Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2001
1. Русский немец или немецкий русский?
Сама биография его и удивительна, и поучительна. Немец по крови, родившийся в России, учившийся в oайдельберге у Виндельбанда, основатель направления неозападничества в России, издатель российско-немецкого журнала по философии культуры “Логос”, русский артиллерийский прапорщик, сражавшийся на германском фронте и написавший об этом блестящие очерки (“Из записок прапорщика-артиллериста”), начальник политуправления армии при Временном правительстве, поначалу уцелевший и ставший театральным режиссером, а затем все же изгнанный большевиками из России в 1922 г. С этого момента и до самой смерти (1965) — житель Германии, равно не принимавший коммунизм и нацизм (нацисты запретили ему преподавать за проповедь “жидо-русофильских взглядов”), и страстный, как говорили в старину, пропагатор на Западе русской культуры и философии. Не забудем и того, что в 20-е и 30-е годы он активный участник двух самых знаменитых журналов русского зарубежья — “Современные записки” и “Новый град” (он был и соиздателем последнего вместе с И. Бунаковым-«ондаминским и Г. Федотовым).
До последнего десятилетия Степун был больше известен в Германии, нежели в России. Философ и писатель, он одинаково блистательно писал на обоих языках. Основные философские книги второй половины жизни изданы по-немецки. “Язык Гете и Ницше. Степун владеет им, как артист и мыслитель” (Г. П. Федотов). Немцы ставили его в ряд с весьма значительными западными мыслителями — П. ‘иллихом, М. Бубером, Р. Гвардини. Но главная его тема — Россия, ее духовные достижения и трагическая судьба. Немцы признавали его как своего, но одновременно он был для Германии символом свободной русской мысли. Он принадлежал тому культурно-историческому типу людей (Пушкин, Тургенев, Вл. Соловьев, Бунин, Милюков, Вейдле), который в научной литературе именуется русскими европейцами, где прилагательное не менее важно, чем существительное.
Кредо его философии истории, как он сам писал,— “Божье утверждение свободного человека как религиозной основы истории”.
2. Стиль русского философствования
По словам русских историков философии XX века, Степун мог бы стать русским Витгенштейном или oайдеггером, но стал лишь немецким Степановым. Школы он в Европе не создал, последователей не взрастил. Но школы не создали ни Бердяев, ни Франк, ни Шестов, ни Федотов, ни даже самый академичный Лосский. Стиль российского философствования как раз предполагает, с одной стороны, общение,
с другой — экзистенциальное соло. “В противоположность немецкой философии
19-го века русская мысль представляет собой не цикл замкнутых систем, а цепь вот уже целое столетие не прерывающихся разговоров, причем разговоров, в сущности, на одну и ту же тему” (Степун). И в этой цепи, можно смело сказать, он остался не немецким Степановым, а русским Степуном.
В XX веке тема русской судьбы для Степуна усложнилась понятием общеевропейской катастрофы. Русской философии, полагал он, не хватает кантовского рационализма, критического разума, она слабое звено в духовной цепи России: “Русская мысль бессознательно двигалась в направлении к хаосу и, сама хаотичная, ввергала в него и всю остальную культуру России” (Степун). ‘ам он романтик, вернувшийся к Канту и прошедший школу неокантианства. Неприятие Канта русской мыслью (от Флоренского до Ленина) означало архетипическую близость большевизма антирациональным тенденциям русской культуры. Победа иррационализма в Европе разрушала “понятие Европы как исторической телеологии бесконечной цели разума”,— писал великий философ XX столетия Э. Гуссерль.
Стоит вспомнить старый спор русских мыслителей о поразившей их формуле Гегеля, что “все разумное действительно, а все действительное разумно”. Искренний и истовый Белинский сразу же восславил николаевский режим, потому что это была самая что ни на есть, на его взгляд, действительность, а стало быть, она была разумной. Споры продолжались до тех пор, пока Герцен не понял и не разъяснил хитроумие формулы, заметив, что не всякая действительность действительна, т. е. находится в пространстве разума. Страна настолько действительна, насколько разумна. За пределами разума начинаются хаос, внеисторическое существование и “тьма кромешная”. И если Россия неразумна, она и недействительна, ибо находится вне сферы исторических законов. И с этой недействительностью, неразумностью надо бороться. К несчастью, Герцен в своей борьбе стал опираться на мистически понятые идеи общинности как специфической российской сути, неподвластной западноевропейским рациональным расчислениям. Волей-неволей он сошелся идейно со своими прежними оппонентами — славянофилами, даже превзошел их, увидев в отсталости России ее великое преимущество, позволяющее обогнать Запад.
А Россия и в самом деле оказалась первопроходцем в этом кризисе, в этой катастрофе. Россия и русский иррационализм мышления и самопонимания оказались тем самым “слабым звеном в цепи”, за которое ухватился Ленин, чтобы свалить буржуазную Европу. И свалил, но прежде свалил Россию — в сатанизм и “в преисподнюю небытия” (Степун), за ней последовала и Западная Европа.
3. Марксистский рационализм и большевистское безумие
В России на тот момент было популярно учение имяславцев, видевших в имени Бога самого Бога, что наполняло это имя духовной силой. Кое-что они угадали. Не случайно Степун назвал большевиков “марксистами-имяславцами”. Ведь когда имя подменяет Бога, то вполне можно Его имя подменить другим именем и направить на него сгусток энергии верующего народа, которая будет заряжать это имя энергией, а потом народ сам от этого имени (от своей же энергии) будет подпитываться. ‘ак и случилось. “По целому ряду сложных причин заболевшая революцией Россия действительно часто поминала в бреду Маркса; но когда люди, мнящие себя врачами, бессильно суетясь у постели больного, выдают бред своего пациента за последнее слово науки, то становится как-то и смешно, и страшно”. Но бред-то был, и имя Маркса наполнилось невиданными энергиями, иррациональной энергией масс.
А кто мог им противостоять, кто мог понять, что, в сущности, произошло с Россией, и откуда, и о чем были ее бред и ее бунт? — задавал вопрос Степун. Дело не в марксизме как научной теории. Для Степуна совершенно ясно, что к научному марксизму происшедшее в России не имеет ни малейшего отношения. Он не раз противопоставлял коммунистический рационализм и большевистское безумие. А дело было в том, что русская религиозная философия совпала в своих интуициях с атеистическим бунтом. Мало общей с Лениным нелюбви к Канту, в самом Ленине и в большевизме коренилось нечто, отвечающее программным требованиям националистической православной философии. Социалистическое дело — разумно, считает Степун, а здесь произошло противное разуму: “Вся острота революционного безумия связана с тем, что в революционные эпохи сходит с ума сам разум”. И Ленин не был ученым, каким, безусловно, был Маркс, Ленин “был характерно русским изувером науковерия”.
Поэтому “все самое жуткое, что было в русской революции, родилось из сочетания безбожия и религиозной стилистики”. Россия и Запад вопреки обывательскому мнению весьма тесно связаны. И если в какой-то мере большевистская революция была результатом западных влияний, то последствием Октября была страшная европейская революция справа — национал-социализм. “Достаточно указать на то,— писал Степун в статье “-аемая Россия”,— что все социальные революции на Западе и все национальные на Востоке так или иначе связаны с большевизмом и что большевизм, очевидно, является создателем некоего прообраза всех новейших идеократических диктатур”. Против всех и всяческих идеократий, против большевизма и фашизма в совершенно безнадежной, казалось бы, ситуации отстаивали русские европейцы-эмигранты позицию правды личности и ее свободы.
4. Консультант по Германии
Россия была впереди Германии на пути кризиса западного рационализма, ибо не выработала защиты от иррационализма. Но и в Германии произошла победа нацистского иррационализма. Возникла новая — сатанинская — близость этих двух стран. Проблемы Германии не могли не волновать изгнанную из своей страны русскую интеллигенцию. Слишком много общего с большевизмом находили эмигранты в поднимавшемся национал-социализме. Русские и немцы слишком тесно сплелись в этих двух революциях — от поддержки Германией большевиков до поддержки нацистов Сталиным. Степун заметил, что и сами нацисты видят эту близость. Он фиксирует идеи Геббельса, что “Советская Россия самою судьбою намечена в союзницы Германии в ее страстной борьбе с дьявольским смрадом разлагающегося Запада. Кратчайший путь национал-социализма в царство свободы ведет через Советскую Россию, в которой “еврейское учение Карла Маркса” уже давно принесено в жертву красному империализму, новой форме исконного русского “панславизма””.
Содержание немецких статей Степуна: обзоры современной немецкой литературы (о Ремарке, Юнгере, Ренне и т. п.), анализ политических событий (выборы президента и т. п.). Но второй смысл — сравнение двух стран с такой похожей судьбой: слабость демократии, вождизм, умелая спекуляция тоталитарных партий на трудностях военной и послевоенной разрухи. И прежде всего отказ от рационализма и подыгрывание иррациональным инстинктам масс: “Как всегда бывает в катастрофические эпохи, в катастрофические для Германии послевоенные годы стали отовсюду собираться, подыматься и требовать выхода в реальную жизнь иррациональные глубины народной души (курсив мой.— В. К.). Углубилась, осложнилась, но и затуманилась религиозная жизнь. Богословская мысль выдвинулась на первое место, философия забогословствовала, отказавшись от своих критических позиций”.
Замечая, что, несмотря на самообольщение молодых национал-социалистов, думающих о возврате страны в средневековье (христианское по своей сути), на самом деле Германия прыгнула в новое варварство, Степун пишет, что идеократический монтаж Гитлера с утверждением свастики вместо креста, германской крови вместо крови крестной, с ненавистью к немецкой классической философии, к “лучшим немцам типа Лессинга и Гете” родился “не в немецкой голове, а в некрещеном германском кулаке” (курсив мой.— В. К.). Философское богословствование, лишенное критической силы рационализма, по Степуну, не есть препятствие для падения христианства. А отсюда, как и в случае падения краткосрочной российской демократии, ставится проблема “как-то обновить и углубить формы современной демократии”. Перекличка с предреволюционной российской ситуацией очевидна.
И самое главное и в том и другом случае — отказ от христианства.
5. Демократия немыслима без христианской основы
Говоря, что в России наступил подлинный сатанизм, Степун готов был согласиться, что “некоторые (весьма отрицательные) свойства большевицкой психологии окажутся в исторической перспективе прямыми причинами возрождения русской государственности”. Но даже готовые идти на компромисс деятели культуры, верившие, что черт (т. е. зло) в конечном счете может послужить благу, признавали, что режим этот не божеского, а дьявольского происхождения. Именно такое парадоксальное подтверждение дехристианизации страны показано в романе о визите дьявола в Советскую Россию. В гениальном сочинении М. Булгакова “Мастер и Маргарита” oристос уже не Иисус, а Иешуа Га Ноцри, он просто добрый человек, хотя как-то и связан с высшими силами мироздания, и ему симпатизирует дьявол. Более того, нам дается и блистательно написанное жизнеописание oриста, но… в представлении дьявола, так сказать, евангелие от Воланда. В этой стране (отныне его епархии) только в памяти дьявола остается образ oриста. Народ же полностью дехристианизирован.
Оправдание oриста через дьявола — предел духовного падения культуры.
У Степуна были свои объяснения произошедшей катастрофы. Началось с Запада, который испытал явный кризис христианства (Ницше как симптом), но, быть может, он преодолел бы его, если бы некоторые разрушительно-атеистические идеи не подхватила Россия.
В борьбе с демократией тоталитаризм отрицает христианство, несущее в себе элемент закона, договора (Ветхий и Новый как договор с Богом). Опасность, однако, в том, что тоталитарные режимы перехватили у демократии контакт с высшими ценностями. Степун увидел: большевики и национал-социалисты прикоснулись к вечным истинам, о которых забыла демократия. “Большевики победили демократию потому, что в распоряжении демократии была всего только революционная программа, а у большевиков — миф о революции; потому что забота демократии была вся о предпоследнем, а тревога большевиков — о последнем, о самом главном, о самом большом. Пусть они всего только наплевали в лицо вечности, они все-таки с нею встретились, не прошли мимо со скептической миной высокообразованных людей. Эта самими большевиками естественно отрицаемая связь большевизма с верой и вечностью чувствуется во многих большевицких кощунствах и поношениях”.
По его словам, элементарно лубочную и новоявленную идеологию РКП надо строго отличать от сложного, древнего и типично русского явления большевизма. Культурное бессилие русской религиозности на поверку оказалось страшной разрушительной силой, оно слилось воедино с безрелигиозностью западноевропейской культуры. В результате случилось религиозное утверждение ницшеанско-марксистского атеизма, т. е. тот типичный и в точном смысле этого слова сатанинский антитеизм, который является невидимой для самих большевиков осью всего их дела.
Спасение демократии и свободы личности в одном — в придании культурным ценностям религиозной санкции. Но для этого и -ерковь должна быть свободна, а не раздираться конфессиональными ссорами, тем более не пачкаться сервильным угождением сильным мира сего. А многообразие политических миросозерцаний само требует демократической, а не диктаториально-фашистской организации политической жизни.
Это был идейный шанс. Но не туда смотрела Клио. Роль творцов идей, определявших судьбу человечества, досталась большевизму и фашизму. Русские европейцы, видевшие крах родившегося пять столетий назад в Возрождении христианского гуманизма, чувствовавшие надвигающееся новое средневековье, пытались найти идеологию, чтобы сызнова пробудить пафос подлинно всеевропейского Возрождения. Задача по-своему грандиозная. Но решать ее приходилось в ужасе войны и гибели людей, в зареве пожаров домов и книг, в очевидной перенасыщенности интеллектуального пространства смыслами, которым уже никто не верил. Они попали в ситуацию, как называл ее Степун, “никем почти не осознаваемой метафизической инфляции”.
6. Послевоенное признание
После разгрома гитлеризма Степун получает кафедру в Мюнхене. Если для своих российских соплеменников он выступал как представитель германской культуры, то перед немцами он выступил проповедником и толкователем культуры русской. Его историософская книга “Большевизм и христианская экзистенция” (1959, 1962) вызвала буквально шквал рецензий в немецкоязычной печати. Их смысл (усвоенный у Степуна) был прост: Россия — не азиатский аванпост в Европе, а европейский в Азии. А затем Степун глубоко уходит в прошлое, пытаясь понять свой век и причины его катастрофы. Душой и памятью он снова жил в России, писал свои блистательные мемуары, давшие ему многократно повторенное всеми журналами и газетами имя “философа-художника”. Писал в основном по-немецки, но после публикации на немецком языке трехтомных мемуаров сам сделал русский двухтомник (“Бывшее и несбывшееся”) и сумел его опубликовать.
Эта книга своими идеями еще раз подтвердила его право на пребывание среди избранных умов Европы. Такое избранничество решается не прижизненной сумасшедшей славой (политической или шоумейкерской), а сложным переплетением культурных и исторических потребностей, которые сохраняют подлинные, экзистенциально пережитые идеи. И мыслителю, быть может, достаточно, что он произнес свое Слово.
В немецких некрологах писали: “Волевым актом он из своей собственной ситуации как из некоей модели сделал историософские выводы и отправился на поиски Европы, в которой Восток и Запад находятся в одном ранге и, в сущности, должны быть представлены как однородные части Европы”. Степун был столь же блестящ, как Герцен, и внешне его судьба напоминала герценовскую, но по сути, по позиции — его полным антиподом. В отличие от революционного мыслителя прошлого века, мечтавшего, чтобы Россия обогнала Европу и показала ей пример, Степун говорил о возможном единстве Восточной и Западной Европы на основе христиански-человеческих, демократических норм общежития. Эти его стремления понятны нам сейчас. И более чем понятны. Их воплощение необходимо, чтобы избежать новой катастрофы. Но по-прежнему остается нерешенным вопрос, сможет ли наконец наша действительность стать разумной, т. е. и в самом деле действительностью, а не очередным фантомом.