Опубликовано в журнале Октябрь, номер 1, 2002
Власть числа сама по себе показательна. В цифровую эпоху она приобрела характер квазирелигиозный. Наиболее отчетливо эсхатологические страхи-2000 (чем не Чистое Число?) проявили себя именно в компьютерной, переполненной цифрами сфере. Вспомним, как была обещана роковая поломка, апокалипсис всей имеющейся в наличии электроники, не способной переварить тройную порцию нулей. Однако конца цифровых времен не произошло. Миллениум миновал без особых потрясений.
Теперь умы почитателей Ч. Ч. заняты новою головоломкой: что означает нынешняя странно симметричная комбинация — 2002?
2002 . Не число, а тянитолкай.
Поклонение Цифре остается одним из характернейших поветрий нашего времени. Мы наблюдаем сложение человека с числом (или разложение, дающее в итоге человекодробь?) как действие ключевое — в сфере мироосознания, мироустроения. Бог с ними, с нулями, пусть их катятся, в конце концов эта аппликация симметричных, круглых и иных чистых чисел есть игра весьма и весьма условная. В то время как безусловен, неотменяем и трагичен остается водораздел между точным знанием и верою.
Впервые во всей полноте он проявил себя в 40-х годах XIX века, в эпоху первого наступления машин. Тогда явились разом паровоз и паролет, фотоаппарат, арифмометр и леденящая воображение машинка для надевания сапог. Соблазн чистого числа сказался в философской арифметике позитивизма, франклиновой системе (о ней чуть ниже) и иных спазмах таблицы умножения.
Она обернулась господством принципа механического размножения, cлепого копирования всего и вся. Мир вышел в тираж. До того мгновения мир был цел — цифры съели его живьем.
В толчее копий утратило силу пространство. Пространство — как продукт высокого усилия, как результат последовательного и осмысленного оформления мира, как тамбур между двумерной плоскостью земли и безмерным, большим небом — захлопнулось. “Бог умер”, место его заступила госпожа Цифра.
Это породило тяжкий кризис веры, в повреждении своем скоро дошедшей до атеизма.
Но так же скоро пришло сознание очевидного: неполноты, ущербности новой картины мира, синтезируемой с помощью цифр и копий. Вполне естественно первыми это осознали художники, более других пострадавшие от вакханалии штампа. Осознали и принялись вырабатывать средства противодействия, вакцину против цифрового вируса. Несомненно, первоосновой этого было движение духовное.
Иной раз к синтезу нового, реанимации целого писатель шел от обратного, через гипертрофию дроби и счета. Таким, изначально противоречивым, но в итоге плодотворным был путь Толстого; в своих первых литературных и философских опытах он искал чистых чисел, и эти же опыты дали пример преодоления цифрового соблазна.
Он прямо начал с числа. Лозунг чистых чисел был выдвинут им еще в Казани, в университете. Лабораторией, где был выведен первый рецепт (штамм противу штампа), оказался карцер. В заключение (к заключению?) его привел конфликт с историком: тот, по мнению Л. Н., неверно читал свой предмет. История представала жесткой последовательностью событий; даты строились в линию — один-единственно возможный маршрут.
События теряли между собой живую, личностную связь.
Молодой человек, защищая личность — не в последнюю очередь свою собственную,— возразил преподавателю. И угодил в карцер. В ответ он объявил преподавателю бойкот и получил на экзамене по истории оценку “0”.
Приятели смеялись: так прямую линию истории он завернул в круг.
Насмешки попали в цель. В ответ Лев Николаевич, неполных 20 лет от роду заявил, что оправдает сей полный круг и найдет некие Чудные Числа, с помощью коих перечертит заново — историю и самого себя.
Сказалось ли в этих планах влияние Н. И. Лобачевского и его новой математики, пангеометрии? Лобачевский в те годы был ректором Казанского университета.
Вряд ли.
Толстой виделся с ним лишь однажды, когда строптивого студента переводили с факультета восточных языков на юридический. Николай Иванович произвел на него впечатление гения, человека не от мира сего. В пангеометрии Толстой, по его же признанию, ничего не понял.
Толстой не лукавил: в те годы его увлечения целиком помещались в рамки арифметические. Простой счет был в моде.
С подачи казанской тетки, Пелагеи Ильиничны Юшковой, Толстой принимается за роман Бегичева “Семейство Холмских” (1832), в котором обнаруживает так называемую “франклинову систему” самосовершенствования. Главный герой исправляет себя посредством цифр и клеточек. Согласно новомодной системе жизнь делится на клеточки (дни). Каждый день составляется Правило — как жить завтра. Выполнение оного Правила отмечается минусом или плюсом.
Толстой принимается вести дневник.
“Я начинаю привыкать к первому правилу, которое себе назначил. “Исполняй все то, что ты определил быть исполнену”. 18 апреля 1847 г.
И нынче назначаю себе другое, именно следующее:
смотри на общество женщин, как на необходимую неприятность жизни общественной и, сколько можно, удаляйся от них. 16 июня 1847 года”.
Пишет о том, что ослабел характером, и вдруг — менее как по 25 копеек в ералаш не играть!
Ограничить, скрепить самую волю свою — числом.
Поиск чудных чисел продолжается за фортепиано. После бегства из университета Толстой увлечен музыкой, секретами сольфеджио; музыка составляется с помощью Чистых Чисел. Музыкальные его расчеты начинаются с четверки, четырех тактов, четырех долей целого.
Целое было заключено в один малый значок, ущемленный между нотными линейками. При этом — вот оптический фокус, или здесь желаемое было выдано за действительное? — округлый знак явственно напомнил Льву Николаевичу ноль. Не единицу, естественным образом получаемую из четырех четвертей, но именно ноль, светлую, мгновенно рисуемую сферу, переполненную небесными звуками. Так переполнена стартовая фигура нуля в точке пересечения координат. Ноль акустический, звуковой, светился между линейками нотного стана. Это было отверстие для истечения мелодии, колодезь, уходящий в глубины неведомые и совершенные.
Так явилось вывернутое наизнанку, детское, но при этом странно обнадеживающее толкование нотной записи: 4=0, четыре части целого равны нулю.
Пожалуй, в учении Лобачевского Толстой, пусть по-своему, разобрался.
Одновременно следуют первые опыты со словом, самые показательные.
Повесть “Мой вчерашний день”, в которой Левушка пытается описать этот день в мельчайших подробностях. Здесь он берет в пример Стерна, его знаменитого “Тристрама Шенди”. Повесть не клеится (как можно вместить целый день в книгу? на то не хватит ни бумаги, ни чернил), но задача остается в силе: он должен написать книгу правильную, рассчитанную строго согласно чистым числам,— книгу, плотно упаковывающую время. Округляющую время во единую и неделимую, всё вмещающую сферу.
Фигуру переполненного Нуля.
Да, именно такова будет его Большая Книга: хорошо темперированная, дробная — и одновременно неделимая (см. уравнение нотного стана). Ее можно будет открыть, нырнуть в бумагу с головой — еще один смысл круглого значка на нотном стане: полынья в странице, лаз в иное время,— нырнуть и очутиться в детстве, с братом Николенькой на Фанфароновой горе.
Так начинается его работа над повестью “Детство”.
Точнее, он замышляет большой роман “Четыре этапа развития” — хорошо название! “Детство” — лишь первая часть, за которой последуют “Отрочество”, “Юность” и “Зрелость” — четыре этих четверти должны округлить и замкнуть целую человеческую жизнь. 4=0.
Наступление цифр как будто продолжается.
“Детство” Толстой переделывает четырежды.
Первая запись о работе: 18 января 1851 года, Москва.
Первая редакция — дневниковый массив. Строки держатся с помощью цифр — дат. Сочинение настолько упорядочено, что не нуждается в делении на главы. Главы появятся только во второй редакции повести.
В третьей четверти работа напоминает уже гаммы: повторы, переписывания одного и того же, изо дня в день.
“29 марта (1852). Ежели я не бросил этот труд, то только в надежде прогнать скуку, получить навык к работе и сделать удовольствие Татьяне Александровне”. Татьяна Александровна Ергольская — любимая тетка писателя, посвященная во все его секреты. Насколько Т. А. этими секретами владела, можно судить по ее письму: узнав о том, что работа закончена, она спрашивает племянника, каково название романа и на каком он языке написан.
В построениях своих начинающий времявед был страшно скрытен.
3 июля 1852 года Толстой заканчивает последнюю редакцию (четвертый такт) и посылает рукопись в Петербург.
Первая фраза: “12 августа 18… года в 3-й день после моего дня рождения, в который мне минуло 10 лет и в который я получил такие прекрасные подарки, в 7 часов утра Карл Иванович разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой — из сахарной бумаги на палке — по мухе”.
10 цифр! Две не названы.
Еще одна подразумевается, вернее, слышится, и вполне отчетливо: Карл Иванович хлопнул по мухе 1 раз.
Муху можно рассмотреть как точку. Точку старта, нулевую точку начала текста — ее он мучительно ищет несколько лет. Нашел — и прихлопнул!
Здесь и происходит чудо самое решительное. Повесть “Детство” вся, целиком, упакована в этот щелчок.
Стремясь скрыть причину слез от Карла Ивановича, ребенок говорит, что заплакал, увидевши страшный сон. Будто maman умерла и ее несут хоронить. После этого признания повесть неизбежно, в одно мгновение скатывается к смерти матери. Одним ударом.
Задет образок ангела, что висит над кроватью.
Некрасов, печатая повесть в “Современнике”, заменяет образок на портрет матушки — ссылается на цензуру. Он еще не знает, что автор — круглый сирота.
Изменено и название: вместо типического, чистого “Детства” — “Повесть моего детства”,— разоблачительное для Толстого.
Бег за чистым числом, за типом, обернулся завоеванием чего-то прямо противоположного. Поместивший самого себя в фокус сложного расчета наблюдатель расплатился жестоким самообнажением.
Но только так он и мог достигнуть желаемого: вывести точную, всю из цифр составленную формулу жизни и затем сжать, переплавить эту дробь цифр в единое целое. Редакция Некрасова довершила дело: “Детство” завершено было в усилии духовном, противуцифровом. Детство кончилось, как и увлечения арифметикой.
Вывод был прост.
Нет никаких чистых чисел (как нет и юбилеев, все это химеры счета, сонм цифр), есть голый человеконоль, вместилище переполненное — времени и пространства.
Разумеется, это эпизод, однако в судьбе писателя он представляется ключевым. В этой стартовой точке сошлись главнейшие вопросы, которые занимали Толстого всю жизнь (лучше сказать — разнимали, пополам, между Цифрою и Богом). Он возводит этажи расчетов для того, чтобы в итоге слить их в неделимое и несчетное целое.
Представляется, что здесь же заключен урок (толстовской “арифметики”), адресованный в будущее и как нельзя лучше приходящийся на миллениум. Империя госпожи Цифры мертва без стартовой точки, человеконуля. Соразмерение себя с пространством (не протяжением) времени остается заданием основополагающим.