Тургенев и Ницше – образы нигилизма
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 2002
Возможно, первое совместное упоминание двух имен относится к марту 1872 года. В «Хронике жизни Ницше» приведено свидетельство: «К. фон Герсдорф записывает под диктовку Ницше… Совместное чтение: среди прочих книг «Отцы и дети» Тургенева».1
Затем русского и немецкого писателей соединил М. Хайдеггер: «Первое философское применение слова «нигилизм» идет, по-видимому, от Ф.Г.Р. Якоби <…> Слово «нигилизм» вошло позднее в оборот через Тургенева как обозначение того воззрения, что действительно существует только сущее, доступное чувственному восприятию, т.е. собственному опыту, и кроме него нет ничего. <…>
Для Ницше, однако, значение слова «нигилизм» существенно «шире». Ницше говорит о «европейском нигилизме»».2
В этом сопоставлении мне увиделось содержание, объясняющее кое-какие стороны не столько Базарова – о нем отечественная критика писала много, – сколько тех слоев нашей умственной жизни, которые сохраняют значение и поныне, и тема «Тургенев – Ницше» оказывается проводником в наше теперешнее духовное бытие.
Небольшое исследование В. Зубова «К истории слова «нигилизм» (1929) дополняет терминологические разыскания М. Хайдеггера, хотя по времени справедлива обратная зависимость, ибо русский текст почти сорока годами старше немецкого.
Статья, пишет автор, совпала со столетием «введения термина «нигилизм» в русскую литературу. <…> «2 января 1829 г. …на Патриарших прудах Никодим Надоумко (Надеждин) заговорил о «фантасмагории чудовищного нигилизма». Статья была написана по поводу разбора байроновского «Манфреда» в «Московском Телеграфе»…»
Попутно замечу: едва ли не сто лет спустя, там же, на Патриарших прудах, произошел еще один разговор с «нигилистической» подкладкой – короткая дискуссия Воланда с Берлиозом и Бездомным о Боге. Собеседники сатаны решительно опровергли и бытие Бога, и – потому – его вмешательство в земные дела, и, наконец, существование дьявола, вызвав саркастическую реплику оппонента: «Что же это у вас, чего ни хватишься, ничего нет?»
«Ничего» здесь как нельзя кстати: от его латинской версии, nihil, согласно Тургеневу, происходит знаменитое в нашей литературе слово. Что же касается Воланда, не исключено, невзирая на прямые авторские отсылки к литературному первоисточнику – «Фаусту» Гете, что и «Манфред» Байрона – независимо от намерений писателя – прикосновенен к генеалогии булгаковского сатаны, тем более, очевидны следы английской драмы в судьбе Фауста первой части трагедии Гете.
Статья В. Зубова предназначалась Словарю русской художественной и философской терминологии, и потому давалось определение понятию: «Нигилист отрицает все реальное. Нигилист только отрицатель – такое заключение вытекало из термина. <…> По Кавелину, сущность всякого нигилизма – в теоретической односторонности, игнорирующей конкретную полноту жизни».
Всякого русского нигилизма, поскольку ничего подобного нет в европейском. «… «Европейский» имеет здесь историческое значение, равносильное «западному» в смысле истории Запада. «Нигилизм», – пишет Хайдеггер, – употребляется Ницше как название им впервые осознанного...исторического движения, истолкование самой сути которого он сводит к короткому тезису: «Бог умер». Это значит: «христианский Бог» утратил свою власть над сущим и над предназначеньем человека» (здесь и далее в цитатах курсив мой. – В. М.).
Философ увидел в ницшевском нигилизме явление историческое: отрицается все изношенное, исчерпанное и бессодержательное. Хайдеггер цитирует фрагмент 112 «Воли к власти»: «Приход в мир… настоящего нигилизма может в известных обстоятельствах оказаться признаком резкого… возрастания, перехода в новые условия существования. Вот что я понял».
Нигилизм в таком понимании свидетельствует, что осознана потребность в новом мировоззрении; что старое пребывает в кризисе и нуждается в пересмотре. Тургеневский Базаров вполне соответствует этой характеристике независимо от выводов, которые он делает из явной для него обветшалости старого. Как раз в этом отношении он вполне близок Ницше, изредка попадаются почти прямые совпадения. Во время очередного спора Базарову говорят: «Вы славянофил. Вы последователь Домостроя. Вам бы плетку в руки! – Плетка дело доброе, – заметил Базаров…» Похоже говорит один из персонажей поэмы Ницше: «Ты идешь к женщине? Не забудь плетку!»3
И все же за неоспоримыми в ряде случаев совпадениями скрыта глубокая внутренняя разница.
Что Ницше выразил подлинную (а не воображаемую им) потребность европейского человечества в пересмотре былых ценностей и ощущение (и осознание) неприемлемости сложившегося порядка – культуры, политики, хозяйства, социальных отношений (то же относится и к Тургеневу с его Базаровым) – подтверждается, в частности, появлением и на Западе, и в России сочинений, герои которых тоскуют по новому человеческому типу. Возможно, первым эту потребность почувствовал и выразил Достоевский. Кириллов в «Бесах» произносит страстный монолог: «Теперь человек еще не тот человек. Будет новый человек, счастливый и гордый. <…> Тогда новая жизнь…все новое… Тогда историю будут делить на две части: от гориллы и до уничтожения Бога (ницшевское «Бог умер». – В.М.) и от уничтожения Бога до <…> перемены земли и человека физически».4
Хотя герой не говорит этого напрямик, в его словах слышится неудовлетворенность не просто сложившимися отношениями, но косвенное признание неудачи самой эволюции, в результате которой появился современный человек. Эти настроения получат развитие в конце Х1Х – начале ХХ столетий. В «Острове доктора Моро» (1896) Г. Уэллса, например, герой проводит эксперимент над животными, чтобы разгадать механизмы биологического развития и отправиться другим путем к новому человеку.
М. Булгаков использует прием английского писателя в «Собачьем сердце» (1925), однако герой Уэллса – гений-одиночка и задача эксперимента – получение нового индивида, хотя в будущем акция предполагает и социальные перемены. Русский писатель сразу, а не в далеком будущем имеет в виду социальный результат. Опыт профессора Преображенского – прозрачная метафора революционного эксперимента, к нему автор и персонаж относятся с нескрываемым презрением. Одна из причин в том, что для революционной власти индивид имеет прикладное значение, является всего-навсего орудием, приспособлением – отдаленное от источника, но все же последствие намерений Базарова, тоже, кстати, хирурга, как и герой Булгакова.
Персонаж Уэллса озабочен повышением человеческого типа; профессор Преображенский убеждается, что любые переделки, вызванные намерением улучшить человека и для этого изменить социальные условия, приведут лишь к понижению типа. Где за дело берутся, отправляясь от разрушения, там и получат в итоге разрушение. Этого не осознавал Базаров, хотя его философия давала основание предположить «булгаковский» результат. Припомним-ка его суждения: «…Мы с тобой те же лягушки, только что на ногах ходим»; «Люди, что деревья в лесу; ни один ботаник не станет заниматься каждою отдельною березой».
Иначе думал Ницше: «Мы, философы, не вольны проводить черту между душой и телом, как это делает народ, еще менее вольны мы проводить черту между душой и духом. Мы не какие-нибудь мыслящие лягушки, не объективирующие и регистрирующие аппараты с холодно установленными потрохами,– мы должны непрестанно рожать наши мысли из нашей боли…» (Ф. Ницше. Веселая наука. 1882).
Ясно, что и понятие «нового человека» в двух системах нигилизма содержит противоположные смыслы, о чем бегло говорилось выше: ницшевский нигилизм «повышает» человека, базаровский «понижает». «Слово «сверхчеловек» для обозначения типа самой высокой удачливости, в противоположность «современным» людям, «добрым» людям, христианам и прочим нигилистам…» (Ф. Ницше. Ecce homo. 1888).
«Нигилист» у Ницше равнозначен «добрым людям». Чистый нигилизм («наше дело разрушать» – основной тезис Базарова) оборачивается классической пошлостью «доброго человека», который не видит дальше своего носа и потому не знает, куда деваться от самого себя, ибо глубоко и безысходно надоел сам себе, хотя едва ли признается в этом, да ему это и невдомек. Вот почему преобладающая черта психологии пустых душ, сжигаемых вечной скукой, – ненасытное любопытство к чужим жизням, сопровождаемое даже не ходячей, а попросту мертвой моралью, то есть чистейшим аморализмом – беспринципностью, безответственностью. С одной стороны, таков этот тип изначально, с другой – такова воображаемая эволюция Базарова, и те, кто пошел за большевиками, идеально удовлетворяют этой характеристике. Просится на ум поэма Блока «Двенадцать»: восьмая глава начинается и заканчивается признанием героев в острой скуке.
Что это за настроение? Самое распространенное, от него бегут герои европейской литературы, и среди них русские. Столь же распространено и средство от скуки – разрушение, нигилизм в действии. Базаров не таков, не чета Ситникову и Кукшиной. Те нигилисты как раз от нечего делать и легко вообразимы либо членами красногвардейского патруля в «Двенадцати» Блока, либо участниками революционных спевок у Швондера в «Собачьем сердце» М. Булгакова.
И все же Базаров недалеко ушел от них по сути своего мировоззрения, на это намекает его фамилия. Психологически разрушение черпает из невысказанного признания бессмысленности мироустройства и якобы потому бесцельности и ненужности собственного существования. Внутреннюю пустоту – следствие подобной философии – нужно чем-то заполнить, иначе не избавиться от скуки. У пустого человека одно сильное средство – разрушение. Таков Базаров: вся его внешняя энергия, работоспособность, ум, вызывающие чаще всего расположение читателя, скрывают мировоззренческую пустоту – подлинный и скорее всего единственный источник русского нигилизма.
Эта пустота обнаруживает смысл базаровского отрицания: оно – оборотная сторона той мертвой морали, для которой человек – один из элементов бесконечного органического мира, не имеющий индивидуального отпечатка. Вот почему, повторяю, так влечет чужая жизнь, так нет никакого дела до собственной, ибо ее попросту нет. Мужественное поведение Базарова незадолго до смерти, которую он, опытный медик, рассчитал едва ли не по минутам, может иметь и такой оттенок, весьма важный для понимания взглядов персонажа: если та же лягушка, только на двух ногах, не о чем сожалеть.
Базаровский нигилизм исполнен пафоса тотального разрушения, и ему, как ни странно на первый взгляд, служит все, созиданием чего он занят. Созидание – только средство, инструмент, обеспечивающий наиболее полное разрушение. «Но ведь надо же и строить»,– как-то возразил Базарову Николай Петрович. «Наше дело разрушать»,– был ответ.
В немногих словах – вся программа персонажа, и ее последовательная реализация ведет в никуда, к ничто, однако об этом герой не задумывается. Его философия бессмысленна, ибо бесчеловечна. В ней человеку нет места, антропология не интересует тургеневского героя, только биология, апелляция к бесконечным и нерушимым законам материального мира, где человек – всего-навсего одно из органических соединений, одна из молекулярных фракций среди бесчисленного множества прочих. Поэтому химик полезнее поэта, природа не храм, а мастерская, Stoff und Kraft Бюхнера нужнее Пушкина и виолончельного строя. И впрямь: зачем лягушке, пусть на двух ногах, музыка?
Несколько черт свойственны, согласно проницательному изображению писателя, русскому нигилисту. Среди них – абсолютная убежденность в своей правоте как оборотная сторона веры в избранное учение. Ближайшими литературными продолжателями Базарова являются персонажи «Что делать?» (1863) Чернышевского, новые русские люди, подчеркивает подзаголовок романа, появившегося через год после выхода книги Тургенева. Эти «новые» тоже хотят разрушить старое, которое – независимо от их убеждений, но по логике разрушения – восстанавливается в куда более безрадостном виде. На чем держится их вера? На том, что в мире нет ничего, что не имело бы рационального объяснения, средствами которого разрешаются все загадки. Если что-то и неизвестно, то до поры до времени – еще одна разновидность нигилизма.
Такой-то логике – и Базарова, и Чернышевского – возражает персонаж «Записок из подполья» (1864) Достоевского: «…Все непосредственные люди и деятели потому и деятельны, что они тупы и ограничены. <…> Они вследствие своей ограниченности ближайшие и второстепенные причины за окончательные принимают, таким образом скорее и легче других убеждаются, что непреложное основание своему делу нашли, ну и успокоиваются; а ведь это главное. Ведь чтоб начать действовать, нужно быть совершенно уверенным предварительно, и чтоб сомнений уж никаких не оставалось».
Это – наиболее полная художественная критика нигилизма как такового, особенно в его русской версии.
Другая черта Базарова – нежелание признавать поражение собственной логики. Влюбившись в Одинцову, он, поклонник естественных наук и эксперимента, не догадывается, что столкнулся с неведомым феноменом, который не помещается в известной ему системе понятий: природа не храм, а мастерская. Он подошел к проблеме, как мастеровой, и любовь осталась для него загадкой. Базаров ведет себя не как исследователь, доказывая этим, что наука для него едва ли цель, скорее средство. К чему? У Тургенева нет ответа, ответило будущее: к власти над людьми – чем же еще идеально заполняется страшная пустота души?
Наконец, третья черта Базарова (и нигилизма), вытекающая из первых двух,– упрощенное представление и о мироустройстве, и – поэтому – о месте в нем человека, и, разумеется, о самом человеке. «И что за таинственные отношения между мужчиной и женщиной? Мы, физиологи, знаем, какие это отношения. Ты проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться, как ты говоришь, загадочному взгляду?»
Тургеневский герой не только не находит места Пушкину и виолончели; ему и в голову не приходит хотя бы задуматься над их значением, коль скоро это привлекает других. Где там, «порядочный химик в двадцать раз полезнее всякого поэта». Вот почему все антропологические суждения Базарова незамысловаты: люди, что деревья в лесу, – дальше тургеневский герой не идет. Физиология, оптика, ботаника.
Пафос тотальных (синоним: немудреных) решений всегда находит сторонников – и в романе, и в жизни: простое доступно, понятно, не требует никакого труда, разве механического, даже образование необязательно, хватит природной смекалки. Главное – ты всегда прав.
Черты базаровского типа, а с ними психо- и гносеология русского нигилизма описаны С.Л. Франком в статье «Этика нигилизма» (1909). «Ценности теоретические, эстетические, религиозные не имеют власти над сердцем русского интеллигента <…> …Бескорыстное стремление к адекватному интеллектуальному отображению мира и овладению им никогда не могло укорениться в интеллигентском сознании. <…> «Начиная с восторженного поклонения естествознанию в 60-х годах… наша интеллигенция искала в мыслителях и их системах не истины научной, а пользы для жизни. <…> Эта характерная особенность русского интеллигентского мышления – неразвитость в нем того, что Ницше назвал интеллектуальной совестью …общеизвестна и очевидна… Еще слабее, пожалуй, еще более робко, заглушенно и неуверенно звучит в душе русского интеллигента голос совести эстетической».5
Безусловно, «эстетической совести» у Базарова нет, для него «Аполлон Бельведерский хуже печного горшка», «Рафаэль гроша медного не стоит». Такой образ мыслей не поддается корректировке – в этом его сила, но и несчастье. Базаров скорее согласится исправить окружающее, чем свою мысль о нем, причем не пожалеет и себя, лишь бы система была права. Он принадлежит к типам, которые Тургенев мог наблюдать в близком окружении, в частности, на примере Н.Г. Чернышевского. Утверждают, что прототипом Базарова послужил М. А. Бакунин. С немалой долей вероятности предположу: есть основания полагать, что именно Чернышевский навел автора на образ Базарова, и прежде всего умственная непримиримость оригинала, позволяющая считать его одним из ярких представителей нигилизма.
При всем литературном таланте, несомненной интеллектуальной одаренности Чернышевский обладал, во-первых, очень узким эстетическим кругозором; во-вторых, с какой-то фатальной обреченностью не допускал истины в другом мнении и был абсолютно убежден в полной достоверности научного знания. Вот его суждение из «Антропологического принципа философии», написанного за два года до выхода «Отцов и детей»:
«Принципом философского воззрения на человеческую жизнь со всеми ее феноменами служит выработанная естественными науками идея о единстве человеческого организма; наблюдениями физиологов, зоологов и медиков отстранена всякая мысль о дуализме человека. Философия видит в нем то, что видит медицина, физиология, химия; эти науки доказывают, что никакого дуализма в человеке не видно, а философия прибавляет, что если бы человек имел, кроме реальной своей натуры, другую натуру, то эта другая… непременно обнаружилась бы в чем-нибудь, и так как она не обнаружилась ни в чем <…>, то другой натуры в нем нет».6
Похоже, будто это написал Базаров, – та же необъяснимая (особенно для философа) апелляция только к естественным наукам, особенно к зоологии, чтобы понять человека. Конечно, у него много животности, но не она одна, а если так, зоологии (физики, химии) недостаточно. Если же философия, полагают Чернышевский/Базаров, видит то же, что медицина и химия, она становится разновидностью естественных наук и недостаточна для понимания человека.
Наконец, решающий аргумент Чернышевского: если я чего-то не вижу, значит, этого нет. А ну как причина не в объекте, а в наблюдателе? Как же философ не учитывает этого?
И Чернышевский, и Базаров в оценке человека исходят из представлений, воспитанных наблюдениями над органическим миром, которому, однако, человек не принадлежит целиком. Следовательно, антропология не может полагаться только на Stoff und Kraft и должна признать, что имеющихся у нее сведений недостаточно для понимания человека; что система, на которую полагаются Чернышевский и Базаров, не может быть арбитром в споре «человек – мир»; что доктрина разрушения не имеет серьезных оснований, кроме личного убеждения, которому только хотят придать смысл неоспоримого научного вывода.
Привлекать науку к решению вопросов за пределами ее компетенции – это и значит упрощать; это и значит тщательную и нередко безрезультатную (имея в виду некое окончательное решение) умственную работу заменять универсальными схемами якобы на все случаи. Иными словами, это и есть нигилизм – отрицание разнозвучия человеческой жизни, ее сложности, не помещающейся в сколь угодно широкой логической раме; наконец, скажу без оговорок, это есть крайний примитивизм антропологического суждения, присущий и Чернышевскому, и Базарову – его зеркальному отражению.
Парадоксальное, на первый взгляд, суждение Б. Зайцева: Базаров – первый большевик в нашей литературе7 , верно по существу, если признать, что господствующая черта большевистской мысли – примитивизация всех человеческих проблем. Разумеется, возле такого незамысловатого учения собирались соответствующие ему люди.
Очевидец передает: «Помню свой разговор в 1917 г. в Царском Селе с Плехановым. Говоря о Ленине, он сказал мне: «Как только я познакомился с ним, я сразу понял, что этот человек может оказаться для нашего дела очень опасным, так как его главный талант – невероятный дар упрощения».8
Для умственной родословной Ленина и Чернышевский, и Базаров необходимы. В людях этого, нигилистического, типа преобладает стойкое, неискоренимое пренебрежение всеми формами индивидуальной жизни. Они оперируют видами, родами (люди, что деревья), классами. Еще один потомок Базарова с замечательной точностью выразил этот взгляд: «Единица – вздор, единица – ноль / Один – даже если очень важный – не подымет простое пятивершковое бревно» (В. Маяковский. Владимир Ильич Ленин).
Странное дело: как только речь заходит о человеке, подворачиваются исключительно «древесные» аналогии, будь то Базаров или Маяковский. Вероятно, похожими образами управляет один и тот же дух упрощения. Не случайно Мейерхольд, собираясь ставить фильм по роману Тургенева, хотел дать Маяковскому роль Базарова.
Но, если пренебрегают индивидом и строят расчеты на динамике больших цифр, получают, безусловно, упрощенную картину, ибо у каждого индивида своя, единственная норма, не подходящая под родовую классификацию. Твердая теория здесь невозможна, а без нее существование нигилиста лишено смысла. Большие же числа (виды, группы, классы) позволяют пренебречь единицей, как поступали и будут поступать большевистские потомки Базарова.
Те, кто думает и действует «большими числами» (хочется вопреки исторически известному факту именно от этого понятия произвести слово «большевик») и не берет в расчет индивида, отрицают какую-либо тайну жизни и человека: для «больших чисел» тайны или нет, или вот-вот ее разрешат с помощью последних достижений науки.
Для западного ума представление «человек – тайна» никогда не умирало, хотя существовали и, вне всяких сомнений, будут существовать ревнители «антропологической статистики» и «больших цифр». Запад знавал тяжелые, кризисные эпохи (религиозные, гражданские, мировые войны), но и в этих исторических несчастьях индивид как субъект суждения никогда не исчезал.
Человек – тайна, человек – загадка – вот основание гуманистического, то есть просвещенного взгляда. Чем больше света, тем лучше видно темное, неизведанное в человеке. Просвещенный ум признает свою ограниченность, и это признание – источник деятельности такого ума, стремящегося проникнуть в неведомое. Все ясно уму непросвещенному – вот, кстати, почему Смердяков лезет в петлю: если Бога (всеобъясняющей уму Смердякова схемы, в его случае Бог – вариант упрощения) нет, все позволено, а если так, нельзя жить. Логика верная по сцеплению доводов (и благо, что ее носитель применил ее только к себе, а ну-ка он разочти: если Бога нет, пропадай весь мир – нигилиста ничто не остановит). Непросвещенному сознанию Смердякова невдомек, что его логика не последняя, что возможна другая: раз Бога нет, человеку тем более не все позволено, ибо при отсутствии Бога нет ни судьи, ни решения вне собственной совести, человек сам себе судья – вот почему от него требуются осторожность, действия на ощупь, а не размах «больших чисел».
Когда Ницше писал «Бог умер», у него это имело иной смысл, чем у Смердякова. Для Ницше (и западного нигилизма) это значило: старые ценности, некогда обнадежившие человека, потеряли содержание, отжили, но потому-то не все позволено, нужно позаботиться о новых, в этом и состоит дело культуры – отвечать призывам истории, которая никогда не «позовет» на один и тот же манер. Поэтому нельзя пользоваться ответами, однажды выручившими, и нигилизм Ницше (европейский, по словам Хайдеггера) является очередным новым ответом, тогда как нигилизм Базарова – один и тот же ответ на всегда разные вопросы.
Совсем не случайно, что своему главному труду – «Воля к власти» – Ницше собирался дать подзаголовок «Опыт переоценки всех ценностей». Из этого следует: отрицанием предполагается, что отрицаемое не разрушают, от него лишь отказываются, и оно остается в прошлом, а не исчезает, как в случае базаровского (русского) нигилизма. Именно в таком духе Ницше комментирован Хайдеггером: «Нигилизм… это, скорее, основополагающее движение в историческом совершении Запада. <…> Это всемирно-историческое движение народов земли, которые вовлечены в сферу влияния нового времени» (М. Хайдеггер. Слова Ницше «Бог умер». 1950).
Вот чем не обладал русский нигилизм: он не был порождением исторического движения, и потому ни о каком новом времени (и подлинно новом человеке) нельзя вести речь. Нигилизм Базарова, а с ним и русский нигилизм – типичный феномен циклического, а не исторического движения.
Базаровский умственный тип оправдывает мнение С. Франка: «Под нигилизмом я разумею отрицание или непризнание абсолютных (объективных) ценностей» – ценностей, добавлю, не помещающихся в границы материально достоверного; не проверяемых с той же степенью надежности, как в ряде физических или химических экспериментов. Человек – не лягушка, и люди – не деревья в лесу.
Вслед за отрицанием таких ценностей («дайте мне доводы, и я соглашусь»; в том-то и дело, что надежные доводы не всегда существуют, иначе едва ли не все споры о человеке и его назначении давно бы прекратились) естественно отрицание мира, где эти ценности в ходу, то есть насильственное изменение политических и социальных условий – революция. С этой точки зрения Базаров – типичный революционер, и его оценка Б. Зайцевым не кажется ни парадоксом, ни преувеличением.
Своеобразным доказательством являются слова Свидригайлова из черновых тетрадей Достоевского к «Преступлению и наказанию»: «Если б я был социалистом ну конечно остался бы жить потому что было бы что делать – нет убежденнее народа [как социалисты. А ведь в жизни главное убеждение] Подите-ка разубедите его. Да ведь он же чувствует, что весь жизненный материал потеряет. Для него главное убеждение. А в чем убеждение? Главная мысль социализма – это механизм. Так человек делается человеком механикой. На все правила. Сам человек устраняется».
И еще одна мысль из этих тетрадей: «Нигилизм – это лакейство мысли. Нигилист – это лакей мысли».9
Лакей потому, что убеждения социалиста (у Достоевского – синоним нигилиста, так что определение Б. Зайцевым Базарова возникло в условиях сложившейся традиции), по мнению писателя, не результат наблюдений над человеком, а механическое соединение мыслей, почерпнутых из книг. За эти мысли социалист держится намертво, иначе потеряется смысл его жизни. Поэтому он страстно ненавидит своих критиков и вообще тех, кто ему возражает: признав их правоту, он лишается жизненной опоры, чего не бывает, когда мысль является естественной реакцией на происходящее с человеком, следует движению жизни, а не подчиняет ее себе, да еще любой ценой.
Совсем иное с западной разновидностью нигилизма, у Ницше, хотя есть и то, что сближает его с нигилизмом русским – решительное отрицание всего отжившего. Но и только – других точек соприкосновения нет.
Прежде всего, ницшевский нигилизм носит глубоко осознанный антропологический характер, в отличие, повторяю и повторяю, от русского, для которого человек есть величина глубоко относительная либо попросту не существующая в качестве объекта. Всего лишь для примера, какими кишит русская история, былая и нынешняя, процитирую из прокламации Н.В. Шелгунова «К молодому поколению» (март – апрель 1861 г.):
«Если для осуществления наших стремлений – для раздела земли между народами – пришлось бы вырезать сто тысяч помещиков, мы не испугались бы и этого. И это вовсе не так ужасно. Вспомните, сколько народу потеряли мы в польскую и венгерскую войну (1830 – 1831 и 1848 гг. – В.М.) <…> Вспомним, что Крымская война стоила нам 300 000 народу».10
Какова логика! Власть никогда не жалела людей, к жертвам привыкли, посему – ради торжества справедливости – как не пожертвовать? Да и не триста тысяч, а всего сто, и кого? Помещиков. Автор печется о новой жизни, используя те самые средства, которые в его глазах делают ненавистной старую.
Спустя двадцать лет, в 1883 году, П.Н. Ткачев пишет статью «Терроризм как единственное средство нравственного и общественного возрождения России». От нигилизма к терроризму всего один шаг, и этот шаг объявлен осознанной политикой. Можно ужасаться большевистскому государственному террору, но удивления он не вызывает: это давно готовилось русскими нигилистами.
Что же Ницше? В философской поэме «Так говорил Заратустра» он писал: «Мои братья, не любовь к ближнему советую я вам; я советую вам любовь к дальнему». Акцент сделан на утверждении нового человеческого типа и потому – важнейшее отличие от логики русских нигилистов – на новых отношениях между людьми. В противном случае, как ни меняй действительно отжившие старые формы, экономические, политические и проч., при сохранении прежнего сознания они быстро восстановятся – вот почему надо начинать с человека, коль скоро о нем заботятся.
Но человек не интересовал ни русских нигилистов, ни их ближайших исторических последователей – социалистов, особенно в большевистской версии. Базаровская программа тотального разрушения во многом совпадает с революционной тактикой Ленина. В заметках «О нашей революции» (по поводу книги меньшевика Н. Суханова, 1923) он цитирует слова Наполеона: «On s’engage et puis… on voit». В вольном русском переводе это значит: «Сначала надо ввязаться в серьезный бой, а там уже видно будет». Вот мы и ввязались сначала в октябре 1917 г. в серьезный бой, а там уже увидели такие детали развития (с точки зрения мировой истории это, несомненно, детали), как Брестский мир или НЭП и т.д. И в настоящее время уже нет сомнений, что в основном мы одержали победу».11
Как, увы, знакомо: все те же «большие числа», «с точки зрения мировой истории» и пр. Какие угодно «точки» идут в дело, кроме одной – точки зрения человека. И логика все та же, нигилистическая: сначала разрушим, а там посмотрим, и это не говоря о весьма характерном переносе лексики военного сражения в практику благоустройства гражданского общества. Легко предвидимы социальные последствия такого «переноса»: сталинский террор против собственного народа – непосредственное развитие «военной» логики Ленина.
Такая логика не имеет ничего общего с нигилизмом Ницше, у которого преобладает идея созидания. Можно, конечно, вообразить историческую ретроспективу, чтобы понять, как формировался нигилистический тип. Но в какую область отечественной истории ни заглянем, везде одно и то же: сначала разрушим, а там видно будет. Исторический подход обнаруживает, как ни странно, отсутствие истории – преемственности, последовательности, эволюционных перемен. Лермонтов в «Думе» с проникновенной глубиной изобразил это состояние умов и душ:
Богаты мы, едва из колыбели,
Ошибками отцов и поздним их умом.
В этом положении разрушение всего и вся может показаться единственным выходом, и в «Катехизисе революционера» (1869), коллективном документе, среди авторов которого считают Нечаева, Бакунина, Ткачева, появляются слова: «Наше дело – страстное, полное, повсеместное и беспощадное разрушение. <…>«Соединимся с разбойничьим миром, этим истинным и единственным революционером в России».
Задолго до «Двенадцати» Блока революция и разбой объявлены синонимами, а это значит, существенных перемен от революции нельзя ждать, ибо цель разбоя очень узкая, разбойник – мещанин наоборот, его занимает исключительно материальная сторона жизни, как и революцию, какими бы призывами та ни маскировалась. Это засвидетельствовал русский революционный (начиная с Базарова) опыт: любая революция будет и есть торжество нигилизма, недалеко ушедшего от разбоя; нигилистов и разбойников интересует лишь чистая технология, так сказать, Stoff und Kraft. Вот почему неизбежно понижение человеческого типа, пренебрежение в нем всем тем, что не вписывается в узкие контуры физического существования. Иными словами, нигилизм по-русски означает возвращение к архаической фазе «антропосоциогенеза», к тотальному усреднению жизни по самому низкому ориентиру и потому к отказу от индивидуального бытия – абсолютная противоположность тому, чего добивался «европейский нигилист» Ницше.
Сошлюсь на весьма любопытное исследование о сверхчеловеке, предпринятое группой немецких ученых. В коллективном труде это понятие подверглось всестороннему анализу, и один из результатов опубликован в статье Петера Шайберга «Сверхчеловек в русской революции» (имеются в виду события октября 1917 года). Один из разделов статьи автор называет «Отказ (die Beseitigung) от сверхчеловека как революционная задача (als revolutionere Aufgabe)».12
Действительно, объявляя целью освобождение людей, любая революция еще больше порабощает – единственное сверх, которое ей удается. Ибо к власти всегда приходят нигилисты (природа – не храм, а мастерская; поэтому, добавлю, писатель – инженер человеческих душ, которые серийно выделываются в этой мастерской), люди же для них, что деревья в лесу: ни один ботаник (читай: политик) не станет заниматься каждой березой в отдельности.
В статье 1909 года «Лермонтов – поэт сверхчеловечества» Д. Мережковский обратил внимание на то, что наша литература издавна ощутила недостаточность наличного человеческого типа. Не вдаваясь в детали, замечу: из признания антропологического несовершенства возможны по крайней мере два вывода. Один – усовершенствовать человеческий тип; другой – изменить окружающие условия (в первую очередь, конечно, социальные – проект коммунистов или климатические – проект Н. Федорова), препятствующие развернуться всем задаткам человека. Последний вариант неблагоприятен согласно многовековой исторической практике (найдите хотя бы одну революцию, не сопровождавшуюся массовой резней-разбоем) тем, что в нем никогда не учитываются ни интересы индивида, ни он сам.
Любопытно сравнение двух революций – русской в октябре 1917-го и немецкой в ноябре 1918-го, сделанное Ф. Степуном. У той и другой он нашел общие черты: обе воспитаны на революционном марксизме; произошли во время войны; в каждой действовали советы рабочих и солдатских депутатов. И все же коренная разница перевешивает совпадения. Русская была настоящей революцией, напоминая события во Франции 1789-1793 годов. Немецкая же – вовсе не революция, «а всего только ускоренная и обостренная эволюция».
В чем же причина отличия? Согласно Степуну в сознаниях русского и немца. Немцы (а раньше, добавлю, и французы, а еще раньше англичане) отказались от невозможного преобразования жизни ради возможного, хотя и далекого от идеала; «принялись за осуществление исторического смысла своей революции, решительно повернувшись спиной к ее сверхисторическому сверхсмыслу… В России таких деловых гасителей пламени не нашлось (прерываю цитату, чтобы напомнить из Блока: «Мы на горе всем буржуям / Мировой пожар раздуем, / Мировой пожар в крови…» – замечательная параллель к базаровскому: наше дело разрушать). И благодаря этому общая обеим революциям идея пролетария-сверхчеловека разгорелась у нас с фанатической силой».
Обнаруженная мыслителем разница двух революций дает повод еще раз подчеркнуть разницу двух типов нигилизма. Русский внеисторичен, сверхисторичен; немецкий историчен. Исторический тип, даже оказавшись втянутым в революцию (в частности, в нацистскую), рано или поздно возвращается в русло эволюции, в историю: та, хотя и делает скачки, все же предпочитает постепенное движение.
Опровержением только что сказанного является германский фашизм, объявивший Ницше своим духовным наставником. Правда, фиктивность этой зависимости давным-давно установлена, приведу один из последних примеров: «…У нас эта нацистская легенда о Ницше была перенята вполне буквально, с подозрительной готовностью. Однако эта легенда не имеет ничего общего с действительным раскрытием тех тяжелых моральных последствий, какие могла иметь плоско истолкованная философия Ницше. Только путая «войну» в разумении Гераклита… с первой или со второй мировой войной, можно было превращать Ницше-антиимпериалиста в проповедника войны, только так Ницше – врага Германской империи, Бисмарка и Вильгельма Второго – в их рьяного сторонника, только так, извращая факты, – Ницше – ненавистника немцев… в германского националиста, только так – юдофила Ницше, который считал благодеянием судьбы повстречаться с евреем, – в юдофоба».13
Фашизм в Западной Европе, особенно его национал-социалистическая версия, свидетельствует: течение истории по эволюционному руслу не бывает безмятежным, не исключены возвраты к архаическому прошлому, от них не гарантировано и будущее. Все же поставлю акцент не на фашизме, а на его повсеместном крахе – безоговорочное подтверждение выбора, сделанного народами.
Отличие нигилизма Ницше от нигилизма Гитлера видно невооруженным глазом. В первом случае речь шла о творческом преобразовании долгой культурной традиции, уходящей корнями в античный мир; во втором – о реставрации архаики, из преодоления которой и возник античный мир, а с ним и европейское человечество.
В цитированном предисловии А.В. Михайлов писал об опыте «того, что и Ницше, и Хайдеггер понимают под «нигилизмом», т.е. ситуацию абсолютного отпадения от веры, ситуацию полной неспособности хотя бы мыслить возможность веры. Такой опыт вырастает, как представляется, исключительно на почве протестантизма, разложение которого (как веры в Бога) еще додумывается до конца на основе немецкой классической философии, в свою очередь, вырастающей на почве протестантизма и вполне соучаствующей в разложении веры».
Последние слова подсказывают, что ближайшим предшественником Ницше (не исключено, и Хайдеггера) в «европейском нигилизме» был С. Кьеркегор, для которого проблема веры неразрывно соединена с ее отрицанием, подчеркивающим, однако, необходимость отрицаемого, без чего невозможно утверждение – тому не на что опереться, оно падает в пустоту, оставляя человека ни с чем. Идет на ум евангельское: «Кто станет сберегать душу свою, тот погубит ее, а кто погубит ее, тот оживит ее» (Лк, 17, 33).
Нацистским отрицанием отрицаемое уничтожалось, и нигилизм Гитлера, как и всякий подобный нигилизм, изначально не имел опоры – одна из причин краха этой идеологии. Она была безжизненна еще и потому, что намеревалась повернуть Европу вспять, к исторически изжитой архаике. Попытка выпрыгнуть из истории принципиально не могла носить творческого характера и была обречена. Любое сверхисторическое (революционное) сознание способно лишь к полному разрушению и всегда «начинает сначала», ни на шаг не приближаясь к объявленной цели: каждое следующее поколение («дети») сводит на нет результаты предыдущего («отцов») – такова «отцеубийственная» психология и русского нигилизма.
Ну а сам русский нигилист, кто он по своим умственным пристрастиям, западник или славянофил? Скорее первое, хотя в романе Тургенева об этом прямо не говорится. Однако все книжные, интеллектуальные источники Базарова как один западные. Кроме того, никаких патриотических настроений он не высказывает и не испытывает, куда больше поводов предположить обратное – неприязнь к отечественным порядкам. Отвечая Павлу Петровичу Кирсанову, Базаров произносит: «Я тогда буду готов согласиться с вами… когда вы представите мне хоть одно постановление в современном нашем быту, семейном или общественном, которое бы ни вызывало полного и беспощадного отрицания».
В этой связи вновь приведу наблюдение Ф. Степуна: «Славянофильское утверждение России совершенно тождественно духовному и бытовому патриотизму западных народов; западническое же отрицание Руси, начатое Петром и законченное Лениным, – явление Западу неизвестное, явление типично русское. <…> Пресловутый отрыв западнической интеллигенции от России антинационален лишь как отрыв от России, но одновременно, как это ни парадоксально, все же и национален как отрыв от корней».
Отрыв от корней… Сколько бы ни гордился Базаров тем, что его дед землю пахал, сколько бы ни утверждал сам Тургенев, что его герой обладал талантом очаровывать простых людей, но простые же люди решительно отказывают ему в способности, которой он особенно гордился, – понимать. После разговора с ним один крестьянин на вопрос другого: «О чем толковали?» отвечает: «Так, болтал кое-что, язык почесать захотелось. Известно, барин; разве он что понимает?» «Где понять! – отвечал другой мужик… <…> Этот самоуверенный Базаров и не подозревал, что он в их глазах был все-таки чем-то вроде шута горохового».
Это и есть «отрыв от корней». Базаров оторван, и такова нерушимая судьба русского нигилизма, отрыв же ведет к сверхисторическому бытию, которого не было в европейском нигилизме, у Ницше. Тот не отрывался от корней, а был их естественным плодом и потому не грезил о сверхисторическом. Как бы ни критиковал он западную культуру, это была историческая критика, созидательная, а не сверхисторическая, разрушительная.
Эту черту в нигилизме Ницше подметил К. Ясперс: «Растущее неверие нашей эпохи завершилось нигилизмом. Ницше оказался пророком. Он первым увидел его во всем его пагубном значении, обнаружил во всех его проявлениях, сам претерпел его, став жертвой своего времени и стараясь напряжением всех своих сил преодолеть его, – но напрасно.
Нигилизм, бессильный вначале в своих отдельных проявлениях, становится со временем господствующим типом мышления. В настоящее время [опубликовано в 1948 г. – В.М.] представляется даже возможным, что все наследие прошлого… будет утеряно, что история человечества от Гомера до Гете будет предана забвению.<…>
…Мир подвержен обаянию такого философствования, которое ищет истину в нигилизме, призывает к странному героическому существованию без утешения и надежды <…> Это учение Ницше, воспринятое его эпигонами…»
Но через несколько страниц автор корректирует свою мысль: «Лишь половинчатое и дурно понятое просвещение ведет в ничто, полное же, ничем не ограниченное просвещение делает человека более восприимчивым к тайне происхождения мира».14
Вот что самое важное в нигилизме Ницше как историческом феномене западной культуры – восприимчивость к тайне. Ради этого он предпринял невиданное по остроте отрицание западной культуры в ее исторически обветшалом состоянии. Прошлые ценности вступили в неразрешимый конфликт с изменившимся миром, и критика Ницше обнаружила это. В отказе от всего ложного, как бы ни было психологически больно, и состоит подлинное просвещение. Оно, быть может (и скорее всего), не открывает тайны человека, но поддерживает к ней неугасающий интерес; не позволяет низвести неповторимое индивидуальное бытие до уровня однообразного существования.
В этом заключена разница двух нигилизмов. Советский коммунизм оказался исторической разновидностью русского нигилизма, для которого человек не только не тайна, его попросту нет, лишь народ, родина, человечество – фантомы, не имеющие живого содержания. Подобный взгляд все еще господствует в сознании людей, населяющих Россию. Ее будущность – цветущая или угасающая – зависит от того, удастся ли избавиться от пренебрежения индивидуальной жизнью, по силам ли нам отбросить сверхисторический пафос нигилизма.
1 Ф. Ницше.Сочинения в двух томах. М., «Мысль», 1990.
2 М. Хайдеггер. Европейский нигилизм. В кн.: М. Хайдеггер.Время и бытие. М., «Республика», 1993.
3 Ф. Ницше. Так говорил Заратустра. Издательство Московского университета. 1990.
4 Ф.М. Достоевский. Собрание сочинений в 15 томах. Т. 7. Л., «Наука», 1990.
5 С.Л. Франк. Сочинения. М., «Правда», 1990.
6 Н.Г. Чернышевский. Избранные философские сочинения. М., ОГИЗ, 1938.
7 Б. Зайцев. Далекое. М., «Советский писатель», 1991.
8 Ф.А. Степун. Сочинения. М., РОССПЭН, 2000.
9 Из архива Ф.М. Достоевского. Преступление и наказание. Неизданные материалы. ГИХЛ. М.-Л., 1931.
10 Революционный радикализм в России: век девятнадцатый. Документальная публикация под редакцией Е.Л. Рудницкой. М., «Археографический центр», 1997.
11 В.И. Ленин. Сочинения. Изд. третье. ГИЗ. М.-Л., 1931, т. ХХVII.
12 Der Ьbermensch. Eine Diskussion. Rhein-Verlag Zьrich-Stuttgart. 1961.
13 Из предисловия А.В. Михайлова к публикации статьи М. Хайдеггера «Слова Ницше «Бог умер». «Вопросы философии», 1990, № 7.
14 К. Ясперс. Смысл и назначение истории. М., «Республика», 1994.