РАССКАЗ
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 6, 2001
Первый весенний зной, цветут жердёлы. На широкой станичной улице, сплошь покрытой теплой пыльной кашицей, пустынно. Только высокая голая лошадь с белесыми промятыми полосками на боках идет неизвестно куда сквозь лоснящийся воздух, беззвучно ступая длинными ногами по мягкому настилу. Мальчик лет семи, внимательно разглядывавший ее, смотревший ей вслед с недружелюбным любопытством, тут же о ней забывает, как только лошадь скрывается — доходит до того места, где улицу пересекает наискось блестящая мелкая речка и где нельзя уже ничего различить от избытка света в степном пространстве.
— Пошла! Пошла вон! — командует мальчик, когда лошадь вдруг снова появляется рядом с ним, неслышно вернувшись на улицу из степи. Но лошадь его не слушает — не уходит. Ей тоже любопытно видеть мальчика. Всем любопытно видеть его. Он очень чистый, с гладкой светлой кожей, с кудрявыми — до плеч — волосами в цвет топленого масла; на нем черные отглаженные брюки, белая рубашка с длинными рукавами, застегнутыми на запонки, которые сверкают зелеными гранеными стекляшками — точно такими же, как в брошке, приколотой под кружевным воротником. Лошадь хорошо понимает, что мальчик не здешний, не станичный, хотя ей и неведомо, откуда он взялся: она бродила по речке, по каменистой журчащей отмели, разглядывая цветные извивающиеся голыши под водой, в тот утренний час, когда мальчика привез из города на запыленном автомобиле рослый нарядный дед, густо пахнущий водкой и новой тканью. Все утро в одном из станичных дворов — в том, где стоит, окруженный пирамидальными тополями, высокий каменный дом с плоской крышей и маленькими арочными окнами, глубоко утопленными в толстые выбеленные стены,— дед громко хохотал, громко разговаривал, хлопая по плечу другого деда, своего брата, которого он называл Петром. Петр же называл его Алексеем Ивановичем, обращаясь по отчеству и к мальчику — Родион Родионович.
Две одинаково смуглые девочки, одна тринадцати, другая пятнадцати лет, дочери деда Петра, тоже называли мальчика по отчеству. Сгибаясь, прижимая ладони к коленкам, они давились беззвучным смехом, потом глотали, округляя глаза, теплый майский воздух и с готовностью к новому приступу радостного удушья выкрикивали:
— Эй, Родион Родионович! Кудай-то вы в курятник полезли? Рубашечку испачкаете!.. Петух брошечку украдет!
Родион Родионович ничего не отвечал девочкам. Им отвечал дед Петр. Он высовывал из круглой, заплетенной вьющимся хмелем беседки, где угощал Алексея Ивановича красным вином и медовухой, аккуратно остриженную голову на длинной шее и злобно сквозь зубы цедил:
— Сонька, Тамарка, стервы! Выпорю!
Девочки мгновенно затихали. Угроза родителя их пугала. Нахмурившись, они быстро шли в дом. Но язвительное любопытство, сулившее им нечаянное веселье, брало верх над привычным страхом. Родион Родионович снова видел их смеющиеся лица — сначала за блестящими стеклами маленьких окон дома, потом во дворе, над кустами смородины, сквозь которые просвечивали разноцветные улья,— снова слышал их голоса, смешанные с сочным гудением пчел:
— Родион Родионович, а, Родион Родионович! Вам нельзя в сарай! Там крысы водятся!.. Ботиночки ваши скушают!
К полудню дед Алексей Иванович опьянел. Собравшись уезжать, он долго прощался то с дедом Петром, сжимая ладонями его голову, то с Тамарой и Соней, целуя их в виски. Бережно поддерживая гостя со всех сторон, они вывели его, грузно шатающегося, за ворота, разбудили шофера, беспамятно спавшего на сиденье в автомобиле с запрокинутой головой и открытым ртом, мимо которого смело летали мухи. Когда автомобиль тронулся, увозя Алексея Ивановича, Родион Родионович, все еще не веривший, что дед оставит его здесь, в этом скучном и незнакомом месте, окруженном степью и небом, рванулся было вслед — но тут же остановился, заметив, что Соня и Тамара насмешливо смотрят на него. Он чувствовал, как в глазах его дрожат слезы, от которых дрожало и все вокруг, слышал, как дед Петр виновато ласковым голосом говорит: “Да вы не сердитесь, Родион Родионович… Погостите у нас маленько, а дедушка за вами приедет, приедет… или шофера пришлет…”, и совсем другим — злым и требовательным — голосом: “Хватит вам пялиться на него! Ступайте во двор!”
Какое-то время, оставшись на улице один, Родион Родионович смотрел с бездумной сосредоточенностью себе под ноги, где нескончаемой извивающейся цепочкой ползли, переваливая через пыльные барханы и старательно огибая мелкие камешки, муравьи. Они спускались на землю из дупла старой сливы, продвигались сначала вдоль ее выступающего на поверхность корня, потом — мимо ботинок Родиона Родионовича через прохладную равнину, усеянную лепестками сливовых цветов, и дальше — к своей цели, к выщербленному валуну, видневшемуся в знойном и ярком свете за пределами тени от густой кроны дерева. Они были заняты этим дружным походом, и им не было никакого дела до Родиона Родионовича, до его обиды и грусти, до его обременительно нарядной одежды, до его имени и отчества. Он был слишком огромным для них, чтобы они замечали его существование.
Глядя на муравьев, Родион Родионович и сам перестал замечать себя — перестал испытывать обиду и грусть, помнить, во что он одет, как он выглядит и как его зовут. Он присел на корточки, чтобы видеть получше слитное струящееся движение маленьких тел, и просидел так очень долго, сооружая препятствия из щепок и листьев в разных местах на пути муравьев. Солнце уже сдвинулось к западу, удлинив тень от сливы, когда его кто-то окликнул:
— Эй!.. Ты девчонка?
Родион Родионович поднял голову и, даже не разглядывая босого, бритого наголо мальчика, стоявшего в десяти шагах от него посреди улицы, коротко ответил:
— Нет.
— А чего же у тебя — брошка? И волосы такие?
Родион Родионович встал, отряхнул брюки и, резко нагнувшись, протянул руку к земле — будто за камнем. Он знал, что это движение пугает собак. Оно подействовало и на мальчика. Тот быстро, не оглядываясь, побежал к реке.
В воздухе осталась висеть только мелкая искрящаяся пыль, поднятая его босыми ногами. Едва она улеглась, по улице прошла та высокая лошадь, которую Родион Родионович провожал долгим недружелюбным взглядом. Как и мальчик, лошадь скрылась в ослепительно светлом пространстве за рекой, но вскоре вернулась и теперь стояла так близко от Родиона Родионовича, что он хорошо видел в ее черном зрачке свое выпуклое отражение. Он дважды скомандовал ей “Пошла вон!”, потом отстегнул брошку под воротником и с размаху кинул ее в бок лошади. Лошадь отшатнулась всем туловищем в сторону, быстро переставив с места на место длинные ноги, перепачканные засохшей глиной, но не разозлилась на Родиона Родионовича, не испугалась — осталась стоять неподалеку, кося на него огромным глазом. Родион Родионович перешел на другую сторону улицы — лошадь поплелась за ним и остановилась только тогда, когда он, пройдя вдоль ветхого забора, свернул в неухоженный, заросший пестрыми травами двор, заметив в его глубине через распахнутую калитку гроб. Во дворе никого не было. Тесный и сумрачный от разросшихся деревьев, он был весь затоплен сладким духом разогретых цветов, осыпающихся в траву со старых, искривленных жердёл, обвитых плющом. Таким же старым и искривленным был деревянный дом, глубоко осевший одним боком в землю; рельефные ставни на его окнах, под которыми тянулись гнилые доски балясника, были наглухо закрыты; собачья будка пустовала. Гроб стоял на двух табуретках недалеко от крыльца. Обитый новой бирюзовой материей, он был самым ярким предметом в этом безмолвном дворе, где все потускнело от времени и где, казалось, сам воздух пропитался пепельно-серым цветом, каким светилась здесь повсюду омертвелая древесина. В гробу лежала старуха. Родион Родионович еще на расстоянии увидел над бирюзовым бортиком, окаймленным по краю черной волнистой лентой, ее нос и лоб, наполовину закрытый белой косынкой.
Приблизившись вплотную к гробу, от которого исходил такой же сладковатый запах, каким веяло от цветущих деревьев — но только он был не летучим, не наплывающим, а ровным и неподвижным, как прохлада в погребе,— Родион Родионович вытащил руку из кармана, положил ее, будто чужую, будто для
того, чтобы она привыкла лежать так, на широкую подушку, занимавшую все изголовье гроба, потом дотронулся указательным пальцем до лба старухи. Желтый, в сиреневых подтеках, он был до того холодный и твердый, что Родион Родионович даже кончиком пальца ощутил глухую каменную тяжесть маленькой головы, затянутой в косынку. Он отдернул руку, спрятал ее в карман и, уже не дотрагиваясь до старухи, смотрел в ее лицо, стараясь понять, знает ли она, что он теперь стоит рядом с нею; и что по ее серым, плотно сжатым губам ползет упавший с дерева паук; и что в небе светит яркое солнце; и что в душном саду носятся над кронами деревьев, соединяя разнообразное жужжание в усыпляющий гул, тысячи пчел, шмелей и ос; и что завтра будет новый жаркий день,— скучно ли ей быть мертвой?
Старухе было не скучно и не весело. Превратившись в тугое безответное тело, не замечающее ни паука, ни Родиона Родионовича, ни далекое солнце, она лежала в дырявой тени полувысохшей акации, и все ее лицо — просторные глазницы, уже захватившие в свои провалы брови и тонкую кожу с висков, большие овальные ноздри, светлые и чистые внутри, подбородок, распластавшийся по шее,— говорило, что она навсегда сроднилась с той спокойной и властной силой, которая придавила ее к днищу гроба, и даже сама была теперь этой силой, не желающей знать ни о сегодняшнем, ни о завтрашнем дне.
Родион Родионович набрал воздуха в легкие и его упругой струей, округлив щеки, сдул паука с губ старухи, потому что ему стало жалко ее — жалко, что она ничего не знает. Ему захотелось убить паука, чтобы тот впредь никогда не ползал по онемевшим губам. Обойдя гроб, он принялся искать его в высокой траве. Но найти его было трудно среди множества других живых существ, таких же невесомых и проворных; они ползли, выпрыгивали, вылетали из потревоженного укрытия. Раздвигая траву руками, Родион Родионович увидел в ней большие ножницы из темного шершавого металла. Он подобрал их и, вытащив из кармана носовой платок, отрезал от него угол. Ножницы резали хорошо, хотя и были очень старыми. С минуту Родион Родионович внимательно разглядывал их, словно собираясь запомнить и бросить назад в траву, но не бросил — еще раз опробовал толстые выщербленные лезвия, надрезав в двух местах атласную ленту, окаймлявшую гроб, потом зашагал к распахнутой калитке, на улицу, не выпуская из рук находку,— по пути состригал яркие головки репейников, листья с кустов и уже у самой калитки, быстро присев на корточки, отрезал кончик шнурка на своем ботинке.