Беседа с Вацлавом Михальским
Ирина НИКОЛАЕВА
Опубликовано в журнале Октябрь, номер 5, 2001
Ирина НИКОЛАЕВА Мартовские иды Нового града БЕСЕДА С ВАЦЛАВОМ МИХАЛЬСКИМ Рассказывают, в давние времена Борис Михайлович Кустодиев, наряжаясь во фрак, ездил в Царское Село лепить Николая II. И как-то Николай II поинтересовался — кого еще делает художник? Кустодиев назвал писателя Ремизова. Царь досадливо махнул рукой и вышел… Вернулся Николай II с книгой в руках и начал читать. И читал превосходно. И читал рассказ Тэффи. Какой? История умалчивает, но можно с полной уверенностью сказать — не этот:
“Это был небольшой городок — жителей в нем было тысяч сорок, одна церковь и непомерное количество трактиров…
Жило население скученно: либо в слободке на Пасях, либо на Ривгоше. Занималось промыслами. Молодежь большею частью извозом — служила шоферами. Люди зрелого возраста содержали трактиры или служили в этих трактирах: брюнеты — в качестве цыган и кавказцев, блондины — малороссами…
Общественной жизнью интересовались мало. Собирались больше под лозунгом русского борща, но небольшими группами, потому что все так ненавидели друг друга, что нельзя было соединить двадцать человек, из которых десять не были бы врагами десяти остальных. А если не были, то немедленно делались.
Местоположение городка было очень странное. Окружали его не поля, не леса, не долины — окружали его улицы самой блестящей столицы мира, с чудесными музеями, галереями, театрами. Но жители городка не сливались и не смешивались с жителями столицы и плодами чужой культуры не пользовались. Даже магазинчики заводили свои. И в музеи и галереи редко кто заглядывал…
Жители столицы смотрели на них сначала с интересом, изучали их нравы, искусство, быт, как интересовался когда-то культурный мир ацтеками… Вымирающее племя… Потомки тех великих славных людей, которых… которые… которыми гордится человечество! Потом интерес погас…
Жители городка любили, когда кто-нибудь из их племени оказывался вором, жуликом или предателем. Еще любили они творог и долгие разговоры по телефону. Они никогда не смеялись и были очень злы”.
Я также позволила себе с выражением прочитать сидящему напротив писателю Вацлаву Михальскому отрывок из рассказа “Городок”, потом спросила:
— Как говорится: что написано пером… то и написано. Всей силой своего таланта Тэффи обрушилась на парижскую эмиграцию. Ее по сути трагичные рассказы причудливым образом совпадут с планомерно прививаемым мифом советской власти о никчемности людей, покинувших нашу прекрасную социалистическую родину. Тэффи почти полюбила — что царская семья! — советская власть и даже чуть-чуть печатала. В отличие от других сатириконцев.
Мне показалось, что в романе “Весна в Карфагене”, наряду с другими темами, непременно пойдет разговор об эмиграции, о проблеме, которая для нашей страны, по всей видимости, никогда не уйдет в прошлое.
— Да, мне хотелось бы поколебать устойчивый миф о русской эмиграции первой волны как о бедных, убогих, как только о шоферах парижского такси и швейцарах русских ресторанов… За границей оказался большой творческий потенциал. Бунин и Шмелев считали, что люди, ушедшие за рубеж,— это ушедшее счастье страны. Конечно, наши писатели действительно попали там не в лучшие условия. Но завтра к нам наедут пишущие бразильцы. Как они будут у нас востребованы? А люди науки, техники, бизнеса устроились в эмиграции не просто хорошо, но и стали как бы донорами в своих сферах. Русские всегда доноры для Западной Европы и Америки, видно, это предначертано свыше.
— Тэффи, в отличие от Адамовича, или Ходасевича, или Иванова, писала об обывателях, а не о писательской среде.
— Она пишет об обывателях, но с обобщением… Жаль, мало кто вспоминает, что Россия дала той же Франции два миллиона энергичного, талантливого народа. В обескровленную первой мировой войной Европу это было существенное творческое вливание. Откуда появились отец вертолетостроения Сикорский, отец телевидения Зворыкин? Откуда Вацлав Нижинский? Откуда Михаил Чехов, который воспитал плеяду артистов Голливуда? Откуда значительная часть великих философов ХХ века? В известной степени то же можно сказать и о прототипе моей героини, в романе это старшая сестра Мария…
— Этот персонаж писан с реального человека?
— Да. Моя героиня — действительно реальное лицо, дочь царского адмирала, графиня Мария Александровна Мерзловская. В эмиграции она не потерялась, была очень деятельным человеком. Во вторую мировую войну стала своеобразной Мата Хари… Война окончилась, может быть, на пять-шесть часов или дней раньше благодаря ей. Но после войны Мария Александровна осталась в безвестности. Ни советским, ни союзникам она оказалась абсолютно не нужна. Вот о таких людях хочется рассказать, воспрепятствовать их забвению. Сейчас в издательстве “Русский путь” — это солженицынское издательство — вышло огромных пять томов о жизни и деятельности русской эмиграции. Там повествуется день за днем, что делалось во Франции, что делалось в Германии, что в Америке, Югославии, в Тунисе в том числе. В Тунисе, например, четыре года существовал Севастопольский морской кадетский корпус. Врангелевский флот — сто тридцать два корабля — ушел в Константинополь, они вывезли почти сто пятьдесят тысяч людей. Корабли были перегружены и фактически по всем законам мореплавания должны были пойти ко дну. А утонул лишь один эсминец, по иронии его название было “Живой”. Что-то на небесах не сошлось… А потом из Константинополя тридцать три наиболее мощных военных корабля ушли в Бизерту, французскую военно-морскую базу в Тунисе. Сегодняшний город Тунис располагается на земле легендарного Карфагена. Там — можно сказать, в Карфагене — русский Севастопольский морской корпус четыре выпуска осуществил, его воспитанники плавали на лучших военных кораблях земного шара.
— В названии романа “Весна в Карфагене” есть интрига, история Карфагена — Нового града трагична и поучительна. О какой весне, возрождении может идти речь?
— Россия в какой-то степени — тоже Карфаген. И Карфаген наш тоже разрушили достаточно. Но слава богу, что так уж устроена жизнь: Карфаген и тогда и сейчас разрушать поручают рабам, а они не делают этого до конца. Ведь карфагенские развалины стоят до сих пор только потому, что римляне, которые хотели стереть его до основания и в знак проклятия перепахать и посыпать солью, приказали это сделать рабам. А те так, немножко порушили, немножко притрусили — ну рабы… раб не может работать на совесть. Так вот и из нас пытались сделать рабов, пытались нам поручить разрушить “до основанья, а затем” — у коммунистов не получилось, и условным демократам не удается…
— В первой части вашего романа обозначились две сюжетные линии — жизнь одной женщины в Союзе и, что ясно по экспозиции романа, судьба ее сестры, которая живет в Тунисе. Вы сказали, что это реальное лицо, но были ли вы с ней знакомы? В те времена не часто выпадало знакомство с эмигрантами первой волны.
— В Тунис я приехал в восемьдесят седьмом году, в командировку. В единственной православной церкви я, можно сказать, случайно познакомился с Марией Александровной, но рассказ надо вести с событий, которые произошли со мной чуть раньше. Вы хорошо говорили мне о своеобразной событийной воронке, когда для того, чтоб получилось что-то большое, должны совпасть и завертеться тысячи обстоятельств, событий, причин… Так вот, за несколько месяцев до моего приезда в Тунис писатель Вячеслав Костиков, который работал тогда в ЮНЕСКО, познакомил меня в Париже с председателем русского Морского собрания Остелецким Николаем Павловичем. В романе Остелецкий — это Николенька, тот мальчик, с которым героиня познакомилась на палубе корабля. Это был замечательный человек, ему было тогда восемьдесят три года, он возил меня по Парижу на своем спортивном автомобиле… Работал он, кажется, в “Дженерал моторс” консультантом. До этого был военным боевым летчиком…
— Французским?
— Американским. На мой вопрос, почему он не на пенсии, Николай Павлович не ответил, а выразительно так переспросил: “На чем, на чем?” Похожую фразу я слышал от Игоря Александровича Моисеева. Такие люди всю жизнь работают всласть и не понимают, как можно уйти на пенсию. Остелецкий в свое время был выпускником Севастопольского морского корпуса, который тогда располагался в Тунисе и о котором речь в романе, но тогда ни о Тунисе, ни о морском корпусе, ни о моем будущем романе я даже не догадывался…
— И он первый вам поведал историю Севастопольского морского корпуса?
— Да. Мы сидели в Париже, в хорошем русском ресторане на улице Пасси, и он мне рассказал, как это было в Тунисе… И вот тогда-то, во время этого пребывания во Франции, мы с Костиковым чуть не совершили феерическую глупость. Нам захотелось, а особенно Николаю Павловичу Остелецкому, чтобы парижский Музей офицерского собрания, где собраны величайшие реликвии России — от знамен, которые вились над Севастополем, до ордена Нахимова, мундира адмирала Синявина и всего-всего,— был перевезен — ни мало ни много — в Севастополь. Напоминаю, шел восемьдесят седьмой год. Я этим озаботился, через своего друга писателя Георгия Пряхина, тогда помощника Горбачева, передал записку, и более того, Горбачев даже подписал ее. Но почему-то где-то, на каком-то этапе что-то…
— Не сработало.
— Вы представляете, сейчас этот перевезенный из Парижа музей, который до сих пор там жив-здоров, был бы в Севастополе! Вы можете себе вообразить? Его бы по камушку, по кирпичику разнесли! Вот такая предыстория моего приезда в Тунис. А в Тунисе кто-то из посольских рассказал, что есть такая церковь и есть такая старушка, которая живет в полуподвале этой церкви. Ну и все…
— И все сошлось.
— Да, все сошлось. И выяснилось, что вообще та церковь от нашего отеля где-то в пятистах метрах, просто за домами. Мы пошли туда. Графиня была похожа на пушкинскую Пиковую даму, с изысканным, богатым русским языком. Наверное, и с хорошим французским. Она окончила в Праге университет, а во Франции работала. Потом все это станет эпизодами моего романа. С одной стороны, непридуманными, а с другой — не прямо скопированными.
— А почему она жила под церковью?
— Она жила под церковью не по нищете своей и убожеству — она боялась умереть неотпетою. А здесь, куда деваться, отпоют… Мария Александровна была из тех людей, кто всю жизнь умеет зарабатывать и умеет тратить деньги, а тратила она в том числе и на то, чтобы десяткам людей дать образование в Европе и Америке.
— У нее были такие возможности?
— Графиня была банкиром… биржевым игроком… Много было русских людей с большими возможностями. Техническая интеллигенция наша устроилась замечательно. Разумеется, всякие были, но не только те, кто собирался “под лозунгом русского борща”. Конечно, я не склонен идеализировать всю русскую эмиграцию: в романе будут и главы о нашей новой, колбасной, эмиграции.
— Кого вы имеете в виду?
— Эмиграцию последних советских и первых постсоветских лет, когда выехали люди за удобствами.
— А почему колбасной?
— Не знаю, я так слышал. У меня есть комический эпизодик, как в Кельн (знаете, русские не только в “городке” на Сене, они всегда живут компактно) приезжает что-то наподобие нашей сельской автолавки. Выходит торговец и кричит: “Селедка, селедка, настоящая атлантическая малосольная селедка, только для участников взятия Кельна!” И идут эти унылые “участники взятия Кельна” за русской селедочкой…
— Да, верно, как уверяла та же Тэффи, анекдоты смешны, когда их рассказывают. А когда их переживают, это трагедия. Идея романа возникла сразу после встречи с Марией Александровной?
— Сначала я написал рассказ, но понял: это тот случай, когда материал требует другой формы. Капитально я начал писать роман только два года тому
назад.
— Но до этого вы все же работали… Какие-то материалы собирали?
— Ничего я не собирал. Знаете, опять случай. В издательстве, где я работаю, есть прилавок для продажи книг других издательств. Когда стал я описывать, как моя героиня работала на заводе у Ситроена, то неожиданно на этом самом прилавке появилась книга “Анри Ситроен”. Пишу главку о Блаженном Августине, он также карфагенянин, а нам приносят на продажу французскую книжку “Блаженный Августин”. Наконец, вообще нечто чудесное: пришел в издательство замечательный военный историк Владимир Лобыцын и подарил мне только что изданную книжку 2001 года тиражом всего триста экземпляров с подробнейшим указанием статей о Севастопольском кадетском морском корпусе в Бизерте, статей морского сборника, который с 1920-го по 1924 год выходил в Бизерте.
— Это “воронка” пришла в движение. Сейчас все будет приходить к вам и все будет случаться… и получаться.
— Все случайно. Естественно, я много обо всем этом читал, но говорить о каком-то материале, что я сижу где-то в архивах — нет этого.
— Я как раз боялась, что вы слукавите и будете рассказывать о долгом и кропотливом поиске исторического материала.
— Нет-нет, во всем этом присутствует элемент спонтанности. На мой взгляд, всякое искусство и литература делятся только на две категории: живое и неживое. Вот когда оно живое, оно начинает само двигаться, а когда оно искусственно сконструировано, тогда надо сидеть в архивах каких-то или еще где-то.
— Один американский историк сказал, что у России непредсказуемое прошлое. Парадокс, игра слов, или действительно так: историки, исследователи, писатели обращаются к прошлому и находят там что-то неожиданно новое. И не потому, что склонны прошлое наполнять своими иллюзиями, это совершенно иное…
— Прошлое России непредсказуемо потому, что его не знают, а не знают оттого, что прошлое все время зачеркивают. Победители всякий раз переписывают историю. Везде, во всем мире так. Но в России как-то особенно жестко и категорично. Это мое глубокое убеждение. Как говорил Монтень, я высказываю, что думаю, не потому, что это правильно, а потому, что я так думаю. Так вот, и видится мне такая картина: в степи стоял плетень, подошел Аттила, облокотился, посмотрел на простирающуюся пустоту и начал править… Пришли Рюриковичи, сделали вид, что до них тоже ничего не было. Потом, как известно, Романовы тоже сделали вид, а тут и большевики, я их называю “условные коммунисты”, начали летосчисление с семнадцатого года. Это мы уже проходили своей жизнью. Условные коммунисты пошуровали, сколько им история отпустила, довели народ до полураспада и сдали условным демократам. Они последовали историческим примерам предшественников: начали рушить все беспощадно и еще тащить из-под руин по своим норкам, щелям.
— Норками и щелями это трудно назвать, обижаете.
— Теперь эти же тащившие поняли, что шарик-то у нас маленький, тащить, в общем, некуда, везде настигнут, упакуют и бандеролью отправят назад, если сильно попросим. Так и живем, как будто нашей истории, культуры, словесности, науки не было и нет. Мы живем в очень мифологизированном обществе.
— Вы имеете в виду российское общество?
— Нет, мир вообще. Сейчас средства массового уничтожения — массовая информация — дают огромные возможности для внедрения тех мифов, которые нужны. Нам объяснили, что мир в нас не очень нуждается. Без России можно обойтись.
— Объяснили сейчас, недавно?
— Все время объясняют. Тысячу лет объясняют. Но это миф, на самом деле это не так, и всякий самостоятельно мыслящий понимает: если бы не было России, вот этих наших просторов, заселенных нами, то Аттила дошел бы не до Эльбы, а до Ла Манша. И более того — замечательный социализмокоммунизм был бы у них, а не у нас. Бисмарк советовал: если суждено победить этому так называемому социализму, то следует отдать такую страну, которую не жалко. И отдали… Россию, как я понимаю, хотели в начале века чуть-чуть притормозить, слишком быстро шла. Представьте себе: в то время в мире из одиннадцати линкоров, а линейный корабль — это почти три тысячи человек команды, шесть было построено в России. Из четырех тысяч верст железных дорог — две тысячи в России.
— Может быть, просто Россия — такая протяженная, большая…
— А мир-то тоже не маленький! Вы знаете, сколько Россия производила автомобилей?
— Не знаю.
— Писалось, что до революции их не было вообще.
— Нет, показывали какие-то кадры кинохроники… Николай II едет в автомобиле…
— Но считалось, что автомобиль обязательно привезен откуда-то. А наш завод “Руссобалт” уже в тринадцатом году выпустил их десять тысяч. Ну и так дальше.
— Вы хотите сказать, что в начале двадцатого века Россия приобрела ту мощь, которая стала пугать?
— Да, нас хотели лишь притормозить. А чем дело кончилось? Ведь история пошла совсем не туда. Так же и сейчас: имелось в виду нас чуть-чуть перестроить. Я не думаю, что стратегам взбрело в голову полностью нас капитализировать. А жизнь — раз, вырвалась, и мы за десять лет стали совершенно другими.
— Капиталистами мы не стали, но сознание нации изменилось.
— Посмотрите, как многому мы научились за эти десять лет, действительно многому. Наш народ — очень обучаемый народ, и это говорит о его большом потенциале. Обучаемость чрезвычайная.
— Насчет ловкости тоже. Ловкости рук…
— Ну а как же! Некоторые наши “бизнесмены” такие варианты предлагают своим западным партнерам, что те просто сообразить не могут, откуда что произрастает и как это вообще возможно. Я не горжусь этим, просто констатирую… А вот почему бы не гордиться тем, что до девяностого года у нас мало кто говорил на иностранных языках, а сейчас сотни тысяч?
— В советское время в отличие от дореволюционного знание иностранного языка возводилось в профессию.
— А сейчас это не профессия. Моя младшая дочка Зина говорит на четырех языках. Ну и что?
— Наука, как таблица умножения, не имеет национальности, говорил Чехов. Ну кто, например, кроме специалистов, сейчас помнит, что все современные алфавиты прямо или косвенно восходят к финикийскому, а значит, и к Карфагену? А вы полагаете, какие-то темные силы вычеркивали все, что могло бы послужить укреплению нашего национального престижа?
— Нет, зачем же рисовать образ врага? Это глупо и слишком просто. Но нам все время говорится о том, сколько дано России. И не говорится о том, сколько дала Россия. Скажите мне, почему школьники и студенты Западной Европы и Америки слыхом не слыхивали ни о Менделееве, ни о Павлове, ни о Лобачевском, ни о Вернадском? А потому, что в их учебниках этих фамилий нет. Теории есть, а фамилий их создателей нет. Периодическая система элементов безымянная… И это не просто воспитание в нас комплекса неполноценности, а борьба каждой страны за свои национальные интересы.
— Вы хотите сказать, что воспитание гордости за наше научное и культурное наследие не входит в национальные интересы нашей страны?
— Может сложиться впечатление, что мы не обладаем чувством достоинства или чувством гордости. Неправда, обладаем. Но, к сожалению, жизнь для нескольких поколений людей наших поместилась в эпохе советской власти, как в волчьей яме. Они родились при советской власти и умерли при советской власти, и это обеднило нас. Но все же для того, чтоб сохранилась нация, достаточно пять процентов живых, здоровых, мощных, я имею в виду именно живых — значит, исполненных творческих возможностей. А у нас больше, чем пять процентов. Россия рванет вперед, я верю… И уже сейчас Запад озаботился нашими возможными успехами, глупо озаботился, не понимая, что Россия — огромное буферное государство и Западу на самом деле более нужное, чем, может быть, нам самим.
— В опубликованной части романа меня заинтересовала мать, которая, боясь обнаружить свое дворянское происхождение, искусно выдавала себя за неграмотную да еще говорящую по-украински женщину. Так ли необходима была глубокая языковая конспирация?
— Другого выхода у людей не было. Так и прятались, и за язык тоже, потому что язык — он выдает…
— Язык в России — больше, чем язык?
— Да везде. Действительно, если хотите поймать шпиона… Это же знают все разведчики: расскажите в его присутствии анекдот на его родном языке, и он может не засмеяться, не улыбнуться, но зрачки выдадут…
— Если шпион с чувством юмора.
— Они, как правило, нормальные ребята.
— Текучесть языка, социальные оттенки и временные изменения в нем — это тема отдельного разговора, но если ее коснуться применительно к вашему новому произведению, то сноски в романе сначала вызывают недоумение и легкую улыбку: вещи и понятия, которые комментируются, очевидны, но это только на первый взгляд…
— Да, я вижу сноски в этом романе как отдельный слой в общем пироге. Время действия книги — восемьдесят лет, срок огромный, а жизнь движется, меняются понятия и установления, то, что еще вчера казалось незыблемым, сегодня представляется относительным. Приведу конкретный пример. У меня в романе дело происходит в 1941 году, разговаривают две подружки медсестрички, и одна спрашивает другую: “Сашуль, а он хочет на мне жениться. Ты как считаешь, соглашаться? Все-таки он ничего, а? Может, соглашаться, пока я честная?” И в конце страницы сноска: “Честными называли раньше девственниц, тогда это было важным условием для первого замужества”.
Людям старшего поколения такая сноска покажется дурачеством, а юношество воспримет ее как интересное свидетельство былых времен. Увы, ушло это понятие у нынешней молодежи. Честная — они понимают только как не воровка, не лживая и т. д. Только в этом ряду.
— “Весну в Карфагене” вы намерены, следуя вековой традиции толстых журналов, публиковать по мере написания?
— Мера написания большая, готово где-то три части романа из четырех. Для меня публикация романа в “Октябре” очень важна. Во-первых, это у нас народный обычай такой — печатать в журнале… Во-вторых, я всегда печатался в “Октябре”. В-третьих, перед книгой напечатанный на журнальных страницах текст полностью отстраняется от автора и многое открывается.
— Когда роман будет написан и окончательно обретет свою жизнь, не замышляете ли вы сделать о столь живых и сильных исторических событиях фильм?
— Сам не возьмусь, у меня нет ни сил, ни желания — это другая профессия, но договоренности есть… Не хочу предвосхищать события.
— Я заглянула в подшивку “Октября” и ахнула: между публикацией романа “Тайные милости” и нынешней пауза почти в двадцать лет… Отчего так?
— Не оттого, что не было условий, или сюжета для новой вещи, или еще чего. Все было, а так… заленился душой. Занимался такой глупостью, как… писал сценарии по своим же романам. А может, не глупостью. Но что такое сценарий? Это полуфабрикат. Ежели делаешь полуфабрикат, да еще на своем материале, получается видимость работы, видимость занятости, потом начинаются поездки, экспедиции — завораживающий процесс. В свое время я заканчивал Высшие сценарные курсы при Госкино СССР, эти курсы многие из ваших авторов закончили. Это была одна из ниш. Поступил туда для того, чтобы как-то зацепиться в Москве, в столице я пять лет жил без прописки, со своими “летающими” чемоданами метался с одного места на другое…
Ну а потом меня захватило новое дело… В восемьдесят девятом году Святослав Николаевич Федоров однажды, как ни странно, но находясь с Горбачевым именно в Париже, открыл газету “Правда” и прочел мою статью — на полосу была статья “Кого любить метисам” — о том, куда деваться метисам, к маме, к папе, вообще, разорваться ли им между Арменией и, например, Россией. Помните, был у нас миф насчет дружбы народов? Я тогда несколько тысяч писем получил по этой статье…
— Да, масштабы были другие…
— Другие. Например, у меня выходила в восьмидесятом году “Роман-газета” тиражом три с половиной миллиона экземпляров. А сейчас… Так вот, Святослав Николаевич прочел эту статью, посоветовался с моим другом Георгием Пряхиным и предложил мне сотрудничество в создании редакционно-издательского комплекса.
— И вы сошлись.
— С ним трудно было не сойтись, он был человек исключительно четкий, ясный, говорил да — да, нет — нет, кошку называл кошкой, розу — розой. Начали работать, а потом у Федорова возникли другие проекты, и возглавил фонд Александр Николаевич Яковлев. С Яковлевым мне работалось хорошо, он такого же типа человек, как Святослав Николаевич. А в девяносто втором году мы обрели самостоятельность.
— А как теперь дела в издательстве “Согласие”, ведь писательство и книгоиздание совмещать тяжело?
— Нет, мне не тяжело. Я старая издательская собака. У нас замечательные авторы, художники, редакторы, мы печатаемся в замечательной типографии “Новости”.
— Чтобы сейчас издать одну хорошую книгу, надо выпустить пять в “лающих” обложках, как окрестила такую продукцию еще Зинаида Гиппиус.
— Так живут многие, и не потому, что издатели непременно хотят издавать книги, как вы выразились, в “лающих” обложках, но надо же платить! Какой спрос — такое предложение. “Согласие” чем отличается от других издательств? У других тоже есть замечательные книжки и много, но у них — вершины и спады, а мы постоянно держим одну профессиональную линию. Потому, что мы не коммерческие. А с деньгами, ну как-то так…
— Как-то так — не объяснение, может быть, вы находите спонсоров?
— Не находим мы никаких спонсоров, мы живем без спонсоров.
— А тогда как?
— Как-то так… само собой, я никогда не связываю книгоиздание с деньгами. Потому что, если их связать, то заклинится мозга за мозгу и ничего не будет издано. Вот журнал “Октябрь” связывает с деньгами свое существование?
— Журнал “Октябрь” связывает свое существование с читателями.
И это наши самые большие спонсоры.
— И мы связываем с читателями. Как говорится, сирота — ох, а за сиротой Бог. Конечно, типография “Новости” нам помогает, с пониманием относится к нашим задачам, Федеральная программа нам помогает. Я хотел бы разрушить еще один миф о том, что Федеральная программа выборочно кому-то дает, кому-то не дает. Нам дает, понемножку, но дает, и, простите, если мои слова прозвучат нескромно, секрет прост — мы представляем на конкурс книги определенного художественного и эстетического качества. Министры меняются, но остается то мощное звено реальных работников, которые знают книгу, любят книгу и помогают ее продвижению.
— Ваши книжки отличаются не только продуманным подбором авторов, изысканным оформлением, но и, если издание требует того, мощным научным аппаратом.
— Конечно, аппарат читается как отдельное насыщенное повествование. Мы работаем для людей, которым это интересно. Стараемся делать книги неор-динарные. Вот сейчас выпускаем книгу о Рихтере. Книга написана замечательным художником Дмитрием Тереховым. Я читал рукопись и думал: это пишет равный о равном.
— А Рихтер часто встречался с автором книги?
— Не просто встречался — дружил, более того, Рихтер многие годы играл на рояле у тети художника, потому как у Рихтера своего инструмента не было. Он ее потом возил по всему миру. А тетя еще та была тетя. Она могла вдруг встать в каком-нибудь концертном зале и громогласно заявить: “Так, господа, поклонимся великому пианисту, так, аплодисменты, пожалуйста…” Мы при-выкли к засушенному образу Рихтера, а, оказывается, например, он был драчуном. Его любимое занятие было — драться в электричках, на каждое: “Эй ты, в шляпе” — он тут же давал в морду. Но это, конечно, штрих к портрету, в книге есть и серьезные темы, например тема, заслуживающая особого внимания: отношение Рихтера к славе. Он стеснялся своей славы. В двадцатом веке исполнители полностью вытеснили творцов. “Мне так стыдно, они так хлопают, будто я Бетховен”,— говорил Рихтер. Он знал цену авторства.
∙