Опубликовано в журнале Октябрь, номер 8, 2001
“Позвольте представиться,— сказал попутчик мой без улыбки,— моя фамилья N”. Мы разговорились. Незаметно пролетела дорожная ночь. “Так-то, сударь”,— закончил он со вздохом. За окном вагона уже дымился ненастный день, мелькали печальные перелески, белело небо над каким-то пригородом, там и сям еще горели или уже зажглись окна в отдаленных домах… |
Русская литература навек обручена с путешествием. Она связана с дорогой так же, как связана история России с ее географической протяженностью. Одно определяет другое, и это другое, в свою очередь, начинает определять первое. Путь вечен, движение неостановимо.
Речь пойдет в общем-то лишь об одной детали этого пути, но детали из самых важных, которую не назовешь собственно деталью. Итак, движитель, локомотив. Короче говоря, паровоз.
Наш герой, похожий тогда на колесный самовар, появился на свет в 1803 году. Англичанин Тревитик обессмертил свое имя, а город Лондон получил первую в мире железную дорогу. У русских тогда были свои заботы. Оставалось еще два года до того, как Анна Павловна скажет что-то о поместьях семьи Бонапарте,— до Аустерлица оставалось два года. На полях Центральной Европы вскоре начнется военное шевеление; окутываясь пороховым дымом, человечки в цветных мундирах поползут друг на друга, топча чужие посевы…
Время шло. Паровозы совершенствовались, но медленно, один из них был даже снабжен задними ногами, отталкивавшимися от земли. Знаменитая “Ракета” Стефенсона, похожая больше на пузатый бочонок, появилась в тот год, когда Пушкин писал “Полтаву”.
На коротком пути между Петербургом и Царским Селом движение открылось в год смерти Пушкина. Паровоз появился в России в 1837-м — году этапном. В год смены литературной эпохи. Сначала он назывался пароходом — в знаменитом романсе Глинки. Романс написан на стихи Кукольника, найти которые можно только в нотных сборниках. “Дым столбом — кипит, дымится Пароход… Пестрота, разгул, волненье, ожиданье, нетерпенье… Православный веселится наш народ…” Надо сказать, что спустя столетие текст, разумеется, был адаптирован и православность исчезла, но это предмет иного разговора.
Дорога была чугунной, впрочем, в поэзии она уже стала железной. Железная дорога, папаша в пальто на красной подкладке, Петр Андреевич Клейнмихель, душенька… Конечно, Некрасов.
В многократно читанном стихотворении “Железная дорога”, затверженном со школы, есть одна забавная особенность. На первый взгляд это заурядный разговор в пути — о жизни, такой же, как разговоры о жизни поэтов с книгопродавцами, неких граждан и фининспекторов. Однако личность одного из собеседников, а именно генерала в пальто на красной подкладке, особенна тем, что был он “и в Риме, видел Святого Стефана, две ночи по Колизею бродил…”. У внимательного читателя этот пассаж вызывает восхищение чувствительными русскими генералами: ну одну ночь, быть может, подшофе, но две… Впрочем, это взгляд из другого времени, где иные генералы и иные средства перемещения.
Нужно отвлечься от подвижного состава — вагонов и паровоза, чтобы сказать о железной (или чугунной) дороге вообще. Судьба литературы в России отлична от ее европейской истории, и история железной дороги не похожа на историю цивилизованного средства передвижения. Европеец Гюисманс пишет о паровозах, как о женщинах: “А кстати, если взять самое, как считается, изысканное ее творение, признанное всеми как самое что ни есть совершенное и оригинальное,— женщину; так разве же человек, в свой черед, не создал существо хотя и одушевленное искусственным образом, но равное ей по изяществу, и разве вообще сравнится какая-либо другая, во грехе зачатая и в муках рожденная, с блеском и прелестью двух красавиц машин — локомотивов Северной железной дороги!
Одна машина — госпожа Крэмптон, прелестная звонкоголосая блондинка, длинная, тонкая, в сияющем медном корсете и с кошачьей грацией; белокурая щеголиха так и потрясает вас, когда, напрягая стальные мускулы и поводя боками в горячей испарине, приводит в движение огромные колесные круги и несется, вся порыв, во главе скорого поезда и ветра! А другая — госпожа Энгерт, дородная, величественная смуглянка с глухим, хриплым зовом, коренастая, грузная, в чугунном платье; свирепая кобылица с растрепанной гривой черного дыма, о шести низких парных колесах; так и задрожит под ней земля, когда с первобытной мощью, натужно, медленно она потащит за собой тяжелый хвост товарных вагонов!
А вот природа, хоть и создала своих хрупких блондинок и крепких брюнеток, до подобной легкой грации и дикой мощи не возвысилась!”
Особый путь России — вовсе не метафора, а 89 миллиметров, отличающих более широкую отечественную колею от европейской.
Лесков в святочном рассказе “Жемчужное ожерелье” припоминал “…характерное замечание покойного Писемского, который говорил, будто усматриваемое литературное оскудение прежде всего связано с размножением железных дорог, которые очень полезны торговле, но для художественной литературы вредны. “Теперь человек проезжает много, но скоро и безобидно,— говорил Писемский,— и оттого у него никаких сильных впечатлений не набирается, и наблюдать ему нечего и некогда,— все скользит…”” Это продолжение извечного спора о прогрессе — но в железнодорожный век.
Однако раскроем “Дневник писателя”: “Ах, как скучно праздно в вагоне сидеть, ну вот точь-в-точь так же, как скучно у нас на Руси без своего дела жить. Хоть и везут тебя, хоть и заботятся о тебе, хоть подчас даже так убаюкают, что и желать больше нечего, а все-таки тоска, тоска и именно потому, что ничего не делаешь, потому что слишком о тебе заботятся, а ты сиди и жди, когда еще довезут. Право, иной раз так бы и выскочил из вагона да сбоку подле машины на своих ногах побежал. Пусть выйдет хуже, пусть с непривычки устану, собьюсь, нужды нет!
Зато сам, своими ногами иду, зато себе дело нашел и сам его делаю, зато если случится, что столкнутся вагоны и полетят вверх ногами, так уж не буду сложа руки запертый сидеть, за чужую вину отвечать…”
И в том самом, упомянутом выше стихотворении Кукольника, написанном, кстати, в 1840 году: “Нет, тайная дума быстрее летит, и сердце, мгновенья считая, стучит. Коварные думы мелькают дорогой, и шепчешь невольно: “О Боже, как долго!””
Кстати, длина железнодорожного пути между Санкт-Петербургом и Царским Селом, о котором пишет Кукольник, составляет 26,7 километра. Но дорог все больше и больше, они ветвятся, как крона гигантского дерева.
Вот и садятся пассажиры — один напротив другого, едут сутки, вторые.
— Позвольте рассказать вам историю… Я вот жену убил, а у вас что нового?
Качается вагон, проводник зажигает свечи. Пульмановские вагоны придумают еще нескоро. Пока пассажиры приговорены к бессоннице и взгляду в упор, приговорены к ночному разговору.
Железная дорога и путешествие для русского — не всегда одно и то же, но эти понятия всегда связаны. Толстой пишет в письме к Тургеневу: “Вчера вечером, в 8 часов, когда я после ночной железной дороги пересел в дилижанс на открытое место и увидал дорогу, лунную ночь, все эти звуки и духи дорожные, всю мою тоску и болезнь как рукой сняло или, скорей, превратило в эту трогательную радость, которую вы знаете. Отлично я сделал, что уехал из этого содома. Ради Бога, уезжайте куда-нибудь и вы, но только не по железной дороге. Железная дорога к путешествию — то, что бордель по отношению к любви,— так же удобно, но так же нечеловечески машинально и убийственно однообразно”.
Тургеневский Литвинов “…мысленно уже ехал. Он уже сидел в гремящем и дымящем вагоне” — паровоз не воспринимается отдельно от вагона, все мешается — печки в вагоне и паровозный дым. Фатализм особого железнодорожного пути тяготеет над всей русской литературой.
Великий роман начинается словами: “В конце ноября, в оттепель, часов в девять утра, поезд Петербургско-Варшавской железной дороги на всех парах подходил к Петербургу”. Все в “Идиоте” заранее предрешено: пока слякотной средой того далекого года в вагоне третьего класса знакомятся малоопрятные люди, Настасья Филлиповна Барашкова читает в газете про кровавую бритву Мазурина, ждановскую жидкость и американскую клеенку.
Распорядок действий уже продуман, конец почти определен, и поезд прибывает не на Варшавский вокзал, а в Павловск. Все смешалось в европейском доме, и над этим всем — кошмарный католик, иезуит и масон. Сетью железных дорог упала звезда Полынь на русскую землю. Свернуть с этого пути нельзя, реборды колес удерживают персонажей от произвола.
Другой великий роман вопреки известному заблуждению начинается не с несчастливых и счастливых семей, не с их похожести и различий, а с паровоза, который, перевалив за полусотню страниц, соединяет героев. Степан Аркадьич (будущий соискатель места в управлении железных дорог) стоит с приятелем, ожидая поезд, и вот “…вдали уже свистел паровоз. Через несколько минут платформа задрожала, и, пыхтя сбиваемым книзу от мороза паром, прокатился паровоз с медленно и мерно нагибающимся и растягивающимся рычагом среднего колеса и с кланяющимся, обвязанным, заиндевелым машинистом; а за тендером, все медленнее и более потрясая платформу, стал подходить вагон с багажом и визжавшею собакой…”.
Раздавленный станционный сторож, смерть ужасная (“два куска”) или “напротив, самая легкая мгновенная” уже случилась.
Это смерть-предсказание.
В последний час Анны платформа также будет дрожать, появятся “винты и цепи и высокие чугунные колеса”, промежуток между колесами, крестное знаменье и мужичок, работающий над железом.
Паровоз-терминатор, окутанный паром, огненный, будто механические ножницы в руках парок,— вот первый образ паровоза.
Эта традиция нерушима.
Железнодорожная тема — тема повышенной опасности. Тема соприкосновения с неизвестным. Со смертью. Бунин: “Шум рос и близился все грозней и поспешнее. Егор спокойно слушал. И вдруг сорвался с места, вскочил наверх по откосу, вскинув рваный полушубок на голову, и плечом метнулся под громаду паровоза. Паровоз толкнул его легонько в щеку…” Это — смерть с ее первым ласковым касанием. Потом будет лишь взгляд свидетелей на то, что лежит на путях, что осталось от человека. Другой герой “…понесся, колотясь по шпалам, под уклон, навстречу вырвавшемуся из-под него, грохочущему и слепящему огнями паровозу”.
Вообще героям Бунина паровоз страшен: “Наконец, сотрясая зазвеневшие рельсы, загорелся в тумане своими огромными красными глазами пассажирский паровоз”; и опять: “Наконец, с адской мрачностью, взревывает паровоз, угрожая мне дальнейшим путем”; “Неожиданно и гулко забил колокол, резко завизжали и захлопали двери, туго и резко заскрежетали быстрые шаги выходящих из вокзала — и вот как-то космато зачернел вдали паровоз, показался медленно идущий под его тяжкое дыхание страшный треугольник мутно-красных огней”; “поезд… никогда не виденный мной — скорый, с американским страшным паровозом”.
С “тяжелым, отрывистым дыханием”, “как гигантский дракон”, ползет состав, и “голова его изрыгает вдали красное пламя, которое дрожит под колесами паровоза на рельсах и, дрожа, зябко озаряет угрюмую колею неподвижных и безмолвных сосен…”.
Забегая вперед, отметим, что этот образ глубоко внедрился в народное сознание. Скоро уже смерть, принятая от него, перестала быть привилегией книжной аристократки.
Вересаев пишет: “Было это в десятых годах. В апреле месяце, в двенадцатом часу ночи, под поезд Московско-Нижегородской железной дороги бросился неизвестный молодой человек.
Ему раздробило голову и отрезало левую руку по плечо. В кармане покойного нашли писанную дрожащею рукою записку, смоченную слезами: “Прощайте, товарищи, друзья и подруги! Кончилась жизнь моя под огнем паровоза. Хотел стереть с лица земли своего соперника, но стало жаль его. Бог с ним! Пусть пользуется жизнью. Посылаю привет любимой девице. Не вскрывайте больной груди моей, я, любя и страдая, погибаю. Григорий Прохоров Матвеев””.
Вернемся к “Анне Карениной”. Анна будет в последний раз помянута Вронским на вокзале, при отъезде в Сербию, “при взгляде на тендер и рельсы”. Железная дорога — война — смерть. Севастопольской страдой 1854 года, когда Толстой приехал на войну, рядом с ним, в нескольких верстах, по проложенной англичанами дороге пыхтел паровоз. Это был не простой паровоз, он, как говорили тогда, был блиндирован. Грозный призрак бронепоезда двигался по крымской земле. И об этом еще пойдет речь.
Чеховские персонажи — люди железнодорожного века, это путейские инженеры, строители мостов, развалившиеся на бархатных диванах первого класса, обходчики и телеграфисты.
Железнодорожный статский советник размышляет: “Мда… Необыкновенная жизнь… Про железные дороги когда-нибудь забудут, а про Фидия и Гомера всегда будут помнить…” Наваждение статского советника проходит, да и железные дороги
остаются.
Иной герой “…писал “Историю железных дорог”; нужно было прочесть множество русских и иностранных книг, брошюр, журнальных статей, нужно было щелкать на счетах, перелистывать логарифмы, думать и писать, потом опять читать, щелкать и думать; но едва я брался за книгу или начинал думать, как мысли мои путались, глаза жмурились, я со вздохом вставал из-за стола…”.
В поездах, не забудем, едут и по делу. Вот старик с сыном везут скот, спят в теплушке, где нетепло. Веселья нет, это не путешествие, а работа. На остановке старик идет к локомотиву, проходит два десятка вагонов и “…видит раскрытую красную печь; против печи неподвижно сидит человеческая фигура; ее козырек, нос и колени выкрашены в багровый цвет, все же остальное черно и едва вырисовывается из потемок”. Никто не отвечает старику. Машинист безмолвствует, как железнодорожный бог. А паровоз — алтарь этого бога.
Надо всем дать — обер-кондуктору, машинисту, смазчику… Откупиться от паровоза.
Чехов называет паровоз локомотивом. Локомотив у него свистит — “вот послышался свист, поезд глухо простучал по мосту” — и “тяжело вздыхает”; “Локомотив свищет и шикает…”. “Локомотив свистит, шипит, пыхтит, сопит…” Шипение — неотъемлемое свойство перемещения чеховских героев по рельсам даже в воображении: Наденька К. пишет в дневнике: “Железная дорога шипит, везет людей и зделана из железа и материалов”.
Несчастный и униженный муж дарит любовнику своей жены… Что?.. “У меня есть одна вещичка… А именно, маленький локомотив, что я сам сделал… Я за него медаль на выставке получил”.
Вокзал — место встречи толстого и тонкого, мужчины и женщины, мирной встречи человека и поезда. Встреча иная происходит на откосе, на рельсах, как у двух бунинских героев. Но есть еще более страшный способ единения человека с поездом, когда первый сливается с искореженным железом и оба с землей.
Вываленный скверным возницей из пролетки, путейский инженер копошится в грязи, готовясь бить виновника.
— Вспомни Кукуевку! — говорит жена.
В этот момент крушение становится знаком. Термин превращается в метафору, становится частью языка. Паровоз с вагонами, поезд превратились в символ. “Скользнул — и поезд в даль умчало. Так мчалась юность бесполезная, в пустых мечтах изнемогая… Тоска дорожная, железная свистела, сердце разрывая…” (Блок).
Самым “железнодорожным” русским писателем девятнадцатого века был Гарин-Михайловский. Герой его тетралогии после спасения собачки (о чем осведомляла младших школьников книга для классного и внеклассного чтения) превратился в гимназиста, студента, наделал долгов, пустился во все тяжкие… Говорит он о себе, что “сошел с рельсов, летит под откос”, и комментарии этой терминологии излишни. Спасает Тему Карташева то, что студентом он работал на паровозе помощником машиниста, глядел в жаркое окошечко топки. Этот паровоз, сохранившийся в воспоминаниях, вывозит героя в иную жизнь — инженерную.
Это вторая ипостась паровоза, второй его образ — рабочей лошади с широкой грудью, спасителя, что вывезет всё по широкой железной дороге. Этот образ стал основой иной литературы, где паровоз превратился в символ гораздо более важный, чем тягловая сила. Но об этом — в следующий раз.
Еще жил набоковский “игрушечный паровозик, упавший на бок и все продолжавший работать бодро жужжавшими колесами”, еще герой “с безграничным оптимизмом… надеялся, что щелкнет семафор и вырастет локомотив из точки вдали, где столько сливалось рельс между черными спинами домов… и жар его веры в паровоз держал его в плотном тепле”, но черта уже подводилась.
Ахматова говорила, что настоящее начало ХХ века — четырнадцатый год, а не календарный 1900-й. Незадолго до точки этого поворота, превращения Блок писал о ХIХ веке: “Век, который хорошо назван “беспламенным пожаром” у одного поэта; блистательный и погребальный век, который бросил на живое лицо человека глазетовый покров механики, позитивизма и экономического материализма, который похоронил человеческий голос в грохоте машин; металлический век, когда “железный коробок” — поезд железной дороги — обогнал “необгонимую тройку”, в которой “Гоголь олицетворял всю Россию”, как сказал Глеб Успенский”.
Но этот век кончился. Механическое чудовище — бронированный паровоз, давно ждавший своего часа, появился на рельсах России.