Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 2002
Вэтом году “Русский журнал” празднует свое пятилетие. Празднует протяжно: сначала в летнем саду с оркестром и свечами вдоль аллей, потом – в сентябре на Московской книжной ярмарке, где состоялась презентация юбилейного сборника журнала “Бег по кругу”.
“Октябрь” был среди приглашенных, так как является не только участником, но и одним из основателей другого Интернет-проекта, можно сказать, проекта-долгожителя – ему уже семь лет – “Журнального зала”, который теперь располагается на территории “Русского журнала”.
Отдавая должное уникальности проекта “РЖ”, мы сделали коллаж наиболее, на наш взгляд, интересных и спорных выступлений на “круглом столе” ученых, политологов, литераторов и извлечений из самого сборника. Сначала мы хотели откомментировать некоторые выступления, но затем рассудили, что наш читатель и сам во всем разберется. В цитируемых извлечениях сохранен “торопливый” стиль сетевой журналистики. Согласны с наставлением давнего автора “Русского журнала” профессора Вячеслава Глазычева: “Лужайку словесности надлежит содержать в пристойном по возможности порядке”. Для эпиграфа мы выбрали слова того же профессора:
Политзануды со стороны, которым по недостатку глубины – притом яростного – воображения неймется приписать Павловскому бог весть какие демонические черты, никогда, надо полагать, на russ.ru. не захаживали. Если б заглянули, то поняли б и успокоились – впрочем, напрасно.
Родитель у “Русского журнала” – чистейший романтик.
Извлечения
“Не вполне понятно и то, в историю чего может попасть “РЖ”. Печатные издания зарабатывают влиятельностью и тиражами строчки в учебниках по истории журналистики. Сетевые проекты – рассчитывают отметиться показателями посещаемости. “РЖ” оказался сразу в нескольких средах. Интернет (как новаторская и одновременно крайне маргинальная среда) и идеологические конструкции основателей проекта с самого начала задали определенную неформатность издания. “РЖ” назывался журналом, был обременен особой идеологической миссией, пытался конкурировать с бумажными газетами про книги и существовал при этом в Интернете. С одной стороны, это позволило “РЖ” приобрести известность в самых разных сообществах: в сетевой тусовке, в русскоязычной диаспоре, в среде литературных критиков… С другой – предопределило вечную концептуальную неустроенность “РЖ”, метания в редакционной политике и отсутствие очевидных (разделяемых большинством представителей того или иного сообщества) достижений в какой-либо области… Получился не совсем журнал. Или совсем даже не журнал. Издатель при основании поставил задачу “создать освещенное общероссийское табло значимых идей и перемен на нем” (цитирую по программному тексту). Можно спорить, насколько значимы идеи на табло “РЖ”, насколько это табло освещено, наконец, общероссийское ли оно. Однако некая экспериментальная площадка – получилась. На нее можно выйти, с нее можно крикнуть: кто-то услышит. На нее можно просто смотреть, затаившись: таких не так мало. Обстоятельства рождения мне запомнились так. Однажды Глеб Олегович Павловский прочитал в газете (я могу путать, но кажется, это был “Коммерсант”) статью о Билле Гейтсе и его новом проекте – электронном журнале “Slate”. Было это осенью 1996 года. Об Интернете ГО тогда не знал практически ничего, но твердо решил создать свой “Slate”. Так родилась идея “РЖ”, реализация которой была доверена нам – ничего не понимавшим не только в Интернете, но и в издательском деле”. Дмитрий Иванов.
“Русский Журнал” есть очень хитрый проект Глеба Павловского, собравшего под свои знамена разнообразную шушеру из числа бывших интеллигентных людей. Цели этого проекта не вполне очевидны и, несомненно, конспирологичны. С личной санкции Пестракова Х.Ю. Павловский соединяет здесь алхимическим способом дискурсы, выстраивает из них что-то ужасное в подземельях, где означенная шушера время от времени пьет кровь разнообразных младенцев и предается другим гедонистическим радостям, свойственным врагам всего живого и прогрессивного. При этом, разумеется, сама шушера понятия не имеет, за что она получает свои кровавые деньги. (Если вы согласны с этой точкой зрения, то дальше, разумеется, читать не стоит.) Однако мне бы хотелось в этом юбилейном спиче представить другую точку зрения, основанную на собственном опыте и попытках его осмысления. Состоит она, говоря кратко, вот в чем: нету никакой масонской ложи, нету даже и подземелий, как нету никакого строго выстроенного замысла. “Русский Журнал” – не “проект” в обычном смысле, но некоторый (иногда, с моей точки зрения, удачный, иногда, по моему скромному мнению, провальный – последняя характеристика относится, в основном, к моей рубрике) продолжающийся эксперимент, не эргон, но энергейя, говоря по-нашему, по-гумбольдтиански”. Роман Лейбов.
“В “РЖ” свои пружины. В нужное время они срабатывают. Правда, логика взаимодействия всех деталей РЖ-шного механизма не видна, непонятна, а иногда просто абсурдна… Вроде бы случайно в редакции оказываются новые люди; редкие приживаются. В самом деле – кто ответит – какие качества, какое дикое стечение обстоятельств – личных, профессиональных – требуется, чтобы здесь задержаться? Временами почти сезонная смена всего творческого состава существенно обновляет кровь. Временами кровь начинает бродить…
“РЖ” – это сложная система шахт, в которых скапливается и оседает тяжелая авторская порода. За пять лет в запасниках накопилось несколько тысяч авторов. Молчащие, пишущие нечасто, дороги “РЖ” не менее, чем фонтанирующие текстами. Журнал стал постоянно действующей площадкой, где регулярно пересекаются абсолютно разные сообщества, представители которых в иных ситуациях просто “не видят” друг друга”. Елена Пенская.
“Интересно, чего ждали от этой самой net-культуры? И от ее радости по поводу интерактива, форумов? Странно, читателям “пушкина” никакие форумы нужны не были, а там – фо-о-орумы. И все пишут слова в гестбуки. Притом что кто же из бумажных редакторов не знает о том, кто имеет склонность писать письма в редакции. Ну да, было тогда такое понятие: “сетевое сообщество”… Ну а после как обычно: радио в каждом доме, а счастья все равно нет. Ситуация должна была как-то естественно вспомнить о смысле мероприятия: технология – технологией, тексты – текстами. Что, в общем, и произошло. Люди начали уходить в другие проекты, по профилю, это – просто история утраты некоторой странной цельности, которая определяла проект в 1999-м. Она, наверное, только тогда и была возможна. То есть вот на основе преувеличенного внимания к технологии можно было содержать журнал, который как целое не делался. Теперь даже не “что осталось?”, а – как изменилось? Теперь описываются не сущности, но – частные точки зрения на сущности. В окружении форумов статьи становятся просто развернутыми мессиджами в гестбуки… Территория стала состоять не из мест и сущностей, но из мнений интеллектуально-физических лиц, которые любят писать о себе и друг о друге, что тоже – о себе… Стала весьма ощутима стена, отделяющая личные высказывания, которыми лучше бы делиться в кругу домашних, от того, что имеет смысл адресовать неустанавливаемому кругу лиц… К чему вся эта абсурдность говорения, не требующего себе уже практически никаких поводов, кроме привычки? Не иначе назревает эпос… Что есть разница между тусовкой и реальной поляной: между территорией, на которой работают, и местом, где изливают послеобеденную душу? Между ними – формат стенгазеты на стене условно любимой конторы”. Андрей Левкин.
“…речь шла не просто о наполнении рубрики текстами, но о методичном ее выстраивании как “дома” с фундаментом, фасадом, стенами и крышей. И если фундаментом был собственно “Русский журнал”, а стенами – уже существовавшие подразделы “Круга чтения”, то фасадом оказались новые авторские проекты и новые авторы, которых привел с собой Борис Кузьминский, а крышей – его редакторское чутье, его журналистский опыт и его уникальное перо. Одной из наиболее удачных находок Кузьминского стала “реанимация” виртуального персонажа Аделаиды Метелкиной, под именем которой в “РЖ” в течение нескольких месяцев выходили ежедневные обзоры журнально-газетной литературной критики. Неудивительно, что “Круг чтения” получил Национальную Интернет-премию в номинации “Литература” за 2000 год, а когда редактор “Круга” покинул “РЖ”, то раздел смог в течение многих месяцев существовать в том ритме, который был задан неустанной работой его руководителя”. Илья Овчинников.
“Множество авторов познакомились с Интернетом именно в результате сотрудничества с “РЖ”. В течение пяти лет журнал продвигал Интернет в гуманитарном сообществе и гуманитарное в сетевой среде. То, что казалось прорывом в 1997-м, сегодня обыденность. Подумаешь, Интернет. И мало ли сайтов “про культуру”. Однако равных “РЖ” по-прежнему нет. Главным образом потому, что перечень авторов журнала уникален. Такого списка фамилий больше нет нигде в мире. И быть не может. Полагаю, именно благодаря своим редакторам и авторам “РЖ” попадет в историю. Заслуженно, а не случайно”. Дмитрий Иванов.
Круглый стол
Печать смутного времени: неопределенность
как политический и культурный канон
Елена Пенская (заместитель главного редактора “Русского журнала”): У нас не хватило духу и возможностей сделать полноценную “картинку пятилетия”, и мы вернулись к идее нормального ежегодника, собрав ленту событий за год и наглядно скрестив два ряда, две шкалы времени – настоящую и “РЖ”-календарь. Пока собирали, выяснилось, что год странным образом свернулся в событийное кольцо. В сборнике отечественные Хантингтоны с отечественными же Фукуямами торопливыми текстами комментируют эти тупиковые, кольцевые ходы. Не сомневаюсь, получился качественный блокбастер. Предоставляю слово человеку, который вынес все муки подготовки этого издания.
Илья Овчинников (выпускающий редактор “Русского журнала”): …Составление сборника было трудной, хотя и почетной, задачей. Почетной, потому что первый наш сборник составлял Борис Кузьминский, оказаться в одном ряду с которым всегда приятно; трудной, потому что мы должны были отобрать лучшие тексты за полтора года, которые в то же время отражали бы образ журнала за пять прожитых лет. Что получилось – судить читателям; составитель в моем лице – тот стрелочник, который за все в ответе.
Елена Пенская: “Идиоты будут те, которые эту пьесу купят, идиоты будем мы, если не продадим ее как следует”, – так о “РЖ” в булгаковской “Богеме” сказано. А сейчас мы перейдем к основному блюду – теме нашего круглого стола и предоставим слово специалистам по смутному времени. Передаю бразды ведения Модесту Колерову.
Модест Колеров (политолог): Когда нам сверху спустили тему “круглого стола”, мы с Александром Николаевичем Приваловым срочно начали изучать, что такое “печать смутного времени”, и усиленно искали в себе и не находили следы этого смутного времени. Но мы сошлись на том, что это должны быть очень глубокие и жестокие следы, обезображивающие человека. Если же говорить об истории, то и смута начала XVII века, и смута начала XX века в сути своей имели резкий социальный выброс иных невластных слоев к власти, культуре, к обществу, резко наступающий социальный хаос, в котором дворяне стали на место аристократии, а наиболее буйные крестьяне вышли в унтер-офицеры гвардии и так далее. Девяностые годы ХХ века, безусловно, являются именно таким периодом: на смену титанам русской интеллигентской и гуманитарной журналистики – толстым журналам и упитанным в моральном смысле шестидесятникам – пришла дикая хаотическая молодежь. Сегодня толстые журналы вынуждены уйти в Интернет, чтобы их читали, а попытки сделать новые – тонкие или среднего веса журналы – “Интеллектуальный форум”, “Неприкосновенный запас” и прочие – проваливаются. Еженедельные журналы меняют ориентацию и становятся журналами не для оперативного, а для медленного чтения (новые толстенные “Отечественные записки” именно так себя и позиционируют) – потому что понимают, что для быстрого чтения они непригодны, что вся оперативная мысль уходит в Интернет. В этой ситуации у интеллигентской печати есть только два ответа на смутное время. Первый – это выпускать сборники (что периодически пытается делать “РЖ”); второй – жить в Интернете (что тоже пытается делать “РЖ”). И беда не в том, что смута дает шанс интеллектуально мутным реализовать себя. Проблема в том, что будет с теми, кто доживет до ее естественно-органического, законного конца? А в конце любой смуты есть либо Михаил Федорович с Алексеем Михайловичем, либо товарищ Сталин с товарищем Лениным. Кто будет тот новый царь, который унаследует смуту, кто будет царь в политическом и культурном смысле?
Александр Привалов (научный редактор журнала “Эксперт”): Стало популярно говорить, что нынешняя эпоха – прямое продолжение традиции русских смут. И в этом мне чудится этакая жалость к себе. Почему я, такой нежный, должен на все это любоваться? За что же мне, такому хорошему, такое безобразие досталось на веку? Насчет наступления смутного времени, пожалуй, согласен. Насчет этой нотки самосожаления – категорически нет. По тяжести того, что мы натворили за предыдущие десятилетия, время нам досталось недостаточно смутное. Счета большие, платим же мы по ним вяло и так долго. Затянулась наша с вами смута, господа. И пока не очень видно, куда она выплывет. Завидовать нехорошо, но все-таки: в 76-м году преставился господин Франко. Примерно к 82-му году Испания вышла в призовую тройку по индексу цитируемости ООН, то есть наука резко оживилась, к этому же году страна стала членом Европейского сообщества… В общем, в течение десяти лет со дня смерти генералиссимуса все нормализовалось. Умер, не к ночи будет помянут, Мао Цзэдун. Через десять лет Китай стал самой динамичной из больших экономик мира, был готов предъявить целые провинции, жизнь в которых пошла на качественно ином уровне, и так далее. Как было в каменном веке, мало кто помнит, а в XX веке длинные смуты не приняты. Мы с вами находимся в смуте 17 лет. Начиная со знаменитой перестройки и ускорения. Дальнего берега не видно. Если говорить о прессе смутного времени, то “людей, о коих не сужу, затем, что к ним принадлежу”. Но если попытаться все-таки оценить происходившее, то все было правильно. Mass-media смутного времени вполне отвечали своему назначению. Они были мутны и, мягко скажем, этически противоречивы. Все началось с того, что уважаемые господа Горбачев, Яковлев и другие породили из самых благих намерений абсолютное чудовище. Они выпустили СМИ из-под партийного контроля и не заменили его никаким другим. Ни акционерным, как во всем мире, ни экономическим, ни каким бы то ни было. Они породили чудовище, которого не было никогда и нигде. И оно очень быстро оказалось пахучим: СМИ, не контролируемые ничем, оказались на редкость безответственными. И я бы сказал, что не “неопределенность” является каноном печати смутного времени, а безответственность. Именно это слово и было ключевым в ходе всех подвигов, которые СМИ совершали все прошедшие годы. Причем иногда из самых благих намерений. Когда всякий непредубежденный наблюдатель понимал: телеканал X ведет нормальный информационный рэкет, политическую игру по принципу наезд-откат, – я охотно верю, что множество людей, которые делали этот телеканал, и уж тем более – смотрели, искренне верили, что все делается из соображений демократических идеалов и борьбы за свободу слова. Как известно, благими намерениями вымащивается дорога в ад. Результат был именно такой – полная, катастрофическая безответственность как говорящих, так и слушающих. И на этом фоне много интересного происходило. На этом фоне скончалась вся советская журналистика, о чем упомянул Модест Колеров, но упомянул эпически. Ну, дескать, была-была – да и скончалась. Наверное, надо бы сформулировать какое-то отношение к этому процессу. А хорошо ли, что она скончалась? Во всем ли скончавшаяся пресса была хуже своей наследницы? Честно говоря, не знаю, потому что у меня четко поделилась жизнь: до исторических перемен я был только читателем, сейчас я только писатель. Тогда я не писал в газетах, сейчас я их не читаю. Но тот, кто делал и то и другое, мог бы оценить, все ли по заслугам утонуло. Безответственность, которая характеризовала всю нашу печать, должна поделиться надвое. Очень легко и очень удобно поносить деятелей СМИ. По-видимому, СМИ в России сформировались четко по своей аудитории. Аудитория была безответственна. Аудитория не желала понять, что больше никогда и никто не будет ее водить на помочах. СМИ помогли говорить вещи, за которые уже назавтра отвечать не хотелось.
Где выход, где тот самый дальний берег, где более или менее стабильный режим работы mass-media? Не знаю – надеюсь, что очень недалек. Когда только начиналась новая русская журналистика, она была делом чисто дилетантским. То есть среди тех, кто получил известность за первые годы постсоветской России на поприще журналистики, нет буквально ни одного человека, который получил бы формальное журналистское образование. И это, наверное, правильно, потому что журналистское образование, которое давалось до 91-го года, учило другой профессии. Но это долго продолжаться не могло: никакая отрасль, являющаяся бизнесом – а СМИ являются бизнесом, это уже можно не доказывать, – не может долго существовать на дилетантах. Мы с коллегами собираемся немного заняться образованием молодого журналиста. Даже если не говорить о наших собственных усилиях, рано или поздно появятся не отдельные люди, выученные в новой атмосфере, а батальоны, полки и колонны. И тогда можно будет понять, что получилось. У меня есть ощущение, что те, кто будет приходить без негативного опыта деления прессы на разрешенную мразь и ворованный воздух, а имеющие опыт отношения к ней как к чему-то деловому и разумному, может быть, и поменяют тон писания, тон чтения; а там, глядишь, – смута кончится.
Модест Колеров: Ярослав Иванович, вот вы и будете учить тех, кто не мразь и не ворованное, будете учить новых журналистов…
Ярослав Кузьминов (ректор Государственного университета – Высшей школы экономики): Учить будут Привалов, Колеров и Павловский, а я у них – дворник, вообще-то говоря. Потому что ректор в российской действительности – это старший дворник. Хотел бы начать с констатации: обратите внимание, мы сидим не за столом, мы сидим за прилавком. (Пресс-конференция проходила в зале книжной ярмарки, где вместо столов действительно использовались торговые прилавки. – Ред.). Поэтому слова относительно изъятия торговцев из храма в этой атмосфере приобретают особую значимость. То ли мы уже не имеем храмовой мебели и вынуждены использовать прилавок, то ли у нас “канон” сбился настолько, что ушел целый ряд не просто идеологем, но вещей, которые мы воспринимали абсолютно естественно. Чем является смута применительно к журналистике – к делу, которым мы все здесь в той или иной форме занимаемся? Это не только социальный хаос, выброс новых слоев. В первую очередь, это смерть толстых журналов. То время, которое мы переживали в течение лет пятнадцати, – это век неуверенности. Неуверенность при этом нарастает параллельно с нарастанием свободы – объективной возможности собой распоряжаться. Лет через пять мы четко поняли, что интеллигенции больше нет, – и кто будет читать журналы? Думаю, что где-то на рубеже слома Горбачева – начала Ельцина произошел переход к идеологии “успеть”. Возникла система оперативной мысли. И тем самым не только произошло нарушение канона старого: сформировался новый канон размышляющей журналистики, и таким каноном оказался как раз, на мой взгляд, “Русский журнал”, потому что всё остальное – это были телеканалы, газеты, которые определенным образом честно нанимались мочить друг друга. Всем это было ясно, в том числе и читателям газет. Единственным очагом читающей аудитории остался некий обмен в Интернете. А что такое Интернет? Любой журнал предполагает редактуру. Любой журнал предполагает некоторое сито, а Интернет – это сито перед нашими глазами. Интернет-журнал, в отличие от толстого журнала для медленного чтения, который сейчас коллеги Гуревич с Малкиной хотят возродить, – это процесс чтения торопливого и пристрастного. Ты сразу же можешь излить все свои эмоции по поводу прочитанного в надежде, что многие их прочитают, а вебмастер по лени не будет их редактировать и оставит так… “царь горы”. И еще немного о несвободе. В истории отмечается, что период несвободы – не репрессий, не погрома, – именно несвободы сочетается с расцветом культуры, дозволенного творчества, более или менее безопасного для окружающих. В отличие от революционного творчества, которое для окружающих опасно. Приведу два примера, вы можете их множить. Это Германия XVIII – первой половины XIX века, которая породила Гете, сентиментализм, немецкую классическую философию. И это Россия от Николая Первого до Александра Третьего, которая породила все то, что до сих пор изучаем в школе. Любая свобода есть некоторый синоним безответственности. Об этом уже говорили. Причем не перед уголовным кодексом, а перед аудиторией, перед своим будущим образом. В этом отношении несвобода, в том числе и наступающая сейчас несвобода в России, таит в себе некоторые неожиданные возможности для российской культуры.
Модест Колеров: Все-таки кто может претендовать на то, чтобы стать интеллектуальным “царем горы”? Смута заканчивается, пора уже сгибаться под чем-то?
Глеб Павловский (директор Фонда эффективной политики, главный редактор “Русского журнала”): Смутное время, наверное, кончается. Но печать cмутного времени лежит на всех здесь присутствующих. “Русский журнал” – конечно же, глубокий оттиск этой печати, и наш сборник в каком-то смысле – первые итоги смуты. Баланс подведет нормальная жизнь, которая, установившись, освободит от состояния смутности и даст понять: оставаться в нем неинтересно. “РЖ”, конечно, будет меняться – и будет меняться скоро. Хотелось бы опять прийти к тонкому журналу среди толстых. (Я замечу, кстати, что толстый журнал для медленного чтения – это в каком-то смысле журнал вечно отложенного дочитывания. Не то же самое, что медленное чтение.) Проблема в том, что мы готовы читать медленно и вдумчиво, но не все подряд и не в безмерных объемах. Нас надо убедить довериться тому, кто предлагает огромный объем обязательно прочесть от начала до конца. Вот это – самый интересный вопрос. Есть ли сегодня автор, который вправе претендовать на то, чтобы его толстая книга была прочитана? Есть ли такой журнал? Спорный вопрос. Автора не знаю. И вообще, по-моему, сейчас не работает весь механизм читательских рекомендаций – что предлагать, кому? Это самая ответственная из возможных рекомендаций: прочти то-то! Рекомендующий должен обладать такой репутацией, которой сегодня почти никто не имеет. Кто будет интеллектуальный “царь горы”? Вряд ли в число избранных войдут те, кто затевал смуту, ее конструировал и украшал. Наверное, это будут те, кто знает, как она устроена, и кто может ее загнать обратно, в какие-то берега. Видимо, в эти берега мы вступаем. На следующей неделе мы будем отмечать годовщину самой знаменитой на данный момент катастрофы. Катастрофы общественной и политической экспертизы – 11 сентября. Все всё знали – никто ничего не предотвратил. Все элементы схемы лежали на столе, была описана угроза, все агенты схемы были помечены и окольцованы. Но произошло то, что произошло. И теперь поиск виноватых является темой американской внутренней политики. Вот что такое – жить в реконструируемом мире: новые требования к технологии и к этике сходятся в вопросе интеллектуальной экспертизы. А интеллектуальная экспертиза, думаю, собирается именно в местах медленного чтения. Это интересный момент перехода, и мы находимся на рубеже, когда возникнет политика, основанная на чтении; и политиком будет тот, кто может слезть с дерева и прочитать книгу, а может быть, и сам ее написать. Мы подходим к моменту, когда написанная книга – пропуск в политику. Так устроено во всем мире, кроме России. Ненормально, когда у нас сегодня хорошая и хорошо проданная книга не делает политики. Я думаю, достичь обратного более важно, чем торопливо менять политиков.
Модест Колеров: Вопрос о языке новой печати, о языке стабильности. В чем его специфика?
Максим Кронгауз (директор Института лингвистики, профессор): Неопределенность – неизбежная черта языка, и, в частности, она присутствует в названии “круглого стола”: слово “печать” как раз понимается двояко и создает некоторую неопределенность. Но, по-видимому, понятие смутного времени просто основано на неопределенности политической, языковой, культурной и прочей. Я же хочу сказать об определенности, связанной со смутным временем. И касается это еще одного объекта, за который отвечают лингвисты, – текстов. Есть некоторый парадокс: тексты смутного времени очень определенны в бытовом смысле. Это публицистические, политические тексты. Работает такой компенсаторный механизм: поскольку все неопределенно, в текстах проявляется излишняя определенность. Если мы имеем в смутное время некий “сад разбегающихся тропок”, то в текстах, как правило, фиксируются конкретные тропки. Фиксируются резко во всех отношениях, в том числе и стилистических. И это может являться одним из критериев конца смутного времени. Когда тексты станут менее определенными, возможно, мы придем к концу смутного времени.
Дмитрий Быков ( журналист ): Мне представляется, что, к сожалению, ложно противопоставление смуты и диктатуры. По-моему, самые смутные времена – как раз времена диктатур. Допустим, Мандельштам смотрит на комсомольца. Он прекрасно видит, что из себя представляет этот комсомолец. Но ему хочется думать, что перед ним строитель нового мира. И в течение двух–трех лет он со страшным ущербом для своей психики, с потерей способности писать стихи, депрессиями, бессонницами, умудряется внушить себе, что перед ним строитель-таки нового мира. Потом в 32-м году происходит раскрепощение; он понимает, что смута для него закончилась, и осмеливается назвать вещи своими именами. Да, 90-е годы были эпохой смуты, но они же были и эпохой жесточайшей диктатуры, поскольку именно засилье релятивизма всегда приводит к диктатуре. Царь горы у нас уже был, даже несколько таких самоназванных. Все мы полагали совершенно серьезным проводить литературные диспуты, отыскивать гигантские глубины в творчестве Бориса Акунина, которого я нежно люблю, да? Или видеть важнейшую тенденцию литературы в торжестве литературы класса Александры Марининой. Все это уже было… Мне кажется, мы приходим ко времени свободы, которая в честертонианском ее понимании есть как раз некоторая определенность, когда можно назвать вещи своими именами. “Русский журнал” дает мне эту возможность. В бумажной прессе я этого боюсь, у меня советское предубеждение: что написано пером, уже как бы не вырубишь топором. А Интернет – это такая дудочка, в которую можно сказать, что у царя Мидаса ослиные уши. Сейчас я перечитал мои статьи, опубликованные в сборнике “Бег по кругу”, и ужаснулся: как я мог! Какое-то неловкое, странное чувство. А когда пишешь в Интернет – вроде как бы и ничего. Как бы журнал, как бы журналистика… В любом случае: человек, у которого нет регулярного доступа в Сеть, может, еще и не прочтет. И я, может быть, еще немножко поживу. Страх, который душил меня десять лет, – страх назвать белое белым и черное черным, – он в Сети меня покидает. И когда меня упрекают в том, что я вызываю демонов нового тоталитаризма, которые с первым же расправятся со мной, то должен сказать: расправятся со мной рано или поздно любые демоны – все мы смертны и доживем до своего конца. Так лучше пусть со мной расправляются какие-нибудь более приличные демоны. А не демоны релятивизма, беспредела и самой жестокой – братковской – диктатуры. Потому что для меня 90-е годы вспоминаются как годы крайней несвободы, связанности, скованности, невозможности говорить прямо, как времена принудительного сотрудничества в глянцевом журнале и сочинения не менее 50-ти биографий людей, которые “героически” нажили свое состояние, а при этом музыку очень любят, и чучело медведя у них стоит такое прекрасное, знак эстетических потребностей. И все это надо было называть зарей новой жизни. Мне кажется, что цари горы наконец кончились и мы выходим на то время, когда среди нас будут граждане равнины. А всякая смута заканчивается тем, что человек внутри себя наконец понимает: черное здесь, а белое там.
Модест Колеров: Глеб Павловский обрисовал перспективу того, что нас ждет: сегодня – писатель, завтра – президент. А если президент не писатель, значит – не наш президент. Хотелось бы спросить Олега Анатольевича Проскурина, которому не чужды идеологические задачи подобного времени, когда два-три писателя (один – заезжий француз, а другой – местный) формулировали идеологию.Что вы, как специалист по идеологиям, прогнозируете? Кто “царь горы”, кто “гад горы”, какая институция самая живая?
Олег Проскурин (редактор рубрики “Круг чтения”): В беседе с Глебом Павловским в конце прошлого года говорилось о том, что литература ушла из политики, что политика и литература – это две сферы, которые уже не соприкасаются. То есть байки сочиняются для того, чтобы сочинялись байки, а не для того, чтобы кого-то выбирали в президенты. И вот совсем недавно мы видели необычайно бурные события, связанные с абсолютно бездарным романом господина Проханова “Господин Гексоген”; вокруг него была поднята невероятная шумиха, замечательная для меня тем, что на первый план выдвигались его так называемые эстетические достоинства. Специально считал – в пятнадцати рецензиях я обнаружил слово “энергетика”. Я прочитал этот роман целиком, и “энергетика” эта в самых ударных местах более всего напоминает пересказ подростком фильма “Лимонадный Джо”, но не воспринятый им как пародийный. И мне кажется, что это и есть определенность, когда значительная часть критиков, которые могли претендовать некоторое время назад на то, чтобы выражать какие-то тонкие постмодернистские, пост-
исторические тенденции, а левые – либеральные, радикальные, полуправые – все слились в экстазе вокруг господина Проханова. Многие из них провозгласили, что феномен Проханова – это конец какой-то дурной эпохи и наступление новой великой эпохи с воскрешением ценностей красной империи. Мне кажется, все люди, которые вокруг этого текста соединились, наглядно продемонстрировали, что их эпоха кончилась, что все эти оттенки – уже прошедшее время. В этом смысле я и говорю об эстетической определенности, и она – отрицательная эстетическая определенность. В общем – место расчищено.
Сергей Марков (директор Института политических исследований): Эстетически я ощущаю себя крайне парадоксально, потому что разговор о книгах предполагает некоторую тишину, неторопливость. Но вот сюда я пробирался через эти ужасающие пробки, в ужасающем смоге… и здесь тоже, среди книг, на книжной ярмарке слышится напряженно нормальный гам вокзала. Мне представляется, что эта кажущаяся неопределенность на самом деле не является никакой неопределенностью. Все идет нормально. Дело в том, что мейнстримом является распад социума и культуры на множество субкультур. Естественно, каждая из них обретает свой собственный язык. Маленькие тиражи изданий – это нормально: большой социум почти исчезает. И очень правилен, прогрессивен процесс обретения множеством субкультур, множеством социумов своего собственного языка. То, что нам кажется неопределенностью, на самом деле есть проявление огромного количества новых сущностей. Мы просто их не знаем еще, потому что мы не умеем разговаривать на их языке. Наступает некое время успокоения, соответственно – время мельчания, в том числе мельчания идей. Произойдет кристаллизация всех этих субкультур, всех этих маленьких языков. Однако будет это продолжаться недолго. Потому что постмодернистской ситуации дробления языка на множество других, у каждого из которых своя определенность, скоро придет конец. Он будет связан с неким новым большим стилем, новой большой идеей. И новый большой стиль родится из новых вызовов. Какой это будет стиль – никто точно не знает, потому что мы не знаем, какой из вызовов наиболее ярко себя проявит. Единственная общая задача – что-нибудь придумать, чтобы хоть один язык остался общим для всех. Хоть один главный журнал. Какая-то одна главная телевизионная передача. Одна газета. Как была “Независимая”, между прочим, долгое время. Чтобы было хоть что-то такое одно, чтобы мы это читали все!
Извлечения
“…Потому что журнал – это структура, это повышение органичности и некоторая промежуточная иерархия в русской среде. Когда у вас нет государства, журнал становится вашей крепостью. Строительство журналов в России – это наш вариант феодализма: один замок выше, другой ниже, у болота, и как получится. И все равно потом даже самый лучший замок может быть снесен, а маленький уцелеет, если толпа с вилами и факелами пробежит мимо него, не заметив. Это ведь особая часть русской истории.
…в районе второго десятилетия прошлого века журнальному сообществу России, собравшись с силами, удалось предотвратить возникновение государства в России (под государством здесь понимается не только администрация, а устроенный космос публичной жизни. – Ред.), после чего воцарилась захватывающая ситуация: страна покрылась одинокими замками журналистской “культуры”, между которыми бродили банды без всяких кавычек и резали обывателя. Так воплотилось мечтание Осипа Мандельштама после революции, как культура уйдет в монастыри, а “князья” будут ездить в эти монастыри за советом. В сущности, что-то подобное и произошло. Собственно монастыри позакрывали, конкурент был удален с поля. Потом большевики навели полицейский порядок, замки коммунизировали, но сохранили… В “монастырях” толстых журналов произошел отбор, что теперь считать культурой и культом, с выжиранием тонких форм, куда, кстати, попал и сам Мандельштам, после чего толстожурналист пришел к советским князьям и был принят в Союз писателей. Возникла особая журнально-культурная легитимизация строя именем дореволюционных традиций. Чего не допускалось нигде более и ни в чем…
Я думаю, что читатель – это ведь подкатегория внутри более общей, но и более фундаментальной категории – слушающих. Слушающие, а не говорящие владеют миром и населяют его. Слушающие составляют не просто аудиторию, а правящую ось мирового процесса. А читатель – это просто некто вслушивающийся. У нас было сделано многое для того, чтобы слушать перестали. Может быть, и поэтому перестали читать…
Я беллетристики в руки не беру и не читаю. У меня есть на этот счет удобное оправдание: я решил себе, что “литературы больше нет и не надо”. Она там, в прошлом времени. Осталась одна история. Я закрыл для себя тему художественной литературы с 80-х. Уверен, там и сейчас есть много интересного, ну и что? Много интересного, например, в Рязани, но ведь не все ездят в Рязань! Опасно возиться с ненужными байками, со всем, что не нужно. Все, хватит, у нас свобода, конец байкам. Свобода вообще начинается с поражения – человек вышел за килькой в томате, кильки не нашел, но назад уже не вернется”. Глеб Павловский.