Опубликовано в журнале Октябрь, номер 3, 2002
1
Почему-то сам вид любой книги Достоевского вызывает радость, надежду и облегчение, хотя речь там идет о вещах далеко не радостных. Дело даже не в том, что Достоевский был едва ли не лучшим сатириком своего времени, а потому над иным его текстом усмехнется и самый безнадежный мизантроп (как раз мизантроп-то прежде всех и усмехнется). Дело в том, что практически все послекаторжные сочинения Достоевского — хроника преодоленной “подпольности”, того трудноопределимого комплекса, который почти всегда сопутствует писательству. Сказать, что Достоевский преодолел его только благодаря своей, хоть и поздней, всероссийской славе — не совсем верно: он славу любил и сознавал, что ее заслуживает, однако “подпольность” преодолена уже в “Униженных и оскорбленных”. Приписывать эту заслугу каторге тоже было бы неверно.
Русский литературный Интернет, как и русский литературный андеграунд, потому и производит впечатление столь мрачное, что являет собою хронику подполья непреодоленного. Не будет большим преувеличением сказать, что именно Федор Михайлович выдумал Рулинет за сто пятьдесят лет до его появления.
Из всех призывов Достоевского Россия лучше всего восприняла один: “Заголимся!” Из всех его сочинений лучше всего усвоила “Записки из подполья”. Впрочем, чтобы убивать старух, необязательно читать Достоевского. А потому проще предположить, что подпольность русского бытия и уж русского Интернета в особенности не есть следствие творческого освоения его наследия, а скорее еще одно доказательство того, что ничего в России по большому счету не изменилось.
Провал русского литературного Интернета давно стал свершившимся и почти не обсуждаемым фактом. В то время как печатная (так называемая оффлайновая) литература явно находится на подъеме, читатель обращается к серьезной прозе, массовыми тиражами выходит не только модная, но и попросту хорошая литература — русский литературный Интернет, от которого в недавнем прошлом ждали сверхъестественных откровений, все больше вырождается в живую иллюстрацию к “Селу Степанчикову”, упомянутым “Запискам из подполья”, “Скверному анекдоту”, “Бесам” и в особенности к “Идиоту”. Перед нами мир романов Достоевского, которые часто казались нам выморочными,— однако выяснилось, что автор еще смягчал кое-какие подробности и сглаживал углы. Почти все персонажи Рулинета словно сошли со страниц нашего юбиляра — разве что Лебедев со временем превратился в Курицына; но и только.
Отчего это произошло? Причин, на мой взгляд, три. Первая заключается в том, что писательское общение само по себе почти всегда бесперспективно (“Все люди лучше, чем литераторы”,— справедливо замечал Ходасевич; само ремесло наше таково, что предполагает конкуренцию). Вторая сводится к тому, что Интернет посягнул на самую вертикальную иерархию ценностей, без которой литературы нет. Третья проще и одновременно сложнее двух предыдущих: Рулинет — символ досуга, праздности, невостребованности, а где невостребованность — там и подполье. Если сорок лет ничего не делать, писал пресловутый парадоксалист в своих записках,— поневоле станешь раздражителен. Интернет — среда профессионального общения программистов, водителей, родителей, и лишь писатели в нем общаются непрофессиональные, самодеятельные. Отсюда и их непрерывная, нервная грызня.
Трения между литераторами неизбежны, поскольку литература имеет дело с такими дефицитными вещами, как личное бессмертие, сознание осмысленности своего бытия, конечная истина и пр. Естественно, что совместное пользование всеми этими прекрасными вещами исключено. Можно сколько угодно говорить о терпимости, но нетерпимость заложена в самом ремесле художника. При этом собственно уровень художника, мера его одаренности — вопрос десятистепенный: все личностные характеристики большого писателя ровно в той же степени присущи и графоману. Более того: у талантливого автора характер еще и получше — он все-таки чем-то компенсирует свою каторгу, знает минуты высокого вдохновения и совпадения своих замыслов с теми прекрасными прототекстами, о существовании которых мы все смутно догадываемся. Графоману этого не дано. Все подпольные персонажи Достоевского, непрерывно расчесывающие свои язвы и извлекающие “сок наслаждения” из своих унижений, суть тот же Достоевский, только лишенный художественного таланта. В свое время еще Пушкин не знал, что делать Онегину, у которого все пушкинское — разочарование, презрение к миру, любовный опыт — только таланта нет.
Подпольные типы, наделенные всеми комплексами и страхами настоящих писателей, но не обладающие талантом и соответственно милосердием, как раз и составляют основной контингент Рулинета — и в этом смысле он недалеко ушел от русского литературного андеграунда, главной задачей которого было, конечно, не свергнуть советскую власть, а пробиться на страницы официальной прессы. Равным образом и подавляющее большинство обитателей литературного Интернета более всего озабочены не тем, чтобы свергнуть бумажную литературу, заменив ее продвинутой, гиперссылочной, и пр., но тем, чтобы легализоваться в качестве бумажных авторов и уже тогда, конечно, явить миру свое оглушительное презрение,— но только тогда, никак не раньше. Эту-то черту подпольного человека первым заметил именно Достоевский: он ненавидит всех, кто наверху, но вместе с тем ищет одобрения именно этих людей, зависит от них и наслаждается своей зависимостью. Отсюда и неверие Достоевского в искренность сознательного социального протеста — во всяком случае, в искренность социального протеста подпольного персонажа: единственная цель такого протестанта — сравняться с угнетателем и по возможности превзойти его в мучительстве угнетенных. В этом смысле поздний Достоевский пошел значительно дальше Гоголя, проследив путь Акакия Акакиевича и Макара Девушкина во власть: униженные и оскорбленные сами в первую очередь становятся мучителями и оскорбителями. Наиболее заметные фигуры Рулинета подразделяются поэтому не на Башмачкиных и Девушкиных, но на Опискиных и Обноскиных. Первые представлены почвенниками, вторые — постмодернистами.
Опискин — бессмертный тип сетевого резонера, постоянно компенсирующего свою подпольность и невостребованность истерическим, провоцирующим высокомерием. Такой ментор — вполне по-достоевски — только и ждет, чтоб его ниспровергли, чтобы хоть погибнуть в схватке с достойным противником, но противника такого обычно не находит и продолжает скучать среди приживалов и прихлебателей. Обноскин, в сущности, точно такой же мелкий тиран, но в его манерах и поведении есть что-то судорожное, модернистски-изломанное, он слова не скажет в простоте — все с подвывертом и ужимкой; однако этот постмодернист, называющий либерализм “своим воздухом”, занят главным образом тем, что портит свой воздух. Нечего и говорить, что терпимости и демократизма у него ничуть не больше, нежели у диктатора Опискина: как верно заметил Честертон, модернисты и анархисты терпимы к любому мнению, кроме истинного. Тут их терпимость кончается. Впрочем, ненависть постмодерниста или почвенника к какому-либо тезису — далеко еще не достаточная верификация этого тезиса. Однако лично для меня негодование Олега Павлова или Александра Агеева по какому-либо поводу есть уже серьезный стимул рассматривать этот повод как художественное явление. Даже взаимная неприязнь этих двух литераторов говорит о том, что они заслуживают стороннего внимания.
Впрочем, есть и еще один тип, который Достоевский описал предельно точно: не знаю, читала ли Линор Горалик “Братьев Карамазовых”, не знаю, читал ли Достоевский что-нибудь из Линор Горалик, и даже не знаю, является ли Линор Горалик реальным лицом (настолько реальная Линор, которую я знаю, отличается от ее превосходных стихов и чудовищных в массе своей заметок). Но не узнать в ее манерах незабвенную Лизу Хохлакову было бы попросту невежливо по отношению к русскому национальному пророку: эта самая обаятельная и несносная из всех лолит русской литературы материализовалась в наши дни, и жаль только, что не нашлось на нее достойного Алеши Карамазова. Да и зачем ей, собственно, Алеша Карамазов?..
Не следует думать, будто человек превращается в подпольного типа после нескольких лет существования в литературе, где все вытирают об него ноги. Подпольными типами рождаются, и доминирующей чертой подпольного типа по-прежнему является его необъятная мессианская претензия, также не зависящая от масштаба дарования. Заметим, что один из пионеров русского литературного Интернета, Дмитрий Галковский, предрекавший литературной Сети великое будущее и давно уже не подающий о себе вестей, был подпольным типом задолго до того, как начал писать, печататься и, вероятно, даже говорить. Равным образом и Олег Павлов, и Борис Кузьминский переместили основную свою литературную деятельность в Сеть не потому, что были обделены вниманием коллег или публики. Интернет — оптимальная среда именно для подпольного человека, как и андеграунд в свое время был оптимальной средой вовсе не для того, кто писал талантливые авангардные тексты, а именно для того, кому для нормального творческого самочувствия необходимо было ощущать себя гонимым. Кто-то, сформировавшись в восьмидесятые годы, привык, что гений всегда гоним, кому-то просто лучше пишется, когда он чувствует себя пророком, побиваемым камнями; наконец, чей-то темперамент предполагает непрерывную и страстную полемику, которая и не утихает на всех сайтах Интернета, беспрерывно скатываясь на личности. Некоторая подпольность сознания, увы,— непременное следствие занятий литературой, но есть литераторы, для которых эта подпольность — не болезнь, но естественная и необходимая среда. И среди радикалов-постмодернистов, и среди радикалов-почвенников такие люди преобладают.
Впрочем, в Интернет случается сходить и оффлайновому писателю — иногда даже обремененному некоторым количеством реалий. Случаются онлайновые интервью, бывают и экспериментальные размещения новых текстов в Сети. Но появление этого автора в Сети превращается в такой “Скверный анекдот”, в такой генеральский конфуз на свадьбе Пселдонимова, что подавляющее большинство бумажных сочинителей предпочитает опыта не повторять.
Интернет — пространство, свободное от ответственности. Здесь можно осуществить вброс любого компромата, и в этом смысле в высшей степени характерен пример, обсуждаемый ныне всеми отечественными СМИ. Здесь под ником (кличкой, прозвищем) можно безнаказанно обхамить кого угодно. Здесь, как в знаменитом “Бобке”, стало можно полностью заголиться — и не зря среди эротических сайтов Сети наиболее популярно всевозможное садо-мазо, к которому втайне питают страсть и герои Достоевского, одержимые жаждой мучительства и мученичества. Немудрено, что для литератора эта среда чрезвычайно привлекательна — и как объект для наблюдения, и как игровое поле.
Почему не состоялась многократно предсказанная и широко анонсированная победа русского литературного Интернета над бумажными СМИ? Дело, разумеется, не в малом количестве пользователей — оно возрастает ежедневно, и скоро вся русская провинция будет ровно в той же степени пронизана токами интерактивности, что и обе столицы. Дело в том, что Рулинет самим своим существованием нарушает одну из фундаментальнейших конвенций литературы, а именно постулат о том, что литература есть все-таки дело избранных и что далеко не всякий Фома Фомич имеет моральное право советовать хотя бы и такому литератору, как Бороздна.
При отсутствии в России такой институции, как серьезная литературная критика, обеспечивающая тому или иному литератору репутацию, продаваемость и переводимость (всем этим занимаются издатели, а критика посильно самоутверждается), главным критерием оценки текста становится сам факт его публикации (и, отчасти, место этой публикации). В силу своей относительной новизны Интернет был местом довольно-таки престижным. Что же касается возможности опубликовать (или, как остроумно говорят в Сети, “выложить”) свой текст, она теперь уравняла всех и тем самым упразднила пресловутую вертикальную иерархию ценностей, без которой литература не живет в принципе. Более того: в Сети и высказаться о вашем тексте имеет право каждый, причем вас ни в какой мере не защищает статус профессионала. Напротив, многим “бумажный” профессионал представляется продажным, поскольку за бумажные публикации платят пока несравненно больше и аккуратнее. О текстах в Сети судят программисты, домохозяйки, новые русские, бухгалтеры и свободные художники — и это ситуация истинно достоевская, поскольку нет ничего смешнее и жальче полуобразованного читателя, берущегося судить о материях, в принципе ему недоступных. Вот тут и пожалеешь о том, что у нас была самая читающая страна.
Почти в каждом сочинении Достоевского (а он, как мы знаем, вообще имел слабость к ситуациям смешным и жалким) непременно присутствует персонаж, берущийся судить о литературе без всяких на то оснований (профессиональному писателю Кармазинову, при всем его кокетстве и лицемерии, он все же не отказывает в уме). Графоманов Достоевский изображал редко — вероятно, из чувства вины гения перед посредственностью,— явив читателю лишь бессмертного Лебядкина да лакея Видоплясова, на чьи “Вопли” так похожа львиная доля сетевой лирики. Достоевский, блистательный профессионал, в совершенстве владеющий всеми приемами сюжетостроения, не зря делает графоманов лакеями, подчеркивая, что их дело — судить не выше сапога. Однако страшное количество его героев берется судить о словесности и политике, имея о них самое приблизительное представление: тут и Опискин со своими литературными разговорами, и публика на свадьбе у Пселдонимова, берущаяся рассуждать о Панаеве и “абличительной литературе”, и Степан Трофимович Верховенский, оценивающий новые петербургские веяния, и упомянутый Лебядкин, и герои “Крокодила”, и персонажи “Подростка”, бесперечь ссылающиеся на те или иные тенденции или публикации. Человек, занятый не своим делом,— в сущности, любимый персонаж Достоевского, поскольку именно такой человек вызывает его любимую эмоцию — смесь презрения, раздражения, умиления и жалости. Этот подпольный комплекс ощущений порождает, в сущности, и вся сетевая литература — причем порождает не только у стороннего читателя, не только у профессионального литератора, но и у тех, кто активнейшим образом ею занимается. Вряд ли сам Делицын, основатель и главный мотор сетевого литературного конкурса “Тенета”, изучает ее с другим чувством.
Стирая границы между дилетантом и профессионалом, талантом и графоманом, Интернет в конечном итоге создал ситуацию, в которой все равно всему и правота исключается как таковая; именно эта ситуация — постмодернистская в сущности — вместо того, чтобы всех успокоить и примирить, приводит к небывалому взаимному раздражению, к непрерывной ожесточенной дискуссии, каждый участник которой убежден в собственной непогрешимой правоте; эта ситуация описана у Достоевского в “Преступлении и наказании”, в знаменитом сне о трихинах, и в комментариях не нуждается. Постмодернистский мир смещенных критериев, неразличения добра и зла трещит по швам с 1998 года. Можно сказать, что 11 сентября 2001 года он рухнул окончательно. В конечном итоге мир, где царствуют трихины, и есть мир абсолютно политкорректный, поскольку сама идея чужой неправоты или неполноценности в нем отвергается с порога. Можно сказать, что именно пространство постмодерна (и, в частности, пространство литературного Интернета) являло собою сбывшуюся утопию Шигалева — превращение абсолютной свободы в абсолютную несвободу. Условием свободы вновь оказался тот самый реакционный консерватизм, в котором так долго упрекали Достоевского. И в этом смысле наиболее пророческим романом нашего героя в очередной раз оказались “Бесы”: всякое подполье — всегда немного заговор, а всякий заговор — в конце концов обязательно вырождение. В этом смысле ключевая работа на данную тему — документальный роман Игоря Волгина “Пропавший заговор” — представляется книгой даже слишком своевременной.
Идея избранности, особости, мессианства высмеивалась Достоевским многократно, и путь ее носителя к духовному и интеллектуальному подполью составляет едва ли не главный интерес юбиляра. Однако должна же быть и какая-то панацея от этого подполья! Одни герои Достоевского видят ее в Боге, другие — в дружбе (любопытно, что почти никто — в любви), третьи — в смиренном служении своему призванию (таков у Достоевского Пушкин). Все эти варианты спасения проще всего объединить одним словом: “контекст”. Именно встроенность в национальный, исторический, межличностный и иной контекст спасает человека и от конфликта поколений (тоже глубоко подпольного по своей сути, и тут нет принципиальной разницы между премией “Дебют” и движением “Идущие вместе”), и от одиночества, и от мании величия. Русский литературный Интернет начал с того, что объявил себя новым словом, фактически упраздняющим прежнюю литературу,— а заканчивает полным вырождением и отсутствием какого-либо интереса к себе со стороны читателя серьезной словесности. Сходным образом начал и кончил русский постмодернизм, да и любое литературное течение, полагающее себя радикально новым и решительно зачеркивающим все прежние, проходит этот же грустный сектантский путь. В чем спасение художника? Вероятно, оно в том, чтобы ощутить себя частью мирового процесса — благородное смирение приходит в таких случаях само собой.
Напоследок зададимся вопросом: как отнесся бы к Интернету сам Достоевский? Вероятнее всего, он начал бы размещать там “Дневник писателя”, стал бы объектом разнузданной травли, ввязался бы в некоторое количество сетевых перепалок и написал бы о сетевых нравах замечательный роман “Юзер”. Не исключено, что после первых же выпусков сетевого “Дневника” он запаролил бы свою гостевую от особенно яростных оппонентов и тут же соскучился бы со своими адептами. Возможно, почувствовав себя голым, доступным для всеобщего обсуждения и обозрения, а заодно серьезно разочаровавшись в умственных способностях читающей России, он испытал бы затяжной творческий кризис, на который жалуются многие постоянные посетители Интернета. Так или иначе трудно сомневаться в том, что в самом скором времени Рулинет стал бы для него таким же нарицательным термином, как “абличительная литература” или “обновление”, которое по-английски называется reload.
Поистине, главной загадкой Достоевского остается не то, как бы он повел себя в наши дни, а то, откуда он так хорошо их себе представлял. Эту великую тайну он унес с собой. И вот мы теперь без него эту загадку разгадываем.
2
А теперь попытаюсь кратко ответить, что я сам делаю в Сети: проще всего было бы сказать, что наблюдаю. Это не так. Правда, я отнюдь не живу активной сетевой жизнью, не представляю своих текстов на сетевые литературные конкурсы (разумеется, из страха проиграть безвестным гениям, которые утрут нос мне, продажному и бумажному). Львиная доля моей деятельности связана с оффлайном.
Чуть сложнее было бы заявить, что и сам я, как всякий литератор,— человек подпольный. Но даже зная за собой все комплексы русского литературного подполья, благодаря которым вся русская литература превращается подчас в одни бесконечные “Записки сумасшедшего охотника из подполья мертвого дома на манжетах”,— я уж по крайней мере не стал бы их культивировать.
Честно думая над вопросом Овчинникова, я изыскал две причины, которые кажутся мне самому более или менее убедительными. Одна довольно проста: в Сети я часто могу разместить то, что не могу напечатать по тем или иным соображениям. Мне нравится писать своего рода “Дневник писателя” и быстро, в течение дня, его публиковать. Многие мысли, высказанные в “квиклях”, важны для романа, который я сейчас пишу и к весне, Бог даст, доломаю. Иногда мне важно увидеть реакцию на тот или иной ход мысли, получить отзыв на форуме или по почте и таким образом примерно представить, как будут спорить с героем его оппоненты. Кое-какие форумные диалоги полностью переместились в книжку, даром что действие там происходит зимой 1918 года.
Но вторая причина посложнее, и я не уверен, что смогу артикулировать ее достаточно внятно. Есть понятие “чистоты порядка”, которое в письмах использовал Хармс: в этом смысле столь любимые им насекомые так же совершенны, как Венера Милосская. Есть момент эстетического любования цельностью, и эту-то цельность я высоко ценю. Хотя, в отличие от Сорокина, обожающего книги типа “Кавалера Золотой Звезды”, не считаю ее продуктивной для искусства. В тексте должны быть лакуны, трещины, приветы от других стилистик и эпох — и вообще в литературе ценен только выход за рамки, который есть в некоторых эпизодах “Войны и мира” или, если брать пример из совершенно другой оперы, в моем любимом “Человеке-слоне” Линча. Я люблю, когда триллер превращается в комедию абсурда и оттуда — в мистерию, когда толстовская эпопея с ее душной, ветхозаветной моралью вдруг превращается в почти рождественскую сказку (см. гибель Пети Ростова или знаменитые шепчущие звезды после того, как русские солдаты братаются у костров с французскими пленными). Но вещь цельная, последовательная, замкнутая вызывает у меня — не любовь, конечно, но некоторое эстетическое умиление. Это касается и насекомых, и литературы соцреализма, и некоторых садомазохистских сайтов, и сектантства, новейшими разновидностями которого я с увлечением занимаюсь лет пятнадцать, и Рулинета. Тексты Курицына, отдельные рецензии Горалик, прозу номинантов “Дебюта”, “Голод” Агеева, публицистику “Русского переплета” и большинство форумов я читаю ровно с тем же чувством, с каким Сорокин читает “Кавалера Золотой Звезды”: это близко к эстетическому, а может, и к эротическому наслаждению.