Опубликовано в журнале Октябрь, номер 11, 2002
В нетях
Недавно я открыл для себя один заслуживающий внимания факт, который сильно впечатлил и удручил меня.
Все началось с того, что мне подарили экземпляр журнала “Современник” за 1915 год (№ 1, январь). Я обнаружил в этом журнале интересную подборку поэта по имени Глеб Анфилов. Стал спешно просматривать все имеющиеся в моем распоряжении литературные справочники и антологии Серебряного века и, конечно, ничего про Анфилова не нашел. Тогда я обратился к безотказному средству – к знаменитому вузовскому учебнику “Русская литература конца ХIХ – начала ХХ веков” (редакционная коллегия – Б.А.Бялик, Е.Б.Тагер и В.Р.Щербина; М., “Наука”, 1972). Он снабжен весьма скрупулезной “летописью литературных событий”, так что за любым вопросом, относящимся к Серебряному веку, я рекомендовал бы обращаться к этой летописи – ответ будет гарантирован. Но в случае с Анфиловым не помогло и это средство – Бялик, Тагер и Щербина вспомнили даже такого литератора, как В.И.Анучин, но Г.Анфилов не был упомянут ими ни разу. Я пошел в библиотеку и заказал справочную литературу. Увы и ах! Анфилова не было нигде – даже в первом томе биографического словаря “Русские писатели. 1800-1917” (под ред. П.А.Николаева, М., “Советская энциклопедия”, 1989), а этот микроскоп, казалось бы, обладает огромным разрешением.
Так я понял, что имею дело с забытым поэтом. Без дураков забытым. Те, кого называют “забытыми поэтами”, на самом деле не забыты, ведь их упоминают. Но это – истинное забвенье, безнадежное и окончательное. Бездна…
А ведь стихи-то хороши…
Чудный свет пошел из Обояни.
От вечерен молния сверкала.
Все пути затеряны в тумане –
Буду спать, – заутра встану ране.
Я вчера опять его искала.
Говорят, все так же сир и беден.
След нашла и жарко целовала, –
Это он в полях прошел устало.
Тянет ночь по миру черный бредень.
Чуть вдали предстанет на дороге –
Будет лик мой счастлив и победен.
Славься, Боже, золотых обеден.
Где межи коснулись Божьи ноги,
Расцветают белые герани.
Курослепы рассмеялись в логе,
Встал стеной боярышник убогий, –
Сам Господь грядет из Обояни.
Я не сказал бы, что это ново. Нормальное такое богоискательство. Чуть с гностической перчинкой, а впрочем – совершенно безопасное. У цензуры никаких претензий не было – царская цезура честна: вычеркни она что-либо – остались бы белые пятна, “как бы от пролитых кислот”. Впрочем, цензуре было не до того… То, что написано стихотворение от женского лица – тоже никого уже не стало бы волновать. Одним словом, самый мейнстрим 1915 года. Немножко от Блока с его чертенятами, взыскующими “своего, полевого Христа”, немножко от Сологуба, немножко от Кузмина – в еле заметных дозах. Какая-то амальгама модной поэзии конца Серебряного века. Типа Скалдина или Бородаевского.
А все же – прелесть! Редкий прием рифмовки – прямо для коллекции Михаила Гаспарова: рифмы подхватывают друг друга, как в дантовских терцинах, а последняя строчка закольцовывает первую. Чудесная звуковая инструментовка. Мастерское интонирование. Отдельные строки великолепны! “Тянет ночь по миру черный бредень”. Даже по меркам современной поэзии – высокий уровень. “Курослепы рассмеялись в логе, встал стеной боярышник убогий”. Не хуже Сологуба. Может быть, Сологуб и написал – под псевдонимом? А филологи, как водится, проворонили…
Анфилов, безусловно, очень талантлив.
И он – забыт.
Самое время задуматься над механизмом такого явления, как забывание. Забывается все, что избыточно. О Республике Адыгея, к примеру, почти не упоминают в СМИ – не потому, что в Адыгее не происходит ничего достойного внимания, а потому, что уже есть более важная Чечня, сообщениями о которой все объелись, есть Дагестан, есть другие кавказские республики. Была бы Адыгея единственной в своем роде – о ней говорили бы крайне часто. Человеческое сознание как бы избавляется от всего дополнительного, дублирующего. Это объяснимо – оно работает по закону экономии. Ненужное выбрасывается. Разумеется, это относится и к информации о литературных явлениях. Если автор никак не выпадает из общего ряда, его забудут. Запоминают только непохожих. Пускай даже непохожий менее талантлив по сравнению с теми, кто похож на других. Отсюда вывод: прежде всего забвение уготовано записным модникам и эпигонам. Они – первые на краю бездны, ведь следование моде предполагает похожесть на многих. Ты старомоден – вот расплата за то, что в моде был когда-то? Все куда хуже. Ты забыт – вот расплата за то, что в моде был когда-то.
Понятно, почему забыт Глеб Анфилов. С одной стороны, он не причастен к судьбам поэтов первого ряда; будь он как-то связан с Блоком или Цветаевой, все было бы по-иному. Большинству людей интересна не поэзия как таковая, этому большинству нужны мифы, относящиеся к личной биографии поэтов. Анфилов не создал собственного мифа. Но он и не стал частью, пускай даже самой крохотной частью, мифа чужого. По-видимому, этот человек жил в отдалении от звездных компаний Серебряного века, потому-то его личность никак не отразилась в документах мемуарного характера. С другой стороны, творчество Анфилова тоже не оказалось пригодным для запечатления в коллективном сознании, оно было для этого слишком безындивидуальным и непростым. Это творчество не нашло своего адресата – элитарная публика чтила имена более ярких поэтов, она следила за Блоком и Вячеславом Ивановым, ей было не до Анфилова, публике же неэлитарной также было не до Анфилова, но в другом роде – ей хватало Вербицкой и Игоря Северянина, этого Жириновского российской словесности. Анфилов попал в зазор между Блоком и Северяниным… “Современник” 1915 года в переводе на наши деньги – все равно что “Новый мир”. Солидное место. Но и это Анфилова не спасло.
Серебряный век – эпоха, казалось бы, проштудированная филологами по всем радиусам. Львиная доля защищаемых филологических диссертаций – о Серебряном веке. Когда Михаил Гаспаров попытался совершить мистификацию и придумал для одной из своих антологий нового поэта, ему пришлось ссылаться на “эфемерные литературные издания (Киев, Одесса, Нижний Новогород, Саратов)”, да и мистификация эта удивительно быстро раскрылась. Что говорит о многом – современных поэтов можно выдумывать хоть тысячами. Никто ничего не заподозрит. Серебряный век – не тайга, не брянский лес, а парк под окном. Все известно. Все предсказуемо.
Но любой парк может таить в себе нети.
Когда я был ребенком, я боялся слова “нети”. Мне казалось, что это длинные черные сети, созданные из гибких смертоносных нитей. Нети раскидывает незримая конандойлевская цианея. Попал в нети – значит, попал в сети, из которых не будет возврата.
И это действительно так. Нети – сети забвения. Они утягивают в пространство, расположенное по ту сторону реальности. Тот, кто оказался в нетях, превращается в объект антимира, в живую тень, в незримую темную рыбу, медленно скользящую поверх каменистого дна человеческого бытия. Иногда рыба проходит поблизости от нас, и мы тогда чувствуем – что-то произошло, хотя никаких видимых причин для такого ощущения нет. Насельников иного пространства нельзя запечатлеть при помощи шести земных чувств, но иногда их возможно вычислить – как планету Плутон – по отклонениям, вносимым в мир обычных вещей, по тонким флуктуациям.
Анфилов – подобный посланец из нетей.
Он видит всех нас, но его не видит никто.
Склероз
Как известно, больные склерозом прежде всего забывают о событиях нынешнего дня. Они помнят о том, что происходило в далеком детстве – пятьдесят или шестьдесят лет назад, но недавнее напрочь выедено из их сознания. Чем ближе по времени впечатление или событие, тем вероятнее, что оно окажется забытым. Причина подобной избирательности связана с уже упоминавшейся экономностью человеческого сознания. То, что совершалось в детстве, воспринималось впервые, а значит, представлялось важным – новое всегда важно. То же, что происходит в двухсоттысячный раз, неизбежно попадает в разряд избыточной информации. Пускай информация, ставшая избыточной, жизненно необходима. Рано или поздно домохозйка, страдающая склерозом, не выключит утюг; она сделает это потому, что миллионы раз до этого утюг выключала. Литература подобна этой домохозяйке. Она склеротична. И, естественно лучше всего литература помнит то, что случалось с ней давно.
У меня есть девятитомник Белинского. И поэтому я уверен, что знаю всю литературу эпохи Белинского. Одного человека хватило на то, чтобы обозреть литературную ситуацию своего времени во всей исчерпывающей целостности. Белинский сказал обо всех – начиная с Пушкина и заканчивая последним графоманом, каким-нибудь Леопольдом Брантом. Следовательно, я имею представление и о Леопольде Бранте, и о Николае Неведомском, и о Дормедонте Прутикове – значит, все они не забыты, значит, они не в нетях. Если они наличествуют у Белинского, то, стало быть, они указаны и в академических комментариях. То есть можно узнать их годы жизни, можно познакомиться, хотя бы вкратце, с названиями их текстов. В чем суть проблемы с Анфиловым? О нем никто из современников не писал, посему ни в какие комментарии он угодить не может. Почему же Бранту повезло больше, чем Анфилову? Хотя Брант, в отличие от Анфилова, был графоманом и психом. Потому ли, что литература в эпоху Белинского была довольно маленькой? Да, потому. Но еще и потому, что люди в ту эпоху были более внимательны к текстам коллег по перу.
Прошло более полувека с того времени, и ситуация изменилась. Серебряный век не создал ни одного критика, способного обозреть весь объем текущей литературы. Да и не был интересен никому – весь объем. Все разбрелись по своим углам, все стали выедать из общего пирога лишь определенные – лакомые слои литературного процесса. Между “реалистом” и “символистом” не находилось почти ни одной точки соприкосновения; этим людям было не о чем разговаривать друг с другом (я не говорю уже о возможном третьем собеседнике, допустим, “футуристе”, – его появление превратило бы модель общения в фарс абсурда). И – как итог всеобщего взаимонепонимания – появились первые жертвы нетей. Анфилов, в принципе, смотрится пока непонятным исключением, выпавшим из гнезда одиноким птенцом. Но предупреждающий звонок уже звенит вовсю. Не спрашивай, по ком он звенит, – он звенит по всем нам.
С советским периодом литературы дело куда хуже. Советская литература воспринимается как огромный нерасчленяемый массив, отдельные советские литераторы никак не выделяются в нашем сознании, и поэтому их судьба печальна. Почти все они – кандидаты в нети. К тому же с легкой руки “демократических” филологов литературный процесс советской эпохи принято трактовать как нескончаемую травлю писателей “властями” (нетрудно заметить, что нынешнее отношение к советскому прошлому – зеркальное отражение прежнего официозного отношения к “царской России”). Современного человека более всего интересуют идеологические моменты советской литературной жизни (подозреваю даже, что его интересуют только идеологические моменты). А как быть писателю, если его не травили? Или если его травили, но в меру, не так сильно, как прочих, а документальные подтверждения этого не сохранились? А если данный писатель не присоединялся и к противоположному, партийно-охранительному стану? Если он писал себе в дальнем углу, никого не задевая? Кто о нем вспомнит? Разве что родственники или друзья.
Кто такая Елизавета Полонская, поэтесса из “серапионов”? Кому она еще памятна? Что за зверь Михаил Эммануилович Козаков? С чем его едят? Да что Козаков… Даже об Асееве ныне вспоминают между делом. Мой любимый Леонид Мартынов, на ранних стихах и поэмах которого я вырос, провалился в зазор между “советской” и “антисоветской” поэзией. Нет, конечно, Мартынов не уйдет в нети – не та это фигура. Но я замечаю, что о Мартынове современным исследователям литературы, филологам и критикам, как будто бы нечего сказать – его не загонишь ни в какие рамки; Мартынов – не диссидент, не шестидесятник, не консерватор-грибачевец, не “демократ”, не “патриот”. Действительно, тот случай, когда человек писал себе, – ну и на здоровье. А то, что он был репрессирован, так ведь ненадолго, да и старался не вспоминать об этом. Впрочем, и гибель в ГУЛАГе не гарантирует внимания. Анну Радлову вспомнили только в связи с хлыстовскими делами. Не напиши она о хлыстах – так и осталась бы неопубликованной (все равно как если бы Блока издали только потому, что он писал в дневнике о Распутине).
И уж прямо-таки оторопь берет меня, когда я просматриваю старые “братские могилы” – всевозможные “дни поэзии” и “литературные Ленинграды”. Вот где находишь живую иллюстрацию к теме “река времен в своем стремленьи уносит все дела людей…”.
Есть знаменитая картина: одинаковые черные птицы в белых квадратиках превращаются в одинаковых белых рыб на черном фоне. Отечественная литература являет собой подобную картину. Эпоха Белинского – все авторы отслежены, никто из них не забыт. Серебряный век – появляются считанные единицы персонажей из запределья. Советский период – этих персонажей все больше и больше; на наших глазах склеротические лакуны в культуре расширяются до неимоверности. Современность – отдельные зримые островки сколько-нибудь известных личностей в устрашающем океане забвения…
Восстанавливать память о современниках трудно. Скажут: рекламирует своих друзей. Но вот пример, не связанный с какими-либо личными отношениями. Поэтесса Ольга Рожанская. Строго говоря, она не совсем современница, поскольку умерла в конце восьмидесятых или в начале девяностых (к сожалению, я не знаю точной даты ее смерти). Я не был с ней знаком – я всего лишь оказался читателем ее книги “Стихи по-русски”… Казалось бы, среда, в которой находилась Рожанская – полудиссидентская богема семидесятых – исследована и промемуарена от и до. Да и сама Рожанская оставила знаки своего пребывания: я встретил ее имя среди списка людей, которые помогли издать сборник памяти известного диссидента Анатолия Якобсона, следовательно, она, судя по всему, знала Якобсона лично. Этого мало: Рожанская печаталась в знаменитом “Испытательном стенде” журнала “Юность” конца восьмидесятых; это почти автоматически гарантировало путевку в известность, кстати, попала она в одну подборку с Тимуром Кибировым и Ильей Кутиком. Но и этого мало: стихи Рожанской настолько злы, язвительны, лаконичны и точны, настолько исчерпывающе резюмируют “роковые проблемы русской интеллигенции”, что давно должны были разойтись на цитаты, подобно “Горю от ума”. Ничего этого не произошло. Нети…
Современная московская постакмеистическая поэзия в традициях Арсения Тарковского также вроде бы должна быть изученной вдоль и поперек. Но тогда почему же в нетях пребывает замечательный поэт Вадим Шуляковский?
Последний пример. Предупреждаю: на этот раз я заинтересован лично, поскольку речь идет о моем друге. Под носом у московской тусовки обитает тончайший лирик и вдобавок ко всему чрезвычайно запоминающийся всем своим обликом, а стало быть, пригодный для мифологизирования, человек – Алексей Корецкий (он же и перепечатал всю эту тусовку в альманахе “Окрестности”). Тусовка – ноль внимания, как ей свойственно… Если тусовка прошляпит Корецкого, это будет ее позором. Готов отстаивать свое мнение перед кем угодно: Корецкий – один из самых значительных поэтов “поколения тридцатилетних”.
Впрочем, все эти примеры – попытка спасти тех, кого еще можно спасти. Остальным не спастись, не вырваться из нетей.
Невидимые файлы
Современной литературе плохо. Это вынуждены признать едва ли не все критики. Современную литературу не читают, на нее не обращают почти никакого внимания. Не сможет устоять то, что расколото в себе. Литература – расколота. Она разделена на два стана – “демократический” и “патриотический” . В последнее время предпринимаются попытки наладить контакт между этими станами – скорее на административном, а не на психологическом уровне. Эти попытки малоэффективны: не смогут понять друг друга те, кто понимать друг друга не должен. В этом – зримом – расколе литературы – полбеды. Беда в другом, более страшном явлении – в том, что подавляющая часть литературы вообще никак не опознается профессионалами. Ее для профессионалов нет.
Я с детства опасаюсь неизвестности. Всякая неизвестность, неизученность, необследованность таит в себе угрозу. Не выношу, когда за спиной стоит незнакомый человек. И мне странно, что современные литераторы так легкомысленно относятся к тому, кто у них за спиной. Они ведут себя так, как будто бы за спиной у них никого нет.
Это приводит к эффекту, описанному Жванецким: магазин для продавцов, театр для актеров, троллейбусный парк для водителей. В сей ряд естественно встраивается еще одно звено: литература для писателей. Если бы в нетях оказывались исключительно литераторы, создатели текстов, это было бы в какой-то мере терпимо. Но в нети попал еще и читатель. Нынешняя литература напоминает мне ящерицу, бесконечно питающуюся собственным хвостом: поэты и прозаики ориентированы на мнение собственной узкой референтной среды, критики также поверяют свои мнения только референтной средой: все остальные на этом празднике жизни – чужаки. Но ящерица не сможет прожить исключительно за счет своего хвоста – это противоречит законам сохранения энергии. Вечный двигатель невозможен. В одно прекрасное утро хвост у ящерицы не вырастет – этим все и закончится. Касте профессиональных литераторов рано или поздно придется обратиться за жизненной энергией в мир, лежащий по ту сторону границы. Отчасти уже так и происходит – пресыщенные касталийцы захватывают в свой стан “варваров” и пользуются их дикарскими энергиями; предварительно они перекрашивают “варваров”, объявляют их “своими” (печальная судьба Бориса Рыжего – подтверждение тому). Но этого будет мало. Что произойдет, когда встретятся две литературы – литература профессионалов и литература нетей?
Они очень непохожи – отсутствие каких бы то ни было связей между ними уже сделало свое дело. Могу сказать, что стихи, которые популярны в Москве, и стихи, которые пишутся в Майкопе, – это уде даже не два разных диалекта одного и того же культурного языка, это – два разных языка. Вроде русского и украинского. Модные московские стихи, прочитанные в кругу майкопских поэтов, – скандал. Майкопские стихи (даже лучшие майкопские стихи), продекламированные в московском салоне, – тоже, в общем, скандал. У майкоп-
ской и московской поэзии кардинально различны эстетические и этические базы, основы. И не думаю, что две поэзии поймут друг друга – это невозможно по определению, да и никому нет дела до того, чтобы они друг друга понимали. Майкопская поэзия – не менее самодостаточная целостность, чем поэзия московская, ей также ничего иного не требуется.
Если две литературы начнут игнорировать друг друга, еще неизвестно, кто кого переигнорирует.
“Вторая литература”, литература нетей – не совсем литература в традиционном понимании этого культурного концепта. Она постепенно избавляется от заданных ей изначально рамочных форм, превращаясь в причудливую смесь фантастики, боевика, политической публицистики, философского эссе и – в наибольшей степени – мистико-оккультистского текста. Меняется тип человеческого сознания – и изменения во “второй литературе” отражают этот процесс. Я бы сопоставил данный процесс с теми явлениями, которые происходили в Древнем Риме периода упадка. В какой-то момент римляне перестали интересоваться литературой и переключились на мистику того или иного пошиба. Всю Империю заполонили бродячие проповедники – митраисты, гностики, неоплатоники, последователи культов Антиноя, Аполлония Тианского, Присциллы и Максимиллы, зороастрийцы, иудаисты – и христиане – в числе прочих. Утонченные римские литераторы с презрением смотрели на этих проповедников (на христиан – безусловно), считая их “тупыми сектантами”. Где сейчас те литераторы? Кто о них помнит? Кстати, мое сравнение уместно еще и потому, что нынешняя постмодернистская литература по своему уровню вполне приблизилась к римской эллинистической и рискует оставить в истории мировой культуры такой же след (то есть не оставить фактически никакого следа).
Все узнаваемо до боли. Римские высоколобые ребятишки перепевали прошлые достижения, сочиняли центоны, снобствовали и не ведали о том, что творится у них за спиной. Потом что-то щелкнуло – и нет больше ни Рима, ни высоколобых ребятишек, а есть нечто совершенно иное. Почему это так и не становится для нас уроком, ведь аналогии очевидны? Мы ничегошеньки не знаем и не хотим знать об обжигающем вареве, бурлящем в черном котле коллективного бессознательного, хотя процесс приготовления совершается в непосредственной близости от нас. Нам это неинтересно. А между тем в мире запределья, в смутном царстве нетей идут любопытнейшие изменения – тут уже не Анфилов несчастный-единственный, тут, можно сказать, создаются целые параллельные структуры со своей иерархией, со своей системой ссылок на авторитеты, со своими идеологами, со своими классиками. Так мы, глядишь, и новую цивилизацию проморгаем… Некоторые народы имеют два языка – язык, на котором говорят мужчины, и язык, на котором говорят женщины. Встречается такой лингвистический феномен. А есть феномен кульурологический: существуют авторы, о которых только пишут (но не говорят), но существуют и авторы, о которых только говорят (но не пишут). Загадка: почему я ни в одном СМИ, ни в одной книге ни разу не встречал хоть какого-нибудь обсуждения идей Григория Климова, при том, что о Климове говорят сплошь и рядом? Не хочется тратить силы на эстетически беспомощные и глупейшие тексты? Так ведь от них и не требуется совершенства, от них не требуется даже логичности – достаточно того, что они надежнейше кодируют подсознание. Экстремизм? Да, экстремизм – и один из самых опасных, тем необходимее на него вовремя среагировать. Негласный запрет на пропаганду экстремистских технологий? Простите меня, но “пропаганда экстремистских технологий” – это когда о заминированном плакате сообщают на всю Россию, после чего по всей России начинают появляться минированные плакаты. Почему-то принято считать, что лучший способ борьбы с вредными идеями – табуирование имен авторов этих идей. Как будто вредные идеи от подобного табуирования исчезнут из подсознания. Нет, с ними надо бороться по-другому, их необходимо выводить на уровень сознания, открыто обсуждать. Кодировки, основанные на древнейших мифологемах и воздействующие на подсознание, заставляют людей воспринимать действительность как разворачивающийся сценарий. Если мы прибегаем к табуированию этих кодировок, мы становимся частью сценария, действуем согласно сценарию и подтверждаем существование сценария – ведь мы говорим на том же самом языке, что и наши противники, – на языке архаического Мифа. Единственное оружие против подобных кодировок – логика. Но использовать это оружие можно только при условии возможности публичного обсуждения. Я вполне солидарен с мнением честертоновского отца Брауна: “Если дьявол внушает, что нечто слишком ужасно для глаза, – взгляните. Если он говорит, что нечто слишком ужасно для слуха, – выслушайте… И если вам померещится, что некая истина невыносима – вынесите ее”.
Недавно я обнаружил, что в моем компьютере имеется масса файлов, о которых я доселе не имел представления. Это специальные – невидимые файлы. В принципе, можно узнать о том, что они существуют, можно даже получить представление об их названиях, но раскрыть их – невозможно. Очень часто они выполняют важнейшие функции: мой друг рассказал, что как-то он стер в своем компьютере один из таких невидимых файлов – и после этого компьютер полетел к чертям. С другой стороны, подобные файлы (во всяком случае, у меня) содержат в себе львиную долю всех имеющихся ошибок и вирусов. Добраться до них почти немыслимо – при этом данные ошибки и вирусы скверно влияют на работу видимых и нужных функций машины. Современную культурную систему я бы сравнил с компьютером: в ней, в системе, присутствует множество неопределяемых элементов, которые одновременно могут быть жизненно необходимы для работы культурной системы и в то же время смертельно опасными. Механизмы обеспечения “невидимости” в компьютерных технологиях и в культуре различны – для культуры “невидимо” то, на что мы не желаем обращать внимания, то, что нам неинтересно. Есть сферы, которые представляют собой своеобразное “слепое пятно” самосознания нашей культуры. Между прочим, незамечание строго определенных реалий имеет конкретные психологические предпосылки: если человек не может заметить некий ряд существенных явлений, значит, это связано с проблемами формирования структуры его личности. Скажи мне, о чем ты не хочешь ведать, и я скажу тебе, кто ты. То же самое касается и самосознания всей культуры в целом. По характеру того, что культура не желает замечать, можно выявить “слабые места” этой культуры. Так современные литераторы-профессионалы никогда не упоминают в СМИ те явления, которые воспринимаются и определяются ими как “провинциальные” (к слову, данное понятие рассматривается не в его географическом, а скорее в его культурно-эстетическом значении). На основании этого можно сделать вывод: литераторы страдают неизлечимым “прогрессизмом”, они считают, что ход развития культуры подчинен поступательному и направленному движению. Не сделать бы им ошибку, аналогичную той, которую совершили советские прогрессисты двадцатых – тридцатых годов, уничтожив и уничижив все, что мнилось им “непрогрессивным”. Как выяснилось ныне, “непрогрессивное” было на деле неоценимо прекрасным. Нынешние законодатели мод – идейные братья комиссаров в кожанках.
Итак, сам факт неопознаваемости тех или иных культурных явлений может сказать внимательному наблюдателю о многом. Но лучше бы он вообще ничего не говорил. Почти все “файлы” нашей культуры (добавлю – актуальнейшие “файлы”) не опознаются. И это плохо. Культура – не компьютер. В культуре все должно опознаваться, осознаваться и проговариваться вслух, иначе культура не сможет следить за собой.
Глазами провинциала
Я не знаю, что мне делать. Я чувствую постоянное присутствие других. И я понимаю, что об этом невозможно сказать на более-менее широкую аудиторию: кураторам информационных каналов все это совершенно неинтересно, а доступ к каналам зависит именно от них. Я уверен в том, что все, происходящее в нетях, на десяток порядков важнее обсуждаемых современной критикой проблем типа прозы Н. Кононова и премии им. Аполлона Григорьева (когда-нибудь Кононов получит “Григорьева”, подобное тянется к подобному, а Кононов и “Григорьев” созданы друг для друга, как хлеб и “Рама”). Все – важнее. И увлечение широкой публики лазаревской “Диагностикой кармы”. И книги Григория Климова. И то обстоятельство, что две трети пишущих подростков сочиняют стихи “под Гумилева” на фэнтезийные темы. И метафизические основы мышления В.В. Путина (рискну предположить, что Путину Лазарев и Климов будут поинтереснее Кононова). Мне страшно думать о людях будущего. Когда-нибудь они непременно скажут нам, тем, кто был причастен к профессиональной литературе: “В ваше время свершалось такое, а вы занимались фигней”.
В социальном плане, в плане, относящемся к жизни всего общества, я не вижу выхода из такой ситуации. Так уж устроено наше общество, так устроена наша культура. Выход может быть только индивидуальным, применимым к единственной отдельно взятой личности. Личность должна перебазировать свое сознание. Есть надежда на то, что если подобных личностей будет много, что-то изменится и во всеобщем состоянии культуры.
Выход заключается в смене приоритетов. Человек должен посмотреть на литературу иными глазами, глазами провинциала. Провинциал может читать все что угодно. Сегодня – Умберто Эко или Ролана Барта, завтра – Эдуарда Асадова, потом Пелевина, Баратынского, Василия Белова, Анатоля Франса, Агнию Барто, Гомера, Бориса Полевого, Мандельштама, Анастасию, Эмиля Золя, Окуджаву, Маринину, Юрия Петухова, газету “Мегаполис-экспресс”, Николая Доризо, академика Фоменко, Бахыта Кенжеева, Александра Проханова – и все ему важно, все полезно, все интересно. И все, прочитанное им – Барт и Барто, Баратынский и Асадов, Гомер и Проханов, Мандельштам и Маринина, Франс и Анастасия, – складывается в общую картину мировосприятия. Конечно же, провинциалу что-то из прочитанного материала нравится, а что-то не нравится, без этого невозможно. Но провинциал оторван от представлений о сложившихся в той или иной референтной группе репутациях авторов. Он вынужден формировать свое мнение о текстах самостоятельно, на основании исключительно собственных впечатлений и выводов. Он не знает о том, что принято говорить об этих текстах. Он не ведает и о том, кого читать надо, а кого – заведомо не надо. Он читает все, что попадается ему на глаза. Читает – и строит на этом свои отношения с культурой. “Хороший поэт Долматовский и – тоже поэт – Пастернак” (Павел Белицкий). Положим, мне Долматовский не нравится, но это – мои личные вкусы. А вот Исаковского я очень люблю. И я не понимаю, почему Исаковский якобы хуже Пастернака. Ничуть не хуже, просто это – очень разные поэты. Еще я считаю, что лучшие поэтические строки двадцатого века – “Эх, дороги, пыль да туман…” Льва Ошанина. Эти строки могут с честью представительствовать за всю русскую поэзию века наряду с наивысшими достижениями Мандельштама. “Знать не можешь доли своей, может, крылья сложишь посреди степей” – это гениально. Так же, как и “аравийское месиво, крошево, свет размолотых в луч скоростей”. И мне нет никакого дела до репутации Ошанина. Я могу со всей ответственностью утверждать, что Юрий Кузнецов – поэт одного уровня с Иосифом Бродским (как минимум). Судя по тому десятку стихов Анны Радловой, который попадался мне, я готов признать, что Радлова эмоционально сильнее Ахматовой, что в пару Цветаевой надо ставить Радлову, а в пару Ахматовой – Марию Шкапскую (и в этом нет ничего плохого для Ахматовой; Шкапская – очень хорошая поэтесса). Все это я позволяю себе говорить, вероятно, потому, что живу в Майкопе.
Покажи человеку, ориентирующемуся на сложившиеся репутации, стихи какого-либо неизвестного поэта, скажем, того же Глеба Анфилова, и этот человек впадет в затруднение. Он не сможет их оценить, потому что по отношению к поэту не сложился “общественный договор”. О нем нечего сказать, ибо о нем не говорили другие. Кстати, это особенно затрудняет судьбу авторов из нетей – они попадают в порочный круг: знающие их конкретные люди не упоминают об этих авторах, поскольку общество не определило к ним своего отношения (что естественно – ведь общество о них не ведает), а общество не получает никакой информации о данных авторах от знающих конкретных людей. Молчание общества и молчание конкретных людей провоцируют друг друга. Для тех, кто зависим от “итоговых оценок”, Глеба Анфилова нет. И Ольги Рожанской – нет. И Вадима Шуляковского – нет. И Алексея Корецкого – нет.
А для провинциала все они есть, ведь провинциал привык оценивать литературу самостоятельно.
Летучая мышь слышит ультразвуковые волны. Для того чтобы человек услышал их, он должен каким-то образом развить в себе слух летучей мыши. Авторов, пребывающих в нетях, можно увидеть. Для этого необходимо посмотреть на литературную действительность иными глазами, глазами провинциала. И тогда то, что доселе было незримо, станет зримым. Другие обретут очертания, перестанут быть для нас невидимками.
Не будем забывать: они грядут.