о кн.Вольфганга Георга Фишера “Австрийские интерьеры”
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2001
Вольфганг Георг Фишер. АВСТРИЙСКИЕ ИНТЕРЬЕРЫ. Романная дилогия. Перевод с немецкого Г. Кагана. СПб., “Петербург—XXI век”, 2000.
Эта удивительная книга сделана так, что даже читателю, искушенному в приемах современной литературы, не может не показаться необычной. Причем необычность эта не исключает ощущения подлинности нарисованного мира, подлинности происходящего. Сам автор вполне отчетливо формулирует свой стилистический метод, замечая, что для “романа воспитания”, каковым он считает свою дилогию, такой прием использован впервые: “Комнаты, квартиры, дома, мебель и прочие предметы домашнего обихода являются драматическими и символическими персонажами событий. Люди сами становятся предметами, которым требуется себя утверждать рядом с используемыми ими вещами. И как и эти предметы, они наглядно демонстрируют исторические, политические, социологические и эстетические движения. <…> Такой угол зрения позволяет автору, подтрунивая, сохранить дистанцию, что при традиционной форме повествования было бы невозможно”. Действительно, поначалу, особенно в первой части, называющейся “Родные стены”, вас втягивает в бесконечный мир вещей, стилей, где персонажи (семья рассказчика) кажутся мелкой пластикой, расставленной среди предметов, скульптурками, в которые играет писатель. Так, отец героя именуется то Матросиком, то Капитаном, то Капитаном Собственной Судьбы, мать героя — Капитанша, ее отец, дед героя,— Сосед и
т. п. Имена носят только второстепенные персонажи. Поэтому история словно прорастает из быта и мира вещей, в которых протекает жизнь.
Психологизма, характерного для “романов воспитания”, тут, однако, мы не найдем. Но без исторической канвы, по которой вышивается дилогия, нам не обойтись. Поэтому, представляя читателю книгу, в нескольких словах краткий очерк эпохи, чтобы было понятно своеобразие текста книги. Писали об этом историческом периоде не раз (имена Хемингуэя и Ремарка — его знаковые ориентиры). Но в своем рассказе я следую за развитием истории, как она предстает под пером Фишера. Перед нами Европа, в данном случае Австрия; кончилась первая мировая война, богатые устраивают свой быт, но растет социалистическое рабочее движение, его лидеры прорываются в парламент, их жизнь улучшается, молодые буржуа, увлеченные социальными идеями, женятся на девушках из рабочей аристократии. Буржуазный стиль бидермайер сменяется социалистически ориентированным конструктивизмом. И это тоже характерная деталь, что буржуа эти — евреи, а социалисты — настоящие австрийцы, которые уже поднялись над почвенной ксенофобией. И браки эти по любви. Но в эту эпоху за любовь — особенно между арийкой и неарийцем — приходилось платить дорого. Дело в том, что в поисках жизненного пространства фашистская Германия присоединяет к себе поначалу “арийские” земли, отторгнутые “злым роком” от Великой Германии. Нацизм торжествует в Австрии, превращенной в Остмарк, одну из немецких провинций. Бывший австрийский подданный, ныне рейхсканцлер Германии Адольф Гитлер, произносит перед ликующей толпой пламенные речи. Говоря о “политической опасности балконов”, замечая, что “политические потрясения — вот чем чреваты балконы”, Фишер рисует страшную картину повальной эпидемии социального сумасшествия. Гитлера объявляют воплощением Спасителя. Евреев ловят возбужденные венцы и, поймав, “могут послать мыть мостовую щелочным раствором, однако без тряпок, голыми руками, заставят опоражнивать мусорные баки или чистить общественные туалеты зубными щетками — если твой внешний вид или твои документы не выдержат пробы на нордическое происхождение”. Отбираются и ариизируются квартиры и предприятия. Коммунисты и венские безработные становятся нацистами. А вот евреям и социалистам приходится худо. Начинается бегство в надежде переждать катастрофу (вспомним эмигрантские романы Ремарка). Бегут от потопа, туда, куда еще не дохлынули волны, где еще нет господства нацизма. Автор обыгрывает образ затонувшего города. “Улицы древнего города нибелунгов оказываются таким образом не чем иным, как расселинами на дне морском, расселинами, густо заросшими кораллами. <…> Однако не стоит прикипать сердцем к городам, опустившимся на дно морское”. Тему потопа и моря, надо сказать, использовали все беглецы от нацизма и большевизма, сошлюсь хотя бы на Г. Федотова: “Большая часть Европы уже под водами, а мы, уцелевшие, на крайнем Западе, смотрим на волнующуюся бездну, подступающую к нам, готовую слизнуть остатки материка”.
Фишер, однако, не идет по проторенным следам. Этот образ — штрих эпохи, и он переносит его на свое полотно. Не впадая в психологизм и социальные рассуждения, автор описывает, как меняются жизненные интерьеры беглецов, как они становятся все более и более случайными, как все менее и менее герои в них вписываются. Это вторая часть дилогии — “Чужие углы”. Казалось бы, пока они существовали в обстановке буржуазного благополучия, у них не было жизни, но тогда они были свободны, а стало быть, и жили. Гитлеру было нужно жизненное пространство для германской нации. Но пространство жизни для одного отдельного, взятого за шкирку индивида катастрофически сужалось. К тому же временно, пока еще благополучный Запад виз не давал, Чемберлен договаривался с Гитлером. Куда бежать? Герои книги оказываются в Югославии: “…на исходе лета 1939 года все Капитаново семейство успешно покидает по-прежнему переполненный немецкий зал ожидания всемирной истории, надеясь успеть удалиться на достаточное расстояние от всего выводка тевтонских младенцев и недоносков (таких, как немецкая национальная честь, немецкий натиск на Восток, немецкие гарантии нового будущего и сила, к которой народ приходит через радость), пока эта разномастная компания не подросла до угрожающих размеров”.
Но и сюда, “на все сужающееся поле бегства”, потихоньку протягивает свою волосатую лапу Третий рейх. Отец, он же Капитан Собственной Судьбы (еврей), бежит дальше, с превеликим трудом, правдами и неправдами пробираясь в Англию. Мать, разведясь с мужем и выправив себе арийский паспорт, и сын, полукровка, автор этой книги, вынуждены вернуться в Вену, где уже по дороге они видят, как, скажем, вокзал в Граце “весь изукрашен знаменами со свастикой. Можно утонуть в этом море красных знамен”, а в купе с ними господин, у которого на лацкане нацистский партийный значок “с красным ободком”. И героям приходится погрузиться в это море. А в конце книги мы узнаем, что те (например, брат Капитана), кто остался в Югославии, захваченной через год фашистами, погибли в Освенциме. Как выжили рассказчик и его мать, нам не рассказано. Впрочем, можно судить по биографии самого Фишера, который после войны в 50-е годы изучал историю искусств в Вене, после защиты диссертации преподавал в США, а с 1963 года жил в Лондоне, где развернул свою деятельность в качестве антиквара его отец. После публикации дилогии писатель вернулся в Вену, где был избран председателем Австрийского ПЕН-клуба. Как так, ведь он, по сути, иностранец! — воскликнут националисты. Но как сказал как-то сам Фишер в своем выступлении “Австрийский ПЕН-клуб, или Свободное слово в свободной стране”: “И разве не были все самые лучшие писатели иностранцами — даже в собственной стране?!”
Надо сказать, что наиболее чувствительны к движениям социальной и исторической жизни изгои. Не случайно именно их глазами, глазами отверженных, видели великие писатели контрасты действительности. Полукровка — почти такой же изгой, как и бывшие отверженные, как гонимые и уничтожаемые фашизмом и коммунизмом евреи, но он хранит в себе возможность бинокулярного зрения, возможность той эстетической иронии, о которой так мечтали романтики, но которая дается судьбой. Поэтому он может в посвящении ко второй части дилогии написать: “Оставаться париями истории — вот единственная возможность понять ее таковой, какова она есть: умонепостижимо!” И описывать эту историю как смену интерьеров, ибо они знаковы. Описывая, как водружали под крики “Зиг Хайль!” на балконе над площадью Героев “знамя с германским крестовым пауком <…> — кроваво-красное знамя”, он иронизирует: “Почему, однако же, именно на балконах вечно разыгрываются противоестественные истории? Новые государства и новые формы правления прежними государствами провозглашаются, как правило, именно с балконов, поэтому-то я, подбирая жилье, снимаю только те квартиры, в которых балкон отсутствует”.
Интерьерность как принятый художественный прием не покидает автора, придавая историческим событиям некий иронико-макабрический привкус, например: “Иосиф Сталин и Адольф Гитлер на брачном ложе, срочно воздвигнутом в ходе совместного обеда их министрами иностранных дел”. При этом гитлеровский гауляйтер, выгоняя назад в Вену мать героя, говорит ей: “Наш народ, задыхающийся от нехватки жизненного пространства, возьмет причитающееся ему на Востоке”. Повторяю: расширяющееся жизненное пространство империи все менее дает простора для жизни отдельного человека, ибо он подчинен задаче этого расширения. Вместо жизни в интерьерах начинается жизнь в окопах. Но это уже не жизнь, и о ней Фишер не пишет. По его мироощущению человек живет в интерьере собственного дома, это место для романов, свадеб, рождения детей. Он пишет о том, как и каким образом кончался этот интерьер жизни. Пишет ярко, умно, чрезвычайно пластично. “Вещи, по его словам, говорят выразительным языком и тогда, когда человек умолкает перед лицом жестокости и насилия”.
Судьба личности зарождается в его семье, в семейном интерьере, сознает это маленький человек или нет. Вообще Фишер практически исключает психологические переживания ребенка, именуя его “мое младенческое Я”. Это позволяет ему придать, так сказать, предметную, вещную объективность и достоверность своему повествованию. Но зато сквозь судьбу этого “младенческого Я” нам удается увидеть движение истории. По поводу этого движения и его столкновения с человеком рассказчик, отделенный, разумеется, от своего “младенческого Я”, весьма серьезно иронизирует: “Великие потрясения — мир, война, биржевой крах, смена государственного устройства, ликвидация классов, бегство, потеря так называемой Родины, возвращение, революция, тираноубийство, явление нового Бога или воскресение старого — редко вторгаются в повседневность в своей стремительной однозначности, провозглашая, как театральные персонажи,— “А вот и мы”! Они не столько появляются, сколько проявляются, причем проявляются мало-помалу, подобно тайному агенту полиции, приходящему на собрание, естественно, в штатском и неприметно пристраивающемуся где-то в задних рядах. И обнаруживаем мы такого агента, только когда он поднимается с места и лично руководит производимыми в зале арестами. “Ага,— говорим мы тогда,— а ведь он, должно быть, был тут с нами, среди нас, с самого начала!” И пусть газетные заголовки орут во весь голос. <…> Я давно понял, что повседневная жизнь воспринимает все это вполуха, пока события не начинают затрагивать каждого персонально”. Вот такую персональную затронутость человека историей в ее движении и изобразил в своей дилогии Вольфганг Георг Фишер. Очевидно — и в этом философско-эстетический урок книги,— сквозь повседневность можно (и нужно) видеть и увидеть то, что грозит уничтожением этой повседневности.
Владимир КАНТОР