страстные, смелые речи.
“Ну-ка, братцы,— в поход
На проклятых господ!
Подзачиним мечи и кольчуги,
И как вспыхнет заря,
Та-ра-ра, та-ра-ра…
Поплывут наши легкие струги!..
Смысл ясен. Но только, как быть с Черчиллем? Позволит ли он мне за собою повести наш маленький народик к сытости и тэ дэ? Пробуя охладить свой пыл, чтобы на приключения не нарваться, я похихикал над собой: “Тоже мне Данко выискался!..” Но дурь крепко запала в голову. А может быть, я крупней и сильней его? В том, прежнем качестве я был уже пенсионером, да, а может, превращение мое произошло с омоложением в собачьем летосчислении, с такой вот выгодой для организма? Во всяком случае, на тех местах, что вижу я,— здоровый, молодой какой-то мех. И лапа очень быстро зажила, недаром говорят, “как на собаке!”. Нет, нужно посмотреть мне на себя.
Стая следит за поведением только в стае. Пожалуй, новичка отвергнуть какого-нибудь может, а в остальном — по песне Визбора: “Пришел — “до свидания”, уходишь — “привет””. То есть, наоборот, и без приветствия, пришел — и ладно, фиг с тобой.
В какой-то день куда-то все мы направлялись, а я отстал. Повернул за угол, размашистой рысью пробежал по знакомым с детства улицам, почти пустым в эти рабочие часы, и вот уже — мой дом перед глазами. Дверь оказалась на замке, никто не покушался на мою недвижимость. Но ведь ключа у меня нет, как и кармана, чтоб хранить его, кстати, и рук для отпирания замка нет тоже!.. И еще чувство нехорошее из-за того, что родной дом в два с половиной раза выше теперь стал для меня. Во всех других местах я как-то попривык уже к такому, а здесь опять…
Но как раз это и поможет мне теперь проникнуть в дом. Земля давно просела под правым задним углом дома, а пол на этом месте в кухне и так давно гнилой. Кошки не раз влезали, мусорное ведро переворачивали. Хотя я все-таки не кошка, но попробовал. Немного поработать лапами пришлось, и вот я — в кухне. Дух затхлости и запустения для моего нынешнего носа теперь почти невыносимым стал. Горбушка хлеба, которую оставил я на столе, покрылась пушистым бархатом зеленой плесени… Скорей, скорей отсюда в комнату!
Еще на пути из кухни у меня что-то вдруг закружилась голова, и в комнате бедром я стукнулся об угол стола. Такого быть вроде не могло, но очень уж к зеркалу спешил. И наконец оно передо мной! Родное, родовое, с привычной географией облупившейся амальгамы: справа внизу — ну в точности исчезающий Арал с руслами впадавших в него когда-то рек, а чуть повыше с перепрыгом через целый материк — мурманский хвост скандинавской собаки. Еще повыше посмотрел и вижу… Вижу, чего не может, не должно быть уже!
А просто в зеркале я увидал себя, обросшего серо-седой, неаккуратной бородищей; на голове — того же цвета, что называется, воронье гнездо… Ну бомж стоит и смотрит в зеркало недоуменными глазами. Скорей нащупал стул, сажусь: чего-то ноги плохо держат. Так, так… Что ж это означает? Выходит, если дома, то я — человек? У кого дом, своя квартира,— тот человек. Так, так… А может, зеркало само где-то в зазеркалье сохранило мой прежний облик и вот сейчас гостеприимно предъявило его мне? Я отмахнулся мысленно: когда это у меня раньше был такой вот жуткий вид?! Да это зеркало таким и не видало меня никогда. Нет, так можно и свихнуться!
Встал, снова к зеркалу шагнул, взмахнул рукой, и мой двойник послушно мне ответил тем же. Немного легче стало. Значит, я не совсем еще рехнулся. К тому, что мир вокруг меня перевернулся, я уже как-то попривык. Впрочем, он все-таки перевернулся не настолько, чтобы убийца непрофессионал спокойно мог в своем доме жить. Об этом мне напомнил шрам. Хотя у двойника там, в зеркале, он перекочевал слева направо, но есть он. Есть! В обеих мои ипостасях.
Так это я со зла, что не сумел убить, себя поранил? Или, наоборот, после того, как ей всадил, и себя тоже полоснул: дескать, и сам познай нож, боль? Тогда понятно, почему нож утопил. А иначе зачем бы это делать? И почему отшибло память мне? Да, да, да, да! А еще хуже, если я недоубил.
Перед глазами сразу пошли кинокадры — кровать в больнице, женщина лежит, а киноследователь в халате, накинутом на опогоненные плечи, записывает показания ее, положив лист на папку… А потом кадры уже не кинодопроса: представилось, как будут загонять мне в задницу бутылку и так далее! Я запаниковал. Я к двери бросился. Остановил себя. Нельзя, нельзя, а то увидят… Споткнулся на пороге кухни о завернувшийся линолеум. Уже ныряя в лаз, подумал: а как же я туда пролезу, ведь он немногим шире мужской ляжки?
Однако все как-то само собой ужасно просто получилось. Я не успел еще додумать, а мои лапы уже комки земли откидывали в стороны и узкое собачье тело умело ввинчивалось в лаз. Мгновенный ужас тесноты — клаустрофобия, потом — я на поверхности уже. Отряхиваюсь солидно, как взрослый, бывалый пес, а сам бы завертелся, запрыгал по-щенячьи. Вот и нашел я свой вервольфный пень с ножом! Теперь, как только захочу, как нужно будет, так и — туда.
Сразу же после этого открытия его отношение к стае изменилось. В голодный день однажды он, не разыгрывая Данко, взял да отправился на свалку один и досыта наелся там. Перед людьми, которые копались поодаль, он имел явное преимущество — свой нос: знал безошибочно, где можно поживиться. Потом отправился в другой самостоятельный вояж. Да и погода в это время как-то самостоятельности способствовала: вдруг среди осени решило почти лето возвратиться. Но, кажется, не только собаки, но и люди тоже ни капельки не удивились этому. У кого были дорогие шубы, те все равно носили их напоказ, а кто имел нечто ветром подбитое, так те и при морозце бы его таскали,— другого нету. А удивляться-то чего? Если свой окружающий мирок перевернулся, то почему природе так же не вести себя?
И в стае никого не удивило, когда безухая не к сроку вдруг снова заневестилась. Конечно, все об этом сразу же узнали; и не в том дело, что у четвероногих нету памперсов, зато у нас — носы. Носы!..
Не знаю, что-то вдруг стихи полезли в голову… То ранний Бродский — “/Вот так, по старой памяти собаки /На прежнем месте задирают лапу, /Хотя ограда снесена давным-давно”, то Олжас Сулейменов — “/Или жена умерла ненароком, /Или жива, /Но уже не пускает домой…”. В общем, что-то подняло меня и потянуло к дому женушки.
Долго топтался там между подъездом и подворотней, куда она тоже иной раз, случалось, выходила. Светило солнышко… Слыхал, будто собаки воют на луну, а мне вот захотелось взвыть на солнце, когда увидел, как моя благоверная-неверная, чуть пополневшая, похорошевшая за время наших несвиданий, на улицу выходит с каким-то средних лет хмырем в одном костюме, без пальто. Но для чего верхнее ему, если он сразу направился к приземистой, породистой машине? Пластмассовый пенальчик из кармана вытащил, навел, средство передвижения послушно пискнуло, и сей хозяин жизни с питекантропьей рожей пошел к водительскому месту, даже не потрудившись перед дамой хотя бы заднюю дверцу распахнуть. Нынешние Паратовы — шуб в лужи не бросают. Даме самой пришлось корячиться: одна нога еще на тротуаре, другая уже там, в машине,— и на мгновение приоткрылся мне внутренний угол раскоряченного циркуля. Воображение еще дорисовывало подробности, а дверца уже хлопнула, машина пукнула в мой изощренный нос бензином экстра-класса и… И хоть ты вой или рычи, свой хвост кусай, крутясь волчком, а ничего тут не поделаешь. Надейся лишь на — “мне отмщение, и Аз воздам”.
Но я и сам нашел способ отмщения. Вернулся в стаю и влез в очередь, оттолкнув тихонького пуделька, который с челкой. Он глянул на меня с такой укоризной, что впору бы прощения попросить, но я решил — как жизнь со мной, так и я! Жестоким буду. Наша безухая красавица за нарушение порядка меня слегка куснула для острастки, однако не отогнала меня и, кажется, потом осталась мной вполне довольна. Эх, если бы узнала та самка в юбке, куда излил я вспышку, рожденную видением ее “циркуля”! Хотя манерой поведения наша дама не слишком от четвероногих отличается.
Похоже, моя злая активность не очень-то понравилась бульдожистому вожаку, и ночью я на всякий случай забрался спать в самую гущу соплеменников, чего обычно избегал: питаемся мы всякой дранью — газы!.. Лежал, не мог заснуть, ворочалось в голове всякое, и я даже от поисков высокого мистического смысла моей прижизненной реинкарнации дошел до простейшего предположения: а вдруг это конторский наш мудрец в лаборатории попросту взял да намудрил сам? И мне подсыпал что-то в спиртик, когда мы с ним немного выпивали?
Тут я услышал какой-то легкий шум, напрягся, приготовился. Но пронесло. Ну спи ты, спи,— сказал я сам себе,— будем надеяться. Надежда умирает последней, как говорится. И похихикал внутренне: значит, выходит, я подохну,
а она, надежда эта, останется жить без меня, после меня?!
Не знаю, сколько времени прошло. Единственная временная единица для меня — день, от света до темна. Ну что, отметины когтями на полу я буду выцарапывать? Это легко. Грязища на полу такая, что след от лапы запросто останется, но и недолговечно ведь по этой же причине! Давно пора бы нам стоянку поменять, причем не только из-за антисанитарии. И умный вожак, наверное, давно бы это сделал. А “Черчилль” самодовольным дурнем оказался, не зря, видно, его когда-то выперли из органов, как я предполагаю. Галич еще давным-давно в одной из песен уверял, что “начальство умным не может быть, потому что не может быть…”.
В общем, однажды ночью мы спим, лежим, от холода носы уткнув в подхвостья. Вдруг — тр-рах!.. ба-бах!.. Красные вспышки выстрелов, голубоватые лучи то ли автомобильных фар, то ли каких-то сильных фонарей.
Меня спасло… Что же спасло меня? Может, почти на уровне инстинкта полное знание инструкций и привычек моих бывших коллег? Звериная реакция? Я бросился к железному прилавку, благо лежал совсем близко, к открытому торцу его, и — ноги, ноги, спасайте задницу да голову! Совсем не опасался, что со стороны витрины с несуществующими стеклами в меня вдруг тоже кто-нибудь пальнет: стреляют всегда только с одной стороны, чтобы своя своих не постреляша. Семенычи не любят подставляться под картечь.
Бежал я долго не в силах прекратить свой бег, остановился лишь совсем в незнакомом районе. Справа и слева от меня — изрытая траншеями земля, штабеля труб, огромные катушки с кабелем, жирафом свою шею вытянул башенный кран. Изо рта у меня пар валил, лапы дрожали и хвост тоже. Ну он-то с перепугу, вероятно. Вот это я рванул! Аж на окраину, в микрорайон какой-то занесло!
Снег тихо сеял с неба, в просветах облаков лучились колючие космические звезды, в каких-то железяках тоскливо подвывал студеный волжский ветер. В горле моем начал расти, толчками спазматически рваться на волю какой-то теплый, неудобный ком… Я запрокинул голову, разинул пасть и с облегчением испустил его куда-то к небу, к звездам. И получилось это у меня гораздо громче, заунывней воя ветра. Я обвывал, оплакивал себя и пуделька, который прозевал, проспал опасность, всех одностайников моих, что полегли на грязном полу гастронома, и спасшихся, и всех собак, и всех людей, как умерших, так и еще пока живущих. Ну-у, почему-у-у та-ак?! Почему-у?..
И, кажется, немного легче стало мне. Возможно, если б люди могли выть, инфарктов да инсультов меньше было бы.
Наверное, он мог прибиться к какой-то другой стае. Мог и свою создать, однажды встретив в подворотне, около мусорных ящиков, четверку недоростков и в их числе проспавшего облаву пуделька. Они его поскуливанием, тявканьем звали куда-то, видно, хотели свою лежку показать. Он не пошел. Его столовой была свалка. С ночлегом дело обстояло хуже. А еще хуже — с перспективами. Хоть в старой трансформаторной подстанции ночуй — в кладке фундамента там есть большая трещина,— хоть в брошенной на зиму лачуге бомжей возле свалки, повсюду ночью холодно, и на снегу следы ясно видны. А если уж стали облавы по ночам устраивать, преодолевши КЗОТ и раздолбайство, то уж при свете дня, когда видны следы… И ему снова выть хотелось!
Однажды я проснулся затемно от холода и потрусил куда-то с единственной целью, чтоб согреться. Мои следы тут же затаптывал рабочий люд, который, по выражению Зощенко, “тащился гордой вереницей на работу”. И вот я так задумчиво, неспешно трушу, уже не труся, куда ноги несут. А принесли они меня… Куда? К той самой остановке за мостом, где я, старый дурак, Вике протягивал бумажку с номером телефона! Остановился и стою как вкопанный. Что я здесь делаю? Ведь тут неподалеку Семеныч на машине должен быть, сейчас меня хвостатого увидит — и тр-рах-ба-бах!.. Потом сообразил: навряд ли его новый напарник ему тоже здесь назначает рандеву…
Такой вот в голове моей переполох. Об меня люди спотыкаются уже, толкают, но дружелюбно как-то.
— Уйди с дороги! Еще тебя затопчут, дурака…
— Ты что, в автобус с нами собираешься, лохматый?
И действительно, подошел автобус, и стали вываливаться из дверей люди, тесня желающих сменить их в этом колесном утреннем ковчеге. И на мгновение мне, обалдевшему, в раме дверей то ли увиделось, то ли привиделось очень знакомое лицо под незнакомым мехом зимней шапки! Мелькнуло и пропало, растворилось среди других голов. Я вывинтился из толпы, начал метаться, то вверх подскакивал, чтобы увидеть, то низко носом припадал к затоптанному снегу. На что надеялся? Ведь я и запаха ее не знал. Но оказалось — знаю. Собачий нос на самом деле — чудо. Уловил! Тоненький цитрусовый запах, едва заметный, вызвал какой-то смутный отзвук в моей памяти и потянул, повел, повел меня…
Наконец я увидел впереди уже знакомую мне шапку и припустился вслед галопом. Обогнал. Дядя Антон учил: “Не надо оборачиваться никогда. Лучше уж даму обгони и развернись, иди навстречу”. Именно так я поступил. Смотрю во все глаза — ОНА! Виктория, вполне живая, топает, походочка — носками чуть вовнутрь, полы доперестроечной дубленки разъезжаются, видать, заматерела, раздалась дамочка с тех пор. Она! Она — нет сомнения. Прошла, с опаской покосилась в мою сторону.
Я стою и пялюсь в отвисший подол ее дубленки, а в голове проносится: так я никого не убил! И никаким следователям нет никакого дела до меня? А значит, можно мне в любой момент…
Других моментов дожидаться я не стал, подпрыгнул по-щенячьи и понесся. Промчался мимо остановки. Взлетел на мост. Там в самом деле было ощущение полета: замерзшая равнина Волги так далеко внизу, что голова кружится то ли от высоты, то ли от счастья. А мысли все практичные, простые. О том, что лаз под углом дома, наверное, замерз, засыпан снегом, но я разрою и пролезу все равно! И потом — сразу бриться, мыться, борода чуть не до пояса, пожалуй, доросла уже.
Потом пришлось мне перейти на рысь: уж очень запыхался. Вон уже скоро поворот — и сразу дом! Мой деревянный, родовой, с ободранной обивкой на
двери.
Перед ним была стройплощадка и огромный щит с изображением будущего Дома, высокого и светлого, похожего скорее на дом отдыха под Сочи где-нибудь. Пониже — крупнобуквенный призыв покупать “элитные квартиры в доме №… Кто не успел, тот опоздал! Строительство — в три смены. Все справки по телефону №…”. Указанные номера были привычными, родными, почти как собственное имя, как та обивка на уже не существующей двери…
Потом даже непривередливые гастарбайтеры из ближней эсэнгэвии начали жаловаться на жуткий собачий вой по ночам где-то поблизости от стройки.
* Часть вместо целого (лат.).