Роман. Продолжение
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2002
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Имеет ли душа длину, ширину и высоту?
Помещается ли душа только в теле, как в сосуде,
или она снаружи, как покрывало?
Не кажется ли тебе пустым то место,
что называется памятью?
Блаженный Августин.
Трактат о количестве души.
Карфаген, около 391 года н. э.
Белый дворец генерал-губернатора Бизерты господствовал над местностью. Лишь шелест падающей воды из нескольких небольших, изящно устроенных фонтанов нарушал тишину заботливо ухоженного тенистого парка с беломраморными копиями античных статуй, с роскошными клумбами белых и алых роз, обильно поливаемых каждый вечер столь драгоценной в этих краях пресной водой, с аллейками, посыпанными красноватой мраморной крошкой.
Охрана, менявшаяся раз в два часа на дозорных башнях по углам почти квадратного парка, была вышколена до такой степени, что ходила совсем неслышно и не бряцала оружием; слуги скользили по дому бесшумно; караульное помещение, конюшня, гараж, другие службы и казармы были вынесены за каменную ограду, далеко вниз, к подножию горы, на срезанной вершине которой помещались дворец и парк. К дворцу вела одна-единственная дорога, которая отлично просматривалась с вышек; говорили, что, как водится, были из дворца и подземные, тайные ходы, но ими никто не пользовался, потому что боевые действия в Тунизии давно прекратились, и она лежала вокруг мирная, тихая, оцивилизованная на французский лад.
…Душа казалась Машеньке маленькой слепящей точкой и летела далеко впереди нее по анфиладе белых комнат; летела так быстро, что предметы вокруг были неразличимы, смазаны, как вечерний пейзаж за окном экспресса “Санкт-Петербург — Николаев”, на котором ездили они с мамой в северную столицу и обратно. Тонко пахло горячим чаем с лимоном, было слышно, как звякает серебряная ложечка в серебряном бабушкином подстаканнике,— они тогда специально взяли из дома свои стаканы, подстаканники, ложечки, салфетки — целую коробку всего своего, привычного и для них, и для их любимой горничной, маминой тезки, Анечки Галушко, сестры папиного денщика, которая сопровождала их в пути. Анечка была такая рыженькая, пухленькая, белокожая, такая веселая, голосистая хохлушечка. Она всегда была в хорошем настроении, всегда что-то делала и напевала. Анечка знала сотни чудесных украинских песен, знала не только их мелодии, но и слова, притом все до единого — вот что было ценно!
— Анечка, как же это можно столько знать и помнить?! — восхищалась ею мама.
— Тю, Ганна Карпивна, а че ни можно? Люблю — тай знаю!
— Золотые слова! — соглашалась мама.— Слушай, доченька, слушай, Маруся, надо любить — вот самое главное в жизни! А все остальное трын-трава!
— Ма, а что значит — трын-трава? Она где растет?
— Она нигде не растет. Трын-трава — это такое выражение. В Толковом словаре у Владимира Даля сказано, что трын-трава — это все ничтожное, вздорное, пустое, не стоющее уважения и внимания. Ты ведь знаешь, что Владимир Даль наш, николаевский, к тому же окончил Морской корпус в Петербурге, был выпущен мичманом, знаешь?
— Ма, у нас в гимназии это все знают, и портрет его висит в коридоре.
— Ну, вот и хорошо,— сказала мама,— ты гордись! Мы все им гордимся!
— А бабушка говорила, что гордыня — зло.
— Гордыня гордости рознь! — засмеялась мама.— Давай-ка чайку с лимончиком, пахнет-то как славно!
…Сначала душа ее летела быстро, а потом все медленнее и медленнее и наконец полетела совсем плавно, как пух одуванчика над большой зеленой поляной на окраине их усадьбы, там, где они играли в лапту1. Ах, как взмывал к самому небу ударенный битой маленький мячик! Как быстро она бегала по душистой траве! Раз в неделю поляну окашивали, и тогда в воздухе стоял неповторимо сладостный и свежий дух арбузных корок. Как ловко увертывалась она от брошенного в нее литого мячика! Как хотели мальчишки в нее попасть! Но она р-раз и увернулась. И мяч просвистел мимо! Да, а теперь даже руки не может поднять…
— Я руки не могу поднять! Зачем вы ушили? Я ведь вас не просила! Мне так жмет в проймах! И спину всю стиснуло. Зачем вы ушили? Что теперь будет?
— Она говорит что-то по-русски. Я не понимаю по-русски. У нас в доме кто-нибудь говорит по-русски?
— Откуда, мадам? — отвечала госпоже Николь Дживанши ее горничная-француженка.
— Боже мой, что за дурацкий дом, если, когда мне нужно, никто не говорит по-русски! Сбегай за доктором, он где-то в саду, он знает двадцать языков. Нечего ему болтаться в саду, его место у постели больной.
Привычная к вспышкам своей темпераментной госпожи, горничная флегматично пожала круглыми плечами и, переваливаясь уточкой, понесла свое полное тело к выходу из дома.
Минут через десять явился доктор в мундире офицера Французского военно-морского флота; невысокого роста, коренастый, с голубыми глазами навыкате, с пухлым рыжим кожаным портфелем в руке (в гарнизоне острили, что доктор с этим портфелем родился).
— Франсуа, вы знаете двадцать языков.
— Семнадцать, мадам.
— Ладно, не будем мелочными. Вы знаете русский?
— Можно сказать, нет, только читаю со словарем.
— Что она говорит?
— Она молчит, мадам.
— Она только что говорила. Не умничайте, пожалуйста! Клодин,— обратилась Николь к горничной,— потрогай стакан с чаем. Он уже не такой горячий?
— Он теплый, мадам.
— Доктор Франсуа, я распорядилась подать ей чай с лимоном, можно?
— Можно, мадам, чай никогда не повредит. А вот она и очнулась. Она смотрит на вас, мадам!
— О, Боже, какое счастье! — И Николь, эффектно воздев руки горе, ловко упала на колени перед постелью Машеньки. В Марсельском театре оперетты никто не умел так замечательно падать на колени, как Николь,— это был ее коронный номер.— Дитя мое, вы очнулись? Это я, Николь, мы познакомились с вами вчера вечером на спектакле. Вы меня узнаете?
Машенька посмотрела на нее внимательно и промолчала.
— Клодин, подай графине чаю! Вы будете чай?
Машенька молчала, но в глазах ее не было обморочной мути, она смотрела ясно, осознанно.
— Вы будете чай? — Губернаторша поднялась с колен и присела на краешек Машенькиной постели.
Доктор Франсуа поставил свой рыжий портфель на розовый мраморный пол, вынул из кармана часы, щелкнул крышкой, взял больную за запястье. Воцарилась тишина.
— Все в порядке,— сказал Франсуа через минуту,— давайте ваш чай.
Чай был с лимоном, тот самый, что обоняла Машенька в забытьи. Николь поднесла к ее губам тонкий стакан в серебряном подстаканнике, Машенька автоматически отхлебнула и отвела голову в знак того, что она больше не хочет.
— Мадемуазель, ваше имя! — вдруг резко, повелительно спросил доктор, как выстрелил.
— Мария,— не секунды не мешкая, отвечала Машенька. — А ваше?
— Мое? Франсуа. Но зачем вам мое?
— А вам мое?
— Она в полном порядке — реакция снайпера! — засмеялся доктор Франсуа и изучающе взглянул на Машеньку. Он предполагал, что перед ним обыкновенная истеричная девица, оказывается, нет, она ему явно нравилась.— Вы помните, что с вами случилось? — спросил он мягко.
— Смутно. Где я?
— Вы в доме генерал-губернатора Бизерты. Мы все рады вам служить. Вы чего-нибудь хотите?
— Да.
— Чего?
— Оставьте меня в покое.
XXXV
Все ушли. Машенька закрыла глаза и словно провалилась в теплую, мягкую яму. Она спала минут сорок, а когда проснулась, не вспомнила ни о Николь, ни о докторе Франсуа с его рыжим потертым портфелем, ни о горничной Клодин, у которой было такое выражение пухлого нарумяненного лица, как будто она прислуживает своей хозяйке из милости.
Сквозь ресницы Машенька видела, как поток воздуха колеблет и втягивает в распахнутое настежь высокое венецианское окно белую занавесь легчайшего тюля, и ей сразу вспомнился родной дом в Николаеве, похожее окно из ее спальни в сад, похожий тюль, с которым так же шалил ветерок, но, увы, не со Средиземного, а с Черного моря. Машенька была в ясной памяти и в твердом уме — это она почувствовала сразу; пошевелила руками — слушаются, ногами — слушаются, ощупала плечи, грудь, живот, о котором обычно говорила мама, что он “к спине прирос”,— все было живое, атласно гладкое, теплое. Только предплечья и кисти рук в шершавых царапинах и пальцы на ногах сбиты и саднят, а в общем, все ничего, все неплохо. Машенька присела на кровати, огляделась: большая белая комната, розовые мраморные полы, огромная кровать со спинками в форме львов, вырезанных из какого-то неизвестного Машеньке розоватого дерева, за окном просматривается свежая зелень высоких кустарников, тишина полная.
Машенька встала на мраморный пол, приятно холодящий босые ступни, особенно ссадины на пальцах, и пошла к двери, обозначенной лишь высокой белой аркой. Анфилада белых комнат тянулась довольно далеко, и нигде не было ни души.
— Мадемуазель, вы ищете ванную? — вдруг негромко раздалось за ее спиной.
Машенька вздрогнула и повернулась на голос — это была горничная Клодин.
— Да, мадам, если можно,— миролюбиво согласилась Машенька, хотя еще секунду назад и не помышляла о ванной.
— Мадемуазель! — строго поправила ее Клодин, горделиво блеснув маленькими черными глазками.
— А-а, хорошо, мадемуазель.
Тридцатипятилетняя горничная Клодин носила свою непорочность, как орден Почетного легиона.
— Вам помочь? — спросила горничная, проводив Машеньку до дверей ванной.
— Спасибо, не надо.
Ванная комната, стены которой были облицованы белым мрамором, а пол вымощен розовым, поражала размерами, никогда в жизни Машенька не видала подобных. Первым делом она взглянула в громадное зеркало, отразившее ее во весь рост. Присмотрелась к лицу. Лицо в зеркале было вроде бы прежнее, то, которое она знала, но чужое. Такая же гладкая, чистая кожа, как и раньше, те же лоб, нос, губы, шея, все чистенькое, видимо, ее помыли, перед тем как положить в постель. Да, лицо было то же самое, будто бы такое же юное, как всегда, и в то же время лет на десять старше… Глаза были другие — вот в чем дело, вроде такие же дымно-карие, чуть раскосые, но не было в них прежнего света, а какая-то отчужденность, спокойная холодность, даже пустота. Да, глаза были пустые — вот в чем секрет… Это не испугало и не удивило Машеньку, ей было как-то все равно.
Купание освежило ее, махровая простыня порадовала своей шершавой свежестью; на белые мраморные стены было приятно смотреть, было приятно отражаться с головы до пят в огромном зеркале, видеть капельки воды на своем лице — каждый миг жизни стал физически ощутим так остро, так радостно, как было с ней только однажды, когда после давки на Севастопольской пристани и после ее чудесного спасения она вдруг проснулась в каюте линкора “Генерал Алексеев”, который уже давным-давно был в безопасном открытом море. Да, тогда к ней явилось похожее чувство обладания жизнью — каждым своим вздохом, взглядом, мановением пальца и движением бровей. Тогда было так. И сейчас так. А может быть, еще острее.
В дверь ванной комнаты отрывисто постучали, и тут же вошла Клодин с нежно-розовым махровым халатом.
Машенька глянула в зеркало на свои косы, до этого она как-то не обратила на них внимания. Косы были заплетены аккуратнейшим образом.
— Да, мы с госпожой Николь причесали вас и заплели косы,— перехватив ее взгляд, сказала Клодин.— Было много песка и водорослей. У вас прекрасные волосы — это большое счастье для женщины.
— Наверно,— согласилась Машенька и взглянула на горничную: не лысая ли она? Оказалось, что нет. Волосы у Клодин были просто роскошные — золотистого цвета, кольцами, ниже пояса.
— О-о, а какие дивные волосы у вас, мадемуазель Клодин! Настоящее чудо! — искренне восхитилась Машенька и навсегда завоевала себе союзницу.
— Мадам Николь приготовила вам на выбор несколько платьев и все прочее, пойдемте глянем,— предложила Клодин.
Машенька выбрала легчайшее бордовое платье с длинными рукавами, чтобы прикрыть царапины на руках, и туфельки такого же цвета.
— Мадемуазель,— вдруг оживилась Клодин,— если вы не против, давайте заколем вам в волосы алую розу. Тогда во всей Бизерте не будет вам равной! — И, не ожидая, что скажет Машенька, горничная с удивительным при ее полноте проворством бросилась в сад и быстро вернулась с розой.— Мадемуазель, я вас умоляю! Разрешите?
— Пожалуйста, если вам нравится…
Клодин ловко приколола розу к Машенькиным волосам.
— Королева! — всплеснула руками Клодин. Оказывается, она умела радоваться за других и не все делала из милости.— Мадемуазель Мари,— добавила она церемонно,— мадам Николь приглашает вас к обеду, тет-а-тет!
— Хорошо, ведите.
Госпожа Николь ждала Машеньку в белой столовой.
— Салют, Мари, ты прелестно выглядишь! — как старую подружку, приветствовала Машеньку губернаторша.— Слушай, я умираю с голоду! Ничего, если нам подадут баранину по-бордоски? Я заказала на свой риск, ты любишь?
— Баранину — да, а по-бордоски — не пробовала,— с полуулыбкой спокойно отвечала Машенька. Только сейчас она почувствовала, как хочет есть, аж слюнки потекли при слове “баранина”.
— У меня повар очень медлительный, но знаток своего дела. Мы его специально выписали из Марселя. Да ты садись за стол, сейчас принесут. А хочешь аперитивчик?
Машенька отрицательно покачала головой.
— Правильно, я тоже не люблю перебивать аппетит.
Стол был сервирован на две персоны и накрыт розоватой скатертью с такими же салфетками на ней. Машенька первый раз пристально взглянула на Николь, благо та отошла от стола посмотреть в окно на дорогу — не едет ли муж, который обещал быть к обеду, но неточно, поэтому для него и не поставили
прибор.
“А она прехорошенькая,— отметила Машенька,— фигурка точеная, высокая шея, чистая, белая кожа, ходит очень грациозно, умеет ходить…”
— Нет, он наверняка не приедет,— сказала о муже Николь, присаживаясь к столу.
Машенька разглядела и глаза Николь — большие, темно-карие, с тяжелым металлическим блеском, и зубы, чуть крупноватые, но белые, ровные, и яркие полные губы.
Лакей прикатил тележку с блюдом баранины, от нее шел такой дух, что у Машеньки закружилась голова.
— Ты знаешь, Мари, у меня родители живут под Бордо. Папа — прекрасный кулинар, лучший в нашей деревне. Ох, мы и любим поесть! Это у нас фамильное. Я обожаю мясо! Я обожаю рыбу! Я обожаю сыр! Ой-е-ей, какие сыры варит моя мама! У нас своя сыроварня. А какие вина давит папа! У нас несколько солнечных склонов отличных виноградников. Сейчас мы попробуем наше домашнее “бордо” под сыр, а?
— Да, мадам.
— Ой, ради всего святого! Не называй меня мадам! И на “вы” не называй. Зови просто Николь. А то я чувствую себя такой старухой! Договорились?
— Да, ма… да,— засмеялась Машенька,— договорились!
Бараниной по-бордоски оказалась слепленная в большой оковалок и перевязанная бечевкой мякоть баранины, фаршированная ветчиной и филе крохотных анчоусов, обваленная в толченой петрушке, луке, политая красным вином и коньяком и в довершение запеченная на сале на медленном огне с луком, морковью и ломтиками телятины.
И Николь и Машеньке только одного мяса лакей положил граммов по семьсот, не считая гарнира из молодого картофеля и зелени. Машенька сначала испугалась, но когда начала есть, то поняла, что справится.
— Да, я деревенская. Родители до сих пор работают с утра до ночи. У них, конечно, теперь есть с десяток работников и прислуга, я этим обеспокоилась, но они у меня такие, что минуты не сидят сложа руки,— продолжала болтать Николь, умудряясь при этом жевать.— Ах, какое мясо, ай-я-яй!
— Да, очень вкусно,— согласилась Машенька.
— Мустафа! — хлопнула в ладоши Николь.— Пойди позови Александера.
Лакей повиновался и вскоре ввел в столовую тщедушного старичка в белом поварском колпаке и белом фартуке.
— Александер, графине нравится баранина по-бордоски,— торжественно произнесла Николь.— Я довольна тобой!
Маленький старенький Александер почтительно, но лишь чуть-чуть склонил голову набок, чтобы не свалился стоячий колпак, и прикрыл веки, словно сощурился от удовольствия, при этом кончик его длинного носа так и крутился, привычно вынюхивая пространство перед собой.
— Оба свободны. Сыры подадите через четверть часа — и ни минутой раньше, ни минутой позже. Их надо хвалить,— снисходительно добавила Николь, обращаясь к Машеньке,— они у меня как дети!
Машенька наелась так, что у нее перед глазами полетели блестящие мушки.
— Ты передохни, это у тебя с голоду,— успокоила Николь.— Чуточку отдохнем и еще что-нибудь съедим!
— Ой, я не могу!
— Это тебе кажется, Мари. Сейчас они принесут такие вкусные сыры, что пальчики оближешь! Вообще ты посмотри дворец, здесь у нас замечательно, а какие люди! Я тебя познакомлю со всеми. Какие офицеры — о-ля-ля! Здесь у нас очень весело. Есть свой квартет, я играю на рояле, а ты?
— Немножко.
— Ну вот, будем играть в четыре руки, есть чудные пьесы! Мы устраиваем балы для наших гарнизонных и для местной знати, среди них есть весьма образованные люди, весьма. Есть и прелестные дамы, а какие украшения — о-ля-ля! Настоящее высшее общество. Нет, нет, ты не думай, здесь все чудесно! Просто рай! К нам приезжают из Марокко и из Алжира, я уж не говорю про Марсель и Париж. Сама видела, даже маршал Петен приехал. Кстати сказать, он очень ценит моего мужа, очень! Нет, нет, жизнь здесь кипит, я счастлива! Доктор Франсуа говорит, что ты просто обязана месяц пожить у меня, а лучше — два или три. Он такой чудак, этот доктор Франсуа, изучает арабские диалекты, знает берберский и даже говор отдельных племен. Он даже издал за свой счет словарь и еще какие-то книжонки. Сам ходит по пять лет в одном мундире, живет в казарме, а все жалованье вбухивает в эти глупые словари и всякую чепуху. Ну, в общем, он у нас ку-ку! — И Николь выразительно покрутила пальцем у виска.
— Создатель нашего русского словаря Владимир Даль тоже был морской офицер и врач. И он не ку-ку, а великий человек,— кротко, но очень холодно сказала Маша.
— Представляешь, моя Клодин влюблена в доктора Франсуа,— пропустив Машенькину реплику мимо ушей, продолжала тараторить Николь.— А ты ездишь на лошадях?
— Немножко. Давно не ездила, но у нас дома была конюшня. И папа, и мама, и я — все любили верховую езду.
— Ну, чудно! Тот, кто приучен к этому с детства, хорошо ездит. Значит, ты составишь мне пару. Здесь прелестные места, и у меня чистокровные арабские скакуны, но мой муж постоянно занят, а кататься с его ординарцем — это, знаешь ли, дурной тон. И так про меня всякое болтают, еще бы — я на виду! Катание на лошадях очень полезно. А я начала только здесь, в Африке, я ведь парижанка, выросла на брусчатке, мой отец — неплохой художник, выставлялся в салонах. Я тоже немножко рисую и пишу маслом.
Машенька посмотрела на Николь с недоумением, но сдержалась, не спросила: как это — то отец крестьянин из-под Бордо, то парижский художник?
— Ты любишь писать картины маслом?
— Я не пробовала.
— О, я тебя научу в два счета, сама я бесталанная, а учить умею! — Николь засмеялась искренне, то ли над своей бесталанностью, то ли над педагогическими возможностями.
Принесли сыры на широкой доске.
Болтовня Николь нисколько не раздражала Машеньку, а как бы даже снимала с ее души последний груз, вернее, даже последний слой чего-то липко-тягостного, о чем ей хотелось бы забыть и не вспоминать никогда.
— Да, Мари, приезжал старый адмирал, он обещал приехать завтра. Ты готова его принять?
— Да, ма… да, Николь, я буду очень рада.
— И еще, приезжал молодой адмирал, какой интересный мужчина! Он просил меня узнать, когда вы смогли бы увидеться?
— Никогда!
— Почему? — горячо вырвалось у Николь.— Я устрою все в лучшем ви-
де! — От волнения она аж облизнула губы.
— Не хочу,— спокойно ответила Машенька.
— О-ля-ля! Это меняет дело! — растерянно и восхищенно пролепетала Николь.
Возникла неловкая пауза.
— Рокфор очень хорош, попробуй, Мари!
— Я не люблю рокфор.
— Почему? Он такой замечательный.
— Просто не люблю — и все. Раньше любила, а теперь нет.
— Бывает,— сказала Николь вдруг поникшим голосом, видно, вспомнив что-то свое, заветное.—Но, может, это у тебя не навсегда?
— Может, и не навсегда. Чего загадывать…
— Тогда пойдем в парк, я покажу тебе мои розы,— предложила Николь,
и они вышли в парк.
— Посмотри, какие розы, я их привезла из Марселя. Нет, ты только понюхай! Они пахнут, а здешние без запаха, как бумажные. Тебе нравится мой парк?
— Да.
— Ну, вот и славно. Знаешь, Мари,— Николь доверительно взяла ее за руку чуть выше локтя,— я горжусь, что ты настоящая графиня и говоришь со мной!
— Николь, ты что? Не валяй дурака! — засмеялась Машенька, и на душе у нее стало совсем легко.
— Взгляни, какая красота вокруг,— не отпуская руку Машеньки, горячо продолжала Николь.— Море, горы, оливковые рощи, дороги… Как далеко видно! Почти до Сицилии! Какая прелесть! И этот парк, и море, и розы, и белая Бизерта внизу, и мои фонтаны… Ни у кого здесь, в Тунизии, нет таких фонтанов — всем воду жалко! — В темных глазах Николь вдруг пробежал диковатый черный огонек, она неожиданно побледнела и с надрывом выкрикнула: — Боже, какая тоска! Я сдохну тут от тоски! — И, уткнувшись лицом в грудь Машеньки, заплакала навзрыд, некрасиво, с простонародным бабьим подвыванием, с хлюпаньем носом, с размазыванием макияжа по лицу.
Машенька пыталась ее утешить, бормотала что-то вроде: “не надо”, “не плачь”, “все будет хорошо”, а потом и сама заревела как маленькая. Никогда в жизни не плакалось ей так сладко, такими облегчающими душу слезами.
Как говаривал позднее благодетель Мари, парижский банкир Жак: “Если человек едет на роллс-ройсе, то это еще не значит, что ему не хочется уда-
виться”.
ХХХVI
Любой разговор — хоть о войне, хоть о любви, хоть о смерти, хоть о погоде или о продвижении по службе, о болезнях или о политике — не вызывал у доктора Франсуа ни малейшего интереса. Он вяло кивал большой лысеющей головой, жевал тонкими губами, как бы вежливо намереваясь тоже что-то сказать, а его бледно-голубые глаза оставались при этом погасшими, почти безжизненными. Доктор Франсуа мог говорить только об изучении языков. А если, к его удовольствию, речь заходила об арабских диалектах или, того лучше, о берберских наречиях, то тут он распалялся до полной неузнаваемости и из стареющего мешковатого увальня превращался в настоящего красавца и Цицерона.
В свои младые лета Машенька успела повидать много разных людей, преданных своему делу, но такого одержимого, как Франсуа, она повстречала впервые. Машенька уже давно усвоила, что, если хочешь завоевать расположение того или иного человека, говорить с ним желательно прежде всего о его интересах, а свои задачи решать как бы походя. С Франсуа этот номер дался ей легче легкого. Николь требовала, чтобы Машенька хотя бы еще недельку соблюдала постельный режим: “Спать, спать и спать! Нет лучшего лекарства, правда, доктор Франсуа?” — “Да, мадам, сон бывает полезен”. Однако спать Машеньке совсем не хотелось, и она быстро сообразила, чем удержать около себя доктора Франсуа, чтобы ей не было так томительно скучно, не лезли в голову всякие мрачные мысли и не приставала Николь со своими мелочными заботами.
— Доктор Франсуа, а на каком языке говорят берберы2?
— Берберы, мадемуазель Мари, говорят на гхатском, ахагарском, адрагском, туарегском, зенага, рифов, шлех, кбала, занетском, кабильском, джербайском, шавийя, бенимзаб, джефа-нефусском, гхадамесском, спуайском, гуанчском, но он, к сожалению, исчез в семнадцатом веке, на нем говорили на Канарских островах.
— Ничего себе! — по-детски восхитилась Машенька.— И вы все знаете?
— Отличаю. Это моя жизнь, моя радость, как я могу не знать?! Я люблю арабский, но больше занимаюсь берберским. Я начинал службу в Марокко, а там почти половина населения берберы, в Алжире — четверть, а здесь, в Тунисе, совсем немного…
— Апулей был бербером и Блаженный Августин,— блеснула своими познаниями Машенька, чем окончательно расположила к себе доктора Франсуа.
— Говорят, вы дочь адмирала?.. А вы знаете, откуда взялось слово “ад-
мирал”?
— Наверное, английское?
— Арабское. Амир-аль — владыка морей.
— Но если это так, то сам Бог велел мне учить арабский! — Машенька возбужденно присела в постели.— Вы будете преподавать?
— Возможно.— Доктор Франсуа сделал паузу. Когда-то в молодости он прочитал, что главное для актера — умение держать паузу.— Во-первых, если это не минутный каприз, а горячее желание…
— Очень горячее! — вклинилась Машенька.— И я вас умоляю: не делайте такие паузы, не жуйте губами по пять минут в самом интересном месте! — закончила она дерзко и в то же время просительно.
Доктор Франсуа несколько опешил, захлопал белесыми ресницами.
— Ради Бога, не обижайтесь! — Погладила обшлаг его мундира Машенька.— Просто у меня сил нет терпеть! Вы так интересно рассказываете…
— Хорошо,— смущенно согласился доктор Франсуа,— я постараюсь обходиться без пауз. Итак, во-вторых, если вы способны к языкам. В-третьих, если вы, в свою очередь, будете учить меня русскому.
— С удовольствием! — От умиления Машенька даже захлопала в ладоши.— И не думайте, я выучу вас как следует. У нас в гимназии учили русскому языку очень неплохо. Но если вы способны к языкам! — расхохоталась Машенька и показала доктору кончик розового языка.
— Я буду стараться! — обрадовался ее шутке Франсуа.— Давайте попробуем, кто быстрее выучит — вы арабский или я русский?
— Русский — оч-чень большой язык! — горделиво сказала Машенька.
— Да и арабский не маленький! — в тон ей ответил Франсуа.
— По рукам? — протянула ему ладошку азартная Машенька.
— Договорились! — решительно согласился Франсуа, и они пожали друг другу руки.
— Когда начнем?
— Сейчас. Повторяйте за мной: один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, ноль.
Машенька отчетливо повторила все цифры и тут же спросила:
— Зачем мне арабский счет? Счет я знаю хоть до миллиона.
— Откуда? — удивился Франсуа.
— Как это откуда? Я больше года живу в стране, и у меня два уха.
— Похвально. Но я проверял не счет, а вашу артикуляцию. У вас действительно неплохой музыкальный слух — это облегчит наши задачи.
— Что значит — неплохой? У меня абсолютный музыкальный слух, так мама говорила, я с трех лет занималась музыкой! У меня слух — абсолютный!
— Абсолютный только у Господа Бога, а у вас хороший. Ну… ладно, очень хороший.— И доктор Франсуа улыбнулся ей так широко, так открыто, как давно уже никому не улыбался.
С тех пор они и стали заниматься арабским и русским. Доктор Франсуа приходил каждый вечер, а в воскресные дни они учили язык часов по восемь, а потом еще Франсуа рассказывал о нравах и обычаях разных племен. Сначала губернаторша Николь была против таких интенсивных уроков, но доктор Франсуа убедил ее, что увлеченные и занятые люди выздоравливают гораздо быстрее равнодушных и томящихся от безделья. Николь отстала.
Кто был по-настоящему счастлив, так это горничная Клодин. Еще бы! Теперь она видела доктора Франсуа каждый день, слышала его хриплый голос, которым он буквально вколачивал в Машеньку арабские слова. Клодин даже сумела уговорить доктора отдавать ей белье в стирку — считалось, что в губернаторскую прачечную, но на самом деле, конечно же, Клодин стирала и гладила все сама. Ей даже не верилось, что она продвинулась в отношениях с доктором Франсуа так далеко.
Успехи Машеньки в арабском и Франсуа в русском были поразительны. Николь даже удалось уговорить ее остаться в доме еще на месяц, уже после того, как она крепко встала на ноги. Согласилась прожить декабрь 1922-го, а прожила до июня 1923 года. К этому времени многое изменилось в ее жизни. Дядя Паша и тетя Даша уехали с дочками в Америку — их вызвал тот самый добрейший Петр Михайлович, у которого она заиграла бинокль. Дядя Паша уехал за океан, так что жизнь ее опустела окончательно и, казалось, бесповоротно. Притом опустела не больно и не горько, а как-то так — тупо… И какое счастье, что встретился на ее пути одержимый Франсуа и день за днем напихивал в ее опустевшую душу слова, слова, слова… сначала арабские, а потом и берберские. Поскольку берберских наречий было много, они кинули жребий. Надписали квадратики бумажек, скатали их, положили в пропахшую потом форменную фуражку Франсуа, Машенька зажмурилась и вытащила “туарегов”. Кто бы мог подумать в ту минуту, что вот так, запросто, одним движением руки она спасает себя от однажды намеченной для нее разбойниками участи рабыни-наложницы…
ХХХVII
— Мари, а ты хотела бы быть змеей? — спросила Николь однажды на развалинах Карфагена, куда они частенько приезжали писать маслом с натуры.
— Змеей? А зачем мне быть змеей?
— Как это зачем? Чтобы почувствовать себя в ее шкуре. Почувствовать себя змеей — холодной, скользкой, опасной. Укус — смертелен! Ах какая прелесть!
— А тебе что, разве плохо быть женщиной?
— Хорошо, но мало…— Почти черные, сумрачные глаза Николь тяжело блеснули, зрачки сузились.— Мало… Я хотела бы побыть всем: вот этим обломком колонны, вот этой былинкой, вот тем кораблем в море. Неужели ты меня не понимаешь? Это у моего любимого муженька один ответ: “Николь, не говори глупостей!” А ты ведь должна понимать, я догадываюсь, что понимаешь, просто боишься признаться, боишься, что тебя сочтут идиоткой.
Машенька призадумалась, подняла голову от мольберта, обвела взглядом царственные руины Карфагена, где когда-то кипели такие страсти! А теперь только ящерицы снуют между камнями… Да, в словах Николь была какая-то таинственная, зыбкая глубина.
— Почти понимаю,— сказала Машенька,— только раньше мне это не приходило в голову.
— Тебе не приходило, а мне с детства приходит. Ты читала “Золотого осла” Апулея?
— Читала.
— А я недавно прочла и с тех пор думаю: как хорошо бы побыть Золотым ослом и приходить к той красотке по ночам в спальню, а?!
— Ослом или ослицей? — с притворным простодушием переспросила Машенька.
— А ты ехидна! — рассмеялась Николь.— Конечно, я хотела бы побыть ослом. Ослица и так мне понятна, как пять пальцев. Ну а ты хотела бы?
— Не знаю. А покажи-ка, как ты растираешь краски. У тебя так ловко получается! — дипломатично ушла от разговора Машенька.
Николь растирала краски вполне профессионально, возможно, отец ее действительно был художником. Хотя ясности в этом вопросе, кажется, не предвиделось — не дальше как третьего дня, в разговоре с Машенькой, когда они прогуливались вечерком по дворцовому парку среди роскошных клумб и фонтанов, Николь вдруг поведала, что ее отец был золотарем3 в Марселе.
— Ты представляешь, Мари, от него всегда так дурно пахло, но я его обожала! Он возил свою бочку с дерьмом на двуколке, запряженной старым мерином, которого звали Лорд. Мой папашка так не любил англичан, что назвал своего мерина Лордом. Когда он его погонял кнутом, он так и орал на всю улицу: “Пошел, Лорд, пошел, скотина!”
Буйная фантазия Николь никому не давала покоя. Например, охране она велела носить через плечо алые ленты, которые заказала в городе и сама одела на солдат и начальника караула.
— Мы не имеем права менять положенную по уставу форму. Это незаконно! — воспротивился губернатор.
— Да, но зато как красиво — красное на белом! — парировала Николь.
— Нет! — категорически сказал губернатор.
— Козленочек,— нежно пропела Николь,— ну тогда хоть маленькие алые бантики на груди — можно?
— И бантики нельзя. Они что, революционеры?
— Боже мой, совсем ничего нельзя! — прохныкала Николь со слезой в голосе. Сделала долгую паузу и наконец приступила к тому, ради чего она, собственно, и затеяла эти “ленты-бантики”, зная мужа и будучи вполне уверенной, что ей откажут.
— Козленочек, ну тогда хоть устраивай приемы не раз в месяц, как сейчас, а хотя бы два! Миленький,— она взяла его за руку,— все должны знать, кто здесь главный. А если у нас приемы только раз в месяц, то многие забываются, и дисциплина слабеет во всей провинции. Ты обещаешь два раза?
— Это дорого.
— Боже мой, что значит “дорого”? Это же не для меня, а для Франции! Каждый прием — это сведения, сведения, сведения, это рука на пульсе! Нет, ты не прав, ты должен обещать!
— Ладно, обещаю,— согласился губернатор.
Отклонить сразу две просьбы любимой Николь было выше его сил. Да и к тому же она была во многом права. Николь почти всем казалась взбалмошной пустышкой, и мало кто догадывался о ее роли в управлении провинцией. Строго говоря, она, конечно же, ничем не управляла, но на тех же приемах, незаметно для гостей, выуживала из них такие сведения, так умела сопоставлять их недомолвки и промахи, их разночтения одних и тех же событий, что перед сном или на следующее утро рассказывала мужу такие подробности и делала такие парадоксальные выводы, каких ни он сам, ни весь его управленческий корпус сделать бы не смогли.
— Николь, ты говоришь вздор! — осаживал ее вначале муж-губернатор.
— Поживем — увидим,— спокойно отвечала она и, как правило, не ошибалась.
Со временем губернатор стал все внимательнее прислушиваться к жене и все чаще соглашаться с ее мнением и ее характеристиками того или другого человека — это касалось как офицеров гарнизона, так и владетельных царьков и их приближенных.
На губернаторских приемах и перезнакомилась Машенька со всей тунизийской знатью и с офицерами гарнизона. Николь устраивала все бурно и весело. Она кокетничала с мужчинами напропалую, и многие попадались в ее сети. Она казалась мужчинам такой доступной, что они немедленно пытались назначить ей тайное свидание. Всем была известна история с лихим красавцем-лейтенантом, прибывшим из Марселя на службу в Бизерт и на первом же приеме у губернатора назначившим свидание его жене.
— Мадам, мы могли бы покататься вместе на лошадях?
— Лучше на яхте,— томно согласилась Николь,— в море так свежо и красиво.
— Но у меня нет яхты, мадам.
— У меня есть, разве мы не можем покататься на моей? — шепотом спросила Николь, особенно дерзко напирая на слово “покататься”, к тому же вполне двусмысленно.
— Можем, мы все можем! — смело согласился лейтенант.
Как на крыльях прилетел он к назначенному сроку на дальний пирс, где стояла губернаторская яхта. Там его встретила Клодин, постоянная доверенная Николь в подобных проделках, встретила и проводила на борт яхты. Матрос у штурвала уже ждал команды к отплытию.
— Садитесь, лейтенант.— Клодин указала гостю на столик с тремя стульями.— Мадам Николь,— кликнула она в жилую пристройку,— все в порядке. Разрешите отплывать?
— Отплывайте! — услышал лейтенант сочный голос губернаторши, и молодое сердце его сладко дрогнуло в предвкушении сладостной забавы.— Отплывайте!
Яхта медленно отвалила от пирса и взяла курс в открытое море. Вечерело. Бирюзовое море и белесое чистое небо радовали глаз мягкостью тонов, береговой ветерок приятно освежал разгоряченное лицо лейтенанта, он вольно облокотился о второй стул, возмечтал и даже не задумался, для кого приготовлен третий. Яхта все плыла в благорастворении воздухов тунизийской осени, а Николь все не выходила. Прошло не менее четверти часа, прежде чем раздался ее голос:
— Клодин, принеси прохладительные напитки!
И через минуту на верхнюю палубу выпорхнула Николь в глубоко декольтированном розовом платье тончайшего шелка, который струился по ее фигуре и чертовски соблазнительно облегал под легким бризом ее безупречные линии, такие округлые, такие манящие.
Лейтенант вскочил со стула и театрально протянул руки навстречу губернаторше, но в ту же секунду увидел, как поднимается на палубу сам генерал-губернатор. Лейтенант так и остался с протянутыми руками, окаменел.
— Добрый день, лейтенант, как я рада, что вы нашли время составить нам компанию! Как я рада! — простодушно затараторила Николь, сияя плутовскими глазами.
— Садитесь, лейтенант,— добродушно предложил губернатор.— Стул
ведь — не гауптвахта,— пошутил он с солдатской прямотой.— Присаживайтесь.
Близкий к обмороку лейтенант присел на краешек стула.
Клодин подала прохладительные напитки.
Недели через две, когда молодой лейтенант почти опомнился от своего приключения, кто-то из офицеров сказал о Николь в его присутствии: “Ах, какая женщина!”
— Это не женщина! — воскликнул лейтенант.— Это не женщина, а за-
падня!
С тех пор в офицерском кругу ее так и звали: “Мадам западня”.
Многочисленные попытки соблазнить Николь оборачивались для соблазнителей полным их одурачиванием, притом всегда по-разному: у Николь хватало фантазии не повторяться. При этом к чести губернатора надо заметить, что он никогда и никоим образом не преследовал своих неудачливых соперников. Ему даже льстили все эти игры. Он обожал Николь и любил повторять: “Жена Цезаря вне подозрений!”
Зимой 1923 года в Бизерту опять приезжал маршал Петен. На ужинах в его честь, а их было несколько, Николь сидела по правую руку от маршала, а ее любимица Машенька по левую. Маршал Петен оказался общительным и весьма образованным человеком. Он хорошо чувствовал музыку и был в полном восторге от дуэта Николь и Мари, которые исполнили баркароллу из оперетты Жака Оффенбаха “Сказки Гофмана”. Пели они действительно неплохо, голоса их удачно сочетались друг с другом. Им аккомпанировал на рояле генерал-губернатор, человек исключительно музыкальный и способный играть с листа.
На прощальном обеде маршал Петен сказал Машеньке:
— Мадемуазель Мари, я знаю, что ваш отец боевой адмирал и погиб в России. Знаю, что вы потеряли мать и сестру…
— Нет, нет, я их не потеряла! — торопливо перебила маршала Машенька.— Пожалуйста, не говорите так! Мы потерялись временно…
— Прости, детка, ты права. Хочу сказать, что, если когда-нибудь тебе пона-
добится старый солдат Анри Филипп Петен — обращайся смело, буду рад служить! Пароль — Мари. Отзыв — Бизерта! — И маршал взял под козырек.
ХХХVIII
— Ах, мадемуазель Мари, если бы вы только знали, как я рада, что вы появились в нашем доме! А то ведь от мадам Николь просто житья никому не было — каждый день придирки, каждый день фокусы! Его высокопревосходительство тоже измучился: чуть что, она в слезы, в истерику. Посуды сколько побила — ужас! Два севрских сервиза на шестьдесят персон. А как вы стали у нас жить — ни одной чашечки, ни одной тарелочки, ни одного блюда не разбила мадам Николь. А то сразу — шарах об пол! А я ползаю на коленках и собираю осколки. Стыд и позор! Доктор Франсуа давал ей успокоительные капли — и все без толку! Да, по правде сказать, она их и не пила — в раковину выливала, я ведь все вижу! От меня не скроешься — муха не пролетит без внимания! А с вами так спокойно, и вы такая умная. Доктор Франсуа говорит, что у вас талант к языкам. Он от вас без ума! — покраснев, добавила Клодин.
— Что-то я не слышала от него восторгов, вы что-то путаете, мадемуазель Клодин,— сказала Машенька разоткровенничавшейся горничной.— Так, теперь чуть-чуть голову набок. Нет, не направо, налево. Вот так хорошо, и на минуту замрите. Отлично! — Машенька делала Клодин прическу. С некоторых пор это стало для них любимым занятием.
— Конечно,— вздохнула Клодин, держа голову так, как ей велела Машенька,— конечно, если бы мадам Николь дал Бог ребеночка, а еще лучше двух или трех, тогда бы она так не буйствовала.
— А что же Бог не дает? — закалывая одной шпилькой волосы Клодин, а вторую держа между губ, глухо и шепеляво спросила Машенька, поощряя Клодин к разговору.
— А кто ж его знает? Мы с ней десять лет подряд в Египет ездили на нильские грязи. Ну и что? Только мучились зря. И дорога опасная, и жара, и вообще приятного мало. Когда-то в ранней молодости, еще до знакомства с их высокопревосходительством, она сделала ошибку,— наверно, это причина. Кто знает? Жалко мне ее — ужас! Она только притворяется плохой, а на самом деле она очень хорошая, и его высокопревосходительство ее любит, и она его очень любит. Она ведь у нас безотцовщина.
— То есть как это? — удивилась Машенька.— Она мне рассказывала о своих отцах…
— Вот-вот — об отцах, это она любит. Сегодня говорит одно, завтра другое, что в голову взбредет. Не было у нее никогда никакого отца. Ну в том смысле, что его никто никогда не видел. Ее мать родила в пятнадцать лет, а от кого — неизвестно. Она так часто ошибалась, что и сама не знала, от кого.
— А вы ничего не путаете? — переспросила Машенька.
— Я путаю? Да Бог с вами, мадемуазель Мари! Скажу по секрету: я ее троюродная сестра, а сами мы из Авиньона — это под Марселем. И ее мама Жанна на моих руках умерла, а Николь тогда черти в Париж носили. Это только через год она познакомилась с его высокопревосходительством, когда в марсельской оперетте ногами дрыгала. Он тогда был молодой офицер, получил назначение в Марокко и хотел жениться как можно скорее. Ну, они с Николь влюбились и женились. А потом, когда он по службе чуть продвинулся и с деньгами у них стало получше, они и меня к себе выписали. А я и поехала. Какая у нас в Авиньоне работа? Да никакой. И с тех пор я с ними неотлучно: куда они, туда и я.
— А доктор Франсуа? — спросила Машенька.
— И доктор всегда с нами, они с его высокопревосходительством вместе начинали, в одном полку. Его высокопревосходительство выдвинулся очень быстро, он смелый и всегда командовал очень удачно, а доктор Франсуа службой никогда не интересовался и всегда от должностей отказывался. Раз отказался, два отказался, три отказался, а потом ему и предлагать перестали. Так что у него до сих пор чин небольшой, а его высокопревосходительство полный генерал. Но доктор Франсуа все равно лучше всех! — горячо закончила Клодин.— Его все уважают: и наши, и арабы. Его даже собаки не трогают, а здесь, у арабов, очень злые собаки.
— Насчет собак я знаю,— улыбнулась Машенька, вспомнив похождения братцев-кадетов и их рассказы о злющих собаках.
— О-ля-ля, какая прическа! — вдруг громко произнесла Николь, незаметно вошедшая в комнату.— Кло, да ты настоящая красавица! Мари, что такое ты с нею сделала?! — Николь была в тонкой замшевой куртке, в лосинах и невысоких сапожках для верховой езды.— Ну что, Мари, поедем купаться? — спросила она, ловко поигрывая коротенькой плеткой.— Лошади готовы, твои костюмы тоже. Я велела поставить палатку у мыса Бланко, внизу, там отличное дно и отличный пляж.
— Поедем! — радостно согласилась Машенька.— Мадемуазель Клодин, можете подойти к зеркалу. У меня все!
Клодин плавно двинулась к зеркалу, так плавно, словно несла на голове чашу с водой. Высокая царственная прическа действительно делала горничную неузнаваемой — оказывается, у нее была лилейно-белая шея, изящные мочки ушей, просвечивающиеся на солнце, красивый выпуклый лоб. Клодин взглянула в зеркало и очень себе понравилась, у нее даже дыхание перехватило при мысли о том, что хорошо бы показаться в таком виде доктору Франсуа.
— Вот так и покажешься Франсуа,— прочла как с листа Николь,— я думаю, он не устоит! — И она засмеялась незлобивым, ласковым смехом.— Давай-давай, хватит тебе в девушках сидеть! Мари тебя выведет на правильную до-
рогу!
— Как не стыдно, мадам Николь! — вспыхнула Клодин и поспешно вышла из комнаты.
Седьмой месяц жила Машенька в роскошном губернаторском доме. Не единожды она порывалась уйти в форт Джебель-Кебир, вернуться в Морской корпус, но всегда Николь уговаривала ее остаться еще “чуть-чуть”.
— Хоть на недельку! — упрашивала Николь.— Ты ведь еще недостаточно выучила арабский язык, да и доктор Франсуа говорит, что он пока слабоват в русском.
Всякий раз Машенька не без удовольствия соглашалась на уговоры Ни-коль — возвращаться в Джебель-Кебир ей совсем не хотелось. И не только потому, что там ждали ее узкий топчан с жидким матрасиком, одеяло, “подбитое ветром”, и скудный казарменный харч. И не потому, что там не было ни ванной комнаты, ни прохлады губернаторского особняка, казалось, чуть зеленоватой от ветвей и листьев, прикрывающих окна, ни мягких кресел, ни кушеток со львиными шкурами на них, ни ковров, ни замечательно сервированного стола за завтраками, обедами и ужинами, ни парка с фонтанами, ни многого другого. Нет, главным образом ей не хотелось возвращаться в корпус потому, что за эти несколько месяцев она стала совсем другой, стала окончательно взрослой и уже не представляла себя среди мальчишек-кадетов и недалеко ушедших от них гардемаринов старшей роты. Тем более что ее крестный отец, адмирал Герасимов, присылал ей раз в неделю с нарочным конспекты лекций, которые читались в ее отсутствие, по математике, физике, химии, фортификации и всем другим предметам. (Как выяснилось позже, лекции эти переписывал для нее маленький князь Бакаров — Тузенбах, которого в том знаменитом спектакле она оставила в живых.) Поскольку в точных науках Машенька была сильна с детства да еще весьма преуспела на этом поприще во время занятий с дядей Пашей, то учеба давалась ей легче легкого, что называется — с лету. Так что по всем дисциплинам, кроме физической подготовки, она шла в ногу со всеми своими недавними товарищами по Морскому корпусу.
И, учитывая все это, спрашивается, что ей было делать в Корпусе? Тем более что там не было дяди Паши, а значит, не было никого — как в пустыне. А что касается физической подготовки, то она проходила ее с Николь такую, какая и не снилась братцам-кадетикам. Они без устали катались на лошадях, выходили в открытое море на губернаторской яхте — дважды доплывали до Сицилии4, возвращались всю ночь и приплывали в Бизерту на зеленом рассвете; часами стреляли в гарнизонном тире из пистолетов. Нужно заметить, что в этом виде спорта Николь была настоящим мастером и воспитала Машеньку себе под стать. И раньше в Джебель-Кебире Машеньке приходилось стрелять и из тяжеленной трехлинейки, приклад которой так отдавал в плечо, что оставались синяки, и из пистолета, и из револьвера, но там на счету был каждый патрон и больше приходилось целиться, чем стрелять, а здесь патронов у них было сколько душе угодно — пали себе и пали до одури! Еще они играли в теннис, корт был в губернаторском саду, еще обожали вылазки в пустыню, конечно, это были так — набеги, чтобы к заходу солнца обязательно быть вблизи дома. Но однажды Николь отпросилась у мужа в настоящую экспедицию. В одном из гарнизонов, за перевалом Берегового Атласа, на краю настоящей Сахары нужно было менять людей, отбывших там положенные три месяца. Караван собрался немаленький, верблюдов и лошадей готовили неделю, кормили, поили, лечили и холили по всем правилам.
— С пустыней не шутят, я знаю это не понаслышке,— напутствовал Николь и Машеньку губернатор.— Отпускаю вас только потому, что с вами поедет наш великий эскулап и знаток Сахары Франсуа.— Он улыбнулся в сторону доктора со всей возможной в его должности искренностью.— С наступлением ночи никаких отлучек из каравана, ни на шаг, на любое шевеление за чертой бивуака часовые открывают огонь на поражение — и никаких шуточек! Мертвые — лучше рабынь на цепи неизвестно у кого и неизвестно где. Похитив любую из вас, разбойники живо переправят вас за тысячи километров. Ты поняла меня, Николь?
— Да, мой повелитель! — игриво потупилась Николь.
— Вот, ты опять дурачишься! — вспылил генерал-губернатор.— Все! Если ты не способна понять серьезность моих предостережений, тогда оставайтесь дома!
В конце концов Николь и Машенька торжественно поклялись, что не станут нарушать порядка в конвое, и только после этого губернатор разрешил им участвовать в походе.
Наверное, не будь этого семнадцатисуточного путешествия на окраину Сахары, всю свою жизнь Машенька прожила бы и прочувствовала совсем иначе. Не лучше и не хуже, а совсем по-другому — не в смысле внешних событий, которые предначертаны всем нам свыше, а по наполнению души теми неведомыми многим другим людям ощущениями пустыни, которые испытала она в самой Сахаре и на подходах к ней.
Пока человек бежит в упряжке повседневных забот по добыванию удовольствий или куска хлеба, пока он едет “на ярмарку” и под горку катится “с ярмарки”, жизнь представляется ему бессюжетным нагромождением событий, как бы даже и не вытекающих одно из другого, разрозненных и ни к чему не обязывающих. А когда человек оказывается на склоне лет, притормаживает в своем беге и понимает, что бежит он не в Жизнь, а из Жизни, то люди, способные отвлечься от всеобщего вялотекущего заблуждения, что центр мироздания проходит именно и несомненно только через их пуп, вдруг остро осознают, что “сюжетец-то был”. Что все мельчайшие события внешней жизни и движения души притерты до микрона, все подогнанно самым удивительным образом — сама судьба и прожитая жизнь, собственно, и образуют сюжет. Наверное, поэтому читатели так любят сюжетные книги, не обязательно детективы (многие вообще не переносят их на дух, равно как и научную фантастику), а именно книги с ярко прорисованными судьбами и характерами, с цепью происшествий, не только во внешней, но и во внутренней, духовной жизни героев.
То же самое, что бывает со многими, случилось и с Марией Александровной Мерзловской: только когда состарилась, отошла от дел и переселилась жить под церковь Воскресения Христова, тогда она и поняла, что “сюжетец-то был”, да еще какой закрученный. Многое смыло в памяти, унесло в реку забвения, как легкие песчинки, а какие-то тяжелые камешки навсегда остались лежать в душе, как в копилке. Одним из таких драгоценных камешков и был тот поход в Сахару.
— Сахара, мадам Николь и мадемуазель Мари, и вы, мадемуазель Клодин,— это Сахара: ее ни объять взором, ни рассказать о ней невозможно. Это такой кусочек планеты, который тянется на шесть тысяч километров с запада на восток и на две тысячи километров с севера на юг,— разглагольствовал на первом же привале доктор Франсуа, которому очень нравилась его роль проводника и талеба5 Великой стихии, неведомой его спутницам.
Клодин не думали брать в поход, но она устроила такой “бунт на корабле”, так рыдала, так причитала, что она с ума сойдет, не видя мадам Николь и мадемуазель Мари, что отказать ей не смогли, хотя все понимали, что дело не в Николь и Мари, а во Франсуа, ради общества которого Клодин готова хоть к дьяволу в пасть, а не то что в пустыню Сахару. Поскольку Клодин боялась лошадей и не ездила на них отродясь, то ее пристроили на верблюде, в замечательно уютном паланкине, в котором по положению ехать бы мадам Николь, а не ее горничной. К слову сказать, Клодин оказалась весьма полезным членом общества путешественников: она трудилась и услужала в походе что было сил, с особенным рвением. Конечно, она обслуживала доктора Франсуа, но Николь смотрела на это не просто сквозь пальцы, а с пониманием.
— Вы думаете, Сахара — это кучи песка? Вы ошибаетесь, мои дорогие. Песчаные пространства, или так называемые эрги, занимают меньше одной шестой части Сахары. Пустыня Сахара — это горы, плато, впадины, это тысячи квадратных километров каменистых равнин, которые называются гамады, это миллионы тонн щебня и гравия — рэга, это неоглядные пространства серир, а попросту гальки. Всю Сахару пересекают сухие русла рек — вади, они начинаются в Атласе, мы их увидим, когда перевалим горы. Вади имеют имена, как настоящие реки, по их руслам стекают дождевые потоки, а под ними идет подземный водоток, который питает многие артезианские бассейны Сахары и пресные воды озера Чад.
— Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далеко, далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф6,—
прочла по-русски Машенька то, что прочла бы на ее месте любая интеллигентная русская барышня.
— Красиво,— сказал Франсуа по-русски. Он уже неплохо понимал язык далекой России и хорошо чувствовал интонации.
— Это стихи Николая Гумилева, нашего хорошего поэта, он путешествовал по Африке, бывал на озере Чад.
— О-о, Николя, так я его знай! — воскликнул Франсуа.— Лет пятнадцать туда,— он махнул ладошкой себе за плечо,— я с ним знай. Он брал у мой переводчик на арабский, я ему давай такой хороший переводчик. Очень хороший.
— У нас ходили слухи, что его убили в России,— сказала Машенька,— но
я не знаю точно…
— О-о, Николя! Он не был озеро Чад.
— Почему? — спросила Машенька по-французски.
— Я думаю, он не мог дойти так далеко,— отвечал Франсуа по-французски,— но он поэт, а поэтам необязательно бывать в тех местах, которые они описывают. Пусть он там не был, но это все равно правда. Раз поэт говорит, то ему надо верить.
— Как странно! — сказала Машенька по-французски.— Дай Бог, чтобы он был жив и ему почудилось, что сейчас здесь, в пустыне, мы читаем его стихи и говорим о нем с человеком, который его лично знал и видел здесь, в Африке.
— Да, в жизни много чудесного,— заметила Николь.
— Мадам Николь, сядьте на кошму,— вмешалась в разговор Клодин,— а то вы уже вся на земле. Здесь могут быть скорпионы.
Николь послушно передвинулась на кошму.
Солдаты конвоя и арабы — проводники каравана ловко расседлывали лошадей, снимали тюки с верблюдов, ставили палатки, разжигали костры по периметру довольно обширного бивуака, который рос и образовывался буквально на глазах. Палатки разбивали в центре, туда же сносили все грузы, бурдюки с водой, оружие, боеприпасы. Сначала вокруг палаток выстроили цепочкой лошадей и задали им овса в кожаных торбах. Затем во вторую цепочку поставили верблюдов, которые, будучи хорошо накормленными и напоенными про запас, от корма категорически отказались и сразу залегли, прижав брюхо к каменистой земле и вытянув шею,— так им, верблюдам, было хорошо, а на все остальное они даже и плевать не хотели.
Был ясный день, свет над землей стоял ровный, чуть-чуть дрожащий по краям далекого горизонта, было видно так далеко вокруг, что, казалось, день еще должен длиться и длиться.
— Скоро ночь,— сказал Франсуа.— Как только сварится кофе, так и наступит ночь. У солдат все отработано по секундам.
— Но кофе уже засыпали. Слышите, какой аромат? — Машенька жадно потянула ноздрями.— А день-то в разгаре, о чем вы говорите, доктор?!
— Вот я и говорю как доктор,— усмехнулся Франсуа.— Ночь в пустыне всегда наступает вдруг, как потеря сознания. Сейчас,— Франсуа торопливо оглядел горизонт,— сейчас наступит ночь.— И в ту же секунду как будто выключили на небесах рубильник, и пламя костров жутко и весело проступило из тьмы, прорисовывая фигурки коленопреклоненных арабов, молящихся лицом на восток.
— Франсуа, вы Бог! — хлопнула в ладоши Машенька.
— Нет, мадемуазель Мари, я заурядный грешник, только много путешествовавший по Сахаре,— весело отвечал доктор.— Если бы я был похрабрее, то давно бы забросил службу и отправился в пустыню навсегда.
— А мы? — воскликнула Клодин.— А как же мы? Без вас в гарнизоне нельзя, это вам любой скажет!
— Чепуха, мадемуазель Клодин, все могут обойтись без всех. Человек живет один и умирает в одиночку, а все остальное так, кружева нашей жизни…
— Хватит философствовать,— незлобиво прервала его Николь.— Пошлите лучше за кофе. Такой аромат в воздухе, я прямо зверею от желания сделать глоточек кофе!
Принесли кофе, и они пили его под темно-фиолетовым небом, усеянным острыми блестками таких ярких, таких лучистых звезд, какие только и увидишь что в пустыне. Заливая округу призрачным, зыбким полусветом, струился над головами Млечный Путь. Выяснилось, что Машенька и доктор Франсуа одинаково хорошо, без запинки, читают карту звездного неба. К познаниям доктора Франсуа все давно привыкли, а вот Машеньке удивлялись.
— Боже мой, откуда ты это знаешь? — восклицала Николь.
— Мадемуазель Мари, я, признаться, тоже не ожидал,— искренне сказал Франсуа.— Откуда такие познания?
— Доктор, я ведь дочь адмирала, я учусь в Морском корпусе, я выросла на море, а море и небо… Потом, я люблю астрономию, и у меня был хороший учитель…— Машенька смолкла, потому что ей показалось, что в отблесках дальнего костра мелькнула фигура дяди Паши…
Доктор Франсуа с удовольствием рассказывал о Сахаре, голос его звучал наполненно, чисто, молодо.
— Многие думают, что Сахара — это нечто необитаемое. Нет, здесь проживают миллионы людей. Фактически Сахара заселена двумя народами, хотя и тот и другой считаются арабами.
— То есть как? — удивилась Машенька.
— А очень просто,— продолжал доктор Франсуа.— Один народ — люди, живущие оседлой жизнью, по городам и поселениям, так называемым ксурам, все это там, где есть постоянные источники воды. А второй народ — кочевой, это арабы-завоеватели, они живут в палатках и кочуют по пустыне. Первый народ — земледельцы, второй народ — пастухи и воины. Их объединяют общие интересы, они не могут жить друг без друга, но не только не любят, а, я бы даже сказал, презирают друг друга. Оазисами они владеют вместе — одни возделывают землю, вторые пасут стада, отгоняют их на далекие зимние пастбища, а летом едут на базары за зерном и прочим. Люди в Сахаре живут или в оазисах, или на равнинах между ними, где выпадает достаточное количество дождей. Люди разбросаны по огромным просторам Сахары, как зерна,— пригоршнями, и в общем их очень много. Так что Сахара совсем не мертвая. Живая! Вечно живая!
Николь, Машенька и Клодин расположились на ночлег в большой шатровой палатке, устланной толстыми коврами. Спали они замечательно.
А когда Машенька проснулась и выглянула из палатки, было совсем светло, но лагерь еще спал. Спали люди, спали лошади, ослики, верблюды, спали все, кроме мерно шагающих часовых по окраинам бивуака. Машенька накинула халатик и вышла из палатки. Рассеянный, но необыкновенно яркий свет заливал необозримые пространства, с какой-то неистовой, но очень мягкой силой он катил свои волны с востока на запад, и небо стояло над миром высокое, чистое, такое нежно-голубое, какого Машенька не видывала отродясь. Далекие горные плато туманно светились поблекшими травами, воздух реял над землей точно так, как дрожал он зимой над раскаленной печкой у них на кухне, в Николаеве; свет струился почти невидимыми нитями, и они серебряно дымились в шерстинках на верблюдах и осликах, вплетались в гривы лошадей, поблескивали тончайшей паутиной на тюках и палатках. Даже тени, и те, казалось, были размыты светом, его текучим, неуловимым блеском. Удивительно, но при невероятном обилии и яркости света он не только не ослеплял, но даже и не напрягал глаза, а как бы ласкал взор надеждой на вечное будущее.
И еще… Машеньку поразила тишина. Тишина стояла такая, что каждый шорох, сопение животных, бормотание или похрапывание спящих людей, шаги часовых казались выпуклыми и не смешивались друг с другом.
Машенька вдруг физически ощутила, какие необъятные просторы подвластны в Сахаре тишине и как пьянит и сколько беспричинной радости вселяет она в сердце. В ее сердце! Трепеща от восторга, Машенька встала на колени, прямо на холодную гальку, и вознесла молитву:
— Господи! Спасибо тебе, Господи! Спаси и сохрани мою маму, Господи! Спаси и сохрани мою сестричку Сашеньку! Спаси и сохрани Россию!
Так прошептала она на краю Сахары, и слова ее полетели в потоках света, словно прозрачные пузырьки, которые пускала она в детстве из мыльной пены.
Потом не раз и не два вспоминая эту свою нечаянную радость и нечаянную молитву в пустыне, Машенька спрашивала себя: почему она не вспомнила в тот момент про дядю Пашу? Спрашивала, но не могла ничего ответить.
Вдруг сверкнул на востоке краешек солнца, и в ту же секунду ударил зорю подстерегавший восход барабанщик, и горнист затрубил побудку7.
Когда они наконец одолели горный перевал и вышли на южные склоны Берегового Атласа, доктор Франсуа показал им первое вади — сухое русло реки. Река была похожа на настоящую — с берегами, с отмелями, с глубокими промоинами, только совершенно сухая, лишь вместо воды был камень, однако очень гладкий, почти сверкающий, иногда чуть шершавый или отслоившийся от высокого берега. Как это ни странно, однако картина не казалась мрачной, угадывалось, наверное, именно шестым чувством, что там, под каменным ложем, где-то в глубине, но строго по руслу, есть водоток, есть жизнь. Вади, которую показал им Франсуа, начиналась с крохотной полуобвалившейся траншейки и текла вниз, расширяясь от камня к камню. А когда караван спустился в долину, то каменное русло даже разошлось на два рукава.
— Во время зимних дождей это настоящая бурная река,— сказал Франсуа и хотел еще что-то добавить, но приложил руку козырьком к глазам, пригляделся.— Кажется, встречный караван? Нет,— решительно заключил он через минуту,— одинокие путники.
И все сразу забыли о вади и стали ждать первых встречных.
— Первые встречные в пути — всегда не просто так. Загадывайте жела-
ние — обязательно бубновое! — смеясь, предложила Николь.
— А как его загадывать? — спросила Клодин.
— А кто как хочет и кто на что хочет,— уверенно сказала Машенька.—
Я уже загадала.
— И я! — подняла палец Николь.
— И я! — крикнула со своего верблюда Клодин.
— И что же вы загадали? — насмешливо спросил Франсуа.
— А каждая свое! — весело отвечала Николь.— Неужели мы такие старухи, что нам и загадать нечего?
Да, каждая загадала свое. Машенька загадала, что если среди идущих навстречу путников не окажется ни одной женщины, то рано или поздно она обязательно встретится с дядей Пашей, куда бы он ни уехал, хоть за океан, хоть за два!
Женщин среди первых встреченных путников не оказалось. Это были три пеших негра, ведшие в поводу трех навьюченных осликов. Пока они приближались, доктор Франсуа обратил внимание Машеньки, Клодин и Николь на стремительно передвигающиеся по палевым холмам справа красноватые пятнышки с белыми точками.
— Что это? — удивилась Машенька. Очень похожи на грибы-мухоморы.
— Что иметь мухор? — переспросил ее по-русски Франсуа.
— Мухомор — это такой гриб. Он растет у нас в России, очень красивый и ядовитый, бурый с белыми точками,— ответила ему по-французски Машенька.
— Нет, это не грибы, это газели! — рассмеялся Франсуа, переходя на французский.— Газели пасутся среди желтеющей альфы8. Присмотритесь внимательно — вся земля в копытцах газелей, и принюхайтесь — слышите мускусный дух?
Наконец негры подошли совсем близко: приостановились и попридержали своих осликов.
Доктор Франсуа приветствовал их по-арабски и спешился в знак уважения. Спешились Николь и Машенька, одна бедная Клодин не могла слезть со своего верблюда и разглядывала путников сверху. Все трое были очень высокого роста, необыкновенно худые, с такими иссохшими, иссеченными морщинами маленькими лицами, что их черные веселые глаза казались непропорционально большими, просто-таки огромными, а черная кожа была как бы покрыта окалиной — серой с фиолетовым отливом. Такая окалина проступает на раскаленном докрасна куске железа, если его сунуть в воду,— это ветер и зной пустыни не только иссекли их лица похожими на шрамы морщинами, но и покрыли несмываемым серым налетом. На маленьких головах у негров красовались алые тюрбаны, а их куртки и широкие штаны были сшиты из лоскутов разного цвета — белого, розового, голубого, алого, фиолетового, желтого, на ногах было надето тоже что-то диковинное — то ли гнутые туфли на толстой подошве, то ли какие-то странные полусапожки, с кренделями на пятках. Все трое казались изможденными стариками, что особенно контрастировало с их шутовским одеянием и наполненными чистым сиянием необыкновенно веселыми глазами, в которых было столько детского доверия к жизни, столько радости и надежды, что, глядя на них, смягчились даже самые суровые из солдат и самые свирепые из погонщиков каравана.
На черной тонкой шее одного из них болталось ожерелье из тростниковых флейт, другой держал в руке волынку, третий нес на перевязи “гитару”, сделанную из панциря крупной черепахи с прилаженной к нему палкой и натянутыми на ней струнами. На осликах были видны тамбурины с погремушками и какие-то разноцветные кукольные фигурки, видимо, для театрального действа, кроме того, на одном из осликов возвышался довольно большой кожаный барабан.
Все трое плохо говорили по-арабски и все время смеялись, притом очень искренне. С большим трудом доктору Франсуа удалось выяснить, что скорее всего они с берегов озера Чад. При слове “Чад” все трое так радостно закивали головами, что сомнений быть не могло. Доктор Франсуа старался говорить с ними и так и эдак — и на всех доступных ему языках, и при помощи жестов. Они объяснялись довольно долго и беспрерывно хохотали и хлопали друг друга по плечу.
— Невероятно,— сказал наконец доктор Франсуа, обращаясь к Николь и Машеньке,— но они бродячие музыканты и идут от озера Чад, а значит, пересекли всю Сахару! Это невероятно! Они хотят спеть для нас. Видно, карманы их так же пусты, как и бурдюки для воды. Пусть поют?
— Еще бы! Конечно! — обрадовались Николь и Машенька.
— Пусть поют! — подала сверху голос Клодин и вдруг громко добавила командным тоном: — Эй, все слушать музыку, все слушать музыку! — Видно, ей крепко надоело торчать на своем верблюде без внимания.
Как-то сам собою образовался круг, в середине которого остались только три музыканта. Гулко ударил в большой барабан один из негров, второй забренчал что-то невнятное на самодельной гитаре, первый еще несколько раз ударил в барабан, и все как-то беспорядочно, почти противно для слуха; второй так же бестолково бренчал на гитаре, было такое впечатление, что и барабанщик, и гитарист совсем не знают своего дела.
Машенька и Николь переглянулись: “Что за какофония?”
Наконец, третий негр отцепил от висевшего у него на шее ожерелья одну из тростниковых флейт, самую длинную, и как бы нехотя стал ее продувать и пробовать звук. Попробовал раз, другой, третий и, наконец, заиграл тихо-тихо, почти неслышно. Только люди стали вслушиваться, как флейтиста прервали барабанщик и гитарист — одновременно они извлекли из своих инструментов и тамбурина, который одной рукой встряхнул барабанщик, такую гамму неудержимо фыркающих, хлопающих и потрескивающих звуков, как будто бы взлетала голубиная стая. Многие слушатели даже подняли глаза к небу — проследить, куда это полетели птицы. А птиц в чистом небе не было. Ни единой. И тут-то Машенька да и все остальные поняли, что перед ними не простые музыканты, а настоящие виртуозы. И запела свирель в полный голос, и полилась мелодия, такой незнакомой, диковатой и неслыханной красоты и нежности, такой неземной печали, что все, словно в испуге, замерли на своих местах. А игравший на свирели закрыл глаза черными веками с серой окалиной и стал раскачиваться из стороны в сторону, раскачиваться медленно, как во сне, и голос флейты то замирал вместе с сердцами слушателей, то взмывал к самому небу, и никто не смел нарушить тишину в паузах между звуками, которые то угасали, казалось, совсем, то вспыхивали с новой дерзкой силой. Флейтист играл долго, наверное, минут двадцать, но они пролетели как мгновение. Потом вдруг гулко и отрывисто ударил большой барабан и запел сам барабанщик, неожиданно затянул сладчайшим контртенором явно женскую партию, что-то пронзительное и чистое, как сама пустыня, а потом запел тенором второй негр, и было понятно, что это дуэт девушки и юноши о вечном: о любви, о надежде, о вере в свою звезду. Наконец, подключился флейтист. Он начал баритоном и закончил глухим, могучим басом. И во время всего пения они сопровождали его аккомпанементом гитары, флейты, барабана и
тамбурина. Это были какие-то странные, отрывистые, явно диссонирующие звуки — это была музыка, которую не знали ни арабы, ни европейцы.
Затем взялся солировать гитарист и стал выделывать на своей черепахе такие штуки, что было боязно за него и непонятно, как это ему удается выправить положение в последнюю долю секунды. Он снял гитару с перевязи и пустился в пляс с ней, подбрасывал ее над головой и ловил у самой земли. Он плясал так страстно, что, казалось, сейчас рухнет наземь или взлетит на небеса. А потом опять остался один флейтист, но уже с другой, более короткой, флейтой, из которой лились веселые звуки, и не просто веселые, а какие-то необыкновенно радостные, очищающие душу. Затем они спели хором а капелла что-то нежное-нежное, восхитительное и вдруг закончили той же имитацией неожиданно взмывшей стаи.
— Виват! — закричала Николь.
Все аплодировали, все были не просто довольны, а просветлены душой. Музыканты явно выбились из сил, а слушатели так приободрились от восторга, что готовы были еще стоять под солнцем, не ощущая палящего зноя. Музыкантов щедро одарили деньгами, едой, дали три бурдюка воды, указали дорогу через перевал.
Караван пошел своей дорогой, а осчастливленные многими дарами музыканты своей — к перевалу, к морю.
— Вокруг озера Чад живет большой народ хауса, но они понимают его язык так же плохо, как и арабский. Значит, они из какого-то другого племени. Я слышал, где-то там есть племя клоунов и музыкантов, но не помню, как это племя называется,— пустив своего коня бок о бок с Машенькиным, говорил Франсуа. Но Машенька разговор не поддержала, ей не хотелось ни говорить, ни думать ни о чем конкретном, хотелось пребывать в молчании, которое, может быть, и называется созерцанием собственной души…
— Эй, Мари, очнись! — громко сказала Николь.— Ты где, Мари-и?
И она очнулась и увидела, что она не в пустыне после концерта чернокожих музыкантов, а в губернаторском особняке, в своей комнате, где только что сделала Клодин прическу.
— Ну, так что, мы поедем купаться? — хлопнув рукояткой плетки по сапожку, спросила Николь.— О чем ты задумалась, Мари?
— О разном,— отвечала Машенька.— Вдруг вспомнила, как мы с тобой путешествовали по Сахаре. Помнишь?
— Еще бы! А ты помнишь, как нам повстречались бродячие чернокожие музыканты? Я их никогда не забуду!
— И я,— сказала Машенька,— о них-то я и думала сейчас. Ну, едем купаться! Я пойду переоденусь. А Клодин хороша с новой прической?
— Да, настоящая гранд-дама, особенно если не будет открывать рта! — рассмеялась Николь.— Ну иди одевайся, я буду ждать за воротами, кони готовы.
Николь вышла из дома в парк, а Машенька направилась в свою гардеробную комнату выбрать наряд для верховой езды. Она шла по белой анфиладе комнат губернаторского дворца и все думала про Сахару, все вспоминала… Много чего нового увидела, услышала и прочувствовала она за семнадцать суток в Стране Жажды, как называл великую пустыню доктор Франсуа. Что-то осело в памяти, что-то утекло, как песок, сквозь пальцы, казалось, навсегда, хотя в зрелые годы, а особенно в старости, Мария Александровна не раз ловила себя на том, что вдруг всплывет перед внутренним взором чье-то бородатое, лоснящееся от пота лицо, виденное в том походе, или чахлый кустик тамариска на берегу сухого вади, или серо-палевый кусок отслоившейся горной породы, или черногубая большеглазая мордочка верблюда, высокомерно и безучастно жующего свою жвачку и всем своим видом как бы показывающего окружающим, что вся их суета не стоит даже его плевка, так что он прибережет свои слюни; или высокий слоистый дым костра и запах горящего сухого дерева — у сухого дерева запах в костре особенный, и жар его углей особенный, как бы отчаянно безнадежный. Да, с чередой воспоминаний в ее дальнейшей жизни все было именно так: фрагментарно четко и очень живо. А пока по дороге в свою гардеробную Машень-
ка вспоминала встречу с кочующим племенем, встречу, которую она помнила всегда и к которой в течение всей своей долгой и превратной жизни не раз возвращалась в мыслях, поскольку она была напрямую связана с ее любимым писателем Антоном Павловичем Чеховым. Для Машеньки, а потом для Марии Александровны, всегда было так: сначала Чехов, а потом другие писатели. Чехова
она читала всегда и могла читать с любой страницы, и ей никогда не было
скучно или малоинтересно наедине с его книгами, а только душа радовалась
и очищалась.
Спрашивается: при чем здесь Сахара и Чехов? Какая связь? Непосредственная. На обратном пути из гарнизона, который располагался в небольшом оазисе, после того как они сменили команду, кажется, на третий день пути к Бизерте, они повстречались лицом к лицу с той грозной опасностью, о которой предупреждал генерал-губернатор. Нет, ни Николь, ни Мари, ни Клодин не похитили злые разбойники, но зато они увидели воочию настоящих рабынь с веревками на шее, связанных друг с дружкой в цепочку и подгоняемых всадником с длинной палкой в руках, похожей на удилище, этим удилищем он и тыкал их лени-
во — в бока, в спины, куда ни попадя, тыкал почти не глядя и совершенно беззлобно, будто это был скот. Одна из рабынь была блондинка лет двадцати, еще не замученная, видно, недавно плененная, и она смотрела на французский отряд зелеными широко открытыми глазами, как на мираж, как на невозможное счастье, как на последний шанс, который непременно будет упущен… Николь порывисто кинулась к командовавшему отрядом лейтенанту, тот понял ее без слов и остановил:
— Не сметь! Никаких действий! Никаких разговоров! Иначе они сметут нас. Это очень опасное племя, и их в десять раз больше!
— Как вы говорите со мной?! — попыталась было возмутиться Николь, но лейтенант вяло поднял руку.
— Я понимаю все, мадам Николь, но здесь может действовать только одна воля — моя. Я приказываю — не сметь и не двигаться!
Такой был эпизод. Сначала пустыня была божественно пустынна, а потом вдруг послышался отдаленный шум, бегущий, как пламя по траве, затем они увидели облачко пыли далеко впереди, еще через некоторое время стали слышны трубные звуки волынки, наконец, они расслышали собачий лай. Облако пыли все вытягивалось, становилось все зримее, скоро оно вытянулось на добрые полкилометра.
— Племя кочует,— сказал доктор Франсуа,— дай Бог, чтобы мирное.
Командир отряда, пожилой, усталый лейтенант, приказал остановиться, спешиться, приготовить оружие и боеприпасы.
— А что, разве еще остались непокоренные племена? — возбужденно спросила лейтенанта Николь.
— Считается, что не осталось,— отвечал ей лейтенант,— но есть племена, с которыми мы находимся в состоянии вооруженного нейтралитета. А раз нейтралитет вооруженный, то лучше держать оружие на взводе. Эти ребята очень простые, они понимают только силу — такой народный обычай.
Караван, в котором были Николь, Мари, Франсуа, не занял боевую позицию, так как это могло спровоцировать вероятного противника, но по тому, как караван перестроился в каре, любому даже мало-мальски опытному воину было понятно, что их ждут. Но ждут именно так, как полагается ждать, чтобы не затронуть ничьей чести, пережидают именно в состоянии вооруженного нейтралитета — ни больше и ни меньше. Николь и Машенька не стали прятаться за верблюдов, а остались на своих конях на обочине дороги, так, чтобы им было видно все приближающееся племя. Лейтенант вежливо попросил Николь убраться, но спорить уже было некогда.
Вот показалось красно-зелено-желтое знамя на высоком древке, увенчанном медными шарами и полумесяцем. А вокруг знамени десятки всадников во всей боевой амуниции разукрашенные, как на параде. Одни были в пирамидальных соломенных шляпах с зелеными перьями, другие — в бурнусах, почти закрывающих все лицо, третьи — в причудливых колпаках из перьев страусов. И у каждого длинное ружье сплошь в серебряных украшениях, сабли, пистолеты за поясом, длинные ножи. Некоторые ехали обнаженные по пояс и с саблями наголо, с хаиком9, брошенным через плечо, на всех были широченные штаны самых причудливых расцветок: красные, оранжевые, зеленые, синие, лиловые, черные и все с золотыми лампасами, многие лошади были покрыты шелковыми попонами. Никогда в жизни не видела Машенька лошадей столь разнообразной, столь причудливой масти. Были почти темно-синие кони, были лошади камышового цвета, были ярко-рыжие, почти кровавые, белые с легкой голубизной, как белое белье на морозе, были золотистые…
“Боже мой, вот это кони! — думала Машенька.— Наша конюшня просто ничто в сравнении с ними”.
— Да,— сказала Николь, умевшая угадывать несложные чужие мысли,— это очень богатое племя, и такие кони есть далеко не во всех королевских конюшнях. Какая прелесть! Боже, какая прелесть!
Ближе к знамени огромный негр в ливрее изумрудного цвета и с кольцом в носу вел в поводу боевого коня — белого крупного, с темно-серым хвостом почти до земли, в парче и в золоте. Конь выгибал могучую шею и пританцовывал в такт музыке, которую играли музыканты, шедшие в колонне по два за отрядом телохранителей. За первыми всадниками и чуть в стороне, по обе стороны еще всадники на черных, белых, ярко-рыжих конях, а в одеждах — сочетание самых неожиданных цветов — лимонного с черным, оранжевого с фиолетовым, оливкового с розовым, ярко-алого с синим. В общем, такое буйство, такая сшибка красок, что у Машеньки глаза разбежались, и она даже не сразу увидела самого главного, того, вокруг которого все это плясало и вертелось,— вождя племени.
Неприметный среди блистательной свиты, он ехал чуть впереди знамени на низкорослой кобылке неестественного розового цвета; наверное, кобылка была очень-очень светлой серой масти, с нежной кожей, просвечивающей сквозь влажную короткую шерсть, а прямые солнечные лучи делали всю ее розовой, такой, каких и не должно быть на свете. На вожде не было ни знаков различия, ни единой золотой или серебряной нити, уздечка простенькая, только седло из фиолетового бархата, обшитое серебром, точно так же, как и седло на Машенькином Фридрихе, видна была рука одного и того же мастера.
— Седло-то работы нашего мавра,— обратила внимание приметливая Николь.— Так что я в нем не ошиблась!
Вождь был одет очень скромно. Он завернулся весь в белый тончайший бурнус, и только большие красивые кисти рук его держали поводья на луке седла. Капюшон бурнуса стоял высоко торчком, видно, был специально устроен так, что как бы возвышался над головой, и лицо вождя было и не под солнцем, и открыто. Лицо его показалось Машеньке очень знакомым: чуть вьющиеся каштановые волосы, едва прибитые сединой, необыкновенно красивый лоб гения, уже почти седая бородка, менее седые усы, знаменитое пенсне со шнурком, свисающим вдоль правой щеки, и взгляд из-под пенсне, усталый, всепрощающий, вдруг вспыхивающий лукавым блеском. Мужчина был высокого роста, и даже бурнус не мог скрыть его общей худобы.
“Господи, вылитый Чехов! — изумленно подумала Машенька.— Как это может быть? Откуда? Он ведь умер в девятьсот четвертом году в Баденвейлере, и его привезли в Москву в холодильном вагоне, на котором было написано “Для устриц”, и похоронили на Новодевичьем кладбище”.
А кочевое племя тем временем шло своей дорогой. Машенька хотела окликнуть вождя, но губы не повиновались, она только прошептала:
— Антон Павлович!
Вождь уже отъехал метров на пятьдесят и не мог слышать ее шепота, однако он почему-то обернулся и чуть приподнял над плечом руку в знак то ли приветствия, то ли прощания.
А племя текло мимо. Шли десятки женщин с веретенами, прикрепленными к поясу, и на ходу пряли пряжу. На нескольких белых верблюдах были роскошные цветные шатры с гаремом; гнали овец, черных коз, сотни бурых верблюдов несли на себе шерстяной город; совершенно голые дети покачивались в огромных медных блюдах под сенью какого-то подобия навесов; шли старухи с клюками, ехали старики на маленьких осликах, бежали трусцой все новые и новые стада белых овец и черных коз, а за ними своры собак и замыкающие всадники с бичами.
— Будем считать, что нам повезло,— глядя вслед последнему всаднику, сказал доктор Франсуа.— Это очень воинственное племя, у них лучшие лошади во всей Сахаре, они богаты и коварны, как никто другой.
— Надо же, а у вождя совсем европейское лицо и даже пенсне,— сказала Николь.
— Ну и что? Я не исключу, что он в молодости окончил Сорбонну,— усмехнулся доктор Франсуа,— но это ничего не меняет.
Поехали дальше, а Машенька все размышляла о том, как природа рождает двойников, и вдруг у нее мелькнула удивительная, дикая мысль: “А если Чехов не умер, а сбежал из этого Баденвейлера в Сахару, то ему сейчас всего шестьдесят три года… очень похоже. А почему бы и нет, а?! Он поднял руку! Как он поднял руку! Почему же я не смогла его окликнуть, почему вдруг пропал голос? А может, так нужно? Да, значит, так нужно. Кажется, гроб с телом в Москве не открывали. А как он приподнял руку! И, кажется, блеснул серебряный перстень. Вдруг на том перстне та же надпись: “Одинокому везде пустыня”? Скорее всего именно так и есть, так и есть…”
Лейтенант дал команду строиться в походную колонну, и вскоре они двинулись в путь. А кочевое племя тем временем быстро уходило к горизонту и становилось все меньше и меньше, пока не сжалось в небольшой темный клубочек. Откинувшись на высокую спинку седла и опустив поводья, Машенька размышляла о Чехове — она отдавала себе отчет в том, что все, что она себе воображает, конечно же, беспочвенные фантазии, но все-таки… У них в семье был культ Чехова. Как говорила мама: “В России есть люди Пушкина и Чехова, а есть люди Достоевского. Мы — люди Чехова”. Сейчас под палящим солнцем Сахары Машенька вспоминала о том, что ведь и Чехов тоже в неполные шестнадцать лет остался один на один с миром и пребывал в одиночестве почти до девятнадцати лет, пока не поступил в университет, не приехал в Москву и не воссоединился со своим многочисленным семейством10. Это были три самых таинственных года в жизни великого писателя. А Таганрог в те времена был город непростой: его купцы торговали зерном со всей Европой, порт кишел иностранцами, таганрогские меценаты-греки позволяли себе и горожанам такую роскошь, как городской оперный театр11.
ХХХIХ
За эти несколько месяцев Николь задарила Машеньку платьями, бельем, обувью, костюмами для верховой езды, для тенниса, для плавания, всевозможными заколками и гребенками, каждая из которых стоила денег, достаточных для недельного прокормления десятка кадетов Севастопольского морского корпуса в Джебель-Кебире. У Машеньки, появившейся в губернаторском доме почти в чем мать родила, стало так много нужных и ненужных вещей, что в гардеробной комнате Клодин отвела для нее отдельный шкаф.
Платья-амазонки были, конечно, великолепны, но в них Машенька не чувствовала себя в седле так ловко, как в лосинах,— с детства она привыкла ездить верхом по-мужски, обхватив обеими ногами круп коня, а не боком, как того требовало платье-амазонка. На сей раз она предпочла темно-серые лосины и легчайшую светло-серую блузу. Ей очень шел серый цвет, еще дядя Паша говорил об этом, тем более что и конь у нее был серый с легкими палевыми побежалостями по животу и широкой груди. А гонка предстояла нешуточная, ведь Николь настоящая сорвиголова! За ней не каждый угонится. Не каждый…
— Но мы-то попробуем, а? — задорно спросила Машенька, подходя к своему невысокому в холке, но ладно сбитому коньку под удобным для дальней дороги арабским седлом с высокой спинкой.
На каменистой белой площадке за воротами Николь уже нетерпеливо пригарцовывала на своем сером в яблоках рослом красавце Сципионе12 под седлом с алой бархатной обивкой, расшитой золотыми нитями, с уздечкой в мелких серебряных галунах с золотыми насечками.
— На-ка, Феденька, на, моя лапонька, сахарку! — сказала Машенька по-русски, протягивая кусочек колотого сахара к лошадиной морде.
Ах, как любила Машенька этот момент, когда Фридрих13, кося карими, бездонными, мягко светящимися глазами, обведенными, словно тушью, короткими черными ресничками, нежно и доверчиво брал у нее с ладони кусочек сахара и, едва шевеля сухими, чистыми губами, хрумкал им с достоинством и удовольствием. А как чудно пахла его шелковистая кожа! А как любил он, когда Машенька поглаживала его плоский лоб, крутую шею, чесала за маленькими ушами!
— Он сыт, Муса? — приветливо улыбнувшись, спросила Машенька старого конюха-араба в красной феске, белой накидке и ярко-голубых шароварах.
У нее были самые дружественные отношения с конюхами на губернаторской конюшне. Ее все знали, и она помнила всех по имени — и людей, и лошадей. Что же касается Фридриха, то она частенько приходила расчесывать ему гриву и заплетать косички, как заплетала когда-то в Николаеве своему коню Абреку; не гнушалась взять лопату и почистить у Фридриха в стойле, взять скребок и поскрести коня. Конюшим все это очень нравилось, и они относились к Машеньке с неподдельным уважением.
— Да, мадемуазель Мари, он сыт,— приосанившись, отвечал конюх, передавая Машеньке поводья.— Сыт, но не перекормлен, и напоил его я как следует!
— Шукран14! — сказала Машенька, левой ногой вставая в стремя с золотой насечкой и перекидывая правую ногу не через высокую заднюю спинку,
а ловко пронося ее впереди себя над лукою седла и головой коня.
— Ну, догоняй! — звонко крикнула ей Николь и пустила с места в карьер своего затомившегося на предзакатном солнцепеке красавца Сципиона.
Николь любила называть лошадей своей конюшни громкими именами римских императоров и полководцев, именами цариц и фараонов, наверное, это льстило ее самолюбию бывшей опереточной дивы. Лошадей она обожала и холила. Особое внимание Николь уделяла сбруе и седлам, она даже ездила специально к владетельным царькам различных арабских племен, чтобы выяснить, кто чем богат в этом отношении. Она ничего не копировала, но брала ото всех то, что нравилось, а художественного чутья и вкуса ей было не занимать. При конюшне она специально держала выписанную из Алжира семью мавра, мастерового по серебряному и золотому шитью, по изготовлению всякого рода хитрых роскошеств для седла и сбруи. Мавр был Мастер милостью Божией, так что скоро Николь утерла нос многим своим конкурентам. И не столько из-за ценности ее хороших, чистокровных, но далеко не выдающихся скакунов, сколько из-за оригинальности и красоты седел и сбруи на них за Николь вдруг закрепилась слава держательницы одной из лучших конюшен в Северной Африке.
Было шесть часов пополудни, белая лента дороги еще слепила глаза. Николь на своем Сципионе оторвалась от Машеньки на ее Фридрихе метров на триста, и казалось, что догнать ее не представляется возможным. Машенька не горячила скакуна, он и так знал свое дело. Маленький Фридрих был вынослив, как мул и тщеславен, как верблюд, он терпеть не мог, чтобы на дороге кто-то маячил впереди него. Каким-то непостижимым образом расстояние между длинноногим красавцем Сципионом и несравненно более скромным в экстерьере Фридрихом I Барбароссой неумолимо сокращалось.
На последнем километре пути, когда с вершины плато, по которому они скакали, уже стал отлично виден белый хребет мыса Бланко, похожий на обглоданный остов огромной рыбы, лежащей хвостом на берегу, а головой в море, Николь стала нервно оглядываться и нет-нет да и стегать своего стратега плеткой. Машенька ни разу не ударила Фридриха, а только шептала исступленно-ласково над его заплетенной в косички гривой:
— Давай, Феденька! Поднажми, Феденька! Давай-ка мы их обставим!
Давай!
Фридрих вряд ли что-нибудь слышал, потому как поток встречного ветра, который он возбуждал своим стремительным движением, в ту же секунду относил Машенькины слова далеко за его взмокшую спину, и они оседали вместе с клубами белой пыли где-то там, на придорожных кустах, а вернее сказать, на крепеньких столбиках алоэ.
А вон и показалась из-за белокаменной гряды оранжевая палатка, установленная на пляже, почти у самой кромки легкого кружевного прибоя, а метрах в трехстах от этой оранжевой палатки другая палатка защитного цвета, стреноженные лошади охраны возле нее и силуэты солдат за ними. Как ни противилась Николь, как ни возмущалась, а губернатор решительно обязывал свою женушку совершать все сумасбродства и фокусы только под охраной его личной
гвардии.
Когда кони вылетели на прибрежный песок, между ними еще оставалось метров семьдесят. На тяжелом песке Фридрих взял свое моментально — он не обогнал Сципиона, но когда Николь остановила того и подняла на дыбы, маленький Фридрих висел у них на хвосте. Машенька тоже подняла его на дыбы, и на какую-то секунду Фридрих I Барбаросса и стратег Сципион картинно зависли над синей гладью Тунисского залива.
— А вы молодцы, почти догнали! — покровительственно похвалила Николь, соскакивая с коня.
— Да, чуть-чуть осталось,— тоже соскакивая на мокрый песок, миролюбиво согласилась Машенька, а сама подумала: “Еще бы два десятка метров, и был бы на хвосте твой Сципион, а не мы с Феденькой!”
Лошади запалились, тяжело поводили мокрыми боками, и они пустили их нерасседланными прогуляться по берегу моря.
— Пусть отдышатся,— сказала Николь,— смотри, как у них бока ходят! Они почти в мыле! Еще бы километр, и, точно, оба были бы в мыле! Так, посмотрим, что тут у нас в палаточке! — Николь, а за ней и Машенька влезли в палатку, разбитую, как всегда, специально для них.
Палатка была довольно просторная и высокая, с войлочным полом, покрытым холстиной. В палатке их ждали, как обычно, махровые простыни, большие длинные подушки, на которые было очень удобно облокачиваться, блюда с виноградом, персиками, винной ягодой, вода в бутылке и стаканы, на белой салфетке несколько кусочков колотого сахара для лошадей.
— Все-таки что ни говори, а хороший у меня муженек, а?!
— Правда, хороший,— искренне подтвердила Машенька.— Наверное, любая может мечтать о таком…
— Только не ты…
— Только не я, это правда. Клянусь, мне никто не нужен!
— Ой, не клянись, Мари-и-и,— лукаво протянула Николь.— Как сказано
в Писании: “Не клянись, ибо не пропоет петух и три раза, как ты нарушишь клятву!”
— Это не обо мне, это об Иуде! — резко ответила Машенька, и глаза ее блеснули в полутьме палатки.
— Ладно, поживем — увидим! — засмеялась Николь.— Давай раздеваться.
Они разделись, не стыдясь друг друга, и нагие вышли из палатки, прихватив каждая по кусочку сахара. Свистнула Николь. Свистнула Машенька. Послушные кони, тяжело разбрасывая из-под копыт песок, подскакали к ним на расстояние вытянутой руки — каждый к своей хозяйке. Николь угостила сахаром своего Сципиона, Машенька своего Фридриха. Потом они умело расседлали и разнуздали коней, а седла и сбрую положили на сухой песок у палатки, куда не доставали набегавшие с легким шорохом слабенькие волны спокойного в этот час Тунисского залива.
— Хороший мастер, как красиво смотрится серебряная нить на фиолетовом бархате! — воскликнула Николь, притрагиваясь к высокой спинке седла Фридриха.— Не зря я выписала этого мавра из Алжира.
— Да, мне тоже очень нравится,— согласилась Машенька.— Сочетание неожиданное и такое благородное!
— Это он для тебя постарался, он тебя любит,— сказала Николь.— Как узнал, что седло для твоего коня, так и постарался. Тебя все любят.— Николь взглянула на Машеньку с нежностью и материнским участием.
— Спасибо,— смутилась Машенька, и ей вспомнился старый лысый мавр15 с темным лоснящимся лицом. Представила, как сидит он в тени под навесом конюшни на маленькой складной скамеечке за маленьким, обтянутым шершавой замшей верстачком и вышивает по бархату золотой или серебряной нитью. И в зависимости от того, какая нить в игле, такой и моток заткнут у него за ухом, то ли золотой, то ли серебряной нити. Мавр всегда радуется приходу Машеньки на конюшню и при виде ее всегда вскакивает и торопливо кланяется, отчего моток ниток падает у него из-за уха на землю, и они оба, мавр и Машенька, весело смеются, и этот общий смех как бы роднит их на минуточку, делает своими людьми. Скорее всего моток ниток выпал из-за уха мавра случайно лишь в первый раз, а потом мавр проделывал этот номер нарочно, чтобы повеселить Машеньку да и себя порадовать милой паузой среди однообразного рабочего дня.
— Ну что, поплыли? — спросила Николь.
— Поплыли.
Николь была мастерицей на всякого рода экстравагантные выходки и развлечения. Морские купания на конях в чем мать родила были одной из лучших ее выдумок.
Солнце стояло над заливом довольно низко, но еще слепило глаза, так что если охрана и пыталась разглядеть нагих Николь и Машеньку, то могла видеть лишь их угольно-черные силуэты. Губернаторша продумывала свои забавы весьма тщательно, хотя и не чуждалась импровизаций. Сначала Машенька с опаской поддерживала Николь в ее затеях: мало ли чего она выкинет? Но постепенно убедилась в том, что, кроме сумасбродства, Николь обладает врожденным чувством такта и никогда не переходит грань, за которой может быть ущемлено ее, Машенькино, достоинство и целомудрие. Машенька видела, что Николь привязалась к ней не на шутку, и это вызывало в ней ответное чувство глубокой, почти родственной приязни и к Николь, и к Клодин, и к доктору Франсуа, и даже к генерал-губернатору, хотя с последним они общались довольно мимолетно — генерал уезжал на работу рано утром, возвращался поздно вечером, часто бывал в разъездах по вверенной ему провинции. Что касается генерал-губернатора, то, наверное, он был человек незаурядный, но эту свою незаурядность не спешил обнаруживать. Он всегда говорил простыми, нераспространенными предложениями, больше похожими на команды, чем на связную речь, всегда улыбался, часто невпопад, всегда выслушивал людей, не перебивая, что можно было принять как за доказательство пытливого ума, так и за то, что сказать собеседнику ему было нечего. Как шутя учила когда-то Машеньку мама: “Молчи — за умную сойдешь”. Совет был беспроигрышный. Возможно, и губернатора научила тому же его мама, ведь мамы бывают даже у губернаторов. Ему еще не исполнилось и сорока лет, а он уже не первый год был губернатором, так что скорее всего у него были какие-то таланты. В чем сей закрытый, застегнутый на все пуговицы господин был действительно талантлив, так это в любви к своей жене Николь. Он любил ее так, что это ослепляло окружающих. Нет, он не сюсюкал, не мурлыкал, не заискивал, не раболепствовал. Он любил. И это почему-то было понятно каждому, кто видел их вместе, будь то солдат, офицер, женщина из арабской семьи, где все по-другому, или владетельный царек, содержатель гарема; было понятно каждому и вызывало щемящее чувство зависти и безотчетной тревоги. Даже сам маршал Петен и тот вдруг однажды сказал губернатору:
— Как вы умеете любить — я горжусь вами!
— Да, мне повезло,— отвечал губернатор.
— Тем, кто умеет любить, я бы оказывал политическое доверие,— продолжал маршал со смешком в голосе.— Да, да, именно политическое доверие. Франция нуждается в способных любить. Любая страна нуждается…
Машенька невольно подслушала этот разговор, и он запомнился ей на всю жизнь. Так уж получилось, что она проходила мимо кабинета губернатора, а дверь была приоткрыта, а маршал, как человек, чуточку глуховатый, говорил громко. Потом в течение долгой и бурной жизни она не раз убеждалась в правоте маршала Петена. Тот, кто умеет любить,— стоит доверия. А люди, не способные к этому высшему чувству, не способны и ко многому другому, на них нельзя положиться, потому что они пустые, они всегда могут дрогнуть в последний момент.
Кони вошли в воду и встали боком к берегу, так чтобы всадницам было удобно вскочить на них с более высокого места.
— Опля! — ловко взлетела Николь на своего рослого Сципиона.
— Опля! — вскрикнула Машенька, которой было гораздо проще вспрыгнуть на ее низкорослого Фридриха.
Кони попятились, развернулись головами к морю и стали медленно входить в воду, осторожно ощупывая ногами каменистое дно. О, как божественно омывала вода сначала ступни ног, голени, колени, бедра, а когда лошади вышли на глубину и поплыли, то легонькие гребешки волн подкатывались под грудь, щекотали плечи, шею. Как дико и радостно было сидеть на крупе коня, обхватив его голыми ногами, какой сладостной дрожью отзывались в теле мощные движения лошадиных ног, гребущих под себя воду! Коням было не хуже наездниц, они купались в свое удовольствие.
— Как хорошо! — звонко крикнула Николь от переполняющей ее душу радости обладания жизнью.
— Как хорошо! — вторила ей по-русски Машенька.
— Смотри, какое солнце! — крикнула Николь, указывая на огромный диск солнца, в середине ярко-красный, а по краям почти розовый.— Еще десять минут, и оно утонет в море! — Николь ловко встала на спину своего Сципиона и подняла вверх руку, как бы приветствуя этот прекрасный мир.
Машенька последовала ее примеру, и некоторое время они стояли так на спинах плывущих лошадей и салютовали радостям жизни и солнцу, что опускалось все ниже и ниже к горизонту.
— Алле-гоп! — вдруг вскрикнула Николь, кидаясь головой в море.
— Алле! — нырнула вслед за ней Машенька.
А кони, освободившиеся от наездниц, с удовольствием повернули к бере-
гу — силы в них много, но пловцы-то они слабенькие.
Поныряв вволю, Николь и Машенька поплыли рядом.
— А мы порядочно отплыли, смотри, какие палатки маленькие,— сказала Николь.
— Да нет,— возразила Машенька,— здесь самое большее — метров двести, просто с воды все кажется дальше.
— Ой, смотри, а солнца остался краешек! — обернувшись, сказала Николь.— Давай наперегонки, давай попробуем доплыть до берега, пока оно не сядет, не утонет совсем.
— Давай!
— Слушай, Мари, я хочу подарить тебе Фридриха.
— Ты что? Я не могу принять такой подарок!
— Не валяй дурака! — засмеялась Николь.— Все равно все будет твое, не сегодня, так завтра! — Она нырнула и мощно поплыла под водой, чтобы успеть к берегу до темноты.
Машенька не придала значения ее последним словам, тоже нырнула, раз, другой, третий и так, нырками, чуть не догнала Николь, выходившую на берег, как Афродита из пены морской.
XL
После морских купаний на конях и приготовленной для нее Клодин ванной с благовониями и растирками, Машенька спала, не шелохнувшись. А под утро ей приснился неприятный сон. Приснилось, будто папа Николь, тот самый, что, с ее слов, был золотарем в Марселе, едет со своей вонючей бочкой, и не где-нибудь, а по Садовой улице ее любимого города Николаева, едет среди бела дня прямехонько мимо их адмиральского дома с колоннами и фасадом цвета топленого молока (у Машеньки до сих пор в ушах стоит, как добивалась мама от маляров нужного оттенка: “Цвета топле-ного мо-ло-ка! Вы что, не видели топленое молоко?”). Так вот, едет этот золотарь из Марселя, и мало того, что его двуколка противно скрипит, запряженный в нее грязно-белый мерин тяжеловесно цокает по мостовой, а бочка скверно пахнет, так вдобавок ко всему безобразию папаша Николь орет дурным голосом на всю улицу, да еще по-русски:
“Но-о, Лорд, но-о, скотина! Ходи веселей!” — Орет и звучно хлопает вожжами по крупу своего старого мерина.
— К богатству! — решительно сказала Клодин, выслушав Машеньку.— Сон к богатству — это как дважды два!
— А воняет-то до сих пор…— Машенька потянула носом.
— Да, подванивает,— подтвердила Клодин.— Сейчас выветрится. На кухне канализация засорилась, пробивали.
— А-а, понятно,— улыбнулась Машенька.— Вот и все мое богатство…
— Нет-нет, канализация здесь ни при чем. Раз я сказала, к богатству — значит, к богатству! Сон в руку! Могу с вами поспорить хоть на сто франков! — протараторила Клодин и хитро улыбнулась какой-то своей тайне.
— Что это вы, мадемуазель Клодин, так таинственно улыбаетесь?
— Да так,— смутилась Клодин,— так просто… Мадам Николь уехала в Бизерту. Его высокопревосходительство на службе. Сегодня у нас званый ужин.
— Это еще в честь чего?
— Не знаю,— уклончиво отвечала Клодин и поторопилась выйти из комнаты.
— Все-то вы знаете, мадемуазель Клодин, без вас здесь и муха не проле-тит! — добродушно бросила ей вслед Машенька и не стала задумываться о предстоящем званом ужине.
Званых ужинов она навидалась еще с малолетства столько, что они не были для нее чем-то поражающим воображение. Ну, съедется, как и у них в Николаеве, местная знать, ну, будут стоять с умным видом группками по углам огромной гостиной, потом стучать вилками и ножами, охать “как вкусно!”, мужчины станут говорить длинные речи с претензией на остроумие, а дамы в это самое время шушукаться между собой о форме рукавов, которые вот-вот войдут в моду — “в Париже уже носят”; потом будут танцы в бальном зале, а старики засядут за карты и станут рассуждать о политике, о том, кто куда назначен в правительстве Франции, кого бы пора в отставку и т. д. Потом будет обязательное музицирование, и Машенька с Николь исполнят пяток хорошо удающихся им на два голоса неаполитанских песен, а под занавес обязательно “Баркароллу” Оффенбаха. При этом аккомпанировать им на рояле, и весьма неплохо, будет сам губернатор. Нельзя сказать, что все подобное уже наскучило или претило Машеньке, нет, правильнее будет заметить, что она усвоила это все так четко, что оно отскакивало у нее от зубов, как вызубренный урок. Так-то оно так, но, в общем, довольно странно, что вчера Николь ни словечком не обмолвилась ни о каких торжествах. Наверное, вдруг приехала какая-то шишка из Парижа, и губернатор распорядился о сегодняшнем званом ужине только вчера вечером. Ладно, посмотрим, что там за шишка, что за ужин, и кто зван, и в честь чего? А пока лучше книжечку почитать, пойти сейчас в библиотеку и выбрать что-нибудь для души. Так она и сделала.
Библиотека в губернаторском доме была большая и бестолковая, здесь на полках все стояло вперемежку: рыцарские романы, энциклопедии, словари, труды Цицерона, Аристотеля, Платона, книги по искусству, по артиллерийскому делу, по навигации, несколько Библий в дорогих переплетах, такие же роскошные тома Блаженного Августина “Град земной” и “Град Божий”, дешевые издания современных авторов, которых “не касалась рука человека”,— все они стояли даже неразрезанные; был и обычный набор французской классики XIX века: Гюго, Стендаль, Бальзак, Додэ, Флобер, Мопассан, в основном тоже неразрезанные, не читанные никем и никогда. Неожиданно в глаза Машеньке бросился розовый томик Чехова в бумажной обложке, Машенька тут же выхватила его из ряда других книжек, взяла с полки костяной нож, разрезала несколько листков, пробежала глазами несколько абзацев из “Степи” — нет, читать Чехова по-французски было досадно и даже как-то щекотно, приходилось хихикать невпопад, в переводе частенько получалось что-то вроде: “Княжна Ванюшка сидела под развесистой клюквой”. “Книги, Маруся, надо читать в оригиналах, особенно хороших писателей,— помнится, говорила ей мама,— а при переводе хороший писатель теряет гораздо больше, чем плохой, потому что хороший писатель — это всегда полутона, то самое неуловимое “чуть-чуть”, без чего нет настоящего искусства”. Как всегда, дорогая мамочка была права, Машенька поставила на место томик Чехова и взяла “Госпожу Бовари” Флобера. Мама хвалила эту книгу, но прочесть ее в России Машенька не успела. А издание у них дома было то же самое, точно в таком же темно-сиреневом муаровом переплете с золотым тиснением фамилии автора на обложке и на круглом корешке, так что, взяв в руки книжку, на какую-то секунду Машенька остро почувствовала себя дома, в Николаеве, в своей домашней библиотеке. Однако чувство это быстро прошло, можно сказать, пролетело, словно дуновение ветра, и снова вокруг была чужбина, пока еще добрая, сытная, даже веселая и обнадеживающая, но все-таки чужбина. Машенька примостилась тут же, в библиотеке, на кушетке, застеленной львиной шкурой, у высокого венецианского окна с приоткрытыми створками, сбросила туфли, подобрала под себя ноги и села так уютно, по-домашнему, а потом и прилегла калачиком, облокотясь на подголовник, и побежала глазами по буковкам, из которых складывались слова, строчки, абзацы, и оживал целый мир французской северной провинции XIX века… В глухом нормандском углу, среди забытых Богом ферм и городишек, Эмма Руо выходила замуж за овдовевшего врача Шарля Бовари, чтобы стать известной всему миру госпожой Бовари.
Машеньке нравилось, как завораживающе плавно, неспешно писал Флобер, она чувствовала всей душой, как медленно-медленно, но неуклонно затягивает ее книга. Через три года, в Пражском университете, она услышала, как один русский, весьма почтенный профессор так отозвался о “Госпоже Бовари” и ее авторе: “Из пушки — по потаскушке!” “Какой глухой,— подумала она тогда об этом профессоре, считавшемся местным властителем дум,— какая у него глухая душа! Неужели мужчины совсем неспособны понимать женщин? Но Флобер-то ведь мужчина! И Толстой, и Чехов, и Пушкин. А они ведь все понимали, да еще как! Неужели среди мужчин это удел только избранных?”
Затекла шея — Машенька утомилась от чтения в неудобной позе, калачиком, и вытянулась на кушетке во всю длину, прилегла передохнуть минутку-другую, заложив страницы книги указательным пальцем (мама в детстве раз и навсегда отучила ее загибать уголки страниц) и прислонив ее под бочок, да так вдруг и уснула и сразу очутилась у себя в Николаеве, в маминой спальне, где лежала на маминой кровати распеленутая сестричка Сашенька и пыталась затащить себе в рот большой палец собственной ножонки в пухлых перевязочках.
— Мамочка, можно я попробую ее перепеленать? Я еще ни разу не пробовала.
— Попробуй, Маруся,— разрешила мама.— Даст Бог, и тебе когда-то придется пеленать своих, так что учись на сестренке.
— Ма, смотри, она о чем-то так сильно задумалась, даже ногу изо рта выпустила!
— Ага, задумалась! Вон напрудила! — счастливо засмеялась мама (она еще смеялась в те дни, известия о смерти отца еще не было).— Давай новые пе-
ленки!
Машенька очень старательно перепеленала сестричку во все сухое и прижала сверточек к груди.
— Какая она хорошенькая!
— Дай Бог! Только ты нянькай ее осторожно — это тебе не кукла.
— А какая она легонькая!
Мама повернулась лицом к Машеньке, ее было видно так ясно… Но тут “Госпожа Бовари”, которую держала Машенька, заложив пальцем, упала на пол, и она проснулась — с тяжелым сердцем и жгучей обидой, что недосмотрела такой нечаянный, такой хороший сон. “Боже мой, Боже мой, сегодня ведь мамочкин день рождения! Сегодня ей исполняется сорок лет! Как же это я забыла? Все дни помнила, вчера вспомнила, даже когда плыла под водой в море, а сегодня — как отшибло!” Взгляд Машеньки скользнул по большому письменному столу, уставленному бронзовыми чернильницами, пресс-папье в виде венецианской гондолы, бронзовыми стаканами для карандашей и перьевых ручек и еще массой безделушек, хотя и не нужных, но очень привлекательных, располагающих к уединенному размышлению. Обычно Машенька делала за этим письменным столом домашние задания, которые присылал ей вместе с конспектами лекций ее крестный отец адмирал Герасимов, или занималась изучением арабского и русского языка с доктором Франсуа. Машенька встала с кушетки, подобрала с пола “Госпожу Бовари”, положила ее на прежнее место на книжной полке, подошла к столу, села за него в привычное жесткое кресло с высокой спинкой, взяла стопку первоклассной губернаторской бумаги “верже”, обмакнула перо в бронзовую чернильницу в виде льва (здесь, в Тунисе, очень любили львиные шкуры и всякого рода безделушки с изображением царя зверей) и, не задумываясь и не поправляя ни слова, стала писать по-русски размашистым, красивым почерком.
“Здравствуйте, мои дорогие мамочка и сестренка Сашенька! Я очень люблю вас, скучаю и не теряю надежды разыскать вас на белом свете. Дорогая мамочка, от всей души поздравляю тебя с днем рождения! Здоровья тебе, благополучия, чтобы Сашенька тебя радовала, а я тоже не подведу, ты на меня надейся, мамуся! Я удивляюсь, что до сих пор не писала вам с Сашенькой писем. Какая разница, дойдет или не дойдет до адресата, сейчас или через тридцать, или хоть семьдесят лет? Главное — написать. Я уверена, что ты меня слышишь, мамочка! И я знаю, что вы с Сашенькой живы и невредимы, я это чувствую всем сердцем, всегда чувствую. Теперь я стану писать вам непременно, может быть, и не часто, но как получится, по мере моей тоски по вас, дорогие мои, горячо любимые! Волею обстоятельств я живу теперь в Африке, но в чудесном доме, среди чудесных людей. Я учусь в Морском кадетском корпусе, где начальником мой крестный, адмирал Герасимов, а крестная, Глафира Яковлевна, умерла еще в позапрошлом году и теперь лежит здесь на русском кладбище, рядом с сербским. Со мною тоже был случай отправиться туда, но меня спасли эти самые люди, у которых я теперь живу, а точнее, меня спасла хозяйка дома Николь. Если бы вы знали Николь, или ее мужа генерал-губернатора (наверное, наш папа занимал похожую должность), или ее родственницу, златокудрую Клодин, или необыкновенно интересного доктора Франсуа, который уже почти выучил меня читать, говорить и писать по-арабски (доктор Франсуа — знаток здешних языков, он что-то вроде нашего Владимира Даля)! Если бы вы их всех узнали, то полюбили бы точно так, как люблю их я. Они — французы, а я — русская, но мы живем как одна семья. Конечно, мне помогает мой французский, что вдолбила ты в меня, моя любимая мамочка, но это не главное. Главное, что эти люди вернули меня к жизни, особенно хозяйка дома Николь, которая своими руками вытащила меня из бездны, я обожаю ее, как старшую сестру, она необыкновенно женственная, красивая, умная от природы, с большим чувством юмора и очень несчастна от того, что Бог не дает им с мужем деток. А муж ее очень любит — это всем видно сразу.
Да хранит вас Господь! Вечно ваша!
Маруся.
P. S. Мамочка, сейчас я видела вас с Сашенькой во сне. Ей должно быть три года? Как бы я ее нянчила! Как бы мы с ней играли, Господи! Я буду искать вас и ждать до гробовой доски! Я найду вас, мои любимые, мои единственные, мои ненаглядные!”
Чистые, облегчающие душу слезы катились по щекам Машеньки, падали на письмо, и от этого буквы в некоторых местах расплылись, и следы слез так и впечатались в плотную высококачественную бумагу на многие десятилетия.
“Если бы мы все были дома, в России, и не было бы этой проклятой революции, то сегодня у нас в Николаеве был бы прием в честь маминого сорокалетия, и съехались бы десятки гостей, и мама пела бы любимый папин романс “Средь шумного бала…”. О, а сегодня ведь здесь прием — какое замечательное совпадение! Пусть Николь и ее муж считают, что хотят, а я буду считать, что это прием в честь моей мамы, но не скажу им, только спою для мамы и для папы “Средь шумного бала…”. — Размышляя так, Машенька пришла в хорошее настроение, потому что знала теперь, что будущий вечер обретает для нее смысл, тайный, заветный смысл, вот что прекрасно! — И выпью бокал шампанского — за мою любимую мамочку, обязательно!”
Библиотека располагалась в доме губернатора как бы на перепутье всех дорог. В приоткрытую дверь было отлично слышно все, что происходило в доме, не считая, конечно, дальних комнат, а в распахнутое окно — все, что творилось на подходах к дому, и в парке, и у ворот, и даже под горой, где были конюшни и казармы. День стоял жаркий, хотя до настоящей лютой жары было еще далеко, миновала лишь первая декада июня, и еще недельку можно было дышать и жить почти свободно. В библиотеке было тенисто и свежо, пахло кожей и бумагой, запах книжной пыли практически не чувствовался, прислуга протирала и выхлопывала за окном каждую книжечку — Клодин школила слуг будь здоров, особенно в отсутствии хозяйки. Вот и сейчас она кричала на весь дом:
— Александер, где ты, Александер? Ужин на шестьдесят персон, а сколько зарезано кур и забито барашков? Вдруг не хватит! Ужас! А тот молочный теленок? Вели зажарить его на вертеле, так распорядилась хозяйка. А что ты думаешь о десерте? О, Александер, я с ума сойдут с этим твоим “не беспокойтесь, все будет нормально”. Если бы я не беспокоилась, вы все уснули бы на ходу! А где у нас Мустафа? Мустафа, ага, ты здесь. Я тебе сказала, что мадам Николь велела раскатать в гостиной большой персидский ковер. Конечно, красный, а какой же еще? У нас нет другого. Боже мой, Боже мой, какие вы все бестолковые!
Изо всей тирады Клодин, Машенька зацепилась только за слова о большом персидском ковре. “О, тогда ужин нешуточный!” — подумала она. Красный персидский ковер с белым узором расстилали только к приезду маршала Петена. Да, затевается что-то грандиозное… Ковер, о котором говорила Клодин и подумала Машенька, был удивительной красоты и гигантских размеров — восемь метров в ширину и двенадцать в длину.
В прихожей, что была совсем рядом с приоткрытой дверью библиотеки, зазвонил телефон. Почти тотчас к нему подбежала вездесущая Клодин. Машенька вытерла тыльной стороной ладони слезы, промокнула свое письмо тяжелым пресс-папье в виде венецианской гондолы. Нет, слезы успели пропитать бумагу, и следы их остались, видно, слишком горючие были. Машенька прислушалась к тому, что кричала в телефонную трубку Клодин,— она всегда так кричала, что хочешь не хочешь — прислушаешься.
— Да, госпожа Николь. Нет, госпожа Николь. Нотариус еще не прибыл. Франсуа тоже пока нет. Конечно, для него это честь, я понимаю. Кто от такого может отказаться? Что она делает? По-моему, в саду, в доме я ее что-то
не вижу.
Машенька прислушалась внимательнее — речь шла явно о ней, она даже встала из-за стола и подошла поближе к двери.
— Да вы что, мадам Николь? Из меня клещами не вытянешь. Нет-нет, она ничего не подозревает, сюрприз будет стопроцентный. Вы мне поверьте. Да, я сказала Александеру, что на шестьдесят персон, по-моему, забили мало кур и барашков, но я велела, чтобы еще. А насчет вашей замечательной идеи про молочного теленка на вертеле — это будет чудо! Его внесут два огромных зуава, их уже отобрали из солдат, да и лица их разрисуют белой краской, верней, они сами себя разрисуют, это напомнит им родное племя, они очень довольны, я обещала им по полфранка. Да, мадам Николь. Вы правы, мадам Николь. Ой, какая прелесть, мадам Николь, я так рада, что его высокопревосходительство согласился! Конечно, это ему радость! Я все понимаю! А Франсуа? Да вы что! И меня? Ме-ня?! Не может быть, я сейчас умру от счастья! Я не ожидала такой чести. Еще бы, я ее обожаю! Это очень достойно. Конечно, зачем путать чужих людей в семейное дело? Конечно, я помню, что мы с вами сестры. Как я могу такое не помнить? Но я никогда, клянусь вам, никогда и никому не говорила об этом! С тех пор как еще в Марокко вы, мадам Николь, сказали: “Клодин, забудь!”
Я и забыла! Ни единому человеку, что вы, как можно?!
“Ну и брехушка! — улыбнулась Машенька.— Ты ведь не далее как позавчера подробненько докладывала мне про ваше с Николь родство… Выходит, это правда…”
— Что вы, мадам Николь, сделаем это святое дело, и я опять все забуду — из меня клещами не вытянешь! Тогда, если вы оказываете мне такую честь, разрешите, я попрошу мадемуазель Мари сделать мне прическу. В последний
раз! — Клодин засмеялась.— Хорошо, мадам Николь! Хорошо, моя любимая, моя дорогая сестренка! Я жду!
Клодин положила трубку и вышла в сад. В высокое венецианское окно библиотеки Машеньке было хорошо ее видно.
— Мари! Мадемуазель Мари! — взволнованно и робко позвала она в саду.— Где вы? Где вы? Ау!
Машенькой овладело дурашливое настроение, не обуваясь, она вышла из библиотеки, прокралась в сад, приблизилась со спины вплотную к мадемуазель Клодин и пропищала:
— Кушать подано!
— Ой, ой, да разве так можно? — Мадемуазель Клодин даже присела с перепугу.— Какая вы озорница, мадемуазель Мари! А я вас ищу. Где это вы пропадаете?
— Я — в доме и все слышала, что вы говорили Николь по телефону!
И мне все ясно!
— А что вы такое слышали? — испуганно вытаращив маленькие черные глазки, спросила Клодин.— Что? Что я такого сказала? — добавила она плак-сиво.
— Вы сказали, что будут зуавы на вертеле, и их вынесут телята… Что я мелю?
И обе принялись хохотать, с особенным удовольствием Клодин, которая сообразила, что Машенька не поняла ровным счетом ничего, и ей, Клодин, нечего бояться, она еще пока не проболталась!
— Мадемуазель Мари, а вы не будете так любезны…
— Сделать вам прическу?
— Да. В последний раз…— Клодин потупила глазки.
— А почему это — в последний? Мне приятно делать вам прически. У вас такие роскошные волосы, что это для меня одно удовольствие.
— Спасибо.— Клодин покраснела до слез и вдруг выпалила: — А мы будем делать прически тайно!
— Конечно,— поспешила согласиться Машенька, но тут же переспроси-
ла: — А почему мы должны делать их тайно? С какой стати, мадемуазель Клодин? От кого нам прятаться?
— Ну, это… я, значит, в том смысле, что это…— забормотала Клодин.— Мы будем так шутить…
— Странно. Как делали, так и будем делать. Какие шутки, вы что-то недоговариваете, мадемуазель Клодин? Спрашивается, что изменится с сегодняшнего дня?
— Все! — прошептала Клодин, опуская голову.— Где будете вы, и где
буду я?
— Ничего не пойму. Скажи просто и ясно — в чем дело?
— Не могу, клянусь!
— Так будем делать прическу?
— Если можно…
— Конечно, можно, пошли в мою спальню.
— Я пойду, только если вы не будете меня расспрашивать, хорошо? — умоляюще пролепетала Клодин.
— Даю слово. Ты меня жутко заинтриговала, но ничего, потерплю до вечера! — засмеялась Машенька.— Интрига всегда бодрит.
Не меньше часа делала Машенька прическу Клодин (прическа получилась отменная — высокая, волосок к волоску, завиток к завитку), а потом вдруг выяснилась незадача.
— А как же я теперь надену парадное платье, оно ведь через голову надевается! — в священном ужасе воскликнула Клодин.
— Ладно идите, надевайте платье, а прическу реставрируем. Я сказала “реставрируем” потому, что ваша голова сейчас — произведение искусства и ее нельзя сделать заново, а можно только реставрировать, как картину Рембрандта или Веласкеса. Вы слышали о таких художниках?
— Не помню,— отвечала Клодин,— но кажется, у нас в Арле жил какой-то с похожей фамилией, он так шикарно лепил из глины и разрисовывал коше-
чек — прелесть!
В новом платье Клодин так затянула корсет, что еле дышала.
— Мадемуазель Клодин, я думаю, что вам нужно чуточку расслабить корсет, у вас ведь и без того великолепная фигура,— посоветовала Машенька.—
А так ваша талия получается непропорционально тонкой.
— Вы находите? — неуверенно проговорила Клодин, которая после всех похвал, что расточила в ее адрес Машенька, находилась в ее полной власти.
— У вас изумительный бюст! Прекрасные бедра! А какая шея — Бог мой!
— Давайте расслабим,— робко, как девочка, согласилась мадемуазель Клодин — эта мегера, при виде которой у домашней прислуги тряслись и холодели руки. Бюст Клодин действительно был достоин похвалы, бедра крутые, но ноги коротковаты, и от этого фигура со слишком затянутой талией смотрелась, как песочные часы,— как две полусферы, поставленные друг на друга, носик к носику. Машенька ловко и быстро реставрировала прическу Клодин. Парадное платье было изумрудного цвета и очень шло к рыжим волосам Клодин, она посмотрелась в зеркало и осталась довольна.
— Ого, скоро пять пополудни! — взглянув на большие напольные часы, удивилась Машенька.— Целый день проспала и прочитала…
— Боже мой,— хлопнула в ладоши Клодин,— а у меня ничего не готово. Ужин начнется не раньше восьми, Николь и его высокопревосходительство обещали приехать к шести, и Франсуа зван к шести. Давайте перекусим по-простому, а то я с утра ничего не ела за этой беготней.
— Давай,— согласилась Машенька.— А прическа твоя хороша. В крайнем случае пойду в парикмахерши — это тоже кусок хлеба.
— В парикмахерши вам идти не придется,— уверенно сказала Клодин,— пойдемте лучше на кухню, к Александеру, он нам чего-нибудь сообразит.
Машенька и раньше, бывало, наведывалась на кухню к Александеру — в наследство от мамы ей досталась любовь к приготовлению пищи, и она с удовольствием училась у старенького Александера его приемам и хитростям и сама передавала ему некоторые свои навыки и умение. Например, она научила Александера готовить почти настоящий украинский борщ. Вообще Машенька обожала общаться с людьми, умеющими что-то делать, с профессионалами, независимо от рода их занятий, будь то повар, рулевой на яхте, конюх, погонщик каравана, врач, мавр-умелец по золотому и серебряному шитью, стрелок в губернаторском тире, садовник, смотритель маяка в Бизерте и прочая, и прочая. Она глубоко уважала людей “умеющих”, всячески выказывала им это свое уважение, и, видя ее искреннюю любознательность, те с удовольствием говорили с ней о своих профессиях и радовались каждому ее знаку внимания. Так что как-то само собой за эти неполных три года в Тунизии слава о юной русской графине разнеслась далеко, и уважение к ней людей самого разного рода и племени было весьма неподдельным. Секрет был прост: она уважала в них главное — их таланты, она ценила их, восхищалась ими, с необыкновенной легкостью перенимала их опыт, не гнушалась никакого труда и была неутомима, потому что училась всему с радостью и отвагой, с тем, что называется по-русски, куражом, а по-арабски похожего слова не было, во всяком случае, так считал доктор Франсуа.
На кухне у Александера можно было обалдеть от запахов, тем более при Машенькином острейшем обонянии.
— Ой, как вкусно все пахнет — голова идет кругом! Какой вы молодец, Александер!
— Я хочу сварить вам кофе по-бедуински и показать торт к вечернему чаю. А обрезками от торта — я сделаю из них ассорти — вы и закусите, можно?
— Давай,— поощрила его Клодин.— Ну где твой знаменитый торт?
Беспрестанно вертя кончиком длинного носа, Александер подвел их к кондитерскому столу, над которым громоздилось нечто: это был как бы корабль, кстати сказать, очень похожий на линкор “Генерал Алексеев”, на котором Машенька приплыла в Бизерту. На носу возвышались желтые, будто бы золоченые, маковки русской церкви, на корме было что-то вроде форта Джебель-Кебир, а вокруг корабля — застывшие волны из синего крема безе.
— А почему этот торт в виде корабля и почему русская церковь? А это, кажется, стены Джебель-Кебира? Что все это значит? — спросила Машенька.
— Все в вашу честь, мадемуазель Мари, все в вашу честь! — торжественно отвечал повар, не забывая отрезать длинным ножом маленькие кусочки по всему сооружению, но не портя его, а как бы придавая последний лоск. Отрезанные кусочки Александер ловко укладывал на широкое блюдо.
— С какой это стати в мою честь?
— Ну потому, что сегодня,— начал Александер,— сегодня…
Клодин сделала ему страшные глаза, и он смолк.
— Пойди-ка лучше, дружок, свари кофе,— распорядилась Клодин,— болтаешь много!
Александер с удовольствием ретировался и унес с собой блюдо с ассорти.
Бедуинский кофе, поданный Александером в крошечных чашечках, был восхитителен, а ассорти из торта выше всяких похвал.
— Я, пожалуй, пойду на корт, попрыгаю,— сказала Машенька.— Сейчас переоденусь в теннисный костюм и пойду.
— Да, он вам очень идет, вы в нем просто неотразимы,— польстила Клодин.— А что наденете на вечерний прием? Я бы посоветовала то нежно-алое платье с длинными рукавами, которое вы надели здесь в первый раз. Вы в нем божественны! А я срежу алую розу и заколю вам в волосы, как тогда, можно?
— Хорошо,— согласилась Машенька и пошла переодеваться в спортивное.
Солнце светило еще горячо, но под парусиновым тентом, что был натянут над игровой площадкой, было вполне терпимо. Машенька лупила мячиком о тренировочную стенку и напевала вполголоса: “Средь шумного бала, случайно, в тревогах мирской суеты…” Ей нужно было распеться, она хотела блеснуть на вечере этим русским романсом, этим ее тайным подарком в честь сорокалетия любимой мамочки. А муж Николь подберет аккомпанемент с голоса, в этом она была уверена. “Средь шумного бала, случайно, в тревогах мирской суеты тебя я увидел, но тайна твои покрывала черты…” Машенька стучала мячиком по стенке и распевалась все громче, громче.
— Добрый вечер, мадемуазель Мари, у вас прекрасное настроение! — приветствовал ее доктор Франсуа.
Машенька поймала мячик, обернулась и ахнула:
— Ах, Боже мой, какой вы смешной! Куда вы так вырядились, доктор?
На Франсуа был черный фрак, явно с чужого плеча, накрахмаленная манишка топорщилась, как будто под ней были груди кормилицы, лицо его было покрыто крупными каплями пота, один только рыжий портфель в руке выдавал, что это прежний доктор Франсуа.
— Приказ! — сказал Франсуа, смахивая пот тыльной стороной ладони.
— Чей приказ? — рассмеялась Машенька.
— Мадам Николь. Я есть свидетель,— сказал Франсуа по-русски.
— Свидетель чего?
— О, этого я вам не сказать! Как это говорят русски: “Надо держать уши за зубами”.
— А ну попробуйте держать за зубами уши!
Франсуа поставил портфель между ног и согнул свои и без того лопоухие уши.
— Не получайт!
Оба рассмеялись. И тут в ворота дворца въехал кабриолет губернатора, и в нем его высокопревосходительство, Николь и главный нотариус Бизерты, которого Машенька хорошо знала по прошлым приемам и который был славен тем, что у него были такие необыкновенно длинные усы, что он закладывал их за уши.
Машенька продолжала стукать мячиком о стенку и напевать, а сама была заинтригована не на шутку: “Чего это они все такие расфуфыренные, и вообще что за тайны мадридского двора?”
Через четверть часа ситуация начала разъясняться. На корт явился лакей Мустафа и обратился к Машеньке не “мадемуазель Мари”, как прежде, а сказал:
— Ваше сиятельство, ее высокопревосходительство и его высокопревосходительство просят вас явиться к ним в кабинет незамедлительно. Можно не переодеваться.
Машенька приставила ракетку к дощатой стенке, а один из мячиков забыла вынуть из широкого кармана белой плиссированной юбочки. Взглянула на Мустафу, с недоумением пожала плечиком в изящной тенниске и пошла куда звали.
Мустафа проводил ее до приемной и церемонно откланялся. Дверь в кабинет генерал-губернатора была закрыта. Машенька постучалась и вошла. Картина, представшая ее взору, была удивительной: за овальным столом сидели Николь, губернатор, нотариус, Клодин и Франсуа, шестой стул визави от генерал-губернатора и между Клодин и Франсуа был свободен. Не вставая, губернатор указал Машеньке на свободный стул, она отодвинула его от стола и села так, как ей было удобно, чуть-чуть на отлете. Она сразу поняла, что затевается что-то по ее душу.
Воцарилась неловкая и вполне театральная пауза.
— Мари,— произнес наконец сам генерал-губернатор,— мы собрались по важному делу.— Он взглянул на Николь, ища ее поддержки.
Николь кивнула, она была в своем любимом алом платье, ее темно-карие глаза расширились от волнения, полные, красиво очерченные губы подрагивали. Машенька нащупала теннисный мячик в кармане юбки и крепко сжала, но он не поддался сжатию.
— Мари,— продолжал губернатор, переложил справа налево стопку бумаг, улыбнулся невпопад, как он обычно улыбался, когда не знал, что сказать или с чего начать.
Николь многозначительно молчала, глядя прямо в лицо Мари, торжественно и восхищенно.
— Мари-и.— Голос губернатора пресекся от волнения.— Мари, я хочу посвятить тебя в курс нашего семейного состояния, чтобы ты знала все… Это для нас важно.
— Важно,— как эхо повторила Николь и облизала пересохшие губы.
— Франсуа и Клодин — они свидетели,— продолжал губернатор,— нотариус — это нотариус…
Машенька невольно улыбнулась и сжала мячик в кармане.
— М-да, нотариус — это нотариус, и в присутствии свидетелей он должен скрепить наши подписи, да… Итак, я хочу доложить,— перешел на военный лексикон губернатор, и можно было понять, что он справился с волнением и теперь ничто не выбьет его из колеи.— Да, я хочу доложить тебе следующее. Я и Николь в равных долях, согласно брачному контракту, владеем следующим имуществом: здание оперетты в Марселе, которое выкуплено нами семь лет назад и теперь сдается в долгосрочную аренду. Николь хотела оперетту — она ее получила. Пять доходных домов в Париже, все в центре. Алмазные копи в Родезии — они мне достались от бабушки,— пока приносят небольшую прибыль, но их можно модернизировать, дело перспективное. Тысяча акров земли под Бордо, в основном виноградники, все сданы в управление арендатору. Макаронный заводик на севере Италии в случае необходимости в течение десяти дней может быть перепрофилирован в военный завод. Акции заводов “Рено” и “Ситроен”, не очень много, но вполне прилично, дивиденды пока небольшие, но, на мой взгляд, оба конкурентных предприятия развиваются хорошо. Есть два причала на Сицилии, и куплена большая часть прибрежной полосы в самой Бизерте, где вполне возможно построить доки или гавань. Есть участки земли в Марокко, Алжире, Ливии, говорят, там может быть нефть, но пока только ищут. Есть и банковские вложения на сумму около пяти миллионов франков, в семи различных банковских группах, в том числе и в Швейцарии. Конюшни, дома, яхты в Марокко, в Тунизии и в Алжире — все это само собой.
— Так вы настоящий капиталист! — удивилась Машенька.— Я думала, вы генерал…
— Да, я не терял даром времени, но, поверь, это не в ущерб моей основной службе и без использования служебного положения.
— Охотно верю. Но при чем здесь я, зачем вы мне все это рассказываете?
— А при том, что все это будет с сегодняшнего дня твое. Пока мы отпишем тебе ровно треть всего нашего совокупного состояния, но с правом наследования всего остального.
— Почему?
И тут вступила Николь.
— Мари,— сказала она глухо,— Мари, мы решили удочерить тебя.— Николь порывисто поднялась со стула, подбежала к Машеньке, стала перед ней на колени и зарыдала, стукаясь лбом о теннисный мячик в Машенькином кармане. Потом она вскочила на ноги, подняла Машеньку и, обхватив ее руками, продолжала рыдать у нее на груди. Она беспорядочно целовала ее плечи, шею и шептала как заведенная:
— Отныне ты моя дочь! Отныне ты моя дочь!
Губернатор тоже поднялся, а за ним и все остальные.
Наконец Николь выплакалась, и Машенька смогла отстранить ее от себя, можно сказать, оторвать. Она бережно провела Николь к ее стулу, усадила и только тогда сказала, отойдя к своему месту и взявшись за спинку стула:
— Мадам Николь, у меня есть мать, я не могу принять ваше предложение.
По лицу губернатора было понятно, что он чувствует себя в дураках. Он хотел что-то сказать, улыбнулся невпопад, но вдруг Николь выбросила вперед руку и прохрипела:
— Во-о-он из моего до…— И с ней случилась истерика, она стала бить кулаками по столу, что-то кричать…
Машенька вышла из кабинета. Потом она вышла из дома, потом из ворот усадьбы и пошла по белой известняковой дороге — как была, в белой тенниске с голубеньким кантом по краю широкого воротника, в белой плиссированной юбочке, в легчайших белых туфельках для спортивных занятий, которые сшил для нее с любовью старый мавр. Мячик в кармане мешал идти, раздражал, она вытащила его из широкого кармана юбочки и пошла, стукая им о дорогу и ни о чем не думая,— только бы поймать мячик, не всегда ровно отскакивающий от дороги, выбитой конскими и ослиными копытами, только бы не упустить его на землю. Она шла в сторону Джебель-Кебира, видневшегося вдалеке приземистым темным прямоугольником. Ее никто не остановил, потому что с Николь случился настоящий тяжелый припадок, пошла горлом кровь, и все пытались чем-то помочь доктору Франсуа, все что-то советовали, и теперь уже никому не было дела до несостоявшейся миллионерши.
Конец первой книги
(Продолжение следует.)
От редакции. Специально для подписчиков “Октября” сообщаем, что заявки на книгу Вацлава Михальского “Весна в Карфагене”, а также отзывы и пожелания следует посылать по адресу: 113054, Москва, ул. Бахрушина, 28, стр. 1, издательство “Согласие”. Просьба указать в письме свой домашний адрес, фамилию, имя и отчество. Для читателей “Октября” книга будет продаваться по оптовой издательской цене, которая значительно ниже цены розничной. Справки по телефону: 959-20-39, факсу: 959-20-47. Е-mail: soglasie @ mail. ru. http: //welcome. to/soglasie |
Продолжение. Начало см. “Октябрь”, 2001, №№ 5, 10.
1Лапта — палка, веселко, которым бьют мяч, как сказано у Владимира Даля. Командная игра с мячом и битой, в прошлом очень популярная в России. Некоторые элементы игры в лапту напоминают сегодняшний американский бейсбол.
2 Берберы (самоназвание — имазиген, имазирен, имаджиген, что означает «свободный народ») антропологически относятся к средиземноморской расе. Среди берберов преобладают смуглые, черноволосые, но иногда встречаются блондины с голубыми глазами. После арабского завоевания (VII век н. э.) значительная часть берберских племен приняла арабские обычаи, культуру, ислам, арабский язык как второй язык общения. Несмотря на господство ислама, в обрядах и религиозных воззрениях берберов сохранилось много доисламских представлений: культ вод, источников, обряды вызывания дождя и т. п.
3Золотарь — ассенизатор.
4От Бизерты до Сицилии около 150 километров по прямой.
5Талеб (талиб) — законоучитель (арабск.).
6Стихотворение Н. Гумилева датировано 1907 г.
7За завтраком доктор Франсуа рассказал, что эти краткие минуты перед восходом солнца в Сахаре, когда все залито торжествующим светом, по-арабски называются “сухур”. По обычаю, в эти минуты во время поста разрешается есть, пить, курить, любить женщин. Говорят, что только отмеченные Богом счастливцы просыпаются в этот момент, и еще говорят, что от слова “сухур” происходит название Сахара.
— Конечно, это очень красиво,— заключил доктор Франсуа,— но у ученых-языковедов есть сомнения.
8Альфа — вид ковыля.
9Хаик — буквально «ткань», в данном случае — подобие покрывала.
10С 1876-го по 1879 год А. П. Чехов жил в Таганроге один. Он проживал в бывшем отчем доме как квартирант у новых хозяев. В уплату за квартиру и стол он был репетитором у хозяйских детей, а сам учился в гимназии. Еще подрабатывал другими уроками и отсылал деньги в Москву, бедствовавшим родителям. В 1879 году Чехов получил стипендию от городской управы Таганрога на полный курс обучения на медицинском факультете Московского университета.
11Кстати сказать, на сегодняшней пятисотрублевой купюре, выпущенной в 1997 году, изображен памятник Петру Первому работы П. Антокольского, подаренный городу Таганрогу А. П. Чеховым. На купюре ошибочно написано, что памятник установлен в Архангельске. Несмотря на возражение таганрожцев, ошибка, к сожалению, исправлена не была.
12Сципион — римский стратег, разрушивший Карфаген в 146 г. н. э.
13Полное имя коня, написанное над его денником, было Фридрих I Барбаросса. Фридрих I Барбаросса (ок. 1125—1190) — император Священной Римской империи из династии Гогенштауфенов. Пытался подчинить северные итальянские города, но потерпел поражение от войск Ломбардской лиги (Леньяно, 1176). Когда началась война Германии против Советского Союза и вступил в действие знаменитый гитлеровский план “Барбаросса” и когда в 1945 году этот план позорно провалился, Машенька, а в те времена, конечно, уже Мария Александровна, не раз вспоминала своего конька Фридриха и думала, что уже в самом названии плана — “Барбаросса” было мистически заложено поражение, потому как вышеназванный император остался в истории только одной строкой — о его полном разгроме войсками объединенных северо-итальянских городов. И Барбаросса, и Гитлер пошли на север… Удивительно, что не нашлось человека, который бы намекнул фюреру, что “Барбаросса” ассоциируется, увы, не с победой, а с поражением, тем более что сам диктатор не только не игнорировал всякого рода мистику, а относился к ней весьма благосклонно.
14Шукран — спасибо (арабск.).
15Рассказывая Машеньке о том, как он с семьей очутился в Бизерте, в конюшне Николь, мавр, помнится, сказал: “Я лучший басонщик Мавритании, а не только лучший вышивальщик. Мадам Николь сказала, что я буду делать у нее все, что моя душа захочет, и вот я здесь. Она меня не обманула, я делаю такие узоры, такие галуны и такую тесьму, какую хочу. Я теперь лучший басонщик на всем Ближнем Востоке. Мадам и платит хорошо, но мне все платили хорошо”.
Так Машенька узнала и запомнила, что есть на свете такая профессия — басонщик, мастер по галунам и тесьме, и ею, оказывается, можно гордиться.