Опубликовано в журнале Октябрь, номер 10, 2002
А. С. Пушкин. Письмо брату Льву от 4 декабря 1824 г.
Кое-что о лесоводстве
Всоветских и постсоветских изданиях Баратынского (в том числе в самом
последнем, в “Новой библиотеке поэта”, СПб, 2000, и в наиболее авторитетном – в серии “Литературные памятники”, М., “Наука”, 1982) седьмая строфа знаменитейшего стихотворения “На посев леса” неизменно печатается в следующем виде:
Да хрящ другой мне будет плодоносен!
И вот ему несет рука моя
Зародыши елей, дубов и сосен.
Любой мало-мальски чуткий читатель, первый раз пробегая глазами эти стихи, неизбежно запнется, поморщится и, немного подумав, усомнится. Это случится даже и в том случае, если ему вдруг окажется знакомым и второе, не анатомическое, значение слова “хрящ”, довольно редкое. Ведь слово это здесь очевидно чужеродно фонетически. Между тем Л. Г. Фризман в своем комментарии к этой строфе, приводимом во многих переизданиях Баратынского, бестрепетно замечает: “Хрящ – здесь: почва, поприще”.
Позволительно спросить: какова же эта почва, хороша ли она для семян, желудей и лесных саженцев? Заглянем в словарь Даля: “Хрящ – крупный песок, с самою мелкою галькой”.
Тут же приводится и пример: “Усыпать, убить дорожки в саду хрящом”.
А открыв “Тихий Дон” ( книга 1, часть 2, глава ХVI), читаем жалобу казака: “ Прошлый год мы пахали – земля как хрящ, до бесконца краю клёклая”.
Уж, вероятно, нехороша.
Через пять лет после того, как Баратынский сажал свой лес, другой поэт (и тоже, кстати, настоящий хозяин, “рывший в безводной степи колодцы, сажавший лес, <…> разводивший высокие породы животных и растений”) напишет:
Скользя из-под пяты с отвесных берегов,
Летит на хрящ морской, где в море вал огромный
Придет – и убежит в объятия валов.
А если тут же вспомнить и другое фетовское стихотворение (“Прибой”, 1865):
Песок да звонкий хрящ кругом,
И вдалеке земной твердыне
Морские волны бьют челом…
то судьба “зародышей елей, дубов и сосен” покажется еще более плачевной.
Итак, скорее всего мы имеем дело либо с неверным прочтением рукописи, либо с кочующей из издания в издание опечаткой. Каково же верное слово? Право, зная наверное, что “хрящ” – ошибочное прочтение, догадаться совсем нетрудно.
Выдерживая надлежащую паузу, чтобы читатель сам попробовал свои силы, приведу следующий – несомненно, ободряющий – отрывок, взятый у крупнейшего английского ученого-текстолога и поэта А. Э. Хаусмана. (Отрывок взят из предисловия к V тому Манилия – капитального труда Хаусмана, издателя и комментатора.)
“Меня удивляет то, как много людей считают себя достаточно квалифицированными, чтобы самостоятельно судить о конъектурах и объявлять их хорошими или плохими, возможными или невозможными. Чтобы судить о поправках, нужно обладать качествами человека, умеющего делать поправки, а требования к нему громадны. Читать внимательно, думать правильно, не упускать ни одного относящегося к делу обстоятельства, подавлять самовольство – уже и эти требования далеко не обыкновенны, хотя человек, исправляющий текст, нуждается в еще большем: в точном понимании читаемого, в конгениальной близости к автору, опыте, который должен быть получен в исследовательской работе и природном уме, приобретенном в утробе матери.
Меня могут спросить: думаю ли я, что обладаю этим багажом или по крайней мере большей его частью, и если я отвечу “да”, то это будет новым примером моего знаменитого высокомерия. Я охотнее буду высокомерным, чем бесстыдным. Я бы не принялся издавать Манилия иначе, как будучи уверенным, что я способен на это, в частности, я считаю, что понимаю, где надо исправлять и как надо исправлять, лучше большинства других. Следующая строфа стихотворения Де Ла Мара “Прощание” первый раз попалась мне на глаза в газетном обозрении так, как она здесь напечатана:
Hand, foot, lip, to dust again,
May these loved and loving faces
Please other men!
May the rustling harvest hedgerow
Still the Traveller’s Joy entwine,
And as happy children gather
Posies once mine.
(Дословный перевод):
Сдастся и возвратится снова в прах,
Эти любимые и любящие лица
могут радовать другого!
Шелестящая изгородь (поставленная во время жатвы) все еще сможет
сплестись с вьюнком-ломоносом,
И, подобно счастливым детям, собрать букет,
однажды бывший моим.
(Rustling hedgerow – шелестящая изгородь, у Де Ла Мара rusting hedgerow – ржавеющая изгородь. – Л. А.)
Я мгновенно понял, что Де Ла Мар не написал rustling и еще через одно мгновенье я нашел верное слово. Но, если бы все стихотворные книги погибли и эти стихи остались бы только в газетном обзоре, кто бы поверил мне больше, чем наборщику? Большая часть публики была бы совершенно удовлетворена словом rustling, нет, она совершенно искренне предпочла бы его эпитету, выбранному поэтом. И если бы я был столь неблагоразумным и опубликовал свою поправку, то мне бы сказали, что rustling здесь совершенно точно и поэтично, потому что живые изгороди действительно шелестят, особенно осенью, когда листья высыхают и солома и колосья, упавшие с проезжающего мимо воза (для которого эпитет harvest – жатвенный – является столь прозрачной аллюзией, что только подобный мне педант может ее не заметить), застревают среди прутьев. И мне рекомендовали бы бросить мои пыльные (dusty) или заплесневелые (musty)) книги и познакомиться, пусть и слишком поздно, со звуками и пейзажами сельской Англии. И все, что я смог бы ответить, – это только “Уффф!”
Теперь, наверно, уже можно сообщить ответ. “ХРЯЩЪ” это, конечно, “КРЯЖЪ”. Для окончательной убедительности снова заглянем в словарь Даля: “кряж – <…>, нерушеная земля,<…> целик, <…>; сухое непаханое место, полоса; крестьяне делят землю наперед на три кряжа: лучшую, среднюю и худшую землю и дают для уравненья в качестве по паю в каждом кряже”.
Что ж, того, кто самостоятельно нашел разгадку, можно от души поздравить. Если верить Хаусману, нашедший – конгениален Баратынскому, что нешуточно. Я и сам много лет лишь смутно подозревал что-то неладное, пока наконец не решился заглянуть в самое лучшее дореволюционное издание – академическое издание 1914 года. Кряж!
Потерянный конвой
Из крупных русских поэтов Анненский, несомненно, самый сложный. Тончайшие полунамеки, прихотливые ассоциации, головоломные комбинации образов. Примеры бесчисленны, вот два – из еще не набивших оскомину:
Минутно лед туманный позлащен …
Сколько нужно вчитываться в текст волшебной “Ледяной тюрьмы”, чтобы понять, что речь идет о солнечном диске, отраженном во льду? Или – в начале стихотворения, которое по авторскому плану должно было открывать “Кипарисовый ларец”:
Подоспел сегодня срок:
В стекла дождик бьет порывом,
Ветер пробует крючок?
Что это за надрывы, и почему они неразгаданные?
Никогда этого не понять, если не знать рецензии Блока на первую книгу Анненского “Тихие Песни”, изданную под псевдонимом “Ник. Т-о”, неразгаданным Блоком. Рецензия кончается так: “Хочется, чтобы открылось лицо поэта, которое он как будто от себя хоронит <…> Нет ли в этой скромной затерянности чересчур болезненного надрыва?”
И подобных загадок в текстах Анненского многие десятки, и можно уверенно утверждать, что большая часть из них никогда не будет разгадана.
Но еще с большей уверенностью можно утверждать, что каждая такая загадка имеет решение. Анненскому ни в коей мере не было свойственно поэтическое шарлатанство, каждое слово в его стихах всегда содержательно.
Предельная усложненность содержания у Анненского – высокообразованного филолога – всегда сочетается с совершенной формой, в частности, с тончайше выверенным синтаксисом. И здесь малейшая невнимательность издателя может погубить все.
Во всех изданиях Анненского (в том числе и в “Библиотеке Поэта” – “Советский писатель”, 1959, и в самом лучшем, просто превосходном, “Избранном” 1987 года, подготовленном И. Подольской) сонет “Черный силуэт” печатается так (читатель не посетует, если я приведу это, без всякого сомнения, гениальное стихотворение полностью):
Томиться нам, живя, еще дано,
Но уж сердцам обманывать друг друга
И лгать себе, хладея, суждено;
Пока прильнув сквозь мерзлое окно,
Нас сторожит ночами тень недуга,
И лишь концы мучительного круга
Не сведены в последнее звено, –
Хочу ль понять, тоскою пожираем,
Тот мир, тот миг с его миражным раем…
Уж мига нет – лишь мертвый брезжит свет…
А сад заглох… и дверь туда забита…
И снег идет… и черный силуэт
Захолодел на зеркале гранита.
Если тень у Анненского действительно ПРИЛЬНУЛА СКВОЗЬ окно, то остается только зарыдать. Стихотворение, которое могло стать самым совершенным в русской поэзии выражением смертной тоски, стихотворение почти гефсиманской силы, испорчено и испорчено безнадежно. К счастью, чтобы поправить дело, нужно совсем немногое – вернуть сбежавший конвой запятых около деепричастия “прильнув” и убрать лишнюю запятую в конце искалеченного пятого стиха:
Нас сторожит ночами тень недуга …
Теперь можно жить на этом свете, не правда ли?
Звонкая или глухая?
Мне знаком один (очень понимающий) ценитель поэзии, который совершенно натурально зажимает уши, услышав рифмы, подобные “наши-блажи”, “вестготы-отходы”, “класса-зараза”, “перемыты-пирамиды”. Он физически не может перенести подобное измывательство над русским стихом; однажды я был свидетелем, как он, включив питерское радио и услышав выступление одного местного поэта (известного своей особой, просто выдающейся фонетической глухотой), с мясом вырвал шнур из приемника.
И вот удивительно – у Заболоцкого (а это любимый поэт моего знакомого) он с этим вполне мирится. Сколько раз я ему показывал:
Он был прозрачен, трепетен и розов.
Моих вопросов не было еще,
Да и не нужно было их, вопросов.
или
Себя я в этом мире обнаружу.
Многовековый дуб мою живую душу
Корнями обовьет, печален и суров.
“Я не слышу здесь диссонанса! – говорит он. – Строй стиха совершенен и ничем не нарушен”.
Вот ведь как: не бывает хороших и плохих рифм, бывают только хорошие и плохие стихи.
Лишь один раз у Заболоцкого подобная рифма все-таки, кажется, неправильна. Только скорее всего поэт тут ни при чем. Стихотворение “Где-то в поле возде Магадана” было опубликовано после его смерти. Вот одна странность, которую мало кто замечает:
От солдат, от их луженых глоток, От бандитов шайки воровскойДа наряды в город за мукой.
Ни в одном словаре форму “околодок” найти не удается. Что, собственно, оно здесь может означать? Может быть, что-то специфически лагерное? Позже, у совсем других авторов, в отличие от Заболоцкого в настоящих лагерях никогда не бывавших, подобное встречалось. Так, например, “прахоря” маршала Жукова до сих пор приводят многих в совершенное недоумение. Но подобные параллели здесь, конечно, совершенно невозможны. В животворящем, полном разума русском языке Заболоцкого такие вещи непредставимы.
И верно – заглянув в Даля (гнездо – “около”), читаем: “околоток – <…> перевязочные и легкие больные, выздоравливающие или слабые, числятся не в лазарете, а при полку, в ОКОЛОТКЕ; они свободны от службы, являются ежедневно к врачу, но ходят в полковой, небольничной одежде, и на них не идет больничных харчей”.
Так что согласная все-таки здесь должна быть глухой.