Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2002
Позволю себе взять обозначенную тему только в одном ее ракурсе — да и то лишь в тезисном формате. Попытаюсь вкратце отрефлексировать тот опыт духовного общения с Достоевским, который, выражаясь его же словами, выпал на долю одного из поколений “русских мальчиков” XX века — моего поколения. И на мою долю тоже, разумеется. Может быть, это немного приблизит нас к пониманию того, как и почему духовно-религиозный опыт Достоевского будет непременно востребован и в XXI веке.
Попробую оттолкнуться от всем известного признания, которое сделал когда-то Николай Бердяев в предисловии к своей книге “Миросозерцание Достоевского”. “Достоевский,— писал он,— имел определяющее значение в моей духовной жизни. Еще мальчиком получил я прививку от Достоевского. Он потряс мою душу более, чем кто-либо из писателей и мыслителей. Очень ранняя направленность моего сознания на философские вопросы была связана с “проклятыми вопросами” Достоевского”.
Надеюсь, нет необходимости доказывать, что такое признание могли бы сделать вслед за Бердяевым очень многие в его поколении.
Но точно так же отнюдь не к ряду исключений, а характерностей относится и тот факт, что я никак не могу, к сожалению, сказать о себе, что уже мальчиком или хотя бы в юности “получил прививку от Достоевского”. Скорее все, что получил я и в школе, и в сталинских времен университете, и в собственной семье, следовало бы назвать прививкой против Достоевского.
Конечно, сейчас я знаю: кому-то в моем поколении повезло больше. Но это и были как раз исключения — те очень немногие, кому выпала опасная привилегия вырасти в такой домашней среде или ближайшем окружении, через которые даже и в те опасные времена все-таки смогло дойти до них живое дыхание великих духовных традиций, насильственно перерезанных в октябре 1917 года. Но я не принадлежал к этим избранникам и даже не подозревал об их существовании. Я разделил судьбу большинства — судьбу поколения, которое жило в том призрачном бредовом мире идей, где безраздельно господствовали химеры марксизма-ленинизма. И хотя Достоевский был, разумеется, прочитан, а в университете — даже и не раз, в этот бредовый мир его “проклятым вопросам” было просто не достучаться. Это вряд ли способно вместить в себя сознание современной молодежи, но те, кто жил в том времени и тем временем, хорошо меня, думаю, понимают.
Куда удивительнее может показаться другое. То, что прививка от Достоевского, полученная Н. Бердяевым еще в детстве, не помешала ему тем не менее переболеть в молодости тем самым революционерством, атеизмом и атеистическим социализмом, против которых так страстно и предостерегал как раз Достоевский. Бердяев побывал, как известно, в марксистах и социал-демократах, а в 1900 году был даже отмечен за свою революционную бойкость почетной политической ссылкой в Вологодскую губернию.
Но в этом тоже была, конечно, своя закономерность, которую здесь не время и не место разбирать, но которую нельзя обойти. Недаром не одного Бердяева и настиг этот искус: в той или другой форме ему поддались в молодости едва ли не все вожди русского религиозно-философского Ренессанса конца XIX — начала XX в.— Вл. Соловьев и Д. Мережковский, К. Леонтьев и С. Булгаков, С. Франк и П. Струве, Л. Шестов и даже В. Розанов, не говоря уж о сотнях и тысячах их менее именитых сверстников, воспитанных в той же среде и в тех же традициях. Им тоже не помогли никакие детские прививки.
Однако если была своя закономерность в том, что никакие прививки, полученные от Достоевского, не уберегли Бердяева и людей его поколения от одержимости атеизмом и революционным радикализмом, то была, несомненно, своя закономерность и в том, что все они и выздоровели потом во многом опять-таки благодаря Достоевскому. Более того — именно ему в первую очередь оказались обязаны и всей последующей своей судьбой. Ведь поистине без малейших преувеличений можно утверждать, что именно творчество Достоевского послужило, в сущности, одним из главных духовных источников формирования такого крупнейшего явления русской и мировой мысли, как русская религиозная философия конца XIX — начала XX в. Не буду развивать эту тему, но просто зафиксирую здесь эту очевидность в качестве второго отправного пункта нашего, как это модно стало выражаться ныне на каждом шагу, дискурса. Потому что, в отличие от первого пункта сравнения, здесь наше поколение оказалось уже не отличным, а по сути очень в чем-то сходным с поколением Соловьева и Бердяева. Как не было бы без Достоевского поколения Бердяева, так не было без него и нашего поколения. Мало того — я даже думаю, что если говорить не о результатах работы этих двух поколений, не о масштабах их творческих свершений, а лишь о процессах их внутреннего духовного становления, то для нас, поколения 50—60-х годов XX века, разбуженного похоронным стриптизом советского режима над гробом Сталина, Достоевский значил еще больше. Просто потому, что нам наше становление — я смею утверждать это — далось потруднее, чем поколению Бердяева.
Да, конечно — процесс выздоровления, пережитый Бердяевым и людьми его времени и судьбы, потребовал немалых душевных сил и труда. Однако он не затянулся — и именно потому, что начинался не с нуля. “Прививки”, полученные в детстве, все-таки помогли и сделали свое дело — этому поколению было на что опереться в своем прошлом. Оно возвращалось к своим истокам, на свою духовную родину, только на время покинутую и теперь вновь обретаемую — уже окончательно, осознанно, зрело.
А вот нашему выздоровлению не могли помочь никакие прежние прививки — их просто не было. У нас не было духовной родины, нами покинутой, но нас ожидающей. Нам предстояло ее еще только найти. И это была задача, которая потребова-ла — в самом прямом жизненном измерении — куда большей затраты внутренних сил и реального времени. Недаром и в тридцать, и в тридцать пять лет, когда и Бердяев, и Струве, и Булгаков, и Франк давно уже выросли из марксистских штанишек и вступили в пору своей духовной зрелости, многие из нас все еще были не в силах понять, принять и почувствовать, что они-то и есть наши непосредственные духовные предшественники, с восстановления духовной связи с которыми и предстоит нам — начинать.
И вот тем, что этот, свой, рубеж был нашим поколением все-таки достигнут и духовная “связь времен” между нашим поколением и поколением Бердяева, открывшая перспективу дальнейшего движения, все-таки восстановилась, мы обязаны, я убежден и утверждаю это, тоже более всего Достоевскому. Потому что именно он прежде всего заставил нас задать все его “последние” вопросы нашему дрогнувшему в 53-м году марксизму. Он заставил задать их Канту и Гегелю, Спинозе и Фейербаху, Гуссерлю и Камю; вместе с ним и его героями мы измерили все бездны экзистенциального одиночества, затерянности и бессмысленности существования в духовном и интеллектуальном вакууме природного и духовного космоса, из которого изгнан Бог, и вместе с ним пережили и всю нравственную антиномичность для земного сознания той картины мира во главе с мироуправляющим Богом, которую предлагала традиционная вера. И, наконец, именно через его духовный космос, до времени закрытый от нас нашей слепотой, но ожидавший нас в его книгах, которые, в отличие от книг Бердяева или Соловьева, Розанова или Флоренского, были все-таки не под запретом и вполне нам доступны, открылись наши глаза и на наследие русской религиозной философской мысли конца XIX — начала XX века, началось наше созидание и обретение нами нашей новой духовной родины.
Вот почему я, человек совсем другого времени, среды, воспитания и судьбы, чем Бердяев и его поколение, могу сегодня, через восемьдесят лет после выхода его книги о Достоевском, тоже сказать вслед за Бердяевым — и с не меньшим, если не с большим основанием и правом, чем он,— что Достоевский имел определяющее значение в моей духовной жизни и в жизни тех, кого я могу считать своими братьями по веку и по духу — моим поколением. Тому, кстати, есть немало самых разных свидетельств и признаний — от Сергея Аверинцева до Юрия Карякина.
Для чего, однако, я провел это сравнение?
Мне кажется, в этом очевидном сходстве двух опытов духовного выздоровления через Достоевского, пережитого двумя столь разными как будто бы поколениями “русских мальчиков” XIX — XX вв., проглядывает опять-таки некая закономерность, которую полезно разглядеть, коль скоро мы пытаемся рассуждать о роли религиозно-философского наследия Достоевского для нашей современности.
Действительно, оба эти опыта были опытами высвобождения из мертвенного мира атеистического революционерства и обретения иного измерения мировидения — религиозно-философского. В конечном счете — измерения веры.
Разумеется, это не значит, что именно Достоевский пробудил, так сказать, веру в сердцах тех, на кого он так мощно повлиял. Вера вообще не обретается никаким дискурсом, даже очень мощным художественным. Но то, что для всякого интеллектуально вменяемого человека огромное значение в выборе и в самой способности его к какой-либо экзистенциальной позиции имеет состояние его духовного, мировоззренческого поля, системная упорядоченность метафизического состава его воззрений на жизнь, тоже очевидно. Даже самая мощная и убедительная для разума человека религиозная философия не может породить веру, но она готовит в человеке духовную почву, на которой вера, коль скоро человеку повезет и она ему будет подарена, способна укорениться скорее и прочнее, чем на поле, заросшем философскими сорняками.
Именно в этом, конечно, и состояло прежде всего излечивающее воздействие духовного опыта Достоевского, запечатленного в его романах, на тех, чье мировидение проистекало из противоположных источников. Бердяев был совершенно прав, когда писал, что Достоевский был не только великим художником, но также великим мыслителем и великим духовидцем — гениальным диалектиком, величайшим русским метафизиком, творчество которого есть настоящее пиршество мысли, пиршество глубочайшего знания о человеке и мире, обогащение которым и есть одна из главных ценностей общения с его художественным миром, ибо в нем именно идеи играют огромную, центральную роль. Достоевский никогда не смог бы стать тем, чем он стал и для поколения Бердяева, и для нашего поколения, если бы он не был именно таким — величайшим художником-метафизиком. И если бы его художественная метафизика не была победительна своей глубинной неотразимой истинностью, способной воздействовать именно этой, духовно-концептуальной мировоззренческой своей мощью. Во времена Бердяева это нужно было еще доказывать, но сейчас, кажется, это очевидно даже тем, кто принимает скорее “горнило сомнений” Достоевского, чем его “осанну”.
Но если это так, то не здесь ли лежит и ответ на вопрос о том, какая судьба может ожидать художественную метафизику Достоевского в XXI веке? Ведь это, в сущности, вопрос о том, может ли быть и будет ли эта метафизика востребована так же, как она была востребована поколением Бердяева или нашим поколением. Но что же здесь неясного? Да, будем надеяться, что те формы радикалистского атеизма, которым переболели эти два поколения, больше не будут уже ни для каких поколений столь же соблазнительны. Хотя, конечно, надеяться на это трудно. Но даже если надежда эта и сбудется, разве тот духовный запрос, на который ответил этим поколениям Достоевский, не заключает в себе некоего более широкого, в сущности — универсального содержания и разве в этой своей содержательности он не актуален в наше время или перестанет быть актуальным в обозримом будущем?
Увы — хотя одновременно и к счастью — можно с уверенностью сказать, что в нашем постоянно и неуклонно все более секуляризующемся мире (несмотря на все шумно рекламируемые “религиозные возрождения”) у миллионов и миллионов молодых людей, оболваненных либо самим этим миром, либо даже той или иной конфессиональной псевдорелигией, постоянно просыпается и будет просыпаться, как только начнет в них брезжить, как это и свойственно человеку, какая-то потребность вменяемой жизни, все тот же ряд неотменимых кардинальных метафизических вопросов бытия, пробиваясь к ответам на которые прошел свое горнило сомнений и Федор Достоевский. Увы — и к счастью — эта ситуация, когда человек заново, едва ли не с нуля вынужден выстраивать свой духовный космос, ситуация, которую я называю ситуацией открытого сознания, является неизбежным порождением одновременно двух всеобъемлющих духовных кризисов, определяющих наше время, — кризиса религиозного сознания и кризиса гуманизма, а потому в жизни человечества стала уже универсальной и никогда уже, вероятно, не исчезнет. А значит, не исчезнет и духовный запрос, порождаемый этой ситуацией,— потребность найти какие-то ответы на все эти неотменимые экзистенциальные “последние вопросы” человеческого бытия.
Но разве появился в мире какой-то другой художник-метафизик, который если и не с большей, то хотя бы с такой же силой, обнаженностью, с таким же универсально всеобъемлющим и глубинно целостным захватом способен поставить перед современным открытым сознанием все эти фундаментальные вопросы бытия и пережить их вместе с теми, кто обратился к нему за ответами на них, через своих героев?
Вот почему я убежден, что Достоевский и в XXI веке будет одним из самых востребованных писателей мира. Если, конечно, не родится тот, кто заслонит его собою именно на его духовной стезе. Но такого не бывает — всякий великий этап развития духа, имеющий непреходящее значение и не отменяемый последующим его развитием, получает свое единственное уникальное бытие. И как невозможен новый Шекспир, так невозможен и новый Достоевский. И как всегда, пока живет Человечество, оно будет читать Шекспира, так всегда оно будет читать и Достоевского. Потому что Достоевский как величайший художник-метафизик нашего времени (хотя он и не только художник-метафизик) и был послан в этот мир именно для того, чтобы ответить на жгучий духовный запрос людей, очутившихся в ситуации открытого сознания — в ситуации духовного вакуума. И он был послан человечеству — через Россию, как ЕЕ слово, выстраданное ЕЮ, всем ходом ЕЕ истории, всей полнотой ЕЕ культуры.
Вот почему в заключение мне остается только еще раз согласиться с Бердяевым, который не побоялся сказать, что “Достоевский и есть та величайшая ценность, которой оправдает русский народ свое бытие в мире, то, на что может указать он на Страшном Суде народов”.
Конечно, очень тяжко думать (хотя чем дальше, тем все больше приходится), что народ наш только Достоевским или Толстым и способен оправдать свое бытие в мире. Но то, что и при самой печальной исторической его судьбе такое оправдание у него все же есть, для меня тоже очевидно.